***
«Моя боль — это только моя боль.
Она никогда и никого не интересовала,
так всегда было и так всегда будет.
Она останется только со мной.» Иар Эльтеррус - "Вера изгоев"
Лучше умереть, чем вернуться домой и увидеть в глазах мамы клубящийся страх. Лучше было бы ослепнуть, но не видеть, как слёзы текут по её щекам. Правда, тогда бы пришлось слышать тихие всхлипы. Они хуже любых пуль, любого того унижения, которое Клаусу довелось огрести с головой. Он того заслуживает, не отрицает, но маме никогда не сможет объяснить. Проще просто пожать плечами и сказать, что война никого не щадит. Это маму не успокоит, но вряд ли что-то справится с этим. Она не понимает, что произошло, и видит последствия в образе сына, вернувшегося с ещё более обезображенным лицом и без ног. Тут уже нет гордости, какая была за полученное звание штандартенфюрера СС. На теле нет формы, а в глазах – ничего светлого. Клаус сам виноват, сам знает и сам принимает правду, но не может объяснить её маме. Не только из-за того, что с куском щеки пришлось попрощаться, но и из-за того, как тяжело сформулировать мысли и не столкнуться с жалостью в глазах. Мама не может смотреть иначе: она же помнит, каким Клаус уходил. Тогда он сам был полон надежд и уверенности, что его вклад поможет привести страну к величию. Он верил, будто возьмёт реванш после Великой войны, хотя едва ли там принимал участие, так, застал последствия и чувство всеобщего унижения. А теперь сам унижен собой же. Никто другой не виноват в наивности и желании получить ласки от другого мужчины. Это запрещено в стране, а Клаус поддался животному началу, в итоге оказавшись прикованным к инвалидному креслу в материнском доме, где когда-то громко хвастался новым званием, открывающим новые возможности их семье. А теперь из возможностей – получать мизерную пенсию за преданность стране, которую же в итоге и предал. Правда, никто этого не знает и не узнает: Клаус унесёт позорный секрет с собой в могилу, пусть и её срок перенёсся на неопределённый период. Лучше бы смерть настигла сразу, не вынудила метаться и просыпаться с новостью об инвалидности. Ничего благородного в этом нет. Класу теперь просто жалок в том, как выбирает ползать по полу: инвалидное кресло не пролезает в дверные проёмы. Самое сложное – не пересекаться лишний раз с мамой и тщательно прятать от неё шею, где уже успел сто раз затянуться укус от метки, оставленной советским солдатом. Саму метку мама не могла не заметить, но ей лучше не знать, что Клаус был не против, когда Ивушкин вгрызался в шею, придерживая под живот и утробно рыча. В тот момент, стоя на четвереньках, Клаус думал, что лучше ему уже никогда не будет. Ивушкин никогда не был ласково, но он смотрел такими глазами, что Клаусу казалось, будто он ничем не отличается от других омег, будто он не палач в форме, а самый обычный человек, выцепивший кусочек «любви». В Германии бы никогда не вышло провернуть нечто подобное: у стен были уши и глаза, любой мог донести и сдать за «мужеложство». А там… там Клаус просто поддался эмоциям, чувствам, зная про запреты и невозможность понести. Ещё в начале службу прошла операция по стерилизации, экспериментальная, но она помогла избавиться от «лишних органов». Правда, потом самочувствие сильно ухудшилось. А сейчас совсем плохо. Клаус изначально понимал, что роман с Ивушкиным долго не продлится, но не думал, насколько разрыв будет болезненным. Дело даже не в предательстве со стороны Ивушкина, а в том, как было хорошо, а потом стало невыносимо плохо. Болью и не с кем поделиться: о подобном позоре не говорят, его скрывают и уносят с собой на тот свет. Клаус так и поступит, просто стыд его сжирает. Особенно перед матерью. Она ведь верит в изнасилование, плачет тихонько по ночам и боится, что соседи узнают и заклеймят. Наверное, пусть уж лучше эта версия крутится у неё в голове, чем уродливая правда о слабом сыне, поддавшемся желанию ощутить себя… тем самым обычным омегой, которому ничего не вырезали и который мог решать, хочет ли он детей и брака или нет. Клаус излишне хорошо помнит советских парней-омег, пусть их и не было так много. Они ничем почти не отличались от других мужчин. Беременные животы, метки и забота о детях не делала из них женщин. Они просто защищали свою семью, стараясь отгородить её от всего, а Клаус… Завидовал. И сейчас завидует. Наверное, у Ани и Ивушкина будет счастливая семья, а их матери не станут смотреть на них с жалость, сожалением и страхом. Это Клаус приходится притворяться, врать и вариться в выгребной яме тех коротких дней, когда он был счастлив, стоя на коленях перед советским солдатом, слушая, как он грубит на своём языке, но осторожно поглаживает по щеке и, кажется, хвалит цвет глаза. Было в этом что-то волшебное и интимное. Поэтому Клаус не расскажет, просто снова выберется из постели и поползёт на кухню за стаканом воды, стараясь не слушать материнские рыдания.***