Жизнь После Смерти LAD

NC-17
Завершён
130
5
автор
Серия:
Фэндом:
Размер:
878 страниц, 226 860 слов, 20 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
130 Нравится 68 Отзывы 44 В сборник

Что хочется забыть.(внимание к примечанию.).

Настройки
Примечания:

Первый месяц

      Скай влетела в штаб, не замедляя шага.       Сапоги стучали по полу, будто били в барабан тревоги.       На входе кто-то крикнул:       — Эй, пропуск—       — Пропусти её, — коротко бросила Грейсон из глубины зала, не поднимая головы от карт.       Скай не оглянулась. Она не видела никого — только путь вперёд, как в коридоре горящего дома.       В сознании была одна цель: достучаться.       В зале совещаний за длинным столом сидели важные люди, генералы, полковники. У некоторых на лацканах поблёскивали ордена. Кто-то был в броне, кто-то — в строгой форме.       В обычной ситуации Скай бы замерла на пороге.       Но не сегодня.       Она подошла к столу и остановилась перед Грейсон. В голосе — сталь, срывающаяся на щебень.       — Мне нужна рация. Немедленно.       Грейсон приподняла голову, медленно. Глаза сузились — не от недовольства, от внимания.       — Объясни.       — Кейтлин, — выдохнула Скай. — Связь нужна. Сейчас.       На пару секунд Грейсон задержала взгляд — будто искала, врёт ли. Но в глазах Скай был только огонь, пульсирующий на грани истерики.       Она кивнула связисту:       — Передай.       Рация легла в руки Скай тяжело, как оружие.       Пальцы дрожали. Она прокрутила частоты, сбивалась, поправила.       — Давай, давай… — бормотала она под нос. — Чёрт… давай…       Пока ждала — не оборачиваясь — она слышала, как заходит в зал кто-то ещё.       Задыхаясь, прихрамывая.       Лорис.       Стэб.       Экко.       Их шаги были другими. Разорванными.       — Совет Пилтовера и Зауна. Говорите.       Скай резко подняла голову.       — Это срочно. Мне нужна Кассандра Кирамман. Сейчас.       — Кто говорит?       — Скай Янг. Капрал медслужбы. «Пустошь».       Пауза.       — Подключаю.       Комната сжалась. Даже свет, казалось, стал тише.       И вот — голос.       Резкий. Чёткий.       — Кассандра Кирамман. Я вас слушаю.       Скай вдохнула, будто собиралась нырнуть в воду.       — Слушайте внимательно, — её голос дрожал, но не срывался. — Пожалуйста… просто слушайте.       Кто-то в зале придвинулся ближе. Лорис стоял, опершись на стол. Кулаки побелели.       Стэб прикусил губу до крови, его лицо было в крови, рука перетянута жгутом.       Грейсон скрестила руки на груди и не сводила глаз со Скай.       — Я слушаю, — сухо повторила Кассандра.       Скай замерла. Лицо дрогнуло. Потом — одно слово. Тихо:       — Кейтлин… её взяли. В плен.       Молния прошла по залу.       Стэб вздрогнул. Экко отвернулся, пытаясь не расплакатсья. Лорис схватился за спинку ближайшего стула.       Грейсон побелела. Медленно обернулась к ним, к команде, сжав губы в тонкую белую линию.       Словно каждый из них услышал свой собственный приговор.       Скай продолжила, быстрее, с усилием:       — Она оставила инструкцию. Просила… настоятельно просила… чтобы перед любыми действиями вы с мужем — и весь совет — прочитали её дневник. Он в её комнате. В тумбочке. Там, где закладка. Вы найдёте.       — Какой ещё дневник?       — Просто… сделайте это. Пожалуйста. Это важно. Без этого всё может пойти не так. Мы не знаем всего, но она — знала.       На другом конце — молчание.       Но в нём уже не было ледяного спокойствия.       Что-то двигалось.       Словно под гравием сдвигался пласт, глухо и болезненно.       Скай почувствовала, как горло перехватило.       Слова дальше шли с трудом.       — Она… просила сказать. Сказать тебе, — голос дрогнул, — что люди важнее. Важнее приказов. Важнее фамилии.       Она смотрела в рацию, будто могла дотянуться. Хоть как-то.       — Ты поняла? Кассандра? Она верила, что ты поймёшь.       Тишина.       Вся комната будто стала единым телом, затаившим дыхание.       Генералы молчали.       Команда — стояла плотной группой.       Грейсон не шевелилась, взгляд не отводила.       На другом конце — почти неслышно, так, что пришлось наклониться к рации:       — Принято.       Связь прервалась.

***

      Мама. Папа.       Если это письмо у вас в руках, значит, всё пошло по худшему сценарию. Я в плену.       Меня не убьют сразу — и, скорее всего, не убьют вообще.       Меня будут держать живой, как держат заряд в капсуле — для давления, для торгов, для шантажа.       Они скажут вам слова, которые всегда звучат красиво: «гуманность», «переговоры», «жизнь ребёнка», «мир».       Но вы лучше меня знаете — когда враг вдруг начинает говорить о мире, это не мир. Это крючок.       Пока у меня есть возможность двигаться, думать, дышать — я скроюсь в чужом имени.       Выберу чью-то историю, чью-то походку, чужую тень.       Мне говорили, в моём отряде будет девушка — возможно, я стану ею на какое-то время.       Если они поверят — появится шанс.       Шанс сбежать, шанс разведать маршрут, состав охраны, частоты. Что угодно. Я воспользуюсь им.       Но если нет — если они узнают, кто я…       Если прозвучит имя «Кирамман» — всё станет сложнее. Для меня. И для вас.       Вас начнут ломать. Не оружием — эмоциями.       Будут говорить, что я страдаю. Показывать кадры, возможно — постановочные.       Будут требовать что-то во имя «дочери, которую вы оставили».       Не верьте.       Не уступайте.       Не поддавайтесь.       Я не выше других. Я не особенная.       И если Совет прогнётся только потому, что у меня ваша фамилия — мы проиграли. Всё. Не бой — войну.       Народ не простит. Солдаты — не поймут.       Это будет удар под дых всем тем, кто сейчас сидит в лагерях, в ямах, в клетках.       Я — одна из них.       Не лучше.       Не хуже.       Вы должны забыть, что я ваша дочь.       Не потому, что вы меня не любите. А потому что вы меня любой любите.       Вы учили меня быть сильной, когда мне было пять.       Когда я падала с лошади, а вы не бросались меня поднимать, а только кивали: «Встань. Ещё раз.»       Вы учили меня не врать, даже если от этого будет лучше.       Учили смотреть в глаза страху, не отворачиваясь.              Вы учили меня видеть, где заканчивается честь и начинается слабость, замаскированная под жалость.       Вы сделали из меня того, кто пишет вам это письмо.       И если хоть что-то во мне достойно — это ваше. Ваш труд. Ваша правда.       Я никогда не говорила, но, может, нужно было раньше —       Я горжусь тем, кем я стала.       Я горжусь тем, что я — ваша.       Но именно поэтому прошу:       Сделайте то, что правильно. Не то, что легко.       Не ведитесь. Не смягчайтесь. Не бойтесь за меня.       Боритесь. За то, чтобы это был последний плен. Последний бой. Последняя кровь.       За мир. Ради всех.       Я люблю вас так, как только умеет человек, который уже, возможно, никогда не вернётся домой.       И прошу — верьте мне, даже если меня нет рядом. Я знала, на что иду.       С любовью,       Ваша Кейти

***

      Кейтлин жила в бараке из грубых досок, которые не защищали ни от холода, ни от духоты. Вместо окон — щели в стенах, из которых тянуло пылью, гарью и голосами с улицы. Ночью — духота, днём — спёртый запах пота, мочи и влажной гнили. В углу всегда мокро, капает с крыши, будто сама она дышит в забвении.       Она выдавала себя за Скай Янг. Перекинулась с ней курткой и жетоном — всё, что могли успеть, прежде чем ее схватили. В последний миг — взгляд, короткий кивок, и Кейтлин шагнула вперёд, принимая чужую участь. Она не знала, удалось ли кому-то из своих сбежать, но цеплялась за эту надежду, как за щепку посреди ледяного моря.       Она не знала, почему ее не узнали ноксианские солдаты. Может, потому что лицо было заплывшим. Может, потому что она мало говорила и пыталась подделать свой акцент. Может, потому что было плевать.       Уже не важно.       Она почти ни с кем не разговаривала. И не потому, что не хотела — просто не могла. Каждое слово было риском. Почти все пленные понимали, что она не Скай. Но в лагере такие вещи не проговариваются. Она не была медиком — но Скай учила её всему, что знала, и Кейтлин умела оказать помощь при ожогах, снять лихорадку, сделать примитивную повязку. Она даже знала, как зашивать кожу куском лески. Это спасло ей жизнь.       За это её уважали. За это — и за другое: она умела говорить. С солдатами, с охраной, с молодыми, неуверенными, уставшими. Иногда, если повезёт, её слова означали лишнюю миску похлёбки. Или бинт, не грязная тряпка. Или пару лишних минут, чтобы довести работу до конца — и не получить плетью по спине.       Она делала всё, что ей приказывали. Мыла полы. Таскала ящики. Сортировала мертвецов. Помогала в лазарете. Чистила умывальники. В любое время дня и ночи. Иногда — с температурой. Иногда — с кровоточащими пальцами. Иногда — просто в никуда, когда уже не оставалось сил встать.       Били за всё. За шаг не туда. За слишком медленный ответ. За взгляд не тем глазам. Били кнутами — кожаными, с осколками. Или деревянными палками. Или просто ногами, когда валяешься на земле. Но Кейтлин держалась. Не потому, что могла. А потому, что не имела другого выбора.       На допросах — они были регулярными — она говорила только то, что знал бы медик. Минимум. Никаких деталей, кроме тех, что могла бы сказать Скай. В лицо ей плевали. Зажимали пальцы в дверях. Иногда били сильнее, чтобы проверить — не заговорит ли. Но Кейтлин держалась.       Она помогала другим. Тянулась к тем, кому было хуже. Ухаживала за гниющими ногами, промывала нарывы, закрывала умирающим глаза. Это было единственное, что она могла сделать по-настоящему. Остаться человеком.       Она пыталась узнать больше — урывками, обрывками. Где стоят посты. Кто когда меняется. Какие акценты у кого из охраны. Где хранятся припасы. Даже позывные старалась запоминать. Всё — в голове, по кусочкам, как карту. Как шанс.       Однажды ей почти удалось. Отправили на уборку к складу, у неё был план. Замок — хлипкий. Ключ — у пьяного ефрейтора, который пошёл за угол справить нужду. Но в тот момент один из новых — глупый, испуганный — закричал. Что-то не то сказал. Всё рухнуло. Солдаты сбежались, её остановили, стали спрашивать. Она пыталась выкрутиться. Почти удалось. Пока этот подонок — он всё понял, он боялся — не выдал её имя.       Имя. Настоящее.       Кейтлин Кирамман.       После этого её больше не били. С ней больше не разговаривали как со «Скай».       Охрана теперь смотрела иначе — с каким-то злобным вниманием.       Задумчиво.       Она знала, что это — отсчёт.       Вопрос не «если», а «когда».

