Часть 14
14 сентября 2025 г., 03:28
Как оказалось, делать вид, что все в порядке и откровения не коснулись самого глубокого, выходит так себе. Ужинать приходится в тишине, прерываемой только противным шкрябаньем ложек о дно тарелок. Суп у Цукишимы вышел сносный, даже уверенно хороший, да только похвала так застряла в горле, что не сглотнуть вместе с очередным куском хлеба и не запить уже остывшим чаем.
«Как раньше» осталось какой-то противной условностью, которую и бросить не вариант, чужая рана наверняка болит сильнее, чем совесть Куроо, и принять так просто не выйдет. Оба чувствуют это, оба одергивают руки от случайных касаний, когда одновременно тянутся к новым кускам, оба без слов решаются пойти в баню по очереди. Смыть остатки дня и правда стоит, тем более если тепла друг друга станет меньше. Невозможно решиться на касания, в голове одни только мысли о том, как чернота перебирается в секунду на дрожащие пальцы.
Им нужно время раздельно. Это кажется единственно верным выходом.
Правда, Тецуро не просит ни о чем, просто прячется в бане, натирая себя до скрипа, а когда голова хоть немного пустеет от жара и запаха масел с мылом, выбирается обратно в дом. На кровати пусто, даже одеяло не разложено для сна, так и осталось лежать ровной стопкой у самых ножек. Цукишима, наверное, ушел в сарай, если не дальше, как и должно было быть в самый первый день здесь.
Где-то внутри от предстоящей пустоты, поселившейся рядом и обещающей оставаться до утра, больно колет, как и шерстяное одеяло, что в этот раз кажется слишком большим для одного. Кровать сразу чудится неудобной: холодная, как будто мокрая, от стены дует еще сильнее, чем раньше, а с краю одна предательская пружина тычет прямо в ребра. Сердце сжимается все сильнее от каждой минуты, ноет, просится за стену, чтобы вернуть все вспять и снова почувствовать покой…
Свечи рядом с иконами уже давно потухли, закончились и спички. Нужно просто заснуть до утра, а уже завтра все решать. Сейчас остается только все еще противная пружина и холод то ли от пустоты рядом, то ли от иссохшей в муках души. Спасает только безмерная усталость, которая все же затягивает в сон.
Снова рядом запах разложения и спирта. Рукава халата все так же служили неудобной подушкой, во рту знакомая горечь от самокруток, а где-то там, за хлипкой дверью, знакомые стоны. Вчера, кажется, доставили целый грузовик: кого по частям, кого почти целиком с мелкими сквозными ранами, кого мертвыми. Кажется, именно первые вынуждают подняться, вот только стоять у стола пришлось снова больше положенного, то и дело смаргивая бешеную усталость вместе со слезами. Завтра новый виток работы, и конца этому безумию как будто никогда и не настанет.
На календаре середина октября с самым страшным годом в его жизни. Господь, за что ты посылаешь к самому началу?
Стоны за дверью усиливаются, кажутся такими жалобными, совсем не по-взрослому уязвимыми, и клятва, сказанная однажды, сама заставляет ноги взять на себя вес тела, уверенно дошагать от стола с незаполненным журналом отчетов об операциях и толкнуть дверь.
Вокруг ничего не изменилось: длинные ряды кроватей, приставленных как можно ближе друг к другу, редкие керосиновые лампы, растянутые гирляндой по всей длине стены, уснувшая на старом стуле медсестра с упавшей косынкой и тиканье часов у выхода, что эхом отдается на все здание. Никаких стонов, только прикрикивания на каждый скрип и храп от дальних кроватей. Звук, зовущий на помощь, как будто не отсюда, доносится откуда-то извне, даже не снаружи, он бы легко затерялся в ночном шуме сосняка, а выше, дальше, как будто…
Осознание ударяет сильнее, чем всякий самогон, и заставляет тут же проснуться. Рядом все такая же морозная пустота, от которой немеют пальцы, но за стеной неспокойно, и вместе со стонами с чужих губ срываются какие-то слова. Их не расслышать, да и не нужно это, чтобы понять, о чем они, так же молили о пощаде и спасении, таким же тоном вспоминали дом и просили верить в лучшее.
Это не был кошмар самого Тецуро, его ужасы не смогут вернуться к нему так просто, это демоны Цукишимы нашли брешь в чужой защите и норовят сильнее ранить, как будто и простых откровений и воспоминаний было мало.
Приходится подняться так же быстро, как и дышать в попытке совладать со смесью паники и отторжения, подхватить то самое тяжелое одеяло и вломиться в сарай без страха разбудить. Простого хлопка ручки и дерево вряд ли хватит, чтобы вытянуть из беспокойного сна, зато удается сразу оказаться рядом и… замереть в бездействии.
Кей ничем не отличается от тех, кого приходилось успокаивать в полутьме госпиталя, только жмется к стене, как будто надеясь с ней слиться и всхлипывает все громче.
— Хватит… Хватит… — шепчет в бреду, царапая дерево и дрожа то ли от холода, то ли от неприятных ощущений.
Будь Куроо все еще просто врачом, без сомнений встряхнул бы за плечи, похлопал по щекам и с коротким «я рядом» лег бы рядом на все оставшееся время до утра, а как только удалось проснуться, достал бы и свечи, и нехитрый сбор успокаивающих трав на следующую ночь. Все было бы проще, не будь он человеком, который искушает и напоминает о самых больших ужасах прошедшей войны. К взрывам можно привыкнуть, к тому, что ты нужен только телом, — вряд ли, поэтому рука так и застывает в сантиметре от чужого лба с прилипшими от пота прядями.
