Дирижируя смертью

R
Завершён
51
1
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
42 страницы, 14 696 слов, 10 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Espressivo

Настройки
Покой предрассветных часов разорвали резкие, нервные аккорды, вырывавшиеся из-под пальцев Леви. Эрвин проснулся от этого звукового вторжения — не мелодии, а скорее вопля, вырванного из самой глубины. Он прислушался, не сразу понимая, что происходит. Рояль в гостиной стонал под натиском рук, будто сопротивлялся, но Леви не отпускал его, заставляя извергать звуки, которые резали слух, как звенящее стекло. Эрвин встал, босые ступни коснулись холодного паркета. Он шёл на звук, как на зов, но не зов гармонии, а на зов хаоса, боли, чего-то такого, что не укладывалось в строгие рамки консерваторских канонов. Дверь в гостиную была приоткрыта. В слабом свете утра, пробивавшемся сквозь шторы, Леви сидел за роялем, сгорбленный, словно весь мир давил ему на плечи. Его пальцы — когда-то такие точные, такие выверенные — теперь рвали клавиши, словно пытались выделить из них что-то запретное. Диссонансы сталкивались, как волны во время шторма, не давая слуху ни секунды покоя. Эрвин замер в дверном проёме. Он знал музыку — знал её всю, от Баха до Шёнберга, но это… это было иное. Это был крик. Крик человека, который осознавал, что его время утекает сквозь пальцы. Леви резко оборвал игру, словно почувствовав его присутствие. Он не обернулся, только глухо сказал: — Ты здесь. — Да, — Эрвин подошёл ближе. — Что это было? Леви наконец поднял на него взгляд. — Это то, что у меня в голове. Буквально. Он протянул Эрвину лист бумаги, исчерченный нотами. Те ноты, что обычно подчинялись строгим законам гармонии, здесь были брошены в хаос. Они сталкивались, спорили, бранились между собой. Эрвин взял лист. Он читал музыку Леви, как читал бы письмо отчаяния. — Это… не то, чему нас учили, — прошептал он. Леви усмехнулся. — Ну и что? Может, нас учили неправильно. Эрвин снова посмотрел на ноты. И вдруг понял. Это не было бессмысленным разрушением. Это был бунт. Бунт против болезни, против тишины, против самой смерти. Каждый диссонанс был словно ударом кулака в стену, за которой — конец. И это было гениально. — Прекрасно… — сказал Эрвин. Леви замер. — Ты… серьёзно? — Да, — Эрвин положил лист на пюпитр рояля, затем обнял Леви сзади, прижавшись губами к его виску. — Это больно. Это страшно. Но это — правда. Леви закрыл глаза. Его пальцы снова коснулись клавиш, но теперь мягче. Он сыграл тот же мотив, но уже не с яростью, а с чем-то вроде… смирения. И Эрвин слушал. Слушал, как музыка Леви превращалась в исповедь. В молитву. В прощание. Время будто остановилось. Для них обоих. В это мгновение.

