***
Дождь снова лил как из ведра, превращая улицы в зеркальные потоки, в которых тонули огни фонарей. Автомобиль Эрвина плыл сквозь водяную пелену, словно корабль, потерявший курс. Леви завернулся в старый плед, который Эрвин всегда возил в багажнике. Он был таким тёплым. Слишком тёплым. Эрвин сжимал руль до хруста в суставах. Каждая мышца в его теле была напряжена. Он не сводил глаз с дороги, но видел только одно — бледное, исхудавшее лицо Леви в зеркале заднего вида. Тени под его глазами казались синяками, губы были обветрены. — Что они сказали? — строго спросил Эрвин. Леви отвернулся к окну. Его пальцы. Пальцы, что когда-то терзали клавиши фортепиано, заставляя зал аплодировать стоя, беспомощно теребили край пледа. — Ничего важного. — Леви. — Чёрт, Эрвин, отстань! — резко бросил он. Но крик отнимал последние силы. Эрвин почувствовал, как что-то холодное сжимает ему горло. Он свернул в парк, где дорога сужалась до узкой аллеи. Листья шуршали над ними, будто шептались о чём-то неотвратимом. — Я не могу… я не могу просто делать вид, что всё в порядке, — прошептал Эрвин, его голос дал трещину. Леви закрыл глаза. Капли дождя стекали по стеклу, как слёзы. — Глиобластома. Шесть месяцев, если повезёт. Но мне… не везёт. Тишина. Затем — резкий удар в грудь, как будто кто-то вырвал у Эрвина лёгкие. Он рванул руль в сторону, машина дёрнулась, и на мгновение мир сузился до столба, который возник перед ними, как внезапный приговор. Эрвин инстинктивно вывернул руль, шины взвыли, и они чудом избежали удара, остановившись в колее из мокрых листьев. Дыхание Эрвина стало неровным, прерывистым. Он уставился вперёд, но перед глазами плыло. Леви в концертном зале, Леви за роялем, Леви, смеющийся в солнечном свете… Леви, которого скоро не станет. — Нет… — вырвалось у него, хрипло, почти беззвучно. Леви медленно повернулся к нему. Его глаза были просто… усталыми. — Прости, — прошептал он. И Эрвин понял, что это худшее слово из всех возможных. Потому что «прости» звучало как «прощай». Он схватил Леви за руку, сжал её так сильно, что кости хрустнули, но Леви даже не вскрикнул. Он просто смотрел. Смотрел, будто пытался запомнить каждую черточку его лица. Дождь стучал по крыше. Дверь машины распахнулась с резким скрипом, и Эрвин вывалился наружу. Дождь хлестал ему в лицо, смешиваясь с чем-то горячим и солёным на щеках. Он сделал несколько шагов, споткнулся о мокрый асфальт и рухнул на колени, вцепившись пальцами в волосы. — Нет… нет, нет, нет! Его крик разорвал сырой воздух, эхом отразившись от деревьев. Он рвал на себе пряди, будто пытался вырвать из черепа саму мысль, саму правду — Леви умрёт. Леви умрёт. Леви… Где-то сзади хлопнула вторая дверь. Аккерман вышел медленно, оставив плед на сиденье. Он стоял, наблюдая, как спина Эрвина судорожно дёргается, как тот бьёт кулаками в землю, в гравий, в собственные колени — куда угодно, лишь бы выплеснуть эту адскую боль. — Вернись в машину, — хрипло попросил Эрвин, даже не оборачиваясь. — Ты… ты не должен видеть… Но Леви уже подошёл. Эрвин вскочил на ноги. Глаза дикие, безумные. — Я сказал, вернись! Он пнул ближайший камень, тот со свистом пролетел между деревьев. Потом схватился за ветку, сломал её с треском, швырнул в пустоту. Его дыхание было похоже на рёв раненого животного. — Почему ты?! — он бил кулаком по стволу клёна, сдирая кожу. — Почему не я?! Почему не я, чёрт возьми?! Леви подошёл вплотную. — Эрвин. — Замолчи! Он замахнулся, чтобы ударить что-то ещё — дерево, скамейку, себя — но Леви поймал его запястье. Грубое. Холодное. Эрвин замер. — Ты слышишь? — Леви прижал его ладонь к своей груди. Под тонкой тканью рубашки отчётливо билось сердце. Часто. Неровно. Живое. — Я ещё здесь. Эрвин задрожал. — Но ненадолго… — прошептал он. Сломанно, по-детски. Леви вздохнул. — Да. Ненадолго, — он поднял глаза. — Но пока я здесь… ты не имеешь права умирать раньше меня. Эрвин рухнул ему на плечо. И наконец — наконец — разрешил себе рыдать.***
