Верность, омраченная любовью

NC-17
Завершён
142
1
Kirasssss соавтор
Размер:
318 страниц, 164 194 слова, 19 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
142 Нравится 94 Отзывы 12 В сборник

Слова здесь были излишни.

Настройки
На следующий день не успели часы дойти и до двенадцати, как Николаю Павловичу, по-обыкновенному работающему у себя в кабинете, доложили о прибытии брички его сиятельства графа Александра Бенкендорфа. Столь относительно ранний визит был весьма удивителен, особенно если учитывать, что граф не смог приехать вчера. Тем временем, пока Александр шел к кабинету, почти каждый из слуг еле сдерживался от его вида, а одна служанка и вовсе упала в обморок, завидев прибывшего. А уже через несколько минут сам государь, заслышав стук в дверь, смог лицезреть то, к чему невозможно подготовиться.  В кабинет вошёл словно не Александр, а чужой, но болезненно знакомый человек. Иным образом описать графа было невозможно. Это был не генерал-адъютант его величества, на какого хотелось ровняться, и каким многие дамы восхищались. Пред столом Императора остановился чуть ли не старик, живший будто много лет как отшельник. Глаза его, подобно безжизненным камням, потеряли весь азарт и лоск, всю доброту и даже такой опасный, но желанный сейчас гнев. Они не горели, не блестели. На императора словно смотрел покойник из гроба, а не верный пёс, радостно виляющий хвостом во время неформальных диалогов и дающий лапу по команде с самым добрым и отзывчивым видом. Взбухшие в них капилляры и опухшие, ярко выраженные веки сетовали о слезах, какие граф осмеливался уронить только над гробом матушки, будучи ещё мальчишкой. Над гробом отца он не смел и подумать о слезах. Батюшка бы не простил такого, наказав быть мужчиной ещё при жизни. Но сейчас, в сложившейся ситуации... Барьер графа треснул изнутри. Вся его железная воля и моральные принципы рухнули по щелчку, а сил восстановить их Александр в себе так и не нашел.  Осунувшееся лицо с запавшими под очами глубокими синяками, вызванными бессонными ночами, проведенными вне дворца, было истощено отказом от яств и питья, а грубая щетина, какой век никто не видывал у столь элегантной персоны, как Бенкендорф, неумолимо старила и лишала всякого лоска. Военная выправка исчезла, оставив лишь оболочку человека, сломленного горем. Появляться в таком виде пред Императором было оскорбительно, но разве в праве государь срамить и гневаться на того, кто испытал столь страшное потрясение? Да и не каждому под силу будет описать то, насколько захирел изысканный граф всего за полмесяца. Вот что творит горе с людьми, и ведь Александр вряд ли опустился до пьянства, а опустись — допился бы до гроба уже через дня три-четыре и не стоял бы пред государем сейчас.  От вида его, от боли в глазах его и от сломленности, что так и читалась в каждом его жесте, слова Паскевича звучали в голове Императора всё громче и громче, а найти хоть один факт против становилось невозможным. Граф выглядел как именно тот человек, что собирался убить себя и намеривался сделать это как можно скорее. Но даже боль и внешний истощенный вид его не помешал склониться в поклоне, а после сиплым, еле слышным голосом произнести: — Вы желали меня видеть, ваше Императорское Величество. — Даже тон и звучание, до трагедии приятно обтекающие барабанные перепонки, сейчас походили на скрип плохо смазанных петель. Тянувшийся день едва не лишил Николая рассудка. Он жил в томительном ожидании, словно завороженный, боясь пропустить заветное известие от слуги о прибытии брички его Сиятельства, сгорая от нетерпения услышать знакомый стук в дверь и увидеть, наконец, Александра Христофоровича, чей дорогой сердцу облик не являлся его взору целую вечность. Мучительные думы и переживания бурлили в нём с каждым часом, требуя нечеловеческого усилия воли, чтобы оставаться невозмутимым. Государь отчаянно желал, чтобы предположения Паскевича о возможном самоубийстве графа оказались лишь плодом больного воображения, ведь Бенкендорф был не просто высокопоставленным слугой. Шеф жандармов, его верный Александр, являлся надёжной опорой молодого государя, оберегавшим его покой, казалось, даже больше, чем все остальные придворные вместе взятые. Любой недоброжелатель обходил его стороной, опасаясь гнева грозного графа, особенно после прилюдной казни Мизурина и Добрынина, дерзнувших посягнуть на жизнь Императора и жестоко поплатившихся за это. Именно благодаря решительным действиям начальника Третьего отделения Собственной Его Императорского Величества канцелярии Романов смог беспрепятственно принести присягу и занять трон. Николай знал, что графу можно доверить любые государственные тайны, не опасаясь предательства или разглашения. Он мог поведать Бенкендорфу и о своих семейных радостях и горестях, как, например, пару месяцев назад, когда поделился своими размышлениями о том, что его старшая дочь Мария переняла отцовский характер и с каждым днём проявляла всё больше смелости, целеустремлённости, настойчивости и властности, а мать, в свою очередь, упрекала его в письмах, что "в отличие от Александра, Мария унаследовала твоё излишнее упрямство". Николай Павлович не мог допустить, чтобы вслед за безвременно ушедшим царским крестником он потерял и его отца, человека, который был ему так дорог. В эту ночь монарх практически не сомкнул глаз, терзаемый мучительной бессонницей. Чтобы хоть как-то отвлечься от тягостных дум, Император просидел за документами до глубокой ночи. На лице его не отражалось никаких эмоций, кроме печали и глубокой задумчивости. И всё же, он не мог скрыть своего удивления столь раннему визиту графа в Зимний дворец, ведь по его расчётам тот должен был прибыть не раньше третьего часа. Однако все размышления разом прервались, когда двери кабинета распахнулись. Удар, который в тот момент ощутил Николай Павлович, невозможно было описать словами. Никакой Пушкин и никакой Жуковский не смогли бы живописать увиденное. Этот болезненный вид, взгляд, словно у мертвеца, в котором не было ни намёка на жизнь, в котором, казалось, навсегда потухли искры, и прежде так манившие раздражение и гнев. Слёзы, Государь кажется видел все слёзы, которые проронил тот над телом младенца. Глядя на Александра Христофоровича, он ощутил всю глубину его отчаяния. Горе… Его дорогой граф был сокрушён горем от потери сына, и теперь слова Паскевича приобретали зловещую реальность, грозя трагическим исходом. Николай не обратил внимания ни на его небритую щетину, ни на отсутствие военной выправки. Он видел это, но не придавал значения, поскольку в тот момент это было совершенно неважно. Ему отчаянно захотелось подойти к этому человеку, чтобы он хотя бы на мгновение почувствовал толику поддержки, осознал, что его страдания небезразличны Государю. Впрочем, это и так было очевидно, ведь в некогда сияющих глазах сейчас читалась лишь боль, горечь, печаль и невыразимая скорбь. Взгляд его потух, и Император словно перестал источать ту неукротимую энергию, которая раньше била из него фонтаном. Возможно, он выглядел бы ещё хуже, но долг перед Империей и желание разделить с графом его боль не позволяли ему поддаться вечному отчаянию. Переломным моментом стал голос Бенкендорфа, который отозвался глухим ударом в сердце того, кто питал к нему самые тёплые чувства. Император ничего не ответил в этот миг, лишь медленно, с непосильной тяжестью поднялся на ноги и обогнул стол заключая Александра в осторожные, едва весомые, но чувственные объятия, совершая жест, который был скорее шагом отчаяния, ведь Николай не знал, как ещё поддержать Александра Христофоровича. Это была общая потеря, потеря, ведь Николай стал для маленького Коли крёстным отцом, который в ответе за него перед Богом, Богом, который забрал его душу в небеса. И сейчас Император всем сердцем хотел выразить хоть какую-то поддержку, показать, что Александр не один в своём горе, ведь видеть его таким сломленным было просто невыносимо. В последний раз они были так близки в день крестин, когда маленький ангел своим жестом незримо сократил расстояние между ними. – Александр Христофорович… – слова, казалось, были излишни. Будь у Александра хоть капля, хоть кроха сил — он бы отшатнулся. Непременно сделал бы шаг назад, не давая царским рукам сомкнуться за его когда-то мощной спиной. Неположенно. Неположенно государю нежности такие оказывать своим слугам. Одно дело — брат, сестра, матушка или папенька, но не верный пёс, чьим максимумом были похлопывания по плечу. Граф даже находится в такой близости с его величеством не имел права, чего уж говорить о том, чтобы утыкаться лицом в изящный мундир, словно он был барышней с разбитым сердцем. Но тело его иссякло, глаза опустели, а реакция настолько притупилась, что казалось, будто он не сразу и понял, что направляются к нему. Две недели превратили шикарного охотничьего пса, чей нюх и инстинкты могли спасти государю жизнь, в зачахшую на глазах шавку, место какой где-нибудь под забором, в канаве, подальше от людей и прочих, лишь бы не мозолить взор их. Бенкендорф так и застыл. Застыл в чужих руках, подобно кукле, то ли не желая, то ли не имея сил поднять руки и положить те на лопатки Императора в ответ. Что было в голове у того? Сплошной мрак. Он уже не различал связные мысли, ведь те быстро рассыпались подобно трухе, и единственным ориентиром были старые привычки: фразы, жесты, взгляды. Его тело выучило и вызубрило то, как себя надо вести с монархом, а потому и даже при столь сильном истощении, в каком прибывал Александр, подсознание того все равно умудрялись следовать этикету, так почитаемому Николаем Павловичем.  — Я прибыл по вашему велению. — Безэмоциональность голоса его была подобна глупости. Фантазии, не больше. А может, это и есть фантазия? Может, это все чудится государю, и он снова вернётся в реальность, увидев пред собой настоящего Александра Христофоровича? Нет. Это была реальность. Суровая реальность, в какой граф был на грани развилки: либо сойти с ума, либо наложить на себя руки. Иного было не дано. Или же... Или же дано? Ведь если Император переступит этикет и правила, поступившись тем, что выстраивали его родственники, он сможет спасти своего слугу. — Я хотел бы вновь просить об отпуске у вашего императорского величества, ведь в письме вы не дали ответа. Кажется, единственное, что останавливало графа от петли, было местоположение. Он родился и вырос в другом месте, и хотел закончить жизнь там, где ему было место. Там, где стены, мебель, даже ковры пахли уютом, а портреты его родственников с благоговением глядели на любого вошедшего, внушая не ужас, а восхищение. Сердце графа, имея право на последнюю волю, искренне желало отправиться прочь и провести последние дни свои в том месте, где он впервые открыл глаза и увидел этот мир. Жестокий, серый мир, не имеющий красок. Последние несколько лет красками для Александра был его милый Николаюшка, коим он восхищался и коего тайно любил. Точно такими же красками стали его девочки, от чьих голосов Бенкендорф в момент добрел и расплывался в улыбке. Но те были уже взрослыми, да и матушка не даст их в обиду, а значит, и граф может спокойно отправиться в мир, где более не будет ему боли. Николай ощущал всем своим существом, как бессилие, словно ледяные оковы, сковало волю графа, как разверзлась в его душе зияющая бездна, поглотившая искру жизни и надежды. Он осознавал с мучительной ясностью, что сейчас, поддавшись порыву сердца, преступает незримую грань, совершает поступок, противный незыблемым традициям и законам, установленным его венценосными предшественниками. Будь живы те строгие правители, он неминуемо навлёк бы на себя их гнев и суровое осуждение, ведь он дерзко нарушал священные иерархические устои, стирая дистанцию между самодержцем и его подданным, что дозволительно лишь в порыве обнажённой и сострадающей души, не в силах оставаться в стороне от столь глубоких и нестерпимых мук того, кто ему дорог. В любой другой день Коленька, смирив порыв сердца и повинуясь голосу долга, сдержал бы свои чувства, обуздав страстное желание, как поступал прежде, но сейчас, в этот трагический час, когда почти весь Петербург облачился в траур, это было не просто мимолётное влечение или необдуманный жест, а искреннее и непоколебимое стремление показать Александру Христофоровичу, что он не одинок в своём горе, что есть тот, кто всей душой сочувствует его невосполнимой утрате, готов разделить с ним тяжкое бремя печали и хоть немного облегчить невыносимые страдания, обрушившиеся на его истерзанные плечи. Он пренебрегал этикетом и устоявшимися правилами, потому что не мог допустить даже мысли о том, что Александр Христофорович решится на роковой шаг. — Александр Христофорович... – тихо и печально, стараясь укротить бурю чувств и сохранить ровный тон голоса, произнёс Николай Павлович, осторожно отстраняясь от своего верного соратника и устремляя взор в его потухшие, словно угли, глаза. – Прошу вас, не поймите мои слова превратно, но я не могу удовлетворить вашу просьбу об отпуске. Последние слова, сказанные с горечью и еле сдерживаемым отчаянием, дались Николаю Павловичу Романову с неимоверной тяжестью. Его мысли были полны тревоги и мрачных предчувствий о том, что Александр, оставшись в одиночестве, может совершить непоправимую ошибку в стенах своего родового имения. И сейчас, как никогда, он был благодарен Паскевичу, сумевшему переубедить