***

Коридоры консерватории были залиты мягким золотистым светом, пробивающимся сквозь высокие арочные окна. Пылинки танцевали в воздухе, Эрвин шёл неспешно, наслаждаясь редкой минутой спокойствия между лекциями. Его шаги почти не звучали по старинному паркету, хранящему следы поколений музыкантов. И вдруг он услышал музыку. Чистую, прозрачную, как горный ручей. Полифония Баха. Но не сухая, не та, что играют на экзаменах, стараясь угодить профессорам. Нет, это было живое дыхание музыки — страстное, почти дерзкое. Каждая фраза звучала так, будто её рождали не пальцы, а сама душа. Эрвин остановился, заворожённый. Он закрыл глаза, позволив звукам окутать себя тёплым плащом. Мелодия вела его, будто невидимая нить. Он шёл на звук, сердце учащённо билось — редко когда музыка вызывала в нём такой сильный отклик. Дверь в одну из аудиторий была приоткрыта. Сквозь щель виднелся силуэт за роялем — худощавый юноша, сгорбленный над клавишами, будто слившийся с инструментом в единое целое. Его пальцы летали по клавиатуре с пугающей лёгкостью, словно не касались её, а лишь намечали звук, и он рождался сам собой. Эрвин задержал дыхание и вошёл. Последний аккорд прозвучал, оборвавшись с лёгким эхом. В комнате воцарилась тишина. Раздались аплодисменты Эрвина. — Это было… гениально, — наконец проговорил он. Юноша за роялем резко обернулся. Его серые глаза сверкнули раздражением. — Ты кто такой? — вырвалось у него, будто Эрвин нарушил какой-то священный ритуал. — Эрвин Смит. Студент, — представился он, ничуть не смущаясь. — Поздравляю, — отрезал пианист и тут же отвернулся, явно давая понять, что разговор окончен. Но Эрвин не уходил. Он подошёл ближе, его тень упала на клавиши. — Я никогда не слышал, чтобы Баха играли так, — продолжил он с неподдельным восхищением. — Это… будто он писал именно для тебя. Юноша замер. Его лицо с резко очерченными скулами выдавало смесь досады и любопытства. — Меня учил дядя. Кенни Аккерман, — наконец пробормотал он. — Он музыкант? — Был музыкантом. — Странно, я не слышал о нём… — ответил Эрвин, распознав скрытую, но невыносимую боль в словах юноши. — Потому что он не искал славы, — пианист резко откинулся на спинку стула, скрестив руки. — Он был просто… талантливым подонком. Эрвин рассмеялся — звонко, неожиданно. Звук смеха, казалось, озадачил пианиста ещё больше. — А тебя как зовут? — Леви. — Леви… — Эрвин повторил это имя, словно пробуя его на вкус. Оно звучало коротко, резко, почти как стаккато. — Думаю, мы ещё встретимся. — Не рассчитывай. Эрвин улыбнулся и вышел, оставив дверь приоткрытой. За его спиной снова зазвучали ноты… Но они встретились. Ещё раз, ещё раз, ещё… Эрвин помнил каждую их встречу, помнил то, как много лет назад их общее солнце падало на ступени консерватории широкими, тёплыми волнами, заливая всё вокруг янтарным светом. Как воздух дрожал от жары, смешиваясь с запахом нагретого камня и далёкого цветущего сада. Тогда Эрвин стоял в тени колоннады, наблюдая, как толпа выпускников растекается по площади — кто-то смеялся, кто-то обнимался, кто-то плакал, прижимая к груди диплом. И вдруг он снова увидел его. Леви шагал вниз по ступеням, непривычно лёгкий, почти невесомый. Его чёрный кожаный портфель, плотно застёгнутый и строгий, непринуждённо болтался в одной руке, беспечно раскачиваясь в такт шагам. А потом Леви рассмеялся. Это было так неожиданно, так странно прекрасно, что у Эрвина перехватило дыхание. Солнце целовало Леви — золотистые блики скользили по его острым скулам, прятались в складках улыбки, зажигали искры в холодных глазах. Он вскинул голову к небесам, и чёрные пряди волос упали ему на лоб, такие живые, такие небрежные, будто и они радовались этому мгновению. — Леви! — позвал Эрвин, не в силах молчать. Тот обернулся, и улыбка ещё не успела покинуть его лицо. — Что, Смит? — Леви прозвучал почти игриво, и это было так ново, так непривычно. Эрвин подошёл ближе. — Ты выглядишь… счастливым. Леви фыркнул, но не стал отрицать. — Чёрт, — пробормотал Леви, но смех всё ещё дрожал в его голосе. — Кажется, я пьян. — От солнца, — сказал Эрвин. — От свободы, — поправил Леви и снова улыбнулся. И Эрвин смотрел на него, на эти редкие, драгоценные секунды, когда Леви был настоящий, не спрятанный за колючками. Он хотел запомнить каждую деталь: как свет играет в его ресницах, как тень от воротника рубашки ложится на шею, как его пальцы сжимают ремень портфеля. Он хотел сказать: «Я люблю тебя». Но вместо этого просто улыбался в ответ. — Куда теперь? — спросил он. Леви пожал плечами, и солнце скользнуло по линии его плеча, очертив его силуэт золотым контуром. — Вперёд, — ответил он. И они пошли — не вместе, но рядом. Два силуэта на фоне ослепительного дня. Эрвин нёс в груди тихое, жгучее признание, которое так и не смог произнести вслух. Пока что не смог…