***

Второй месяц

      Кейтлин лежала на бетонном полу, свернувшись в тугой, почти детский клубок. Плечи сводило от холода, позвоночник ныл, как ржавая арматура под землёй. Комната была крошечной — даже не комнатой, а бетонным ящиком без окон, с низким потолком: здесь нельзя было встать в полный рост, нельзя было сесть, да даже лечь и раскинуться, нельзя было дышать по-человечески. Воздух был сырым, застойным, пах плесенью, собственной кожей, болью.       Её правая рука дрожала, но палец всё равно продолжал тихо постукивать по полу. Бессмысленно. Без ритма. Лишь бы что-то делать, не замереть совсем. Кожа на кончиках пальцев была грубой, ссадины покрылись корками. Сначала Кейтлин злилась — на того, кто сдал её, кто, может быть, даже выжил, а она осталась. Кто-то из своих… Кто-то… имя вспыхивало под рёбрами, как лезвие. Она бы врезала. Если б могла.       Но злость выгорела. Опустела. Осталась только в теле — в челюсти, которую она стискивала во сне, в ногтях, врезавшихся в ладони, в спине, которую сечь было особенно легко, потому что она упрямо не становилась на колени перед камерой.       Спина жгла. Боль была тупая, тянущая, местами пульсирующая — там, где кожа была разодрана до мяса. Сгибаться было тяжело. Лежать — невыносимо. Но выбора не было. Она почти не ела. Крошки. Холодная вода. Может, день назад. Может, три. Время растеклось, как кровь по рукаву, когда её вели сюда.       Тишина была абсолютная. Даже не тишина — отсутствие мира. Ни голосов, ни шагов, ни шороха. Только собственное дыхание. Хриплое. Сбивчивое. И сердце, стучавшее в висках, будто кто-то барабанил изнутри: «живи, живи, живи».       Холод усиливался. Кажется, вентиляцию включили на максимум — это была их игра: ломать не ударами, а тишиной, холодом, безвременьем. Её начало трясти. Мелко, будто у неё лихорадка. Она прижала правую руку к груди, вторую — поджала под живот. Хуже было, когда дышала глубоко: лёгкие сводило, как после слёз, хотя она так и не плакала.       Если она расплачется — всё. Это будет капитуляция. Не перед врагом. Перед собой.       Она закрыла глаза и представила велосипед. Мокрая земля, колёса, скользящие по грязи, тонкий писк тормозов и — хохот. Отец смеялся, бежал за ней, а она визжала от счастья. Глупый, хрупкий, ненастоящий кадр. Он тоже начал стираться, как всё остальное. Если думать о нём — снова подступит слёзы.       Она сделала глубокий вдох, почти задыхаясь от боли в рёбрах.       Прекратила стучать пальцем.       Это уже не помогало.       Открывать глаза не хотелось — в темноте за веками всегда теплее.       И безопаснее.       Хоть на пять минут. Хоть чуть-чуть поспать. Утонуть в пустоте, где не режет свет, не тянет в спине, не щиплет холод.       Пока не придут снова.

      ***

      Кипяточный бетонный пол впивался в плечи и спину, оставляя после себя холодные отпечатки, которые жгли кожу и тянулись болью. Руки и ноги Кейтлин были туго связаны — ремни нещадно впивались в запястья и щиколотки, сжимая сухожилия, оставляя синие полосы и ощущение немеющей конечности. Маленькая камера казалась свалкой света и звука: яркий, резкий неоновый свет проливался с потолка без перерывов, режущий глаза и не дающий расслабиться ни на секунду. Воздух был душным, тяжёлым, пропитанным потом и сыростью — будто влажный пар застыл в стенах, не давая воздуху вздохнуть.       В ушах бил бесконечный, пронзительный плач — громкий, мучительный, словно металлические когти скребут по мозгу. Звук пробивал сознание насквозь, вибрировал в висках и отдавался болью в каждом нерве. Казалось, что если этот вой не прекратится, слух просто лопнет — и останется пустота. Без пауз, без облегчения — только этот непрекращающийся кошмар.       Из последних сил Кейтлин сумела подогнуть руки так, чтобы локти прикрывали уши. Это не снимало боли, но помогало хоть немного приглушить адский рев.       Она лежала неподвижно, словно камень, и весь мир вокруг сливался в один безжалостный звук — навязчивый, острый, тяжелый.       Время растекалось бесконечно, растягиваясь в одно длинное мгновение, будто бы секунды растягивались в часы и дни.       Жара сводила с ума. Пот стекал по лбу, скапливался за ушами, капал на шею и спину. Влажные пятна расползались по одежде, слипались на коже. Горло горело сухостью, каждое глотание казалось пыткой. Редкие глотки воды — тёплой, с неприятным запахом и привкусом — лишь усиливали отвращение, словно кто-то налил ей остатки из канализации. Но жажда была сильнее отвращения, и она с жадностью хватала эту мутную жидкость, словно это была последняя надежда.       Кейтлин пыталась спрятаться в себе — закрывала глаза, уткнувшись лбом в раскаленный пол, пыталась уйти в себя, убежать от звука и жары. В груди раздирала боль и тревога — хотелось выть, кричать, выплеснуть этот ужас наружу. Но крики здесь карались мгновенно — усиливалось давление, появлялись новые мучения.       Сейчас, когда она хоть немного смогла прикрыть уши от невыносимого звука, ей не хотелось привлекать к себе лишнее внимание.       Она боялась, что любой шорох, любой стон вызовет новые мучения.       Кейтлин глубоко вздохнула, стараясь унять дрожь в теле, замедлить бешеный пульс в висках. Её дыхание стало ровнее, медленнее, она пыталась раствориться в горячем бетоне, погрузиться в полусон.       Хотелось всего лишь одного — уснуть. Хотя бы на минуту забыть свет, адский крик и душную жару. Уйти в бездну сна, где нет боли и страха.       Но сон ускользал, словно мираж. И остаётся лишь терпеть.