его и в какой-то степени удержать от подписания рокового указа. Во что бы то ни стало, Николай хотел пресечь саму возможность трагического развития событий, вырвать с корнем зловещие семена отчаяния, посеянные в душе близкого ему человека. — Вам следует остаться при дворе. Отказ, словно гром среди и без того мрачного неба, вызвал у графа в глазах лёгкое недопонимание. Будь он сейчас полон сил и находясь в благоприятном расположении духа, наверняка бы всем своим видом выказал бурное возмущение: «Да чтоб ему, графу Бенкендорфу, что неделями напролет пашет как проклятый в своем кабинете, не спит до глубокой ночи и умудряется быть свеж и бодр в любое время, да отказали в отпуске на пару недель? Возмутительно!» Но вместо этого император получил сухую, почти бесформенную массу, больше похожую на слепое смирение, нежели на реальное удивление или возмущение. — Но почему же вы не дозволяете? И по какой такой причине я должен остаться при дворе? — Скрипящий тон давил на душу и сознание, похоже гири или мешка с зерном, выявляя желание зажать уши или выцарапать себе барабанные перепонки, лишь бы не слышать некогда желанный голос Александра. Казалось, услышь его тон собаки — и те бы завыли, не говоря уже об окружающих. Бенкендорфу не просто следовало, ему было просто необходимо остаться при дворе, а ещё желательнее — показаться лекарю. Вид его, болезненный и пугающий, был следствием не только горя, но и, как говорилось ранее, видного на лицо истощения. Под мундиром, без всякого рода медалей, ленточек и прочего, скрывалось болезненно худое тело, потерявшее мышечную массу и ставшее весьма хрупким. Отсутствие важных витаминов поспособствовало ухудшению состояния суставов, волос, костей да и кожи в целом. Она была не столько бледной, сколько имела неправильно желтоватый оттенок, а нос, аккуратный и весьма милый, покрылся открытыми порами, столь глубокими, что те походили на маленькие шрамы. Впрочем, продолжать описания того, как выглядел граф, у любого бы вызвало тошноту, ведь иных чувств испытать было никому не дано. Граф довел себя горем и отчаянием до вида самого захудалого крепостного, какому осталось пару часов, да и на тот свет. Бенкендорфу оставалось явно больше, если у него не откроется язва на фоне голодовки, а обезвоживанием доведет его до окончательного бессилия и иссушения тканей, из каких организм, находящийся в арктическом состоянии, будет пытаться забрать последнюю воду. – Все эти годы, граф, вы с честью и непоколебимой преданностью служите Императорской фамилии, не оставив на своём безупречном мундире ни единого пятна, ни тени сомнения в вашей верности и долге, – мягко, но с нажимом произнёс Николай, стараясь хоть немного прояснить причину своего, казалось бы, необъяснимого отказа и смягчить грядущий удар. – Ваше усердие и самоотверженность в служении Отечеству всегда были выше всяких похвал, и я, как никто другой, прекрасно осведомлён о том, что вы, не раздумывая ни мгновения, готовы оставить все свои личные дела и сорваться в Зимний дворец по первому моему зову, повинуясь воле Государя без тени сомнения или колебания. Поверьте, Александр Христофорович, в иное время, не омрачённое столь трагическими событиями, я бы без малейших сомнений подписал ваше прошение о кратковременном отпуске, даже не утруждая себя размышлениями о целесообразности подобного решения, настолько я уверен в вашей порядочности и чувстве долга. Император замолчал на мгновение, словно собираясь с духом, и его взгляд, вопреки воле, вновь упал на злополучное прошение, сиротливо лежавшее на столе словно немой свидетель трагедии. Там же, словно зловещее предзнаменование, покоилось и разломанное надвое перо Паскевича, о котором, поглощённый горькими думами, Николай запамятовал и вовсе. Перед внутренним взором вновь предстала жуткая картина разлома и полные тревоги слова Ивана Фёдоровича, подобно мрачной тени нависшие над его сердцем и не позволявшие принять окончательное решение. – Но сейчас, увы, я просто не имею морального права поступить иначе, – с горечью и неподдельной печалью в голосе произнёс Император, стараясь завуалировать истинную причину деликатными намёками и скрывая свою тревогу за судьбу дорогого ему человека. – Граф, ваше нынешнее состояние вызывает у меня, признаться, глубокую и искреннюю тревогу. Останьтесь пока во дворце, под моим взором. Лишь после, быть может, когда я увижу, что вы вновь обрели душевное равновесие, я дам вам согласие на заслуженный отъезд. «Петля» — самый простой и нетрудный способ наложить на себя руки. Скорей всего, именно по этому Паскевич и предположил его, однако Александр ведь мог выбрать и менее гуманный по отношению к своему телу способ, верно? На этом свете существует такое множество вариаций того, как можно лишить себя жизни, что Александр Христофорович мог бы по-настоящему разгуляться. Он мог бы застрелиться из трофейного пистолета, мог выпить залпом цианид, а к нему и щепотку мышьяка, а мог и просто выпить снотворного, постепенно входя в теплую воду какого-нибудь озерца, где вскоре и отключился, а тело его не нашел бы никто. А может, и нашли бы, да только тогда, когда бы то мало показалось на поверхности водицы. С другой стороны, Бенкендорф мог подстроить все как самый обыкновенный несчастный случай, чтобы оставить хоть какую-то честь за собой после смерти. Потому Паскевич говорил лишь образно, имея в виду под своими словами лишь факт самоубийства, а не то, что оно будет обязательно совершено через верёвку и удушье. Хотя... Было бы весьма смешно и печально одновременно, если бы генерал от инфантерии предсказал судьбу, попав точным выстрелом в мишень, и графа бы нашли и впрямь в петле. Но какой прок думать о подобном сейчас? А такой, ведь граф мог совершить это и здесь, во дворце. Прямо у себя в покоях наглотаться того же яда или даже скончаться не по своей воле от голода и жажды. С другой стороны, поставлять к нему лейб-гвардейцев было бы негуманно. Но о какой гуманности в таком случае может идти речь? Неужто гуманность и личное пространство для Императора дороже жизни его верного пса? — Как пожелаете. — Лишь обронил Бенкендорф, пока глаза его по крыши и то малое удивление, какое обрели на кроткий срок. Отвесив поклон, генерал от артиллерии двинулся прочь, считая диалог завершенным и желая добраться до своего кабинета. Если уж его решили оставить при дворе, то ему следовало хотя бы попытаться поработать, отдавая последнее, что он мог, на благо Империи. Даже в такой ситуации он думал не о себе и семье своей, а о России-матушке и государе. О монархе, что проявил, как казалось ему самому, благородство и гуманность, силясь уберечь графа. Да разве он уберёг? Нет. Он просто запер Александра при дворе. С прислугой, от какой голова начинала заходиться ярой болью, с солдатами, что глядели ему в спину с сочувствием, и с прочими недалёкими людьми. Граф что, принцесса? Нет. Он мужчина. Он тот, чье плечо служило порой государям во все времена, так отчего его, подобно ребенку, решили тут запереть? Или Император возжелал своими глазами увидеть голодную смерть? Николай застыл посреди кабинета, словно в оцепенении, медленно выныривая из омута мрачных раздумий. Наконец, преодолевая душевную тяжесть, он с царственным величием, плавно, без тени суетливости, отворил массивные створки двери. В этом жесте читалось полное осознание собственной власти. Золоченая ручка двери вспыхнула отраженным светом, когда он прикоснулся к ней. Подозвав слугу, Император отдал распоряжение: – Немедленно пошлите лекаря к графу Бенкендорфу. Тревога ледяной змеей сжимала сердце Николая. Его пугал изможденный вид Александра Христофоровича, в котором едва угадывался прежний облик сильного, властного человека. Император знал: придворный лекарь, увидев шефа жандармов в таком состоянии, немедленно прикажет поварам готовить самые питательные, восстанавливающие силы блюда. Слугам же, дежурившим у покоев графа, был дан строжайший наказ: не только оказывать ему подобающее почтение и ограждать от нежелательных посетителей, но и докладывать государю о малейших изменениях в его самочувствии. Николай понимал, что такое внимание может показаться чрезмерным, даже обременительным, но разве можно было винить его за искреннюю тревогу? Нет, Императора нельзя было винить. Нельзя было винить Коленьку, отчаянно искавшего способ уберечь Генерала от возможных бед. Но визит лекаря и изысканные яства могли лишь поддержать тело, а не исцелить глубокие душевные раны. Что же делать дальше, Монарху предстоит решить. Взгляд Николая невольно упал на портрет отца, Павла Первого, украшавший стену. С полотна смотрел величественный, мужественный государь, воплощение несгибаемой воли – именно таким, казалось, и должен быть настоящий Император. Но так ли это? Суровый взгляд отца словно укорял Николая за излишнее беспокойство о судьбе подданного, за трепетную душу, не способную остаться равнодушной к чужому горю, за бесцеремонное нарушение границы между государем и слугой. Мысль о возможном упреке отца кольнула его, но Николай тут же отогнал её. Разве может он корить себя за переживания к тому, кто дорог сердцу. Посланный лекарь, что, получив распоряжение, сразу же ринулся в чужие покои, уже через час отослал государю записку через слугу. Записку откровенно неприятную, но обязательную. Ведь император сам, лично, без чьего-либо совета и просьб послал лейб-медика, а значит, и докладывать следовало ему. И вот что он, верный слуга государев, писал тому: «Ваше Императорское Величество, смею доложить вам о результате первичного и углубленного осмотра его сиятельства графа Александра Христофоровича Бенкендорфа. После тщательного изучения я с уверенностью могу сообщить, что у графа сильнейшая степень истощения. С его слов, последний прием пищи был произведён неделю назад и представлял собой то ли ломтик хлеба, то ли другую какую дрянь. Помимо этого, замечу, что граф более трёх дней ничего не пил! Прошу, не примите за дерзость, но мне пришлось через силу напоить его раствором. Александр Христофорович выказывал вялое сопротивление, потому пришлось привлечь слуг. Позволю себе столь обстоятельное описание, дабы Вашему Императорскому Величеству в полной мере открылась тяжесть состояния графа Бенкендорфа. После насильственного, но жизненно необходимого увлажнения я приступил к осторожному восполнению сил его истощенного организма. Опасаясь пагубных последствий столь длительного воздержания от пищи, как-то сердечной слабости и помутнения рассудка, я повелел приготовить для графа рисовый отвар наивысшей степени очистки с добавлением малого количества меда для укрепления духа. Первый прием отвара был весьма умеренным, дабы не подвергать опасности желудок, столь долго пребывавший в праздности. Граф, поначалу противившийся всякому вмешательству, после первой же ложки дозволил влить в себя еще несколько, после чего пригрозил и мне, и слугам виселицей. Однако, Ваше Величество, душевное состояние графа вызывает не меньшую тревогу, нежели состояние телесное. Позволю себе высказать суждение, основанное на скромном моем опыте врачевания: для полного восстановления графу Бенкендорфу необходимо не только укрепление тела, но и исцеление души. Однако, как мне кажется, лишь благосклонное внимание и милостивая поддержка Вашего Императорского Величества смогут окончательно вернуть его к жизни и службе Отечеству. Что касается внешнего его вида — я примерно огорчён им. Вы, государь, как истинный провидец, вовремя обратили свое внимание на вашего верного слугу, иначе не ровен час, как уважаемый Александр Христофорович скончался бы от обезвоживания или остановки сердца. Смею также заметить, что, признать честно, меня очень напугало, — его сиятельство спрашивало у меня о яде. Я не посмел ничего ответить, и если вы посчитаете это верхом грубости и недозволенности — я готов понести заслуженное наказание. На данный момент граф находится в покое и спит. Я осмелился напоить его, помимо выше указанного раствора, раствором расслабляющих трав, ведь, как выяснилось, тот не спал уже несколько суток суток подряд». Из письма следовало, что верный графский пёс был вновь на грани смерти. Стоило отметить: уже третий раз за столь короткий срок. Видимо, этот год был каким-то особенным, ведь иначе объяснить, почему Бенкендорф так часто оказывается на грани смерти, было невозможно. Получив письмо от лейб-медика, Николай погрузился в тяжкие раздумья. Строки о том, что граф «скончался бы от обезвоживания или остановки сердца» вызывали шквал тревожных образов, рождали в воображении ужасные картины. Граф уже в третий раз за столь короткий срок оказывался на зыбкой грани между жизнью и смертью, и каждый раз его возвращал к жизни, казалось, сам Император. Во время последнего приступа лихорадки Николай, несмотря на охватившую его тревогу, смог собрать волю в кулак и оперативно вызвал лекаря, действуя с холодной рассудительностью. Он двое суток, пренебрегая всеми государственными делами, старался быть в покоях, подле Бенкендорфа. И сейчас Паскевич лишь подтолкнул его к мысли о необходимости особого внимания к графу, не предрекая спасения в отпуске, а указывая на важность постоянного присутствия и заботы. Но смерть, словно тень, могла настигнуть Александра Христофоровича и в стенах дворца, о чем свидетельствовал откровенный вопрос Бенкендорфа о яде и уклончивый ответ лекаря. Не в силах оставаться безучастным