Может ли он давать надежду, которую не сможет оправдать? Не будет ли очередной болью в душе покрытого грехами мальчишки? Является ли все это настоящим спасением?
Он не решается ответить ни на один вопрос, но сдергивает тонкое покрывало, под которым так сжимался Кей. Тут же сверху на чужие плечи набрасывается одеяло, а на него ложится и рука, что раз за разом гладит по плечу без всякого сопротивления. Тяжесть шерсти должна дать чувство защищенности, контакт успокоить разыгравшуюся фантазию, и Тецуро методично повторяет один и тот же путь от плеча до локтя. Совесть не ест, наверное, только потому, что от грешного тела ладонь отделена, и мурашки раз за разом бегут от колючей шерсти. Где-то в глубине сознания путь руки чудится рельсами детского паровоза с соединенными в знак бесконечности рельсами: вверх, вниз, снова вверх и снова вниз, не останавливаясь на поворотах, на каждый вдох, на каждый выдох, и так целую вечность, пока маленький машинист будет забивать топку углем и-
В момент даже сквозь плотное одеяло пробирается дрожь, а Кей тут же поворачивает голову, всматриваясь загнанно прямо в спрятанное в тени лицо. Куроо замирает, рисует красный сигнал на железной дороге и уже натягивает мелкую улыбку, как тут же чужая рука с силой проезжается прямо по щеке.
— Не трожь!
Боль заставляет отшатнуться на секунду, прижать ладонь к саднящей скуле и уже почувствовать след, что точно станет синяком к завтрашнему дню. Больно, чувствуется и знакомая сила бойца, и безумие, что живет в каждом ночном кошмаре. Где-то внутри чаша терпения и принятия переполняется, она просто крошится до стеклянной пыли, а тело стремится ответить, заваливаясь сверху и прижимая чужие руки к кровати.
— Ублюдок! — Куроо кричит не сдерживаясь, рычит не хуже загнанного зверя и все сильнее сжимает чужие запястья. Он не чувствует укола совести, не слышит шепота Бога, не помнит и вечного «не навреди», которое все еще живет рядом, даже если халат уже давно отложен в сторону. Единственное, что завладевает и телом, и рассудком, это ярость, копившаяся еще с госпиталя, зреющая гнойником под постоянной обязанностью помощи другим и абсолютной пустотой у себя. Как же он, черт возьми, устал от этого. — Я тебе помогаю! Я здесь ради тебя, сука!
Пальцы сжимаются еще сильнее до нового стона, трясут на все тех же колючих пружинах матраса и норовят вырвать руки из чужого тела, только чтобы почувствовать хотя бы каплю облегчения. Перед ним один из сотен, если не тысяч, неблагодарных парней, которым было вечно мало: нет ни четких черт лица, взгляда, линии бровей, даже цвета волос. Перед ним просто все, кому хотелось вместо таблеток и помощи запихать в рот ткань с надеждой, что ублюдок задохнется.
Секунда просветления. Ее хватает, чтобы среди бесчисленного множества лиц остановилось одно. Цукишимы. Испуганное донельзя лицо, всматривающееся прямо в его пустоту. Оно не пытается отвернуться или приблизиться, просто смотрит, как на очередного «сильного», который вот-вот возьмет свое и сломает окончательно.
Тецуро чувствует, как из лба медленно, но верно вырастают рога, а крестик ломается пополам и падает, тут же сгорая в адском пламени.
Что же он наделал?
— Прости, — только и вырывается из груди неловко, но этого точно мало для прощения, и руки все же разжимаются и притягиваются к груди, как самое смертоносное оружие. — Ради Бога, прости, я не…
Нет, они оба знают, что хотел, желал возмездия, крови, криков и боли, чтобы перекрыть кошмары, причем желал так отчаянно, что сорвался на том, кто слабее, кто сломан посильнее и сам мучается от шрамов.
Так вот почему свечи не зажигаются с первого раза, вина совсем не в Кее. Это сам Тецуро никакой не праведник, такой же демон, который не знает ни раскаяния, ни прощения. Одной слезинки, соскользнувшей по чужой щеке в подушку, хватает, чтобы совесть все же задушила и заставила соскочить с кровати, как будто в попытке спастись от огня. Не помогает, руки все еще чудятся по локоть в крови, трясутся еще сильнее нужного, а воздух в момент стал слишком густым, словно по-старому нагретый свечами, запахло пылью и ладаном… В шаге от коленей тут же видится знакомая ряса, темная борода и большой крест, висящий на груди. Отец здесь, совсем молодой, не тот полуседой немощный мужичок в дверном проеме, каким успел запомниться с последней встречи.
«Что ты сделал сын мой?»
Куроо слышит его громко и четко все в той же акустике родной церкви, но в тоне нет ни капли злости, только жалость, но точно не к родному сыну. Отец повернут к Цукишиме, который все так же прикован к кровати только уже собственными страхами, складки темной ткани щекочут кончики пальцев, а когда веки наконец опускают вниз одну каплю, видение исчезает, оставляя после себя только след от сапог на пыльном полу и слова.
«Он совсем юный, а крест его потяжелее твоего»
Его борьба за лучшее все это время была простым побегом от себя без всякой праведности. Никакие свечи, никакие молитвы и праведные мысли не смогут его отмолить.
Только Кей совсем еще мальчишка и покрыт чужими касаниями, а он утонул в своих грехах еще раньше, чем успел обжиться в этом доме.
Вопль вырывается наружу без лишней сдержанности, слезы льются рекой, а костяшки снова и снова бьются об пол, как будто в попытке достучаться до небес.
Ему уже никто не ответит, Господь закрыл ему двери, оставив напоследок только боль от вырванных крыльев.