***

      Кандалы звенели на каждом её вдохе — едва слышно, но достаточно, чтобы сводить с ума.       Металл на запястьях был ледяным, влажным, будто цепи вытаскивали из подвалов, где ими пользовались столетиями.       Ноги тоже закованы — кольца давили на кости так, что каждый шаг отзывался тупой, вязкой болью.       И самое мерзкое — ободок на шее, жесткий, тяжёлый, с короткой цепью, которая дёргалась при каждом движении охранника.       Не ошейник — метка собственности.       Глаза завязаны плотной тканью, от которой пахло сыростью и чьим-то чужим потом.       Уши заткнуты такими грубыми пыжами, что Кейтлин слышала только собственное дыхание и стук сердца — глухой, как удары по деревянной коробке.       Полная дезориентация.       Полное одиночество в собственной голове.       Её везли в фургоне, настолько низком, что даже согнувшись, она всё равно чувствовала, как макушка цепляет потолок.       Когда её ставили на ноги, это ощущалось почти наслаждением — нелепым, отчаянным, будто человек, который десятки дней не видел света, внезапно вспомнил вкус свежего воздуха.       Несколько секунд стоя — как подарок.       Как напоминание, что тело ещё живо.       Когда её вывели наружу, морозный воздух ударил в лицо, как пощёчина.       Она была босиком, ступни мгновенно онемели от холодного бетона, и всё же…       Господи, как же сладко было вдохнуть.       Сырой запах ночи, дальний дым, металлический привкус ещё спящего лагеря — всё это было свободой, хотя бы на одну минуту.       Но минуты пленникам не принадлежат.       Её снова потащили.       Дорога была бесконечной.       Каждый поворот бросал её к стенке кузова.       Спина горела, мышцы сводило судорогой, ноги затекли так, что она перестала их ощущать.       Она не могла попросить остановиться.       Не могла даже повернуть голову, чтобы смягчить удар — стальной обруч на шее сразу резал кожу.       Тошнота накатывала сухими судорогами.       Пустой желудок сжимался, холодная дрожь пробегала по телу.       Она боялась.       До идиотизма.       До детского ужаса — вырвет её или нет.       Плевать где.       Плевать как.       Но если вырвет, если испачкает себя, если закашляет…       Она же не слышит их шагов.       Не видит их рук.       Не знает, когда прилетит за грязь.       И эта неизвестность была хуже любых ударов.       Под утро машина остановилась.       Её вытащили наружу, цепь на шее дёрнулась так резко, что перед глазами вспыхнули белые точки.       Повели по коридору — пахло сыростью, ржавым железом и чем-то приторным, что напоминало о долгой, застоявшейся крови.       Дверь.       Замок щёлкнул.       Толкнули внутрь.       Клетка.       Чуть выше прежней — тут хотя бы можно было сидеть, не сгибаясь вдвое.       Почти царские хоромы по сравнению с предыдущим подвалом.       Матрас в углу — тонкий, продавленный, но мягче камня.       Это уже… роскошь, в их понимании.       Её толкнули внутрь так резко, что она упала на бок, ударившись ребром о край матраса.       С неё сняли все оковы. Свобода.       Она даже не стала подниматься.       Просто легла.       Просто закрыла глаза — будто это могло убрать мир.       Но дверь снова открылась.       Тихо.       Из тех открытий, что гораздо страшнее громких.       Кейтлин напряглась — тело само метнулось к углу, к стенке, будто та могла её защитить.       Вошла женщина.       Невысокая — и всё же пространство в комнате как будто сразу сузилось.       Белые волосы падали на плечи, кончики окрашены в красный — словно кто-то пропустил их через кровь и не до конца смыл.       Глаза яркие, слишком большие, слишком живые.       Улыбка острая, уверенная, почти праздная — как у человека, который заходит в комнату не к пленнице, а к новой игрушке.       Не военная форма — мягкие брюки, простая блузка.       Такая могла бы работать учительницей, официанткой, кем угодно.       В этом и была угроза: обычность, сшитая со странной внутренней пустотой.       Кейтлин крепче прижала свои содранные, кровоточащие руки к груди.       Каждое движение отдавалось болью.       Женщина наклонила голову, улыбнулась — слишком тепло, слишком искренне, будто они знакомы.       Она протянула ладонь:       — Я Брайер. Очень приятно.       Ладонь маленькая, холодная.       Слишком аккуратная для этих стен.       Кейтлин смотрела на неё, как на нож.       На выбор без выбора.       Можно не подавать руку — и получить что-то хуже.       Медленно, как зверёк в капкане, она вложила свою руку в чужую.       И сразу почувствовала — ошиблась.       Брайер дёрнула её резко, силой, которую в такой хрупкой фигуре трудно было представить.       Пальцы вцепились в волосы, в корни — так, что кожа на голове натянулась.       Кейтлин застыла.       Даже дыхание оборвалось.       — Ну что, малышка, — прошептала Брайер ей на ухо, так близко, что слова будто стекали по коже. — Сейчас начнётся наше маленькое чудо. Твоё «весёлое время». Ты же не против?.. Мне кажется — нет.

***

      Комната снова встретила её тишиной — такой гулкой, что было слышно, как потрескивает провод, крепящий наручники в стене. Воздух был сухой, пах пылью, ржавчиной и потом, который въелся в камень, как в плоть.       Кейтлин стояла прикованной к стене — руки над головой, запястья натёрты до мяса, плечи дрожали от напряжения. На ней всё ещё были только штаны, едва державшиеся на тазе, голова — опущена. Щёки высохли от слёз, но кожа под глазами всё ещё была липкой.       Женщина вошла без стука. Тихо, почти бережно. Не как охотник — как тот, кто приходит к больному. Шаги мягкие, почти ласковые. Что-то в них злило особенно. Кейтлин не подняла голову. Её губы были иссечены, потрескались от обезвоживания, язык — как наждачка. Она молчала.       — Ну же, малышка, — прошептала Брайер, подходя ближе. Голос её был слишком тёплым, как одеяло, которым пытаются укрыть мертвеца. — Уже неделя. Ты даже не кашляешь. Не кричишь. Не ругаешься. Я начинаю скучать.       Она опустилась на корточки перед Кейтлин. Осторожно, как будто рядом с ней была не пленница, а ребёнок, испуганный и больной. Пальцы скользнули по острым ключицам, по напряжённым плечам. Ласка была пугающе внимательной.       — Я не хочу, чтобы тебя били дальше. Правда. Я же вижу, ты вся на грани. — Её ладонь коснулась щеки Кейтлин. Большой палец стёр запёкшуюся слезу. — Ты не спишь. Ты не ешь. Ты теряешь себя. А ради чего?       Молчание.       — Ты ведь не думаешь, что они ждут тебя? — она говорила тихо, едва не шепча. — Совет уже нашёл замену. Пилтовер не станет спасать героев. Это не кино. Это не сказка. Ты — расходник.       Кейтлин чуть дёрнулась. Реакция — крошечная, едва заметная, но Брайер ухватилась за неё, как за ниточку.       Её пальцы соскользнули к рёбрам — тем, что уже были побиты и опухли. Она не давила, не причиняла боли — просто касалась. Осторожно. Почти с заботой.       — Просто… скажи что-то. Любое имя. Назови район. Хотя бы один. Я попрошу, чтобы тебе дали поспать. — Тихий вдох. — Или еду. Хоть чашку чая. Или воды. Ты ведь мечтаешь об этом, да? Просто пять минут отдыха. Просто человеческое.       Кейтлин зажмурилась. Тело дрожало от слабости. Усталость жгла мышцы изнутри, как лихорадка. Глаза — всё ещё завязаны, но в темноте тоже можно было утонуть. Она чувствовала, как пальцы женщины легонько перебирают пряди её спутанных волос, почти поглаживая, почти баюкая.       — Мне не нужно всего. Только крошка. Ты же можешь дать крошку? Ради себя. Ради передышки.       Кейтлин втянула воздух сквозь сжатые зубы. Её губы дрогнули — не в слове, нет. Просто попытка сделать вдох, не закашляться, не выть. Она почти… почти открыла рот. Почти.       Но затем — с усилием, из самой глубины — выдохнула. Глухо, сдавленно. И снова — молчание.       Брайер села рядом. Наклонилась ближе, так что её волосы коснулись плеча Кейтлин.       — Ты не железная. И ты не бессмертная, — тихо. — Ты просто усталая, истощённая, одинокая девочка. Позволь себе слабость. Всего одну. Я сохраню её в тайне.       Но Кейтлин молчала. Она не сказала ни слова. И женщина, вздохнув, всё так же мягко поднялась. Как будто навещала больную, а не падшую.       — В другой раз, — пообещала она и ушла. И за ней осталась та же тишина. Тяжёлая, как камень. Давящая, как забвение.       И Кейтлин осталась внутри. Всё ещё молча.

***

      Кейтлин трясло.       Она не знала, сколько прошло дней. Или часов. Или лет. В голове не осталось календаря. Только боль. Только вода, капающая где-то в углу. Только собственное дыхание — рваное, сиплое, животное.       Тело будто стало чужим. Оно не слушалось. Болело, ныло, обвисало. Кожа на костях — вся в грязи, в ссадинах, в липком поту, который не успевал высыхать. Рёбра проступали так остро, что, казалось, можно порезаться, если провести рукой. Но сил даже на это не было. Она лежала на боку — не выбирая. Просто потому что иначе было хуже. Позвоночник гудел тупой болью, затёкшее плечо жгло, затылок ныл.       Сон… Он стал чем-то невозможным. Как родина — где-то далеко, в другой жизни. Стоило прикрыть глаза — резкий звук, голос, шаги, приклад по ребрам. Или просто — тишина. Абсолютная, гулкая. И в этой тишине она начинала слышать, как бешено стучит её сердце, как лезет наверх паника, как от собственной беспомощности хочется выть.       Губы были потрескавшиеся, словно обветренные изнутри. На языке — горечь. Химия, кровь и что-то тошнотворно-сладкое, как будто в ней самой начало гнить что-то глубоко. Она больше не помнила, когда ела. Еду не давали — только что-то вязкое, серое, похожее на остатки кошачьего корма. И не потому, что это было нужно. А чтобы напомнить — ты ешь только если мы позволим.       Иногда ей давали немного воды. Глоток. Два. В пластиковом стакане с липкими краями. Её пальцы дрожали, вода проливалась на подбородок, капала на грудь, и она ловила каждую каплю языком, как раненое животное. Горло было обожжённое, каждый глоток будто проходил по стеклу.       И всё это время — она плакала.       Не как в книгах. Не красиво. Не горько. Она просто плакала — долго, грязно, бессильно. Слёзы текли по щекам, капали на пол, стекали в волосы. Иногда она задыхалась от них — начинала кашлять, давиться, и с трудом выдыхала. Щёки были мокрые постоянно, даже когда слёз уже не оставалось. Она не могла остановиться. Как будто в ней что-то треснуло, и теперь хлестало наружу.       Каждая мышца в теле скулила. В суставах — песок. В шее — тиски. Спина покрыта ссадинами. Под ногтями — кровь, земля, её собственная кожа. Она иногда царапала себя — в бреду, в отчаянии, просто чтобы почувствовать что-то, кроме холода.       И тогда, в самой глубине этой измученной тьмы, под слоем слёз и рвотного страха, пришла мысль. Тихо. Как змея под кожей.       Скажи что-нибудь. Ну хоть что-нибудь. Неважное. Мелочь. Что-то, чего и так все знают. Только чтобы дали поспать. Один раз. Один чёртов час. Или просто немного хлеба. Или чаю. Горячего. Хотя бы воды…       Она вздрогнула от самой себя.       — Нет… — хрипло прошептала. — Нет… не скажу…       Но мысль уже поселилась. Она дышала в ней. Шептала. Ласково. Умоляюще. Логично.       Ты просто человек. Ты не обязана умирать героем. Что толку в молчании, если тебя всё равно мучают?       Кейтлин скрутилась, насколько могла. Обняла себя, прижав локти к животу. Грудь вздымалась — она снова плакала. Уже не от боли. От стыда. Своего.       Я — слабая.       Я хочу… чтобы это кончилось.       Я не могу больше.       Она зажала рот, чтобы не закричать. Слёзы текли, текли, текли. Горячие. Соль разъедала нос, губы, подбородок.       Она ненавидела себя за каждую эту мысль.       За желание сдаться.       За мечту о еде.       О сне.       О доме.       За то, что всё внутри хотело только одного — прекратить.