наблюдателем, Николай стал чаще бывать у графа, ища любой предлог. То под благовидным предлогом личного дела, то для неспешного обсуждения политической ситуации, то приглашая на освежающую прогулку за город или по тенистым дворцовым аллеям, то на чашку ароматного чая или кофе в дворцовых залах, и порой и вновь, в своих покоях. Он оказывал Бенкендорфу всяческое внимание, надеясь отвлечь его от мрачных мыслей, развеять гнетущую тоску и хоть немного улучшить его душевное состояние. Наступал вечер N-го июня. Санкт-Петербург, окутанный волшебным, призрачным светом белых ночей, тонул в мягких сумерках. Казалось, день растягивался до бесконечности, а ночь превращалась в мимолетное, почти незаметное мгновение. Прекрасное время для неспешных прогулок, вдохновляющих загородных поездок, долгожданных театральных премьер. Но Император, по велению сердца, предпочел иное времяпрепровождение, пригласив в Золотую гостиную шефа жандармов, своего дорогого Александра Христофоровича. Главным украшением гостиной был величественный мраморный камин с изящными яшмовыми колоннами, замысловатым барельефом во фризе и восхитительным мозаичным панно, изображающим руины античного Пестума. Колонны и сам камин, выполненные в сложной технике «русской мозаики», поражали своей изысканностью и мастерством исполнения: тончайшие пластины камня, искусно наклеенные на основу, с едва заметными линиями стыков, заполненными переливающимся малахитовым порошком, и тщательно отполированной поверхностью, сияющей в лучах заходящего солнца. Рядом с камином располагались два удобных кресла и изящный столик из красного дерева, на котором терпеливо ждали своей очереди изящные бокалы из тонкого стекла и прекрасная бутылка Цимлянского – дорогого, редкого вина, изготовленного из винограда особых сортов, бережно привезенных из далекой Шампани и знойной Смирны. Цимлянское вино ценилось даже выше знаменитого французского шампанского, и крепость его достигала тринадцати градусов. Для Николая Павловича, человека, практически не употреблявшего спиртного даже на официальных приемах, а во время утомительных зарубежных поездок просившего неизменно заменить вино обычной водой, присутствие вина было необычным, почти символическим. Сегодня, однако, он решил сделать исключение из своих строгих правил, хотя вряд ли выпьет больше одного скромного бокала. Император стоял у камина, повернувшись спиной к двери, в напряженном ожидании дорогого гостя. Состояние Бенкендорфа, столь шаткое и непредсказуемое, с усердием лекаря и вниманием Императора стало непременно улучшаться. Опасность спустя без малого четыре дня исчезла, а сам Александр хоть немного, но стал выглядеть изящнее. Поначалу Бенкендорф упирался, становясь похожим на маленького мальчика, что отказывался есть кашу и желал десерта. Визиты Императора он старался сократить, отвечая неохотно и вяло, от еды старательно отказывался, и лишь вода являлась единственным, что неустанно присутствовало в графских покоях. Однако, надо заметить, не цельный графин, а всего лишь маленькая рюмка наполняется каждый час. Выпей граф хотя бы пол графина, и его бы нашли мертвым через час, а то и меньше. Как говорил медик: «Больному обезвоживанием человеку категорически нельзя давать много воды. Только небольшие порции маленькими глотками». То же самое было и с едой, что, несомненно, облегчило жизнь кухарок. Вместо полноценных блюд и великого разнообразия графа, словно собаку, кормили маленькими блюдцами, и единственное, что менялось, так это наполнение этих блюдец. Естественно, несогласный и в какой-то мере униженный Александр пытался возмущаться и даже просил отпустить его домой, прочь из дворца, словно тот стал ему тюрьмой, из какой хотелось бежать и не оглядываться. Но, получив несколько раз грозный взор Николая Павловича, младше него, но куда властней и строже, сразу умолкал, устало и безвольно отводя взгляд куда угодно, но только не на государя. Что он, беспородный и вшивый пёс, мог противопоставить его величеству? Правильно — ничего. Однако и всё то усердие, с каким государь будто бы льнул к Саше, давало свои плоды. Каждая прогулка, разговор и прочее всё больше становились для графа сродни воздуха и имели на него откровенное влияние. Вскоре он и сам вклинился в строй, а потому на девятый день прибывания во дворце вернулся к работе и стал сам посещать Императора, но лишь исключительно по официальным делам и вопросам. А вот уже за ними скрывался истинный мотив, представляющий из себя бескорыстное и голое желание находиться рядом. Быть ближе положенного, но главное — говорить, говорить, говорить. Именно разговоры отвлекали Бенкендорфа от мыслей, от пустоты. Ни прогулки, ни выезды, ни питье. Только разговоры. И именно они дали сочные плоды, вернув Бенкендорфа ближе к тому, как он выглядел до горя. Правда, это всё ещё был не конец. Подниматься куда сложней, чем падать, а потому графу требовалось не просто подняться, но и крепиться. Заиметь крепкую опору, расправить плечи и вновь заблистать. Заблистать так, как он некогда сиял, высаживая армейской походкой и разрезая любых недоброжелателей одним лишь взглядом. В самый обыденный июньский день, когда граф, казалось, готов был на стену лезть от жары и одновременно с этим упорно не выходил из-за стола в общем кабинете, в его чертоги пожаловал царский слуга. Аккуратный, ухоженный, он элегантно протянул его Сиятельству записку с приглашением от самого Императора, чем в мгновение ока распылил целое пламя в груди Александра. Подавляемое всё же висящим грузом отчаяния, то быстро затухало, оставляя после себя приятное томление. Вечер обещал быть приятным. По крайней мере, когда граф уже шел по направлению к выбранному его величеству залу, в груди вновь начинало слабо трепетать. Александр и забыл за те три недели, что был в беспамятстве, что это столь приятное чувство. Но ещё больше ему было приятно видеть Коленьку. Его Ника, чья изящная спина встретила его, стоило дверям плавно открыться. Бенкендорф, дождавшись приватности, одарил государя низким поклоном, после какого с уверенностью сделал шаг вперёд и, заметив бутылку вина, внутренне чуть ухмыльнулся. Единственное, с чем никак не мог справиться Коленька, так это с лицом графа — унылым и отчаянным. Он не улыбался на шутки, не смеялся и даже не реагировал на милые словечки, отказывая Императору в удовольствии лицезреть столь редкую, но мягкую улыбку одними устами. Графскими устами. — Ваше Императорское Величество. — Мягко обратился мужчина к своему царю. — Вы желали меня видеть? Николай Павлович все эти дни старался являть графу свой облик в смягченном свете, озаряя лицо легкой улыбкой, призванной сгладить острые углы тревоги и заботы. Первая июньская неделя выдалась определенно сложной, насыщенной, но важной. Работа, которую Император, движимый влечением сердца, откладывал, предпочитая проводить драгоценное время с Александром Христофоровичем, буквально притягиваясь к нему, подобно магниту, ночами обрушивалась на его еще не до конца окрепшие Государевы плечи тяжким грузом. И, важно отметить, этот груз он выносил с непоколебимым достоинством и дарованной ему свыше выдержкой. В этом нелегком деле ему помогало присущее упрямство, которое не позволяло сомкнуть глаз, пока не будут завершены все выделенные дела и не осмыслены все предпринятые действия. Скорбь по безвременно погибшему царскому крестнику все еще томилась в его душе, напоминая о себе в течение дня, но притуплялась перед неотложной задачей – улучшить состояние милого графа. И, как тот, возможно, мог заметить, Коленька был тихо рад, видя, как Бенкендорфу медленно, но неуклонно становится лучше. — Александр Христофорович, — мягко, тепло, но с нескрываемыми нотками величия произнес государь, повернувшись к верному соратнику. Его лик, озаренный красками зала, вновь напоминал ангельский, ангельский лик, который украшали мягкие глаза, в глубине которых тлело тепло, сродни теплу от вина, которое ожидало двух мужчин. Идеальная осанка, изящество движений и неимоверное, почти интуитивное понимание со стороны Монарха были слаще любого изысканного десерта. — Проходите, — кивнув, промолвил тот, приглашая шефа Жандармов занять одно из кресел. — Слышалось мне, что вы когда-то интересовались этим сортом. Устами молвил помазанник Божий, присаживаясь в кресло и сохраняя непринужденную легкость движений. Его стройная фигура, казалось, за период скорби стала чуть тоньше, чем была ранее, гибкость напоминая самую искусно изготовленную плеть. И взгляд, взгляд, исполненный ожидания, когда Александр Христофорович, наконец, сядет и откроет бутылку элитного питья. Неужели его Ник повелел вынести это вино только лишь для графа? Выходит, так, ведь сам он, к алкоголю интереса никогда не проявлял. Завидев привычное выражение лица его величества, граф мысленно выдохнул. Значит, его позвали не для серьезного разговора или объявления иной, грустной вести. Бенкендорф, не стоит таить, чудесно умел различать грустную и натянутую улыбку от настоящей, нежной и мягкой. Николаюшка был чудесным актером, меняющим маски подобно тому, как меняют дамы перчатки, да вот только глаза его, очи великолепные, никогда не скрывали от Александра истины, безмолвно приглашая заглянуть в них и увидеть — терзает ли что-то его величество сейчас, или, может, разгневан он каким-то невежей. Но сейчас его государевы очи молчали, излучая спокойствие и даже какую-то мирность. Неужто Император прибывал в хорошем расположении духа? Вино, аккурат ожидавшее двух мужчин, получило достойное внимание лишь тогда, когда монарх указал на него, побуждая Александра опустить взор на бутылку и с интересом сделать шаг вглубь, дабы подхватить изысканный экземпляр в руки и рассмотреть его поближе. Да, пожалуй, это было и впрямь неожиданным ходом, от какого появлялось двоякое чувство. Либо Император решил сделать слишком широкий жест, показывая, как дорога ему дружба с графом, либо же сейчас Коленька намеривался рассказать Бенкендорфу нечто, от чего спасет и поможет сгладить углы лишь столь изысканное и крепкое по алкогольным меркам вино. — Право, ваше Императорское Величество, не стоило. — Поспешно вымолвил шеф жандармов, опомнившись от собственных мыслей. — Я... Я не думаю, что имею право открывать столь изысканное и дорогое вино. Однако государь, судя по взгляду, что буквально отдавал приказы, а не просил, ожидал именно того, о чем только что высказался его верный пёс. Что ж, раз уж его величество пожелало, значит, стоило пригубить столь редкую диковинку, купить какую у графа все никак не доходили руки. Силы, вернувшейся на одну треть к Александру, вполне хватило, дабы избавить бутылку от барьера к алкоголю и, сделав изысканный жест, какой делали профессиональные сомелье, разлить темно-бордовую жидкость по бокалам. Разлить так, как требовал того этикет. Ровно половина бокала, не более, не менее. Ко всему прочему, больше нормы этого напитка наливать было нельзя ещё и из соображения экономии. У них с Николаем ведь нет цели напиться до беспамятства, верно? Да и, как бы то ни было смешно, одной бутылки даже такого крепкого вина, как это, отнюдь не хватит для вышеописанного состояния у графа. Как только жидкость планомерно заполнила изящные бокалы, бутылку сразу же закупорили обратно, дабы вино не выдохлось так быстро, как могло бы без своего барьера, а сам Александр Христофорович, не медля, но и не теряя изящной военной плавности, какая присуща хищнику его масштаба, опустился в кресло подле его величества. А ведь мог бы и в ноги. Мог бы опуститься на колени, положив голову на изящные брюки и потеревшись о те щекой, дабы поманить, подразнить. Лишь бы только Коленька вышел из себя и взял графа за волосы, сжимая те до искр в глазах и утыкая его носом в то место, где была его истинная работа. Прямо в этом зале, под треск огня и попивая тонкое по вкусу вино, попутно с этим откинувшись на спинку и даже, может, закинув голову назад, лишь бы только насладиться процессом. — Вы позвали меня ради разговора или, может, у вас есть новости, требующие моего внимания? — Тон его, в сравнении с тем, что был недели три назад, имел кардинальные различия и звучать стал вновь так же приятно, как и прежде. Всю свою жизнь Николай Павлович, словно искусно ограненный алмаз, старался являть миру лишь грани величия, силы и непреклонной власти. Не подобает юнцу, носящему гордое имя Романовых, принадлежащему к царской династии и венчанному Императорской короной, обнажать перед кем бы то ни было свою слабость, искренность чувств, терзающую тревогу или сокровенные намерения. Одним лишь своим видом он был обязан демонстрировать, что никто в этом мире не смеет посягнуть на его суверенитет, никто не смеет помыкать им, словно неразумным мальчишкой. Коленька, ведомый неукротимым упрямством, сверх всякой меры властен. Каждое его слово – закон и непреложный факт, а каждое действие – исполнено несокрушимой мощи. Если он желает прекратить какое-либо начинание, значит, тому и быть, если он вознамерился замедлить ход некоего процесса, то его обязаны замедлить. Никто и никогда, казалось ему, не найдет управы на его сложный и противоречивый характер. Так, по крайней мере, искренне думалось самому Коленьке, а какова правда, сокрытая под маской непоколебимости, еще предстоит узнать. И все же, был человек, способный проникнуть в самую суть Николая Павловича, понять его без единого слова. Граф, его милый и столь