***

Зал был наполнен усталым, но благородным гулом — последние такты симфонии растаяли в воздухе, словно дым от погасшей свечи. Эрвин медленно опустил дирижёрскую палочку и закрыл глаза. В тишине, что наступила после музыки, он услышал его смех — солнечный, беззаботный, каким Леви смеялся в тот день на ступенях консерватории. Казалось, время замерло. Но когда он открыл глаза, перед ним был лишь полупустой зал, уставшие музыканты, собирающие инструменты, и холодный свет софитов, выхватывающий из полумрака пылинки, кружащиеся в воздухе. А в груди — пустота. Он резко повернулся к пюпитру, делая вид, что изучает ноты, но пальцы его сжали край стойки чересчур сильно, до боли. Не сейчас. Не здесь. Однако слёзы уже подступали, горячие и неумолимые, как волна, что вот-вот разобьётся о берег. Он быстро провёл рукой по глазам, смахивая предательскую влагу, прежде чем кто-то успеет заметить. — Маэстро? Робкий голос заставил его обернуться. Армин Арлерт стоял рядом со скрипкой в руках, юное лицо озабоченно сморщилось. В его глазах — не только вопрос о музыке, но и что-то большее. Что-то понимающее. Эрвин принудил себя улыбнуться. — Да, Армин? Скрипач открыл рот, собираясь задать свой вопрос, но вдруг замер. Его взгляд скользнул по лицу Эрвина, по едва заметным следам влаги у висков, по напряжённым уголкам губ, что тщетно пытались изображать спокойствие. И Армин понял. — Ничего, — сказал он, опуская глаза. — Это может подождать. — Вы хотели что-то спросить? У меня есть время, — сказал Эрвин. — Маэстро, — начал Армин. — В третьей части симфонии… фраза у первых скрипок. Вы просили играть её espressivo, но в оригинальной партитуре стоит sotto voce. Эрвин медленно поднял взгляд. Глаза Армина — ясные, умные — смотрели на него не с вызовом, а с тем особым пониманием, которое бывает только у тех, кто сам когда-то испытывал такую боль, от которой рассудок теряется под натиском безумной агонии. — Вы правы, — Эрвин кивнул, и губы его дрогнули в подобии улыбки. — Но представьте: после всей этой бури… тишина должна не звучать, а истекать кровью. Он провёл рукой по нотам, и в жесте этом было что-то бесконечно усталое. — Sotto voce — для тех, кто ещё надеется. Espressivo — для тех… кто уже знает конец. Это было нечто большее, чем просто разговор о музыке. — Маэстро, — он сделал шаг вперёд. — Если вам нужно… я могу… — Нет. Это прозвучало не резко, но окончательно. Как закрывающаяся дверь в далёкой комнате. Эрвин поправил воротник, и Армин заметил, как тонкие полоски крови проступили там, где ногти впились в ладонь. — Вы талантливы, — сказал Эрвин. Тембр его внезапно приобрёл ту самую espressivo глубину, о которой они говорили. — Слишком талантливы, слишком… Он не договорил. Не нужно. Армин видел, как тень пробежала по его лицу — быстрая, как трель скрипки на грифе. — Я принесу вам воды, — настаивал юноша, уже поворачиваясь. — Армин. Из репетиционной за дверью донёсся смех контрабасистов — жизнерадостный, не знающий о страдании. — Сыграйте мне каденцию из второго концерта, — попросил Эрвин, и это было не приказание, а что-то вроде мольбы. — Ту, что мы разбирали в прошлый раз. Армин понял. Это был единственный дар, который Эрвин мог принять. Он поднял скрипку. Первые ноты полились, как слёзы. А Маэстро встал у рояля, слушая Армина, и в глазах его отражалось далёкое солнце — то, при котором когда-то смеялся Леви. И когда последний звук замер, Эрвин сказал: — Благодарю Вас… — тень Эрвина упала на пол бесконечно одинокой ферматой. Армин кивнул, немного отошёл, оставив его одного в круге света. Перед глазами снова плыли образы — чёрные волосы на ветру, улыбка, освещённая солнцем, смех, который больше никогда не повторится. «Вперёд», — сказал тогда Леви. Но как идти вперёд, когда часть души осталась там, в прошлом? Он глубоко вдохнул, крепко сжимая палочку. — До встречи, Маэстро… Что бы не случилось — Вы справитесь, — произнёс Арлерт. В безмолвии, нарушаемом лишь далёким эхом чьих-то шагов, Эрвин наконец-то позволил себе чувствовать боль… Самую сильную душевную боль, на которую способен человек.
Отзывы (2)