***

Третий месяц

      Кейтлин могла кричать.       Горло ещё помнило, как это делается — сухое, обожжённое, хриплое, но способное выдать звук.       Только смысл?       Кричи — не кричи, всё тонула в том бесконечном визге.       Он стоял в воздухе, как электрический разряд, жёг уши.       Иногда казалось, что звук входит в голову не через слух, а напрямую под череп, вгрызается в кость.       Било так, будто кто-то маленьким молотком изнутри стучал по вискам — ритмично, мерзко, с наслаждением.       Кейтлин зажмуривалась, морщилась, пыталась хотя бы мысленно откатиться от этой пытки, но звук тянулся за ней, как липкая паутина.       Казалось, ещё секунда — и из ушей действительно что-то потечёт.       Не кровь — возможно, разум.       Эта музыка…       Если это слово вообще можно к ней применить.       Грязный электронный вой, перемешанный с механическим треском, ненастроенные, рвущиеся ноты — всё это сливалось в одну непрекращающуюся стену шума, и она давила не громкостью, а именно бесконечностью.       Она играла всегда.       Днём, ночью — хотя здесь эти понятия давно стерлись.       Она не давала даже провалиться в микросон.       Только стоило мозгу чуть дрогнуть, как в динамиках начинался новый, более высокий визг, будто кто-то наблюдал и специально крутил громкость.       Температура хотя бы была стабильной.       Это было единственным милосердием.       Но их любовь связывать…       Вот она была постоянной.       Пластиковые стяжки впивались в кожу каждый раз одинаково.       Их затягивали с такой силой, будто хотели сломать не конечность — саму волю.       На ногах — следы узких полос, красных, почти фиолетовых.       На руках — тонкие рубцы, которые светились на бледной коже, словно карта того, где она пыталась дернуться, вывернуться, хотя бы ослабить давление.       Некоторые следы уже зажили, другие — лопнули снова, оставив корочки.       Она знала: эти отметины останутся.       С ней.       Навсегда.       И тут — внезапно, как холод в горячей ванне — память ударила.       Сэм.       Её Сэм.       Не идеализированная, не героическая — живая.       Та, что ненавидела пластиковые отходы, могла спорить часами о выбросах, о свалках, о переработке.       Та, что писала статьи, разоблачала корпорации, выходила с плакатами под дождь, промокала до последней нитки, но улыбалась.       Кейтлин слышала её голос даже сейчас — не в ушах, а в сердце, где он всё ещё жил.       Голос, который говорил ей: «Мы обязаны быть лучше».       И ей стало смешно.       Глухо.       Больно.       Она уткнулась щекой в матрас.       Ткань пахла пылью, потом и чем-то кислым, давно засохшим.       Нос, сломанный, дышал плохо, из одной ноздри текла кровь — тёплая, вяжущая.       Она втянула воздух — он царапал горло так же, как звук царапал мозг…       и думала, что Сэм, наверное, тоже бы ненавидела эти стяжки.       Как и то, что её самой больше нет.       Но мысль всё равно проникла.       Медленно.       Плавно.       Как ледяная вода в ботинки.       И за ней пришли другие лица.       Родители — строгие, но любящие.       Скай — с её бесконечными медицинскими проектами.       Экко — с глазами, полными упрямой надежды.       Лорис — который старался подбадривать, когда было страшно.       Стэб — молодой, горячий, но талантливый.       Её команда.       Её дом.       Она молилась.       Без слов, без жестов, просто мыслью — чтобы они были живы.       Чтобы не попали сюда.       Чтобы не стали разменной монетой.       Чтобы Стэб справился.       Чтобы его хватило.       Она обучала его — терпеливо, строго.       Он должен был возглавить отряд, если её… если её больше не будет.       Кейтлин почти улыбнулась, вспоминая, как он краснел, когда ошибался.       Как благодарил за каждую подсказку.       Но улыбка треснула внутри, словно стекло.       И стало хуже.       Тоска подкралась снизу — холодная, как омут.       Отчаяние стянуло горло, дыхание сбилось.       Мгновение — и мир поплыл, стал вязким и серым.       Внутри спорили два желания:       дожить       или       перестать быть.       Она слушала музыку.       Этот бесконечный визг, эту машинную истерику.       Она не могла уснуть.       Не могла плакать — слёз не осталось.       Не могла даже закрыть уши — руки были стянуты.       Она просто лежала.       Существовала.       Как тень себя самой, цепляясь за каждый вдох так, будто он был последним.

***

      Кейтлин сидела на металлическом каркасе, который и креслом-то назвать было нельзя — голая арматура под позвоночником, пустота под бёдрами, холодная сталь, давящая в кости. Тело ныло так, будто его прожёг раскалённый лом; мышцы сводило судорогами, как будто внутри пытались завести чужой механизм.       Руки были скручены за спиной чем-то грубым, жёстким — ремень? витой провод? — что впивалось в кожу, разрезая её до сырой, влажной боли. По запястьям стекала тёплая полоска крови.       Голова упала вперёд не от покорности — от того, что шея больше не держала. Каждый миллиметр движения отзывался вспышкой боли в затылке.       На глазах — не повязка, а чужая тряпка, пропитанная потом, железным запахом старой крови и влажной пылью. Мир исчез, но воздух оставался — густой, прокуренный, липкий. Сладковатый привкус табака смешивался с запахом её собственной крови так уверенно, будто он давно здесь хозяин.       Лицо пульсировало. Под скулами бил тугой, медленный молоток. Нос был сломан точно — дыхание захлёбывалось, время от времени кровь скатывалась в рот, глухо щипала горло. Губы разбухли, их били до тех пор, пока кожа не перестала понимать, где кончается боль и начинается онемение.       Голоса вокруг давно превратились в влажный, давящий гул. Когда-то кто-то кричал. Когда-то кто-то ржал. Когда-то кто-то шипел угрозы. Сейчас всё это стояло в воздухе мёртвой дымкой.       Но хуже всех были девушки.       — У тебя приятный тембр, — глухо пробормотала Кейтлин, будто в издёвку самой себе.       За это её ударили.       Снова.       Та, что задавала вопросы, звучала молодой — слишком молодой, чтобы говорить таким голосом. Он был мягкий, почти интимный, как будто она не пытку вела, а соблазняла.       — Милая… что тебе стоит просто ответить на пару вопросов? Быть умницей? — её слова скользили по коже, как тёплая ладонь.       Но удары — они говорили правду. Тяжёлые, точные, из тех, что оставляют синяки в форме костяшек. Или ремня. Или того металлического предмета, который бьёт безжалостно и с удовольствием. Между ударами была тишина — тишина, которая смотрела в упор и ждала, когда человек сам начнёт проваливаться.              Сейчас была пауза. Девушка курила. Кейтлин слышала, как хрустит табак, как сняли пепел — и снова затянулись.       — Тебя никто не ищет, — сказала она почти ласково.       Тишина стала плотнее.       — Твои люди тебя сдали, знаешь? Родители… — затянулась, выдохнула в сторону. — Им предложили сделку. Пять наших на одну тебя. Отказались. Сказали: «Не пойдём на уступки из-за одной блудной дочки».       Кейтлин попыталась усмехнуться — губы треснули ещё сильнее. Но усмешка получилась. Кровь горячо стекала по подбородку.       «Пусть так.»       Она надеялась на это.       Молилась, чтобы ни одна из договорённостей не была нарушена.       Чтобы она осталась здесь.       Чтобы ни один из тех, кто важнее, не пострадал ради неё.       — Странно, правда? — продолжила девушка, всё тем же мягким, почти нежным голосом. — Они ведь тебя любили… Или это только на приёмах?       Боль пришла без предупреждения. Кто-то затушил сигарету на её оголённом плече. Кожа зашипела. Кейтлин дёрнулась всем телом, но не закричала — из горла вырвался только огрызок дыхания, звериный стон, больше похожий на ярость, чем на страх.       — Не отключайся, слышишь? — шепнула та. — Мне нужно, чтобы ты чувствовала.       Ещё одна сигарета. Ещё один обугленный круг на коже.       Кейтлин подняла голову — совсем чуть-чуть — и со вкусом собственной крови выплюнула слюну вниз. Может, на пол. Может, на сапоги той, что курила.       — Ладно, — прошептала девушка, и в её голосе впервые появилась ярость. — Тогда посмотрим, как долго ты выдержишь без кожи.       Новый удар по лицу.