желанный граф, порой читал Коленьку, словно раскрытую книгу, улавливая малейшие оттенки его настроения по одному мимолетному взгляду – взгляду, которым Монарх порой выражал больше, чем могли бы передать тысячи слов. Вот и сейчас взгляд его небесно-голубых очей недвусмысленно говорил о том, что государь пребывает в умиротворенном расположении духа, и более всего сейчас желает говорить о чем угодно, кроме насущных дел Империи. И все же, в его взгляде промелькнула едва заметная искра, когда Граф, по своему обыкновению, решил, что не достоин подобного изысканного питья. Романов уже было хотел что-то вымолвить в ответ, но взор его невольно привлекли изысканные движения Александра Христофоровича, которые явно отозвались одобрением и тихим восхищением в душе помазанника Божьего, который сейчас наблюдал за этим, как за одним из чудес света, одаряя шефа Жандармов своей теплой, мягкой улыбкой. — Вашего внимания, Александр Христофорович, требует всё, что происходит не только в стенах дворца, но и во всей необъятной Империи, — мягко молвил Ник, осторожно, элегантно и со всем присущим ему изяществом потянувшись к бокалу. С легкостью подняв его в руке, он вновь взглянул на графа. — Но сейчас, все же, позволим себе выделить немного времени для столь редких и ценных дружеских бесед. – Голос Николая, словно выдержанный коньяк, уже пьянил не хуже вина, или даже крепкого рома, разливаясь бархатом в душе. Внимания Александра, если уж говорить откровенно и без всяких прикрас, свойственных придворным дамам, требовала не только Империя и дела, следующие за ней неуёмным хвостом, но и сам государь. Его Коленька, что смог испытать фантомные прикосновения к собственным устам, талии и даже бёдрам в одной своей фантазии, посвященной никому иному, как графу. И то ведь был не единственный раз, когда его сиятельство навещало императора в выдуманном мире. Нельзя было не упомянуть сладкие сны, что начинались практически одинаково и заканчивались каждый раз по-разному. Один и тот же кабинет, один и тот же человек, одна и та же фраза: «Чего изволит душа моего любимого?», но каждый раз разные сценарии, будь то теплые руки на вечно обнажённом до гола теле государя, поцелуи или долгие взгляды. Подробные сны были редкостью для Николая Павловича, однако когда случались — по пробуждению его ждала болезненная эрекция или, в более ярких случаях, липкие и влажные портки. Бенкендорфа, не стоит таить, тоже мучили подобные напасти, вынуждая благородного графа судорожно восстанавливать дыхание по прошествию самых бурных элементов сна. Подобное, несомненно, грех, но разве волен он, взрослый мужчина, что в крайне редкие дни отдыха бегает от жены по любовницам, а в рабочие может месяцами не находить даже времени на руку, что-то с этим поделать? Нет. Всё, что ему оставалось, это мириться с подобными всплесками его отнюдь не бедной фантазии и иногда сбрасывать пыл на любовницах, дабы естественные потребности не помешали его верной и отлаженной работе на благо его величества. Заслышав изъявленное желание государя об «дружеском» разговоре, Александр лишь кивнул, в душе начиная расцветать подобно хризантеме. Но даже это цветение быстро застывало под гнетом и суровым одергиванием. Он не имел права на радость, не имел права улыбаться и тем более не имел права на что-либо, смевшее выходить за понятие траура. Потому вместо улыбки или чего-то вроде, граф предпочёл плавно опуститься на кресло рядом с его величеством и, уподобившись ему, взял бокал. Вино приятно сверкнуло в свете множества свечей, коими было заставлено всё. Вернее, заставлено всё было канделябрами, а уже в них находилось по меньшей мере по три свечи в каждом. — И о чем же вы желаете поговорить? — Весьма нейтрально произнес Бенкендорф, выказывая открытую предрасположенность к долгой или короткой беседе, что было, конечно, на усмотрение его величества. — Только прошу, не задавайте вопрос про мое самочувствие и прочее. Я не желал бы портить столь чудный вечер и ваше милейшее расположение духа, какое в последнее время крайняя редкость. Первым, по этикету и правилам, выпить должен был император, однако граф, словно понимая, что кодекс велит первым испробовать напиток из только что открытой бутылки, сделал-таки один небольшой глоток, смачивая горло и язык. Вкус вина приятно растекся по вкусовым рецепторам, а после и по пищеводу, что так настрадался за последние несколько недель. Судя по вкусу и осадку, вино было без примесей, да и опечалить императора не должно было своим содержанием. Каждый подобный сон для Николая Павловича был явлением поистине странным, редким, доселе неведомым и таким мучительно, до боли желанным. Он изо всех сил старался не думать о той запретной близости, которая являла себя в его грезах, старался отогнать от себя мысли о том, чему в реальности никогда не суждено было сбыться, дабы не терзать и без того измученную, раздираемую противоречиями душу. Но разве можно приказать сердцу, объятому неукротимой, всепоглощающей страстью, умолкнуть, когда оно поёт свою сладкую, но мучительную песню о любви, недоступной, запретной? Нет. И каждый раз, пробуждаясь от этого волнующего, оставляющего неизгладимый след видения, Император Всероссийский сурово корил себя за слабость, за позволение себе подобной, недозволенной роскоши чувств, но одновременно с этим испытывал странное, почти болезненное удовлетворение и тайную, сладкую радость от этой фантомной близости, от той мимолетной полноты бытия, которую дарила ему лишь греза. Никогда прежде ему не снилась подобная, всецело поглощающая его чувства близость с законной супругой, и, если уж быть откровенным до конца, никогда еще он не испытывал такого острого, ни с чем не сравнимого наслаждения, как в этих снах, полных запретного, манящего, и потому еще более желанного, наслаждения. Но разве не в этом и кроется вся трагедия сна — в его призрачной, недостижимой, эфемерной реальности, в его неумолимой, мучительной нереальности, оставляющей после себя лишь пустоту и тоску по недостижимому счастью? На слова графа Николай Павлович мысленно хмыкнул, едва заметно поведя уголками губ, и устремил на своего приближенного взгляд, полный понимания и теплоты. До этого момента в голове Императора кружилось множество тщательно подобранных тем для беседы, но сейчас, словно юная девица, забывшая выученный урок, он разом позабыл все свои тщательно продуманные планы, стоило лишь объекту его тайного обожания переступить порог Золотой гостиной. — Увидеть вас на коне, Александр Христофорович, стало для меня поистине потрясающим зрелищем, — начал Николай, не скрывая восхищения, которое звучало в его мягком тоне. Александр действительно удивил его своей смелостью и грацией движений в седле, той легкостью и уверенностью, которая давалась далеко не каждому, даже опытнейшему наезднику, тем более уж с травмой ноги. — Где вы оттачивали столь изысканное конное мастерство? Теперь, наконец, должен был начаться тот самый простой, непринужденный разговор, свободный от тягостных забот политики, дипломатических переговоров и прочих государственных дел. Ник хотел насладиться этим вечером ровно настолько, насколько этого желал сам Саша, настолько, насколько позволяло ему его собственное сердце. Вопрос о месте обучения верховой езде был очевиден для человека, который с детства питал искреннюю, глубокую любовь к благородным животным. — Когда-нибудь, граф, нам непременно следует вместе отправиться на конную прогулку, полностью исключив чье-либо присутствие, — продолжил Император, вкладывая в свои слова не только приглашение, но и скрытую надежду. Сказав это, Романов решил последовать примеру своего спутника, элегантно пригубив немного вина. Вкус его, как оказалось, и вправду был поистине приятным, тонким, запоминающимся, но для непьющего Коленьки первый глоток все же вызвал едва уловимое, почти незаметное сокращение бровей, — столь давно во рту у него не было ничего крепче чистейшей родниковой воды. Однако это мимолётное мимическое действие было слишком быстрым и едва уловимым, чтобы его можно было заметить или обратить на него внимание. Император — это в первую очередь власть. Именно в его лёгких, да что уж — невидимых руках таится всё скопление власти в стране, и именно он, умеющий грамотно ей распорядиться, должен или, вернее, обязан был привести державу к успеху. К оглушительному, вероломному успеху, что принесёт государству крупные плоды и всемирное признание да уважение. Но власть даёт и другие, более тонкие и, на первый взгляд, понятные дозволения, начиная от того, что слово монарха являло из себя закон, и заканчивая тем, что он, государь всероссийский, в самом что ни на есть прямом смысле мог делать что ему заблагорассудится. Ныне живой Константин Павлович, переживший старшего брата своего и отца, был тому живым примером. Деспотичный и фривольный, он совершал столько злодеяний и вёл себя настолько неподобающе, что заслужил ещё при молодом Бенкендорфе позорное прозвище «Покровитель разврата». Константин, или, как ласково назвали этого окаянного, «Костя», устраивал публичные сцены ревности своей жене, позволял себе физическое насилие в её отношении, а однажды, на глазах самого Александра Христофоровича, на балу заточал её в большую напольную вазу, откуда она не могла выбраться самостоятельно. Ох, и какой же тогда был шум. Известно даже, что великий князь стрелял в супругу живыми крысами из пушки. И всё это ему сходило с рук, как и ужасное, непоправимое убийство милейшей дочери придворного ювелира мадам Араужо. Да что там убийство! Бедняжку изнасиловали толпой, и кто знает, не приложил ли к этому руку сам Константин Павлович. Не пристало ему, да и не в его манере упускать сие наслаждение да соблазн. А чего стоил сам Александр Первый? Или, как его называли после войны 1814 года, «Благословенный»? Хотя что уж — все и без того знали, что истинное прозвище, полученное им в узких кругах ещё даже до войны, было «Любвеобильный Император». В подтверждение тому служила рождённая от фаворитки София, да и прочие весьма обширные связи как в самой Российской империи, так и за её границами. Пример сыновья неустанно и наверняка брали с папеньки, что имел связь не просто с фавориткой, а ещё и с французской певицей! Позже, к слову, обвинённой в шпионаже. Разглагольствования эти, несомненно, можно было продолжать ещё долго, но зачем же пятиться назад, когда здесь, в настоящем, был пока что мало изученный, но привлекательный император? Для Александра, что видел семью Николая с малых лет и неустанно служил при дворе, юный Коленька был чем-то неожиданным. По обыкновению не подверженный интересом к сплетням граф с восхождением премного уважаемого Николая Павловича на престол весьма сильно им заинтересовался. Он слушал слуг, застывал за поворотами, открыто спрашивал что-то у гвардейцев, а некоторых одаривал даже кое-какими вознаграждениями за информацию. Вот только информация та была скучной и без прикрас бесполезной. Николай не имел фавориток, всю жизнь жил душа в душу с милейшей Александрой Фёдоровной и даже ни разу, как говорили слуги, не оказывал внимания прочим придворным дамам. Отчего ж столь ярая преданность пылала в юном сердце государя? Иль в данном случае резонней будет спросить, что делал этот чудный ангел в семействе Романовых? И Николай, как подмечал Александр, ещё будучи куда моложе, и вправду на фоне братьев был ангелом. Нежный, мягкий, обнажённый своей добротой — он был создан для иконы, а не для трона. Ах, знал бы только этот ангел, что за демон на него взирал всю его жизнь. С каким трепетом наблюдал за тем на балах, и с каким беспокойством стоял на площади подле государя, когда тому взбрело в голову самостоятельно выступать против бунтовщиков. В тот момент, отбросив всё, генерал-адъютант готов был закрыть его величество своей грудью и от пуль, и от клинков шпал, и даже от выстрела пушки. Но сейчас... Сейчас душу графа терзали совершенно не те чувства, какие должны быть у генерала по отношению к своему императору. Александр желал... Нет. Александр жаждал до коликов в животе сблизиться с государем настолько, насколько то было вообще возможно. Но всё это было глупыми мыслями и фантазиями, что представлялись шефу жандармов глупым порывом и даже проказой на старости лет. Похоже, его разум совсем потерял прежнюю сталь, раз стал думать о сиём грехопадении. — Неужто государь имеет ныне в виду тот постыдный побег от августейшей особы вашей в день музыкального вечера дочерей моих? — Наконец, словно солнце сквозь пелену облаков, уста Александра тронула лёгкая, почти незримая улыбка. — Следует заметить, тогда я отвратно оседлал коня и чуть было не низринулся с оного. Больно уж резвого жеребца подарил мне покойный брат ваш. Под стать же моему характер, надлежит заметить. Тот день, словно чёрное пятно, опалил его душу болью и страхом потери. И если первое Александр был волен выдержать в троекратном, если не в десятикратном объёме, то вот второе, аки раскалённое железо, приложенное к оголённой плоти, было невыносимо. Александр боялся не за жизнь свою, не за Россию, а за то, что более никогда не сможет лицезреть своего государя. Что никогда более не увидит улыбки его, никогда не получит взгляд с вопросом и никогда не услышит имя своё, слетавшее с уст императорских так сладко, так пленительно, что хотелось внемлять ему днями и ночами. И он бы внемлял. С усердием, с вниманием, с большим почтением