Пламя свечи дотанцовывало танец. Мерцающий свет, отбрасывающий дрожащие тени на стены. В бокалах виски лёд уже растаял, но ни один из них не сделал ни глотка. Эрвин сидит в кресле, склонившись вперёд, локти на коленях. Он смотрит в огонь, но видит только Леви. Беспомощного, умирающего… — Завтра у тебя репетиция с Берлинским филармоническим, — говорит Аккерман. Эрвин вздрагивает, будто разбуженный. — Я отменю. — Не надо. — Ты не можешь оставаться один. Леви пожимает плечами, и это движение такое лёгкое, такое привычное — будто ничего не изменилось. Будто он не стал вдруг хрупким, как осенний лист. — Я прожил тридцать лет один. Пару часов переживу тоже. Эрвин поднимает на него взгляд. — Леви… Тот отводит глаза. — Опухоль в задней части лобной доли. Там, где… — он делает паузу. — Вся эта музыкальная хрень. — Есть экспериментальные методы, — глухо говорит Эрвин. — Которые либо убьют меня быстрее, либо оставят овощем. — Но шанс есть! Леви вдруг улыбается. — Шанс на что, Эрвин? На жизнь, где я не смогу сыграть ни ноты? Он произносит это спокойно. Слишком спокойно. Эрвин вскакивает, бокал падает на ковёр, оставляя пятно. — Ты слышишь себя?! Ты говоришь о смерти, как о… как о смене репертуара! Леви смотрит на пятно виски. — Я говорю о выборе. — Это не выбор! Это… — Что? Эрвин задыхается. — Бегство. Леви медленно поднимается. Плед сползает на пол. Он идёт к роялю — их роялю, — проводит пальцами по крышке, но не открывает. — Лучше смерть, чем жизнь без музыки. Эрвин дрожит. — А я? Тишина. Леви закрывает глаза. — Ты будешь играть за нас обоих. И тогда Эрвин падает на колени. Он бьёт кулаком в пол, кричит — не слова, просто звук, животный, рвущий горло. Аккерман не подходит. Он знает — это тот самый момент, когда даже его прикосновение не спасёт. Потому что впервые за всю их жизнь, Эрвин Смит дирижирует не оркестром, а собственной агонией.***
Пол под Эрвином был холодным, как мраморная плита в пустом концертном зале. Он лежал, раскинув руки, словно распятый на невидимом кресте собственного отчаяния. Слёзы текли по вискам, смешиваясь с потом, капали на паркет, оставляя тёмные пятна. Леви стоял над ним, бледный, как призрак. — Вставай, — сказал он. Хрипло, но твёрдо. — Ты выглядишь жалко. Эрвин зарычал, сжал кулаки, ударил ими об пол — один раз, другой, пока боль не стала единственным, что ещё связывало его с реальностью. — Ты… ты… — он задыхался, слова рвались наружу, как дикие звери из клетки. — Ты просто сдаёшься?! Без боя?! Ты же всегда дрался! За каждый аккорд, за каждую чёртову ноту! Леви вздохнул. В этом вздохе была вся их жизнь: споры до хрипоты, ночи у рояля, первые робкие поцелуи за кулисами после концерта… — Раньше был смысл, — прошептал он. — Теперь его нет. Эрвин поднялся на колени. Его руки дрожали, пальцы впились в бёдра, оставляя синяки. — Леви?! — закричал он и тут же сорвался в надрывный шёпот. — А я — не смысл?! Пианист отвернулся. — Ты — причина, по которой я не хочу превратиться в жалкого инвалида, — сказал он тихо. — Я не хочу, чтобы ты видел, как я забываю ноты, как не могу сыграть даже детскую песенку. Эрвин вскочил, схватил Леви за плечи, тряхнул — слишком сильно, — но тот даже не сопротивлялся. — Мне плевать! — рыдал он, брызгая слюной и слезами. — Плевать, если ты будешь играть, как последний ученик музыкалки! Плевать, если вообще не сможешь играть! Ты будешь жив! Леви молчал. И тогда Эрвин поцеловал его. Жёстко, отчаянно, с вкусом крови на губах — то ли от его, то ли от своих. Он целовал его, как тонущий целует воздух, как грешник целует крест, как прощаются навсегда. Леви не отталкивал. Но и не отвечал. Когда Эрвин оторвался, он увидел в его глазах то, что боялся увидеть больше всего — примирение. — Нет… — прошептал он. — Нет, нет, нет… Леви поймал его ладонь, прижал к своей груди. Сердце билось часто-часто, как прелюдия Шопена перед последним аккордом. — Я уже мёртв, Эрвин. Просто ещё не лёг в землю. И в этот момент Эрвин Смит, великий дирижёр, которому с уважением пожимали руку самые известные музыканты, разбился. На миллион осколков. Разорвался. На миллион частей. Без возможности восстановить партитуру.