***

      Кейтлин почти не двигалась.       На ней была тонкая, просохшая от слёз рубашка — ткань жёсткая, пахнущая затхлостью, потом и чем-то металлическим. Потела она уже почти без запаха: тело перестало нормально работать, гормоны сгорели ещё пару месяцев назад. Кожа была горячей, но не от лихорадки — от истощения.       Скулы впали. Ресницы слиплись.       Губы потрескались, уголки рта покрылись кровавой коркой — она всё время сжимала зубы. Иногда — до скрипа, до боли в висках.       И всё равно она плакала.       Почти постоянно.       Слёзы катились медленно, капля за каплей. Тепло расплывалось по скулам, впитывалось в грязь на шее. Иногда она давилась ими — не замечала, как открывает рот, всхлипывает, сглатывает всхлип обратно.       Она уже не стыдилась. Не сдерживалась. Не могла.       Она услышала шаги.       Те же, знакомые. Не тяжёлые. Почти нежные.       — Привет, малышка, — сказала женщина. — Я принесла тебе кое-что.       На коленях у неё — тканевый поднос. Маленький.       На нём — вода. Хлеб. И кусочек яблока.       Боже, яблоко. Сочный, зелёный полукруг, с тёмными каплями сока.       Кейтлин не сразу поняла, что рот у неё наполнился слюной.       Организм среагировал быстрее, чем разум.       — Не бойся. Это — не за ответ. Это — просто так.       Голос был почти извиняющийся.       Брайер села рядом.       Она смотрела не в глаза — на лицов целом. На следы. На слёзы. И еле       — Мне правда больно на тебя смотреть, малыш.       — Я знаю, ты сильная. Я знаю, что ты держишься из последних сил.       — Но ты ведь не одна. У вас, у таких, как ты, всегда есть те, ради кого.       — А ты подумай: ты им нужна живой?       Тишина.       Кейтлин дышит — поверхностно, как будто воздух режет горло.       — Я не прошу назвать всех.       — Просто скажи, что знаешь.       — Это ничего не изменит. Ты ведь уже и так всё сделала. Ты всё отдала.       — Хочешь я даже не запишу?       — Просто скажи. Только мне.       Она пододвигает стакан воды.       Кейтлин смотрит на него, будто на святыню.       Руки дрожат.       — Выпей, — шепчет она. — И потом решим, хорошо, малыш?       Кейтлин берёт стакан. Пальцы не слушаются. Вода почти проливается, но она выпивает всё до дна.       Глаза закрываются от облегчения.       Боль в животе притихает.       Человеческое тепло. Хоть немного.       Это кажется невозможным.       Она шепчет:       — А… потом… можно будет спать?       Женщина на мгновение замерла, в глазах — недобрый огонёк.       Её улыбка стала шире.       — Да. Конечно. Я сама попрошу, чтобы тебя не трогали. Всю ночь.       — Под одеялом.       — Может, даже музыку выключу. Хочешь?       И это было почти невозможно выносить.       После всех побоев, после всех криков — вот это: мягкий голос. Забота.       Мозг Кейтлин тянулся к ней, как замёрзший человек к теплу.       — Я…       Она вздрогнула, не договорив.       Она хотела. Она правда хотела. Хотела сказать хоть что-то — чёрт побери, да хоть про какую-нибудь уборщицу, хоть ложь, лишь бы… хоть на мгновение перестало болеть всё.       «Просто скажи. Просто отдохни. Прими это. Это не предательство. Это… выживание.»       Мысли стучали. Били в виски.       — Я…       — Да? — женщина наклонилась ближе. — Только мне. Я не расскажу.       И вот оно — слово.       На кончике языка.       Имя. Или часть формы. Или даже вымышленная деталь.       Всё — ради глотка тишины. Ради сна. Ради яблока.       Но тут внутри, под грудной клеткой, что-то вспыхнуло.       Не ярко.       Но цепко.       Как щепка под ногтем.       Нет.       — Нет, — хрипло сказала Кейтлин.       Брайер выпрямилась. Помолчала.       Потом поднялась.       — Жаль, малышка.       — Я думала, ты умная.       Она взяла поднос.       И только тогда, уже у двери, обернулась.       — Но ты ведь скоро всё равно захочешь.       — И я буду здесь. Рядом.       Дверь захлопнулась.       Кейтлин осталась одна.       Губы дрожали.       Глаза текли.       Она рыдала — не от боли. От того, как близко она была.       От ненависти к себе.

***

      Кейтлин ненавидела свой мозг.       Ненавидела до дрожи — до какого-то почти звериного отвращения.       Он продолжал работать,       анализировать,       вспоминать,       переигрывать в голове каждую секунду плена.       Он цеплялся за обрывки,       которые она бы отдала всё, лишь бы забыть.       И именно это было ее пыткой:       ум оставался живым, цепким,       когда она сама уже чувствовала себя наполовину мёртвой.       Боль в челюсти становилась тошнотворной.       Два выбитых зуба — пустые дыры,       которые ноют так глубоко, будто боль уходит в уши и обратно.       Что-то там шло не так.       Она чувствовала — не заживает, не срастается.       Что-то тянет неприятным холодом,       заставляя думать о гниении, о воспалении,       о том, что тело уже сдаёт позицию за позицией.       Колено…       Если это вообще можно было ещё назвать коленом.       Ей пришлось вставлять его на место самой —       в темноте,       с трясущимися руками,       с таким хрустом, от которого даже стены будто вздрогнули.       Сустав теперь болел так, что казалось:       если попытаться встать — всё развалится,       как плохо смазанный механизм.       Иногда, в редкие минуты, когда боль отступала,       она думала о будущем —       и сразу ненавидела себя за это.       «Если я выберусь…»       Слова, которые уже давно не звучали как надежда.       Скорее как сухая, отчуждённая мысль:       если вдруг, случайно, чудом…       Нужно будет вставлять зубы.       Собирать колено по кускам.       Но что толку думать об этом,       когда жизнь сжалась до трёх квадратных метров и страшных шагов в коридоре?       Мужчины в форме были предсказуемы.       Глупо, но в этом было что-то почти утешающее.       Удары — хотя бы понятное зло.       Грубые руки, угрозы,       вечная камера перед лицом и их требование говорить.       Кейтлин молчала.       Она отчаянно держала рот закрытым,       не из принципа —       из страха.       Страха самой себя.       Страха, что стоит ей хоть раз вскрикнуть,       стоит рот открыть —       и она сдастся.       Сломается окончательно.       Выложит всё, лишь бы прекратить это.       Поэтому она молчала.       Глотала боль.       Сжимала зубы — те, что ещё остались.       Но мужчины были не главной угрозой.       Женщины…       Вот кто по-настоящему пугал.       В их жестокости не было простоты.       Не было прямолинейности.       Они были умными, продуманными, выверенными.       Словно холодная наука.       А Брайер —       Брайер была хуже всех.       Она появлялась только тогда,       когда Кейтлин уже не могла больше держаться,       когда дыхание шло рывками,       когда тело дрожало само по себе.       Как будто Брайер чуяла состояние на грани       и всегда выбирала именно этот момент.       Брайер умела касаться так,       что любой её прикосновение казалось издевательством над самой природой.       Она выбирала места — точные, болезненные точки —       как хирург выбирает, куда сделать разрез.       Но в ней не было лечащей цели.       Только жестокое любопытство.       Для неё Кейтлин не была человеком.       И даже не инструментом.       Скорее — объектом.       Куклой с множеством хрупких механизмов,       которые можно ломать,       прислушиваясь к тому, как они трещат.       Она не давала зажить ранам.       Никогда.       Она будто следила за каждым синяком,       каждым порезом,       и приходила ровно тогда, когда ткани начинали срастаться,       чтобы разъединить их снова.       Чтобы смотреть.       Чтобы изучать реакцию.       Иногда она делала это медленно —       так медленно, что у Кейтлин кружилась голова       от самого ожидания боли.       Иногда резко —       чтобы сорвать из груди крик,       который Кейтлин с отчаянным упорством пыталась удержать.       Ужаснее всего был взгляд Брайер.       Этот холодный, внимательный интерес.       Почти профессиональный.       Как будто она решала задачу:       как именно заставить сломавшегося человека треснуть ещё на один миллиметр.       Шаги Брайер в коридоре были хуже боли.       Хуже ударов.       Хуже всего, что делали мужчины.       Потому что от удара можно защититься внутренне —       зажаться, приготовиться, принять.       А к Брайер —       нельзя.       Никогда.