и пьянящим удовольствием. — Пожалуй, так. — Соизволил согласиться генерал, даже слегка склонив главу, будто одних лишь слов к тому было недостаточно. — Осмелюсь осведомиться, как в целом пребывает августейшее семейство? Батюшка ваш покойный, Павел Первый, как мне ведомо, перевёз всё семейство прямиком в Зимний дворец ещё при жизни государыни императрицы. Когда же удостоюсь я лицезреть милейший лик её императорского величества Александры Фёдоровны и чад ваших любезных здесь? Между Николаем Павловичем и его старшим братом, Константином Павловичем, никогда не существовало подлинной близости. Семнадцатилетняя разница в возрасте воздвигла между ними непреодолимую стену, за которой юный Николай долгое время оставался незамеченным, его мнение не принималось всерьез. Формально, третий сын Павла I был обязан оказывать старшим братьям должное уважение, однако в глубине души его томила горькая обида на поведение Константина. Николай I, ничего не зная о тайном отречении старшего брата, принес ему присягу сразу после смерти Александра I, однако цесаревич отказался взойти на престол, настаивая на неукоснительном соблюдении воли покойного императора. Николай умолял Константина приехать в столицу, чтобы лично разъяснить сложившуюся ситуацию, но тот, в трех последовательных письмах, подтверждал свой отказ от престола и наотрез отказывался прибыть в Санкт-Петербург, фактически вынуждая младшего брата принять корону. Они были словно небо и земля: второй сын великого императора отличался непредсказуемостью, его нежность к супруге, Анне Федоровне, сменялась грубостью и оскорбительным поведением, его поступки, по мнению Николая, часто были лишены всякой логики. В гражданских и государственных делах Константин Павлович проявлял бесцеремонность, бестактность и жестокость. Николай же отличался от брата, казалось, во всем. Он был скрытен и недоверчив, но при этом обладал поразительно высоким чувством ответственности. Он мог вспылить, однако с детства в нем была выработана привычка скрывать свои эмоции и мысли, проявляя их лишь в крайнем случае. Главным же отличием было его безупречное служение государству и глубокая, преданная любовь к жене и детям. Коленька был примерным мужем и отцом, который глубоко уважал Александру Федоровну и никогда не позволял себе повысить на неё голос. Он презирал легкомысленные выходки своих братьев, считая их недопустимыми. Коленька, рожденный в семье, где почти каждый мужчина вел себя далеко не образцово, резко выделялся на их фоне. Он был поистине ангельским ребенком, чтившим семейные заветы, ценившим все дарованное ему свыше, уважавшим супругу, запретившим себе когда-либо поднять руку на своих детей, искоренявшим всякую жестокость в своем окружении, прекрасно помня, как доставалось ему самому по заветам матери и отца. Свои мысли он держал в тайне, не позволяя слухам превратиться в клевету и выдумки. И сейчас его душа, казалось, открывалась лишь Александру Христофоровичу. Храбрая, добрая, нежная, мудрая душа, не сломленная бременем власти. — Да, не одерни меня в тот момент слуги, — с той же легкой, чуть насмешливой улыбкой, чуть усмехнувшись, промолвил Государь, — Бог знает, что бы тогда случилось. Казалось бы, чему тут смеяться? Ведь Николай Павлович мог пострадать, однако от воспоминаний о той ситуации в его памяти оставалась лишь благостная, почти идиллическая картина. На мгновение Государь замолчал, внимательно вслушиваясь в слова графа, который проявлял искренний интерес к семье своего Монарха. — Александра Федоровна желает переехать во дворец с наступлением зимы, дети же готовы к переезду в любой момент, — мягко, с едва заметной улыбкой, промолвил Николай, устремив свои голубые, словно хрусталь, глаза в карие глаза шефа жандармов. — И еще... Цесаревич очень желает вас увидеть. Это было неожиданно, возможно, даже для Железного генерала. Но Император Всероссийский не лгал, он говорил чистую правду, сделав небольшую паузу для того, чтобы отпить еще глоток вина. — В последнее время, Александр Христофорович, ваш образ и деятельность, занимают мысли Саши, а Александра Федоровна писала, что он и вовсе очень хочет сразиться с вами на фехтовальных рапирах. Возвращаясь к вопросу власти, как и было сказано, государь всероссийский мог делать всё, что ему заблагорассудится, будь то публичная порка дворян или подписание вольной хоть всем крепостным России. Вот и, казалось бы, в вопросе душевных мук Николаюшка, или вернее — его величество Император Николай Павлович Романов, мог с лёгкостью всё прекратить. Причём прекратить в свою пользу. Одно его слово, один приказ, и Саша падёт к его ногам, прильнёт губами к устам императорским, а может и вовсе без вопросов высвободится из мундира и замрёт подобно статуе полностью иль наполовину обнажённым. Замрёт и позволит трогать себя везде, давая его величеству доступ во все места, будь то рельефный торс, модная спина или нечто, сокрытое под слоем ткани портков. Одно только представление, как генерал бы возбудился от рук государевых, и как эти же руки плавно обхватили достоинство его, делая поступательное движение, уже дорогого стоило. По крайней мере Николая никто бы не остановил, а сам шеф жандармов бы испустил тихий стон, умолкая при первом же взгляде его величества. Зачем императору нужны были безликие статуи пред зимним дворцом, если можно было облачить Александра по пояс в белую ткань и получить настоящего Апполона? Не хватало только венка на голову, и Бенкендорф бы точно сошёл за греческого бога. Впрочем, государь мог позволить себе и нечто более храброе, от чего граф бы не смел отказаться. Верному псу Романовых хватило бы простого «Я желаю вас», чтобы сорвать невидимую цепь и дать наброситься на себя. Хотя... «Наброситься» — слишком грубо. Всё-таки Сашенька не изголодавшийся по суке кабель, а в первую очередь царский пёс, за чьим лоском следил сам император последние несколько месяцев. А может... Может, по этому и следил? Может, по этому так тщательно наблюдал и держал подле себя? После слов своих Александр не скупился на небольшой глоток, после какого захотелось варварски опрокинуть бокал залпом, лишь бы насладиться столь чудным напитком ещё больше. Но нельзя. Это дорогой редкий алкоголь, и пить его требовалось медленно. Однако всё это наслаждение чуть не оказалось на полу, стоило заслышать про желание юного цесаревича. Граф не дёрнулся, не поперхнулся. Просто чуть нахмурил брови и принял самый серьёзный вид, с каким глядел в глаза государевы. — При всём должном уважении, ваше Императорское Величество, — начал граф, словно сталью ударяя по слуху монарха твёрдостью в слове своём. — Но да соизволит юный цесаревич ведать, что поддаваться ему я не намерен буду. Сия решительность вещала лишь об едином: еже ли юный Александр воистину возьмёт в руки рапиру — старший его тезка повергнет цесаревича на помост в первые же секунды, и на том бой сей, сколь ни прискорбно, завершится. Мальчик в свои восемь лет замахивался отнюдь не на то, на что надлежало, и это могло стать его роковой ошибкой и в будущем. — Отец мой ни единого разу не поддался мне, и всякий раз по окончании наших с ним упражнений сидел я у лекаря, доколе сей бинтовал руки, ноги али же грудь со спиною мои. — Мрачность, объявшая Александра, словно желала достучаться до Николая Павловича и явить ему, отцу любящему, что верный его пёс в силах наследнику престола навредить. — Аки же Александр Николаевич не умерит желаний своих — пускай будет готов к травмам и скоротечному бою. Вас же, государь, прошу не гневаться на меня. Николай I воспитывал своего старшего, пока единственного сына, как будущего самодержца, наследника престола, предназначенного сменить его на императорском троне в положенный час. Для юного цесаревича были отобраны лучшие педагоги, исповедовавшие строгие, закаляющие характер методы обучения. Программа обучения включала в себя изучение иностранных языков, постижение истории и тонкостей философии, овладение точными и естественными науками, физическое воспитание и различные виды прикладных искусств. Даже суровые стены дворца не могли сдержать пылкую энергию юного наследника: Государь поощрял активные игры, превращая парадные залы в игровые поля. Маленький Александр с упоением возводил из мебели и окружающих предметов импровизированные укрепления, с не меньшим энтузиазмом штурмуя их и обстреливая "врага" резиновыми снарядами. Для всестороннего развития наследника, по повелению Императора, на берегу Финского залива, в Петергофе, была оборудована просторная гимнастическая площадка, где цесаревич мог предаваться физическим упражнениям на свежем воздухе. И, разумеется, обучение верховой езде, которую Государь ценил превыше всего, занимало особое место в расписании юного Александра. Наиболее распространенным наказанием за провинности было стояние на коленях, лицом к стене, а в исключительных случаях — на крупе. Все проступки, от незначительных шалостей до более серьезных проступков, заносились в специальные журналы. К счастью, юный Александр был ребенком рассудительным и редко давал повод для родительского недовольства. Фехтованию, искусству, столь важному для правителя и воина, Николай I уделял особое внимание. Цесаревич демонстрировал в этом искусстве заметные успехи, и его учителя предсказывали ему блестящие будущее фехтовальщика. Дважды в год проводился строгий экзамен, и каждый из них происходил в присутствии самого Монарха, который предпочитал лично убедиться в уровне мастерства сына, не доверяясь лишь сухим отчетам. — Именно таких слов я и ожидал, — произнес Николай, слегка склонив голову, с подчеркнутой серьезностью. — Александр призван в будущем занять мое место, возглавить державу, посему я не могу позволить себе снисхождения в его воспитании. Взгляд Императора остановился на бокале с вином, глубокий бордовый цвет которого контрастировал с бледностью его кожи. Вино, и без того насыщенное, казалось бездонной чашей, хранящей в себе тайны мироздания. — Я разъясню ему серьезность заявленного желания, однако окончательное решение останется за ним, — взгляд Николая вновь обратился к Бенкендорфу, и в нем читалась безграничная отцовская любовь. Он, Коленька, любящий и справедливый отец, не станет ломать волю сына, если тот сделает свой выбор осознанно. Чтобы стать достойным правителем и воином, Александр должен научиться взвешивать свои решения, учиться на ошибках и принимать их последствия. — Александр упрям, но, признаюсь, менее упрям, чем я сам, — добавил Николай, едва заметно улыбнувшись. — Впрочем, противоречия в его суждениях, позволительны для его возраста. В эту минуту Николай Павлович, словно освободившись от бремени забот, отпустил тревожные мысли, касающиеся старшего сына и его желания сразиться с графом. Отрочество свое, полное нового опыта и дисциплины, полученной ещё при нахождении с отцом в имении, юный Александр провел не абы где, а в самом престижном среднем учебном заведении Петербурга — пансионе аббата Николя. То было исключительно мужским заведением, а потому и единственными женщинами, каких видел Александр, были матушки его товарищей, приезжавшие время от времени навестить своих любимых детей. Поскольку годовая плата за обучение составляла сумму в немалые и даже баснословные 2000 рублей, которую никогда не запрашивали за свои услуги иностранцы-гувернёры, позволить себе обучение у аббата могли только отпрыски высшей аристократии. Состоятельные родители не скупились на расходы, ибо пансион давал возможность воспитанникам завязать дружеские связи с другими аристократами, а это рассматривалось как залог успешной карьеры. Собственно, это и произошло в случае будущего графа, что отлично наладил там отношения совершенно разного рода и даже нашел верных друзей, до сих пор поддерживающих с ним переписку и с радостью приглашая к себе на разного рода праздники. Языком общения же в пансионе был, что не удивительно, французский. Именно благодаря этому юный Александр Христофорович к окончанию учебного заведения практически в совершенстве владел языком лягушатников, как выражались его отец и матушка. В пору же детства своего, пока юного Бенкендорфа ещё не отправили в пансион, тот подвергался разного рода строгостям, вместе с этим никогда не имея потребности во внимании отца или матушки, что всегда хвалили сына и уделяли ему куда больше времени, чем прислуга и гувернантки. Нет, Сашу не били в наказание, не ставили в угол и не поднимали что-то вроде палок или розг. Вместо этого отец вручал ему самую тяжёлую книгу из их домашней библиотеки, носившую громкое название «История России», и усаживал сына читать ее. В чем же заключалось наказание? Написана та книга была на немецком языке, а потому Коле, ещё на тот момент только изучающему свой второй родной язык, приходилось радоваться между двумя книгами сразу, заглядывая то в словарь, то в саму книгу. И пока не прочитает он как минимум один раздел — откладывать книгу ему запрещалось. Уже после, вернувшись из пансиона, Бенкендорф сам взял эту злополучную книгу и прочёл ее от начала и до конца, ни разу не заглядывая в словарь, чем очень удивил батюшку своего. Маменька тоже, несомненно, поразилась бы порыву сына, да только не дожила она до сего момента и не смогла лицезреть успех сына, коего в его шестнадцать приставили ко двору самого Павла Первого. И все же не сказать, что Александр был тем, кто нарушал правила. В пансионе его даже называли вершителем закона, ведь из-за глупого спора он наизусть выучил не просто часть, а весь свод правил учебного заведения, чем поразил даже их педагогов. Но когда Александр, пятилетний мальчик с настоящей шпагой в руках, вставал против отца своего, весь мир словно замирал, наблюдая за тем, как из раза в раз юный наследник рода Бенкендорф получал поверхностные раны, роняя орудие на пол и отступая. Страх окутывал детское сердце, толкаемый болью и обидой. И лишь ободрительная улыбка папеньки его спасала положение. Да, лишь только он, Христофор Иванович, своей улыбкой мог унять и боль, и страх, и даже обиду. Но никогда в своей жизни Александра не забудет то, как смотрел на него отец в тот день, когда будущий граф ловко выбил у него из рук оружие и направил кончик шпаги прямо в горло собственному батюшке. Именно это стало переломным моментом, когда Саша перестал быть для своего отца мальчиком, неспособным постоять за себя, не говоря уже о брате своем и младших сестрах. Нет, теперь его сын был не Сашенька, а Александр Христофорович Бенкендорф. — В первую очередь ошибку сию он уже совершил, — позволил себе малую вольность граф, наполняя взгляд теперь уже предосторожностью и стараясь смягчить сказанное легкою улыбкою. — Будь он, государь, императором — вызов брошенный нельзя было бы отменить, и немцы али шведы тотчас же кинулись бы на оный, яко на тряпку красную. Сколь ни прискорбно сие, но генерал был прав с точки зрения политики. Николай, выступая здесь послом, уже передал Александру желание сыновнее, а оттого и взять слова свои вспять не в силах. Будь сие реальностью — желание потягаться привело бы к войне кровопролитной, а неразумность юного Александра Николаевича стоила бы Империи Российской множества душ. Да и просто изъявление подобного желания было ничем иным, как шагом неосмотрительным. Прежде нежели заявлять таковое родителю своему — надлежало долго и тщательно все обдумать. — Впрочем, я буду ждать решения его императорского высочества с нетерпением, — чуть улыбнувшись и склонив главу в подобии поклона, добавил Александр. — Негоже ведь упускать возможность потягаться с самим цесаревичем, не так ли? Домашнее образование, полученное Николаем Павловичем, охватывало широкий спектр дисциплин: от тонкостей экономики и хитросплетений истории до тайн географии и юриспруденции, а также основ инженерного дела и фортификации. Особое внимание уделялось изучению иностранных языков, среди которых выделялись французский, немецкий и даже латынь. Однако строгость академической программы смягчалась занятиями искусством, которые маленький Коля попросил добавить для себя лично: уроки рисования, пробудили в юном Николае тонкое чувство прекрасного, и музыкой, в особенности игрой на флейте, чьи нежные звуки откликались трепетом в его душе. Именно любовь к искусству впоследствии сделала его истинным ценителем живописи, оперы и балета. К воспитанию младшего сына Павел I и Мария Федоровна подходили с разных позиций. Павел, следуя своим державным убеждениям, воспитывал детей в строгости, словно время — самый ценный ресурс, который нельзя растрачивать попусту: непрерывное обучение, усердный труд и участие в различных занятиях заполняли каждый миг их существования. Наказания за провинности были суровы и порой жестоки, оставляя глубокий след в памяти юного Николая, в частности, воспоминание о наказании поркой на скотном дворе. Мария Федоровна же, питая тайную надежду увидеть третьего сына на троне, старалась отклонить юного Николая от увлечения военным делом, проявившегося у него с ранних лет. Она считала, что служение Отечеству в роли государя не требует воинской доблести, ибо всегда найдутся достойные полководцы. Но все её попытки направить энергию сына в иное русло оказывались тщетными. Взойдя на престол, Николай Павлович столкнулся с настойчивой, порой даже навязчивой опекой вдовствующей Императрицы, которая, в своих многочисленных письмах, не упускала возможности прокомментировать каждое решение сына, словно забыв, что перед ней не просто дитя, а самодержец, чью вольную душу, подобную гордой птице или царю зверей, так нелегко укротить. — Всё так, — спокойно и ровно произнёс Император, не выказывая ни тени возмущения. В этот момент он, казалось, был искренне согласен с каждым словом, произнесённым графом. — Александр должен отвечать за свои слова и нести бремя последствий, которые последуют за каждым его решением. Закончив говорить, он медленно поднес бокал к своим чувственным губам, изящно пригубив вино и прикрыв глаза. Лишь в мягком свете свечей, озарявшем его лицо, можно было по достоинству оценить всю красоту его облика: длинные, светлые ресницы, отбрасывавшие золотистые блики, подчёркивали ангельскую чистоту черт и делали Императора особенно привлекательным и неповторимым. — Моя старшая дочь, — снова улыбнулся Романов, обращая свой взгляд к Бенкендорфу, — поделилась с Александрой Федоровной своим сокровенным желанием — подружиться с Марией Александровной. В его голосе звучали мягкость и искреннее тепло. — Марию Николаевну, — пояснил он, — живо заинтересовали рассказы юной графини о её институте. Судьба Саши, казалось, была предрешена ещё до его рождения. Христофор Иванович желал видеть в наследнике только и только военного. Как рассказывала юному Бенкендорфу его матушка, стоило разговору зайти в русло наследников и милых детей, как отец бескомпромиссно восклицал, что его сын станет величайшим генералом, а может и фельдмаршалом. Что ж... В каком-то смысле глава рода оказался прав, вот только славу свою будущий граф получил совершенно в иной области. Да, несомненно, за его плечами немало битв, война и походы, однако всё это не дало того эффекта, как пост шефа жандармов. Пост, знаменующий воцарение в России тишины. Никаких заговоров, никаких тайных обществ. Начальник Третьего отделения Собственной Его Императорского Величества канцелярии, уподобившись орлу, знаменующему символ самой канцелярии, грозно навис, аки сама смерть, над всеми протестантами и несогласными иродами, готовый в любую минуту обрушить на тех свою кару. Жестокую, суровую кару. Иначе, впрочем, быть и не могло. Бенкендорф не просто обучался — он утопал в постоянных тренировках, учебниках да прочих материалах, какие ежедневно, если не ежечасно, прибавлялись ему в троекратном объеме. Русский, французский, немецкий — юный наследник рода Бенкендорф был завален языковыми словарями и заметно терялся, когда матушка не желала говорить с ним на родном русском языке. Хотя... Родной ли то был ему язык? Предки его ведь были не русскими, а потому впору было говорить, что родной для него как раз-таки немецкий. Но если языки вскоре перестали вызывать у юноши проблемы и вопросы, то вот постоянные тренировки выжимали все соки. Шпага могла часами не покидать руку Сашеньки, пока тот, по большей части не имея позволения надевать перчатки, стирал себе рукоятью кожу в кровь. А если вдруг шпаги открывались, то наступал ещё менее любимый будущим генералом этап — физические нагрузки. Он, подобно крестьянину, упираясь ногами в землю и стискивая зубы, исполнял самые глупые решения своего отца, что считал подобное эффективным способом для развития мышц. Так, однажды юный Бенкендорф в одиночку пытался перетащить нагруженную поклажей телегу, словно он не наместнический сын, а крепостной доходяга. В другой раз, согнувшись в три погибели от тяжести, на его детскую шею вогрузили коромысло с двумя полными ведрами воды и вынуждали приседать, да так, чтобы ни капли из ведер не пролилось. Вся детская энергия, все рвение и силы уходили в миг, а потому во время дневного и вечернего сна до Александра было не достучаться. Вскоре такой распорядок вошёл в привычку, а тело юного наследника крепчало на глазах. Рост его, составляющий приличные метр семьдесят восемь, отнюдь был мал для того, чтобы выглядеть бравым войном, да и после, стоит заметить, такой рост заставил Александра мысленно конфузится. Стоя рядом с его Императорским величеством Александром Павловичем, что был чуть ли не на две головы выше своего генерал-адъютанта, тот старательно убеждал себя, что рост не имел значения. — Да вы что, — чуть повеселев, произнес мужчина, вновь являя на лике своем тень улыбки. — Весьма неожиданно, надлежит признать. Впрочем, ежели великая княжна Мария Николаевна воистину заинтересована в дружбе с дочерью моею, я буду тому безмерно рад. Жаль, после крестин я был так занят юным... Глас его оборвался, подобно струне, лопнувшей на чудной скрипке, столь любимой покойным братом старшим императора Николая Павловича. Собственные мысли, столь неосторожные в шаге своем, привели Александра к рваной, кровоточащей ране души, вынуждая в миг словно бы потеряться. Иным образом описать сменившийся взор Бенкендорфа было невозможно. Расслабленный доселе, он, сидящий пред Государем Всероссийским, вмиг явил вид потерянный и тяжкий. Казалось, глаза его, темные, как болото, готовые поглотить блеск голубых царских сапфиров, вот-вот должны были наполниться слезами, но этого Император лицезреть не смог. Бенкендорф, словно опомнившись, наскоро приложил ладонь свою к очам, перекрывая ею пол-лица и делая глубокий вздох, что должен был, казалось, успокоить зарождающуюся бурю. Бурю горя и отчаяния. — Вино воистину чудесно. — Чуть погодя произнес генерал, поднося бокал к устам своим и делая небольшой, но весомый глоток, силясь тем самым отвлечься. Воспитание Николая I, в отличие от его старших братьев, было максимально удалено от политической и военной сфер. Мария Федоровна, как уже упоминалось, всячески стремилась отвратить сына от военной карьеры, настаивая на воспитании в нем безупречных манер и строгой дисциплины. Павел I, в свою очередь, стремился оградить третьего сына от влияния старших детей, видя в Николае свою главную надежду на будущее. После смерти Павла I, Александр Павлович, старший брат Николая, включил в число его наставников опытных военных, но, парадоксальным образом, берег младшего брата от реального участия в боевых действиях, словно оберегая его от возможных опасностей. Однако, уже после окончания наполеоновских войн Николай был назначен генерал-инспектором по инженерной части и шефом лейб-гвардии Сапёрного батальона, что стало для него неожиданным поворотом судьбы. Романов совершенно не был готов к роли Монарха, и, как гласили доходившие до него слухи, многие кадровые военные относились к нему с недоверием, видя в нём лишь кабинетного стратега, человека, знающего войну лишь по бумагам и картам, никогда не нюхавшего пороха на поле боя. Николай Павлович, словно чувствуя свою вину за подобное недоверие, горестно вспоминал о своём неудавшемся попытке принять участие в Отечественной войне 1812 года, будучи шестнадцатилетним юношей. Александр I и мать воспротивились его горячему желанию, и не имевший права ослушаться младший сын вынужден был подчиниться воле старшего брата. Однако настойчивость Николая в итоге возымела действие: Александр I разрешил ему присоединиться к действующей армии в 1814 году. Весной того же года, после взятия Парижа, восемнадцатилетний князь Николай, под руководством генерал-лейтенанта Ивана Паскевича, командующего 2-й гренадерской дивизией, глубоко изучал прошедшую кампанию. По словам самого Паскевича, они часами, раскладывая карты, вместе разбирали все военные действия 1812—1814 годов. Александр I высоко ценил военный талант Паскевича, считая его одним из лучших генералов своей армии. Именно мнение этого человека, проницательного и мудрого полководца, удержало Государя от поспешного решения, отпустившего бы графа на верную смерть в его имение. Заслышав оживлённый голос графа, в душе Николая разлилось долгожданное тепло, но это чувство быстро угасло, оставив после себя пустоту. В Золотой гостиной воцарилась тишина, тяжелая, давящая, проникающая в самую глубину души, вызывая волну воспоминаний и чувств. Николай ощутил всю тяжесть того душевного испытания, через которое сейчас проходил Александр Христофорович. Буря горя и отчаяния могла с моментом накрыть его верного графа, и Государь не мог позволить этому случиться, мгновенно сменив тему беседы, чтобы отвлечь шефа Жандармов от мрачных мыслей. – Александр Христофорович, я давно хотел вас спросить, — голос Императора был спокоен, но в нём скрывалось волнение, а тембр голоса действовал успокаивающе. — Поведайте мне, каким человеком был мой батюшка? Государь стремился перейти на нейтральную тему, но при этом также желал услышать мнение самого близкого к императорской семье человека. Сам Николай I плохо помнил своего отца из-за раннего возраста, а разнообразные мнения о Павле I не позволяли ему сложить целостный образ, отделяя его личность от его политической деятельности. Уподобившись решению судьбы Александра, Христофор Иванович поступил подобным образом и с судьбой второго своего сына, Константина. Однако в его случае военная карьера рассматривалась меньше, и глава рода с уверенностью решил, что второй наш наследник будет дипломатом. Тоже, стоит заметить, выгодная позиция, учитывая, как развивались отношения Российской империи с окружающими ее странами. Однако подход к Константину был совершенно иным, нежели к Александру. Физических нагрузок было меньше, а вот прикладных наук намного и намного больше. Языков Косте пришлось тоже выучить больше, чем брату, не ограничиваясь семейной традицией: «русский, немецкий, французский». Помимо