***

      Пол бетонный, грязный, липкий — по нему тянулось размазанное пятно крови. Её собственной. Нос давно не дышал, губы опухли и горели солью от рассечений. С каждой попыткой вдохнуть ребра ныли так, будто внутри застрял осколок. Бок пульсировал — она знала, там кровоподтёк, может даже трещина.       Её поставили на колени. Не грубо — деловито, как если бы ставили ящик. Чужие пальцы под мышки, короткая команда, и всё: ты стоишь. То есть — стоишь, как могут стоять сбитые ноги, дрожащие руки, человек на грани.       Перед ней — штатив. Камера, включённый свет. Прожектор бил в глаза, слепил, кожа вспотела мгновенно, по шее потекло — и тут же в эту щель между лопатками залетела струя сырого воздуха, от которой зубы задрожали сильнее.       — Говори, — раздалось сбоку. Тон ровный. Не злоба, не крик — просто усталый приказ. — Представься. Говори, что Пилтовер вторгся. Что тебя обманули. Что Совет лжет. Что просишь прощения.       Она молчала. Не из гордости — просто не было сил тратить голос. Ни на ложь, ни на правду.       — Говори, или начнём заново. — Чуть громче.       — Мы можем это делать часами. У нас — время есть. А у тебя — только его остатки.       Кто-то подошёл, снял с неё верхнюю одежду — рывком, привычно, будто с куклы. Камера продолжала снимать. Они хотели, чтобы она выглядела сломанной. Уязвимой. Маленькой. На бетонном полу, в изодранной форме, в пятнах крови, с отёкшими пальцами и грязью на коленях.       — Скажи, что сожалеешь, — уже тише. — Только это. Мы дадим тебе воды.       Кейтлин смотрела в пол. Медленно вдохнула. Лёгкие отзывались болью. Она не ответила.       — Ну?       Пауза затянулась. Камера писала тишину.       Она молчала.       И это молчание было — криком.       Не победой. Не силой. Просто упрямым, бессмысленным, истощённым отказом быть их материалом.       Спустя минуту кто-то выключил свет. В комнате стало темно, как после ослепления. Камера щёлкнула.       — Упрямая сука, — сказал кто-то за спиной.       Её подняли — как мешок. Потащили обратно.

***

Четвёртый месяц

      Кейтлин лежала на спине, будто прибитая к этому полу — не потому что была связана, а потому что тело уже давно перестало принадлежать ей. Руки, вытянутые вверх и закреплённые на стальных крюках, онемели настолько, что она не чувствовала ни пальцев, ни кожи. Время от времени мышцы сводило так сильно, что она тихо выгибалась, но даже стон не позволяла себе выдохнуть — звук казался бы слабостью, а слабость здесь пахла кровью.       Её не кормили… она уже потеряла счёт. Вода — жалкий стакан в сутки — была не спасением, а издевательством, напоминанием, что её держат живой лишь затем, чтобы ломать дольше. Она ненавидела свой мозг за то, что он ещё работал, ещё анализировал, ещё помнил. Каждый вывод, каждый образ был словно удар изнутри: она понимала, что умирает медленно. И понимала, что они делают это нарочно.       Она не знала, что от неё уже хотят. Сдаться? Выйти против Пилтовера? Тогда бы ее бы избивали дальше и ставили перед камерой. Подчинения? Она и так уже безвольная кукла в их руках. Просто использовать её? Очень вероятно.       Давят ли на родителей ещё её пленом или нет? Используют ли ещё вообще в политике или про неё забыли?       Она не знала. И уже, наверно, не хотела.       Никто не говорил с ней. Никто.       Кроме Брайер.       И как только дверь мягко скрипнула, сердце Кейтлин опустилось куда‑то в пустоту. Звук был почти ласковым — и оттого ещё страшнее. Брайер вошла легко, будто пришла в гости, а не в камеру. На ней — обычные брюки, обычная блузка… но в её руке была бутылка. Дешёвый алкоголь. Противный запах бил по комнате раньше, чем она подошла.       Кейтлин не подняла головы. Она даже ресницы едва могла шевельнуть. Всё тело просило одного — исчезнуть, провалиться, перестать быть.       Но Брайер подошла.       Её тень накрыла Кейтлин, и от одного этого прохладного пятна по коже пробежал озноб. Улыбка была такая же как всегда — чуть шире нормы, словно вырезанная ножом — но взгляд… что‑то в нём было неправильно. Не ярость, не раздражение — хуже. Равнодушие. Холодный, уставший интерес, будто игрушка сломалась не так, как она хотела.       Брайер села на край матрасика и, чуть подумав, спокойно закинула ногу, усаживаясь на костлявые бедра Кейтлин. Та тихо вдохнула, но не дернулась. Дёргаться было бессмысленно. Больно. Опасно.       Женщина открыла бутылку, сделала несколько глубоких глотков. Алкоголь ударил в воздух резким запахом. Кейтлин смотрела на него почти с благоговением — не только из жажды, но и из отчаяния. Ладони дрожали в браслетах — тело вытягивало каждый грамм сил, чтобы не потерять сознание раньше времени.       Брайер качнулась, пьяная лёгкость в её движениях была куда страшнее холодной трезвости. Она опустилась ниже, лицо — близко. Слишком близко. Такой близости Кейтлин боялась сильнее боли. Женщина остановилась в дыхании от её губ, и на мгновение показалось, что воздух вырвали из лёгких.       Кейтлин замерла.       Потому что в такие мгновения Брайер не предсказуема.       Потому что тишина между ними всегда заканчивалась плохо.       Потому что даже дыхание могло стать поводом.       Она усмехнулась, и этот звук срезал дыхание Кейтлин, как ледяной нож по коже. Белые волосы с розовыми кончиками едва касались плеч — легкое прикосновение, которое обещало только боль.       Брайер высунула язык. Его шероховатый кончик провёл по засохшей крови на треснувших губах Кейтлин, скользнул по сухой корке, и Кейтлин невольно напряглась, сжимая зубы. Инстинктивно губы дернулись, чтобы увернуться, но Брайер с силой схватила её за челюсть, заставляя повернуть голову.       Поцелуй обрушился на неё как удар. Жадный, грубый, без малейшей деликатности. Язык проник внутрь, шершавый и настойчивый, Кейтлин дернулась всем телом, сжалось горло, пронзило тошнотворным спазмом. Казалось, каждый вдох давался через тонкую сеть боли и страха, а кожа горела, словно в огне.       Брайер прикусила её губу, оставив свежую каплю крови, и сразу провела языком по ранке, изучая реакцию Кейтлин, наслаждаясь этим моментом. Этой властью.       — Даже твоя кровь сладкая, малышка, — прошептала она на ухо, и тут же ударила пощёчиной, от которой голова Кейтлин дернулась назад, мышцы напряглись, сердце застучало бешено. — Но страх… ещё слаще.       Голова вернулась, но Кейтлин не успела опомниться. Брайер снова схватила её, притянула к следующему поцелую, ещё более грубому, ещё более настойчивому.       Руки Брайер рванули рубашку Кейтлин, задрали её, сжимая грудь с жадностью, как если бы от этого зависела жизнь. Кожа горела, мышцы напряглись, сердце колотилось так, что казалось, оно сейчас вырвется.       Кейтлин задыхалась. Тело дрожало, колени подгибались, руки, хоть и привязанные к крюкам, пытались сопротивляться. Дыхание цеплялось за горло, лёгкие горели, но сопротивление казалось бессмысленным. Каждое прикосновение Брайер — удары, укусы, давление — смешалось в одно непрерывное ощущение мучительной безысходности.       Господи… помоги…       Господи, пожалуйста…       Господа не было.       Она всегда это знала.

***

      Когда человек остаётся в одиночестве слишком долго, особенно в боли, — время становится вязким, как кровь на ране, которую никто не промывает. Пространство теряет края, воздух слипается в комки. Сначала ты считаешь дни. Потом часы. Потом — удары сердца. А потом забываешь, было ли оно вообще.       Она лежала, свернувшись так, как тело не должно было сворачиваться. Плечо пульсировало тупо и вязко — его выбили несколько дней назад, или часов назад, или год назад. Никто не говорил ей. Боль была старой, прожжённой, как след от клейма. Такой, что уже не дергаешься — просто знаешь: она есть.       Кожа под ребрами горела. Там, где били ногами. Там, где что-то хрустнуло. Там, где она не дышала почти минуту. Пальцы на левой руке не двигались. Они уже почти не были её.       Когда она моргала, мир дрожал. Как дрожит пламя свечи, когда ветер хочет задуть его, но ещё не решился.       Иногда приходили мысли.       Тонкие, как лезвие. Скользкие. Непрошеные.       Ты заслужила это.       Сначала она пыталась спорить. Внутри. Сама с собой. Говорила, что всё это — ошибка. Что это война. Что никто не должен так кончать. Не она. Не они.       Потом перестала.       Потому что память — сука. Память вытаскивает лица.       Как она держала солдата, которому снесло руку. Как пела ему шепотом, пока он задыхался от шока. Как прижимала чужую ладонь к своей груди, обещая, что всё будет хорошо. Как носила последние бинты не себе, а другим. Как вела колонну по улицам, где валялись тела, и находила слова, чтобы они не сошли с ума. Как становилась между.       И всё это сейчас казалось нелепым. Жалким.       Она была светом — но теперь свет не спас. Ни его, ни её.       Ты думала, ты хорошая?       Что доброта — броня?       Нет. Она — мишень.       Трещина на стене перед глазами росла. Плесень темнела. Воздух пах гниением. Она считала в уме — не чтобы вспомнить числа, а чтобы не провалиться в пустоту.       Один.       Два.       Три.       Ты солгала себе.       Четыре.       Пять.       Ты верила, что можешь спасти всех.       Шесть.       Семь.       Ты командовала.       Восемь.       Ты делала выбор.       Девять.       Десять.       Ты — заслужила.       Может быть, те, кого она вела — знали. Чувствовали, что под её ласковым голосом была… слабость. Что она давала им тепло, потому что сама не могла жить в холоде.       Может быть, они знали, что она не боец. Не солдат. А просто — та, кто боится тьмы.       И теперь она здесь. Внутри этой тьмы. Без света. Без рук, что тянут её наружу. Без веры. Без голоса.       Пусть.       Пальцы распухли, будто не её. Губы потрескались и склеились. Она не говорила — не потому, что не могла, а потому что не знала, зачем. Что говорить? Кому?       Тот, кто кричал на неё, требовал, просил — казался размытым. Как из подводного сна. Словно не реальный. Словно актёр.       А она — пустая.       Не человек. Не имя. Не капитан. Не дочь. Не друг. Не любовь. Не страх.       Просто… сгусток боли. И стыда. И вины, которую никто не навязал — она родилась сама.       Ты знала, что так будет. Где-то внутри. Просто не хотела видеть.       Теперь смотри.