этих троих, юный Бенкендорф к совершеннолетию своему знал уже пять языков и активно пытался изучать китайский, правда, так и не выучил, ссылаясь на его сложность и отсутствие педагогов в стране. Но даже несмотря на всё выше перечисленное, Константин почти смог поравняться со старшим братом, достигнув в военной стезе звания генерал-лейтенанта, а в придворной — генерал-адъютанта. Ещё одним трофеем, каким не упустил момента Костя похвастаться пред братом, стала сабля. Сама по себе она была похожа на саблю Александра, да только алмазов в ней было чуть меньше, и сама по себе она была компактней. Что же касалось сестер графа, то им была удостоена честь выйти замуж за знатных людей, а Доротея и вовсе сейчас пребывала в Англии. Заслышав императорский вопрос, Александр заметно напрягся, словно его сейчас вопрошали не о покойном государе, а о его злодеянии. Но в чем же причина сего проявления эмоций? — Ваше Величество... — начал плавно граф, опуская взор сперва на бокал, а погодя возводя оный прямо в очи государя. — Скажите мне, желаете ли вы, дабы я глаголил истину, али сладостную ложь? Вид его, напряжённый и серьёзный, говорил получше всяких слов. Если государь сейчас даст ему волю в словах, то разговор выдастся явно не из простых, не говоря уже о том, о чем мог узнать царь прямо сейчас. — Ибо то, что я изреку, в случае дозволения говорить честно, вам может не прийтись по нраву, — добавил генерал, чуть хмуря брови, словно желая показать всю важность решения, от коего зависели настроение дальнейшее да весь вечер в целом. — Всю жизнь я вкушал приторную сладость лжи, — начал Император, его голос, низкий и властный, прорезал нагретый летним зноем воздух Золотой гостиной. Взгляд, глубокий и проницательный, как бездонная синева июньского неба, на мгновение устремился к хрустальному потолку, отражавшему золотые блики, затем остановился на бокале вина, словно ища ответы на вечные вопросы в его темно-рубиновом отражении. Свечи были ярки, но даже они не мог рассеять тень, омрачавшую лицо государя. Вино, искристое и полыхающее в вечере летнего дня, проникающего сквозь тонкие занавеси, в этом величественном зале казалось не просто напитком, а символом самой жизни, с ее бурными страстями и скрытыми глубинами. Для Николая Павловича, окружённого блеском императорской власти, отражающимся в полированных полах и позолоченных деталях, оно предстало в образе бездонного водоёма, пучины, где скрываются тайны империи и тайны его собственной души, спокойного на вид, но таившего в себе бушующие стихии. За окнами, в Зимнем дворце, кипела жизнь, слышались голоса, пение птиц, но сюда, в Золотую гостиную, эти звуки доносились приглушенно, словно напоминая о том, что власть имеет свою цену – отчуждение. В этих глубинах, как гласит народная мудрость, водятся не просто черти, но могущественные демоны, способные соблазнить и свести с ума даже самого властного правителя. Они обитают в душах людей, в самых потаённых уголках их сердец, в самых темных закоулках сознания, напоминая о хрупкости человеческой природы, даже на вершине власти, в кругу блеска и роскоши. Каждый хранит свои тайны, и эти тайны, эти внутренние демоны, как невидимые нити, пронизывают все человеческие отношения, отражаясь в зеркалах дворцовой интриги и в глубинах царской души. Одни искусно скрывают свои тайны за маской великолепия, другие легкомысленно рассеивают их на ветру, а третьи хранят в самом строгом секрете, берегут их как величайшие сокровища, надежно запертые в сейфах души. — Но вы, Бенкендорф, — голос Императора прозвучал с властной твердостью, но в нём также слышна была и глубокая тоска, — вы тот человек, от которого я жду только правды, абсолютной и неприукрашенной правды. Я государь, держу в своих руках судьбу миллионов, но я также человек, и мне нужна истина, а не показное великолепие. Скажите всё, как есть, не щадя ни моих чувств, ни моего положения. Николай Павлович, окружённый символами могущества империи, залитой светом свечей, жаждал услышать правду о своём отце от человека, которому доверял беспредельно. В его голосе звучала твёрдость, свидетельствовавшая о принятом решении, решении, которое может изменить течение его восприятия. Всю жизнь он слышал противоречивые мнения о Павле I: одни называли его великим и справедливым государем, другие — поспешным и противоречивым человеком. И каждый раз, встречаясь со сладкой ложью, Николай Павлович страстно желал узнать правду, какой бы она ни была, он готов принять её в своём великом сердце. Зимний дворец — великолепное здание, отражающее не просто апогей архитектурного труда, но и вместе с тем хранящее в себе великую историю. Это место, с видом на великую Неву, с высокими потолками, с резными барельефами, внушало восхищение и оставляло после себя приятное благоговение. Здание то было не просто местом обитания царской семьи, но и в первую очередь самым центром скопления власти. Грандиозное сооружение, воздвигнутое по воле императрицы Елизаветы Петровны и доведенное до совершенства зодчим Растрелли, возвышалось над Невой, являя собой зримое воплощение мощи и богатства Российской империи. Казалось, пройти мимо дворца не мог даже самый коренной житель Санкт-Петербурга, останавливаясь на пару мгновений и всматриваясь в это прелестное здание, чьи сады являли собой райский уголок, способный с лёгкостью потягаться с прочими садами Европы. А над самой крышей, не достигая облаков, развивался Российский флаг. Исполинского размера, сделанный по заказу все той же Елизаветы Петровны, этот символ знаменовал центр. Центр власти, центр столицы, центр страны. И когда юный Бенкендорф только ступил в его нутро, мир для него, казалось, перевернулся. Всю свою жизнь Александр представлял дворец изнутри, фантазировал и даже расспрашивал папиньку, каково это побывать в стенах столь величественного строения. Но оказавшись там самостоятельно, юный Сашенька ощутил непомерно двоякое чувство. Внутри, за толстыми стенами, таилась совсем иная, бесчувственная жизнь. Бесчисленные залы, украшенные золотом, мрамором, росписями и зеркалами, сияли светом сотен свечей, отражая великолепие балов и торжественных приемов. Каждый угол дворца дышал историей, храня память о правителях, фаворитах и придворных, чьи тени скользили по паркетным полам. Длинные анфилады, словно реки, текли от одного зала к другому, увлекая за собой гостей в мир роскоши и изыска, от какого Александра... Нет, не завораживало. От всего этого будущего графа необратимо тошнило. Неужто императорской семье и впрямь было угодно жить в таком большом, а вместе с этим бесполезном пространстве? Какой был толк от всех комнат, залов и прочего, если половиной и вовсе не пользовались? Но сильней всего флигель-адъютант испытал неприязнь к интригам. От дворцовых столкновений, бурных вод политической жизни было ни сбежать, ни укрыться, и только дом, милый дом спасал бедного Бенкендорфа от всего этого срама. Со временем, конечно, граф более чем привык и даже сам смог подцепить нужные ниточки, однако детская неприязнь так и не ушла от него даже во взрослом возрасте. Получив одобрение, граф вновь вздохнул и, покрутив вино в бокале, словно то могло рассказать всё за него, решил вначале смочить горло. Новый глоток осушил бокал почти до конца, оставляя небольшое количество на донышке, дабы во время рассказа уже окончательно допить его и отставить бокал в сторону. — Раз вы так желаете горькой правды, так слушайте и не перечьте мне. Ваша воля и в том, чтобы после рассказа обвинить меня во лжи, однако правда никогда от вас более не уйдет. — Начало, столь суровое и твердое, не предвещало ничего хорошего. — Его Императорское Величество Павел Петрович был... человеком заурядным. Его характер отличался резкостью, порой даже непредсказуемостью, словно он был малым дитя. Служить ему было непросто, но и, признаться честно, интересно. — Тон, с каким молвил Бенкендорф, приобретал то спокойный, то резкий, а в моменты и даже чуть веселый тон. — Он был полон энергии, стремился к порядку во всём, от устройства армии до придворного этикета. Его реформы, будь то в военной сфере или в управлении государством, были смелыми и, безусловно, имели целью благо России, однако... Страсть к порядку зачастую переходила в тиранию. Неумолимость в исполнении указов, мгновенные переходы от милости к гневу, подозрительность — всё это создавало атмосферу постоянного напряжения, в каком прибывал не только слуги, но и собственная семья его величества. Что уж говорить о его причудливых и откровенно глупых правилах, что он то вводил, то вычёркивал, стоило только чему-то новому взбрести ему в голову. — Взгляд вновь скользнул вниз, к бокалу, однако прерываться Александр был не намерен. — Помню, как он мог наказать за незначительный проступок, а после столь же быстро помиловать, показав свою неопределенность и зависимость от внутренних смятений и прочего. Служить ему было как ходить по лезвию бритвы. Нужно было уметь предвидеть его желания, угадывать настроение, а также быть готовым к любым неожиданностям, как, например, эпизод, когда он чуть не убил британского посла. Спасти от гибели тому удалось только из-за вашего старшего брата, вовремя подоспевшего на помощь. О том, несомненно, умолчали, да только Уитворт тогда уже успел проститься с жизнью. Что же до отношения к его августейшей семье, а в частности к вашей матушке, супруге Марии Федоровне... То было сложным и откровенно запутанным для меня. Но что могу я сказать с уверенностью, так это то, что он любил своих детей, но не всегда мог скрыть свои чувства, свои опасения. — Взгляд его чуть потеплел, поднимаясь на Императора, но сразу же вновь принимая тяжесть. — Но в заговоре против себя покойный государь был целиком и полностью виноват сам. Он не годился в правители, и это видели все. Именно потому вашего батюшку убили, и я был тому свидетелем. В ту ночь я... Не скрою, оставил свой пост в Михайловском дворце, желая прогуляться и развеять мысли, а посему застал поднимающихся к покоям вашего батюшки вооруженных солдат во главе с ныне покойным графом Паленым. Я бы поднял тревогу, да только солдат поблизости не было. — Казалось, графа в миг сковало разочарование в самом себе, что отразили его глаза, да только он быстро сбросил с души эти мысли и вновь поднял взор на государя своего. — Но в одном я уверен наверняка — окажись вы в возрасте покойного брата вашего Александра или отрекшегося Константина Павловича, то лезли бы на стену от отца своего. С вашим характером, настроем и нравом вас бы, как и Александра, объявили заговорщиком и приговорили бы если не к смерти, то к ссылке. Николай Павлович Романов, в силу своего раннего детства, не мог постичь сложностей семейной и государственной жизни. Ребёнком двух-пяти лет, он оставался вне поля многих тайн, которые хранил его императорский род – тайны, сплетённые из недопонимания, заговоров, скрытых мотивов, тайной ненависти и любви, предательств и верности. О своём отце, Павле I, Коленька знал лишь то, что доносилось от слуг – поверхностные, иногда противоречивые фрагменты, лишенные глубины и истинной сути, сам же он вспоминал редкие моменты, на которых батюшка встречал его с улыбкой, но остальные эпизоды были покрыты мглой. Мать и остальные члены семьи не считали нужным посвящать его в семейные тайны. И в правду, зачем? Пока Александр I находился на престоле, всё внимание младшего брата должно было быть сосредоточено на настоящем, на жизни при дворе, на воспитании и обучении. Размышления о прошлом, о царствовании отца, считались пустой тратой времени для будущего государя. "Негоже князю тратить драгоценные минуты на пустую болтовню," – напоминали ему старшие, отстраняя от тайного мира дворцовых интриг, но почему же, от чего такие противоречия? Это говорили ему люди, которые всегда нарекали чтить память о каждом самодержце. Николай понимал: правды о царствовании своего отца он никогда не услышит от близких. Все их слова были окутаны туманом полуправды, выгодных умолчаний, и приукрашенных фактов. Однако тон Александра Христофоровича Бенкендорфа, его суровая и бескомпромиссная твёрдость, говорили о другом. В них чувствовалась та неуловимая искренность, которую так трудно найти во дворцовой среде, наполненной лестью и подхалимажем. В этом человеке, преданном слуге Императора, Николай Павлович интуитивно чувствовал готовность выполнить любое Монаршее желание, даже если это желание означало раскрытие самых сокровенных секретов. Бенкендорф был не из тех, кто украшает правду приторной ложью, он был человеком дела, человеком, чьё слово имело вес золота, человеком, способным пролить свет на тайны, скрытые от Николая всю его жизнь. В первый раз, с юных лет, у Николая Павловича зародилась надежда на то, что он, наконец, узнает истину о своём отце, и эта надежда, словно самая ценная информация, заставляя его внимательно слушать и не перечить. «Не к смерти, то к ссылке...» — эхом отозвалось в голове Императора, подобно раскату грома среди безоблачного летнего дня. Шеф жандармов замолк, а Государь оставался неподвижным, словно изваяние. Он внимал, вспоминал, мысленно проговаривал и анализировал каждое слово, сопоставляя его с обрывочными сведениями, долетавшими до него в течение жизни, и с теми горькими истинами, до которых он дошёл сам. Любил детей, но отношения с супругой были туманны... Это подтверждала уклончивость матери, её нежелание отвечать на вопросы сына о Павле. Всегда с неохотой отзывалась она, бросая что-то банальное, после чего спешила сменить тему, словно разговор причинял ей физическую боль. Сейчас слова Бенкендорфа обрушивались на плечи Императора, подобно ледяному дождю в ветреную погоду, слепящему глаза и сбивающему с пути. В течение всего рассказа лицо Николая оставалось непроницаемым, но в его небесных глазах плясали искры – отблески бушующих внутри страстей. Гнев и смятение, лёд и пламя, вопросы и ответы... Император был поражён – поражён тем, какая мрачная картина вырисовывалась в его сознании. Заговор, вина самого Павла, практически те же слова незадолго до своей смерти говорил ему Александр I. Николай нутром чувствовал, что граф говорит правду, но в душе росла странная, неописуемая волна противоречия – словно в нем боролись долг и правда, любовь и ненависть, прошлое и будущее. Шеф жандармов оставил свой пост, стал свидетелем того, как вооруженные солдаты направляются к Государю – с единственной целью: пролить кровь тирана. И самое главное – он мог поднять тревогу, но не сделал этого. Каждый воин должен был оберегать своего Императора, но каким же был Павел, что даже сам Бенкендорф, его верный слуга, остался в стороне? Мысли вихрем проносились в голове Николая, и это смятение прекрасно отражалось в его взгляде. Александр Христофорович спокойно смотрел на то, как убийцы направляются к отцу Коленьки, но... На возможные страдания самого Николая он бы так спокойно не смотрел – в этом Монарх был уверен, во всяком случае, хотел верить. Подтверждением тому были его действия – готовность в любой момент закрыть Романова собственной спиной. — На смерть отца моего была воля Божья, – лишь вымолвил Государь, опуская взгляд на бокал с вином, словно ища там ответа на мучившие его вопросы. – И случилось всё так, как того требовала Империя. В Николае говорил Император – Император, который, как по заученному приёму (прекрасно знакомому Бенкендорфу), надел маску властного, рассудительного Монарха, скрывая бушующее в душе смятение. – Вашей смелости в говорении правды, Александр Христофорович, нет предела, – начал Император, делая небольшой глоток вина. Этот жест должен был показать его спокойствие, но взгляд передавал все эмоции, выдавала внутреннее волнение. – За это я вас и ценю. Голос государя был ровным и спокойным, но за ним ощущалась буря, которую трудно было не почувствовать. Каждое слово было выверено, каждая интонация – под контролем, но за этой маской величия скрывалась душа, ищущая утешения в правде. — Прошу прощения, ваше Императорское Величество... — Неожиданно нарушил тишину, образовавшуюся подобно вакууму после слов государя, Александр. — Кое в чем я вам все же соврал. Эти слова дались Александру ощутимо тяжело. Настолько тяжело, что он отвёл взор в сторону, прекрасно понимая, что посмел соврать своему монарху, что верит ему почти как самому себе. Посмел соврать Коленьке, своему мальчику, что всегда взирал на него своими чистыми голубыми глазами, полными интереса и доверия. Лгать ведь куда легче, чем признаваться во лжи и тем более говорить истинную правду. — Я ни поднял тревогу не потому, что не было солдат, а потому... — Генерал поджал губы, словно ему было и впрямь тяжело. Тяжело высказать истинную причину своего бездействия в судьбе его величества, ныне покойного Павла Первого. — Потому что командиры полков, чьи солдаты были расставлены по всему двору в ту ночь, строго наказали хватать под стражу любого, кто попытается поднять тревогу. Из этой причины вытекает вторая - поднимающихся к вашему отцу людей было в девять раз больше, и все они были в двоекратно сильнее меня, девятнадцатилетнего юноши. Я понимаю, это глупое оправдание, но... — Через всю тяжесть и неуёмную боль, что плескались в карих глазах шефа жандармов, тот все же поднял взор в очи государевы. — Я струсил, ваше Императорское Величество. Я попятился в страхе назад, подобно лани, услышавшей выстрел ружья. И до сих пор не могу простить себе это, не могу простить то, что двоих моих товарищей, стоявших на охране почивальни вашего папеньки, нашли с утра без сознания и с ранами на головах, а государя... На этих словах граф вновь сомкнул губы, словно речь шла не об императоре, а о его собственном отце. Видно было, как Бенкендорф стыдился этого. Стыдился поступка своего, своей трусости, своего бессилия. Подними он тогда тревогу - его бы схватили и отправили под трибунал или, что ещё хуже, в ссылку. — Но сейчас. — До этого расслабленные руки его сиятельства сжались в кулаки, а бокал опасливо стиснули, отчего тот, казалось, готов был вот-вот лопнуть. — Угрожай вашей жизни хоть целая армия - я не подпущу ее к вам ни на шаг. Я пожертвую собой, не жалея сил и не смея отступать, лишь бы выполнить свой долг и не дать им добраться до вас. Я более не тот флигель-адъютант, не тот мальчишка. Моя жизнь посвящена служению вам и всей императорской семье уже как двадцать восемь лет, и я продолжу нести этот долг столько, сколько вы мне позволите, и никогда не подам в отставку по собственному желанию. Каждое слово, каждая пауза, каждое изменение в мимике - пред государем сидел не просто его верный слуга, а человек, что видел в монархе свой ориентир в жизни. Для Саши император был тем, чей лик подобен солнцу и свет от него приятней любого другого в тысячу крат. А глаза... В глазах его Александр готов был утопать, лишь бы получать ответный взор и внимание. Да, шеф жандармов был жаден до внимания настолько сильно, что казалось, без государя он не сможет прожить и месяца. Однако после всего сказанного, после горького признания, после шага, на какой готов был решиться не каждый, Бенкендорф нежданно вновь приобрел серьезный и более чем сосредоточенный вид, отворачиваясь от императора и устремляя взор куда-то перед собой, в пустоту. — Есть ещё кое-что. То, в чем я бы никогда вам не сознался. — Тон графского гласа стал необычайно низок и глух. — Помните, в конце января граф Барсукин был найден мертвым? Юнаев так и не нашел убийцу, а дело до сих пор пылится у него где-то в шкафу. Так вот... — Повисла пауза, не предвещавшая ничего хорошего. — Это я зарезал графа своей саблей. Той самой саблей, что была подарена мне в знак уважения. Бокал коснулся уст Александровских, и остатки вина, что были прибережены напоследок, смочили горло, в каком, казалось, вмиг исчезла вся влага. — Он предложил мне возглавить заговор против вас, но я не стал даже слушать. То ли на рефлексах, то ли движимый неведомой силой я выхватил саблю и с размаху прошёлся ею по его горлу, наблюдая, как тело Барсукина падает на пол, а руки его хаотично хватаются за рану. — Бокал был отставлен в сторону, на то же место, где стоял в начале их беседы, а сам граф, невзирая на резкость, поднялся на ноги и, повернувшись к императору, низко поклонился. — Прошу прощения, но меня ждёт лекарь. Это было последним, что сказал Александр, прежде чем, не дожидаясь дозволения уйти, он направился прочь, пересекая золотую гостиную в считанные минуты и скрываясь за дверьми, подле каких даже не было слуг, что могли подслушать приватный разговор верного пса и его хозяина. «Кое в чём я вам всё же солгал», — слова Александра Христофоровича ударили по Николаю Павловичу, словно раскаты грома, разорвавшие хрупкое спокойствие Золотой гостиной. В этот миг для государя рушились не только представления о своей императорской семье, но и о самой природе правды и лжи. В осколках обрушившихся иллюзий между ним и прошлым возникла пропасть, в которой потеряли свой контур события той роковой ночи, когда погиб его отец. Личность Павла I, до этого окутанная непроницаемым туманом детских воспоминаний и намеренно искажённых рассказов, стала ещё более призрачной, ещё более непостижимой, но в то же время и ясной. Помазанник Божий испытывал бурю противоречивых чувств, сложную гамму эмоций, в которой гнев переплетался со смятением, а лёгкое разочарование сменялось глубокой тревогой. Разочарование это было направлено на всю его семью, на ту ложь, в которой он жил с самого детства. Николай внимательно наблюдал за Александром Христофоровичем, не отводя взгляда. Внешне он оставался спокоен, словно величественный вулкан, притаивший в своих недрах огромную разрушительную силу. Но в его небесно-голубых глазах бурлило море эмоций, отражая всё то смятение, которое овладело его душой. Он видел, как тяжко даются Бенкендорфу эти слова, ощущал на себе весь вес горькой правды. Внутри него рушились и падали дворцы, выстроенные из иллюзий, которые служили ему опорой многие годы. В его душе разверзлась бездна, в которой потеряли всякий смысл привычные понятия и устоявшиеся ценности. В глубине его сердца, среди бури переживаний, вспыхнула искра тревоги. Бенкендорф излагал ему самую страшную правду, ту правду, которую Император сам пожелал узнать, правду, запертую под семью замками молчания. Александр Христофорович мог попытаться предотвратить смерть его отца, но... Что бы он смог изменить? Его отца уже ни вернуть, ни изменить течение истории. Мысль об этом, словно холодный клинок, пронзила сердце Николая. Следующие слова шефа жандармов заставили сердце государя сжаться от боли, а бокал в его руках пошатнулся, чуть не выпав из пальцев. В этот миг Николай Павлович замер, впившись взглядом в лицо Бенкендорфа, не в силах отвести его ни на секунду. Эти слова, пропитанные горькой истиной, звучали без единой ложной ноты. Коленька верил ему, верил в то, что окажись он сам в схожем положение, Александр не остался бы в стороне. Он доверял ему больше, чем кому-либо на свете. И даже правда, немилосердно ранящая его душу, не способна была уничтожить это доверие. В его глазах отразились смятение, тревога, ощущение беспомощности перед силой прошлого и незримая, но крепкая нить веры в слова графа. Это был единственный человек, которому тот доверял, и всё же скрытая правда посеяла в его душе лёгкое падение этой веры, но...Граф признал страх, свою нерешительность, и все же высказал правду такой, какой она есть. И в этот миг в душе Николая Павловича, окутанной теперь уже не только тревогой, но и глубокой тоской, затеплился лучик надежды, быстро затмённый новой волной смятения. Новое признание Бенкендорфа пронзило Николая ещё сильнее, словно молния, разрывающая небо. Золотая гостиная, до этого сияющая роскошью и великолепием, померкла, потеряв всякий блеск. Свет свечей казался бледным и бессильным перед темной тайной, которая вот-вот должна была раскрыться. Граф, Барсукин... Николай помнил его, помнил свои чувства по поводу его неожиданной смерти. Он уже готов был что-то вымолвить, но следующие слова Бенкендорфа погрузили его в шок. Убийство Барсукина, заговор против него, почти сразу же, после подавления декабристов... Это известие ударило государя с не меньшей силой, чем признание в трусости. Доверие Императора было высшей наградой, которую было сложно заслужить и легко потерять. В данную секунду им овладел не гнев, а холодное понимание: человек, посмевший поднять руку на него, заслужил смерти. Может граф сделал поспешное, но всё же верное действие… Николай Павлович не сразу заметил, как Александр Христофорович покинул Золотую гостиную, оставив его наедине с бушующим в душе штормом. Ему предстояло осмыслить услышанное, уложить в логическую последовательность фрагменты горькой правды, прийти к выводам, которые сейчас ускользали от него, скрываясь за маской внешнего спокойствия. Он сидел, словно окаменелый, в цепких лапах потрясения, ещё несколько минут, прежде чем медленно поставить бокал на место, оставив в нём недопитое вино, и также медленно, с достоинством, но с ощущением пустоты, покинуть зал. Его фигура, исчезающая за дверью, оставила после себя тишину, глубокую и тяжёлую, словно отпечаток тяжёлой правды. Кто бы что ни говорил, а слышать правду иногда совершенно не хочется. Хотя почему иногда? Правда — это горькая, тяготящая душу субстанция, оставляющая после себя отвратное послевкусие, будто тебе в рот насыпали с горстку земли, да полили это всё помоями. Потому-то ложь и являлась всем сладостью, что никогда не огорчит и не вынудит пролить слёз. Вот только ложь, в отличие от правды, имела один побочный эффект — боль от раскрытия лжи в стократ больнее сразу сказанной правды. Да и к тому же... Ложь имеет срок, по выходу какого она так или иначе раскроется. Вдобавок к этому ложь обязывает человека придерживаться её, а это тоже задача не из лёгких. Оступиться, запутаться и в итоге сказать лишнего в своём враньё куда проще, чем смириться с правдой. А врать государю — это вообще подсудное дело! Вот и Александр не смог. Не смог врать, врать своему Коленьке, тем более когда тот смотрел на него таким чудным, волнительным взором. Что ж... Он сказал правду, а вместе с правдой получил невидимое клеймо труса в глазах Николая. Что теперь тот вообще о нём думал? Страшно представить. Но одно было ясно наверняка — доверие Императора отныне отвернулось и более не будет благоволить его сиятельству, а каждый проступок будет ощущаться и восприниматься во множество раз острее. Точно так же оставался открытым вопрос о том, а не выгонит ли прочь из дворца государь своего верного пса? Саша на месте Императора бы так и поступил. Но он ведь не Николай Павлович. У того была своя голова на плечах, а значит, и ему решать, как в дальнейшем поступить с шефом жандармов.
Примечания:
142 Нравится 94 Отзывы 12 В сборник
Отзывы (5)