***

      Кейтлин уже давно перестала сопротивляться — не телом, не духом, не тем остатком гордости, который когда-то держал её на плаву.       Она просто… смирилась.       Не резко, не в один день — а медленно, болезненно, как рана, что не заживает, а только ширится.       Смирилась с каждым ударом.       С каждым шрамом.       С каждым новым способом, которым её заставляли помнить, что она — вещь, ресурс, объект.       Смирилась с тем, что её жизнь больше не принадлежит ей.       Что ни завтра, ни послезавтра не наступят.       Что есть только сейчас, и оно всегда одинаково — как глухой серый мешок, из которого нет выхода.       Она сдалась.       По-настоящему.       Не так, как иногда думают солдаты — когда лежат раненые и говорят себе, что «всё кончено», хотя ещё надеются.       Нет.       Все надежды давно выгорели, превратились в соль где-то под языком.       Мысли в голове были простые, ясные до страшного:       она хочет, чтобы это прекратилось.       Любой ценой.       Хочет сдаться.       Хочет сказать всё.       Хочет, чтобы хотя бы раз её не били.       Пусть после этого её назовут предателем.       Пусть её имя вычеркнут из списков.       Пусть даже труп никто не заберёт, и она останется в безымянной яме среди тех, кого никто не вспомнит.       Ей было всё равно.       И это равнодушие — хуже любой боли.       Она ненавидела себя.       Ненавидела своё тело — измученное, худое, ломкое, которое Брайер использовала, когда та хотела сорвать злость, насытить свои странные, жёсткие желания, утопить ярость в чужой слабости.       Ненавидела, что её собственные инстинкты — поспать, выпить, хоть кусочек еды — были превращены в рычаги, кнопки, которыми та играла, когда хотела «послушности».       Она ненавидела, что человек может дойти до такого уровня усталости.       Что она сама дошла.       Витаминов не было давно, питание — хуже тюремной баланды, и её кости, казалось, держались на сухожилиях и упрямстве.       Каждое движение отзывалось хрустом.       Каждый вдох — болью под рёбрами.       И всё же она нашла силы сказать:       она расскажет всё.       Но только тому, кто всем этим руководит.       Смех был бы уместен — горький, хриплый — но даже на это сил не осталось.       Её вывели из камеры только в наручниках.       Окопчённые, ржавые, будто специально подобранные для того, чтобы врезаться в кожу.       На неё смотрели так, будто она обязательно попытается сбежать, закричать, напасть — будто в ней осталось хоть что-то от прежней себя.       И вот она увидела её.       Ту, кого все тут боялись.       Ту, кто стоял за системой — старуху.       Настоящая старуха — морщинистая, сутулая, с тонкими пальцами, как высохшие ветки.       Выглядела скорее библиотекарем, чем палачом.       Глаза — водянистые, бледные, с каким-то хищным спокойствием.       Словно она наблюдала за увядшим цветком, который вот-вот окончательно сломается под собственным весом.       Кейтлин смотрела и не верила.       Вот это — командует теми, кто ломал её?       Этими садистами?       Этими безумцами?       Но разницы не было.       Ей всё равно.       Старуха спросила тихо, почти ласково:       — Поговорим?       И Кейтлин кивнула.       Без паузы.       Без сомнений.       Да.       Готова.       Она расскажет всё.       Про свою армию.       Про отряды.       Про маршруты, планы, резервы, уязвимости — всё, что у неё ещё осталось в голове.       Всё, что раньше защищала жизнью.       И если надо — она выступит.       На камеру.       Скажет слова, которые разорвут её репутацию, её имя, её прошлое.       Пусть весь мир смотрит и видит:       она сломалась.       Пусть.       Лишь бы это прекратилось.

***

      Кейтлин стояла перед женщиной, опустив голову. Поднять её не хватало сил, не хватало воли. Только усталость — вязкая, тяжелая, будто камень давил на грудь. Старуха махнула рукой, и охрана, которая держала Кейтлин под руки, отпустила её, отошла в стороны.       Она не выдержала. Слишком слабая. Слишком сломанная. Колени сдали, и тело рухнуло на холодный пол. Чертовски унизительно. Душа будто сжалась, готовая исчезнуть в собственном бессилии.       Женщина подошла ближе. Её движения были медленные, но непререкаемые. Рука — холодная, твердая — подняла Кейтлин за подбородок. И тогда она увидела. Красная точка на лбу женщины.       Чёрт возьми. Вера? Какая-то странная, извращённая, жестокая вера. Только если покровителем этой твари был Шива, и то — тот забыл, что разрушение должно вести к чему-то светлому.       Старуха поджала губы, вздохнула, посмотрела куда-то за спину Кейтлин. Голос её был ровный, тихий, но каждый звук давил на грудь, заставляя сердце замереть:       — Медарда не давала приказа портить её так.       Охрана вся сжалась. Кейтлин почти физически чувствовала, что им страшно. Она бы могла почувствовать что-то вроде злорадства, если бы могла.       — Оставьте нас одних и верните Брайер колодки. Пора ей вспомнить, кто дал ей власть.       Охрана не ответила словами. Но они ушли.       Старуха снова посмотрела на Кейтлин. Её жест был почти трогательным: она провела рукой по шраму на щеке девушки, но это было слишком мало, слишком поздно. Потом она отошла, и Кейтлин едва не рухнула на пол. Руки еле успели поддержать её, удерживая от падения.       Но старуха вернулась. И подняла её снова — легко, почти играючи, несмотря на возраст. Кейтлин с трудом держалась на ногах, её колени дрожали, слабость расползалась по телу, каждая мышца кричала от усталости. Наручники сняли, и в глазах Кейтлин вспыхнул вопрос, который она не осмеливалась задать: зачем?       Женщина взяла её под руку, повела к столу. Усадила на стул, налила чай, поставила перед ней чашку. Кейтлин уставилась на него, не понимая, что происходит. Старуха смотрела на неё неподвижно, её глаза были пустыми и ровными, но в этом взгляде таилась власть: нужно прийти в себя, иначе голодная, истощённая и недоспавшая, она будет не в состоянии говорить ясно.       Кейтлин наклонилась к чашке, руки дрожали так, что держать её было почти невозможно. Чай был горячим, обжёг губы и язык, но это не имело значения. Медленно, осторожно, она откусила печенье. Слёзы сами потекли по щекам. Господи, как давно она не ела что-то нормальное…       Старуха наблюдала, не мигая. Видела, как слёзы текут, как трясутся руки. Поджала губы, подняла телефон, набрала номер:       — Это Амара Ритц. В мой кабинет нужна похлёбка и чай.       Кейтлин ела медленно, всё ещё не веря, что это возможно. Слёзы капали, смешиваясь с крошками печенья. Чай обжигал язык, но был сладким и тёплым, и это странное чувство успокаивало. Она не сопротивлялась, не думала о боли, не думала о том, что дальше. Она просто ела, пила и плакала, позволив себе этот крошечный миг жизни после долгих дней мучений.

      ***

      Кейтлин проснулась не сразу — сначала её сознание будто всплыло сквозь слои тумана, вязкого, как грязная вода.       Сон держал её за лодыжки, не желая отпускать.       Но что‑то изменилось. Что‑то непривычное.       Тишина.       Не крик.       Не грохот.       Не визг той жуткой музыки, что рвала ей барабанные перепонки.       Она моргнула внутренним взглядом. Тело было тяжёлым, ватным, но не вцеплённым в боль.       Под плечами — мягкое. Под щекой — что-то похожее на ткань, пахнущую старым мылом и пылью.       Диван.       Кабинет.       Она задремала… здесь?       Нет — не задремала.       Её просто выключило, как сгоревшую лампу. Похлёбка закончилась — металлическая миска звякнула — и мир пропал.       Но впервые за много дней пробуждение не сопровождалось ударом, окриком, толчком сапога.       Только дыхание.       Тёплое, ровное.       Её собственное.       Она не открывала глаза.       Слишком страшно было разрушить это хрупкое чудо.       Она лежала абсолютно неподвижно, боясь, что малейший вдох громче прежнего привлечёт внимание и вернёт её обратно — в ту вязкую, безнадёжную боль, где живут только крики и усталость.       Господи, как же сладко ощущалась эта слабенькая, крошечная передышка.       Всего пару часов, но они исцелили какую‑то трещинку внутри — маленькую, почти незаметную.       И в этой микроскопической трещине зашевелилось что-то очень странное.       Не надежда — слишком громкое слово.       Не ярость — на неё у неё не осталось сил.       Но… раздражение?       Осколок упрямства?       Типа «а может, мне не всё равно»?       Она заглушила это чувство.       Опасное.       Опрометчивое.       Позднее.       Даже если бы она сейчас вскочила, закричала, упала на колени, умоляя позволить передумать — ей бы никто не поверил.       После того, как она уже сказала, что сдаётся, что готова говорить.       Ей бы не простили такого разворота.       Телефон в кабинете взвизгнул так резко, что её сердце подпрыгнуло к горлу.       Амара — строгая, угловатая, будто вырезанная из сухой древесины — подняла трубку мгновенно.       Словно всё утро ждала именно этого звонка.       — Да. Слушаю.       В кабинете стояла тишина, тяжёлая, как свинец.       Голос на другом конце был сдавленным, тревожным — даже на расстоянии чувствовался страх.       Амара слушала, нахмурив брови.       — Поняла.       Щёлк.       Вторая кнопка.       Быстрый, отрывистый набор.       — Срочное совещание. Немедленно. Пилтоверское наступление подтверждено.       У Кейтлин внутри всё оборвалось — будто кто‑то дёрнул нерв голыми пальцами.       Тошнота одним махом встала под горло.       Они идут.       Она даже не повернула головы — не смела.       Но сердце метнулось, ударилось о рёбра, забилось, как пойманная птица.       Амара поднялась.       Строгая, собранная, опасная.       Кинула короткий приказ охраннику:       — Глаз с неё не спускать. Никаких попыток. Никаких разговоров. Ничего.       И вышла из кабинета так быстро, что документы на столе дрогнули от сквозняка.       Дверь закрылась мягко, но внутри Кейтлин отозвалась тяжёлая, гулкая пустота — как будто её снова заперли в камере.       Она медленно, почти незаметно, приоткрыла глаза.       Прямо через ресницы.       Кабинет стоял полутёмный, будто выгоревший.       На столе — груды бумаг, сваленные в хаосе, сломанные скрепки, кружка с недопитым чаем — давно остывшим, почти чернильным.       Стулья сдвинуты, как будто кто-то вставал в спешке.       На полу — неровная тень от лампы, мигавшей слабым, уставшим светом.       И в углу — охранник.       Молодой.       Испуганный.       Один.       Пальцы дрожат на автомате.       Губы прикушены.       Он явно не хотел здесь быть — но его поставили, и он не смел ослушаться.       Кейтлин почувствовала, как внутри неё шевельнулось что-то горячее, резкое, как спусковой крючок.       Не надежда.       Не смелость.       А… движение.       Импульс.       Порыв.       Как будто тело, измученное и сломленное, всё равно нашло в себе остаток инстинкта.       Сейчас.       Сейчас, пока она притворяется спящей.       Пока никто не смотрит.       Пока страх у охранника сильнее бдительности.       Пока мир за дверью трещит под звуки других шагов — её людей.       Её армии.       Кейтлин сделала осторожный вдох.       Тихий.       Глубокий.       И впервые за многие дни — она почувствовала не смирение.       А выбор.       Хрупкий.       Как стекло.       Но реальный.       И он был в её руках.       Она поднялась так медленно, будто рядом стояла пропасть, и любое неверное движение могло сбросить её вниз.       Позвонки хрустнули, тело дернулось — слабость больно полоснула по мышцам, будто кто-то внутри прошёлся раскалённым ножом.       Она потерла глаза тыльной стороной ладони — жест ребёнка, потерявшегося на вокзале.       Чёрт…       Всё ещё кружится.       Всё ещё ватные руки, резиновые колени, пустая грудная клетка, где сердце бьётся слишком быстро, чтобы быть живым, и слишком медленно, чтобы удержать её на ногах.       Слева — резкий вздох.       Щёлкнула предохранительная скоба.       Парень вскинул автомат так резко, что у него самого подломился локоть.       — Не двигаться! — голос дрогнул.       «Чёрт…»       Она знала этот тип.       Хороший мальчик.       Слишком честный.       Слишком мягкий.       Слишком молодой.       Какого чёрта его вообще поставили на охрану пленницы, способной когда-то на всё, лишь бы выжить?       Они же не были идиотами.       Но сейчас — ей было плевать.       Это был подарок.       Редкий, жестокий подарок судьбы.       Кейтлин подняла голову.       Грязные, спутанные волосы свалились на плечи, щекотали шею.       Она выглядела жалкой, слабой, полумёртвой — и впервые за долгое время это играло на её стороне.       Голос, когда она заговорила, был почти шелестом ткани:       — Мне… нужно в туалет…       Парень замер.       Губы сжались в кривую ниточку.       Он хотел выглядеть уверенным, но руки выдавали — дрожали, будто он держал не автомат, а змею.       — Приказа не было, — выдавил он.       Кейтлин подняла взгляд.       Большие, затуманенные, пустые глаза.       Прошитые болью, усталостью, голодом до костей.       В них не было угрозы — только человек, которого слишком долго ломали.       Просьба звучала хрупко.       Умоляюще.       Она даже моргнула чаще, чем нужно — чтобы выглядеть ещё слабее.       — Пожалуйста… Я… я не сбегу. Мне просто надо…       Его лицо перекосилось — смесь жалости, раздражения и неуверенности.       Он поджал губы.       Опустил автомат чуть-чуть.       И сделал шаг вперёд.       Один.       Единственный.       Фатальный.       В Кейтлин что-то резко щёлкнуло.       Будто зажигалку чиркнули внутри пустого, промёрзшего сердца.       Сейчас.       Мозг сработал быстрее, чем тело успело испугаться.       Адреналин вспыхнул, будто кто-то плеснул кипятком в кровь.       «Бей или умри.»       Она вскочила.       Легче, чем должна была — чудовищно легко, как труп, который вдруг вспомнил, что он живой.       Он не ожидал.       Совсем.       Даже глаза не успел широко раскрыть.       Она схватила ствол автомата, резким рывком оттолкнула его в сторону.       Пока он терял равновесие, она вложила в движение всё, что осталось от мускулов.       Парень рухнул на пол — с тупым, мясным звуком.       Он успел только пискнуть, как задетый щенок.       Кейтлин ударила ногой в челюсть.       Боль отдалась в её собственные пальцы — босые ступни были растрескавшиеся, чувствительные.       Но адреналин был сильнее.       Тело слушалось.       Пока.       Он всхлипнул, хватаясь за лицо, и ухватил её за ногу.       Она потеряла равновесие и навалилась на него, обеими руками удерживая автомат, будто это единственная палка в болоте.       Он пытался подтянуться, дёрнуть, перевернуть её — отчаянно, панически.       Он был испуган, но ещё жив.       Нельзя.       Он закричит.       Он позовёт подмогу.       Он…       Он разрушит её второй шанс за весь этот ад.       Кейтлин ударила его по виску краем ладони.       Раз.       Он зашипел — как зверёк, прижатый к земле.       Она подняла автомат.       Приклад тяжёлый, деревянный, пахнущий потом чужих рук.       И обрушила его вниз.       Хруст.       Мокрый звук.       Пшик крови.       Парень попытался закрыться руками, но был слишком медленный, слишком слабый — и она слишком отчаянная.       Она била.       Била снова.       И снова.       Приклад уходил вниз, в мясо, в кость, в кожу, в хлюпающую теплоту.       Пока он не перестал дёргаться.       Пока не исчезли жалкие попытки отползти.       Пока пальцы не разжались.       Пока кухня выстрелов сердца не превратилась в ровную, мёртвую тишину.       Она замерла.       Всё кончилось.       Слишком быстро.       Слишком грязно.       Тело её рухнуло ему на грудь, как пустой мешок.       Тёплая кровь растеклась под её локтями.       Она вдохнула, и её собственная грудь сжалась — запах был металлическим, тягучим, липким.       От него кружилась голова.       Адреналин ушёл так же резко, как пришёл — одним ударом, будто выключили свет.       Силы покинули её.       Мир качнулся.       Кейтлин, дрожа, как лист на ветру, поднялась на ноги.       Колени подогнулись.       Пришлось опереться на стену, чтобы не упасть обратно на труп.       Она посмотрела вниз.       Парень лежал так тихо, будто просто уснул.       Только кровь стекала по его шее и впитывалась в пол, превращая его в чёрно-бурое нечто.       И впервые за всё время войны…       Она почти ничего не почувствовала.       Ни сожаления.       Ни вины.       Только сухую, обжигающую мысль:       — Чёрт… наверное, это первый раз, когда мне не жалко никого из них.       Она вытерла свалявшуюся прядь волос с лица.       Пальцы дрожали.       Сердце билось слишком сильно.       Кейтлин нехотя разжала пальцы, позволяя автомату со стуком упасть на пол.       Глухой звук разнёсся по комнате — пустому кабинету Амары, где воздух, казалось, был насыщен чужой властью, чужой жестокостью.       В оружии не было смысла.       Ей нужен был не металл, не патрон, а шанс — хоть крохотный — чтобы дотянуться до тех, кто ещё мог бороться за неё.       Хоть хриплый шёпот в эфире.       Хоть один знакомый голос.       Она пошатываясь подошла к столу, упёрлась ладонью в край, чтобы удержаться на ногах.       Сила уходила из неё, как вода из треснувшей чаши.       Вена на виске пульсировала, каждая клеточка тела ныли — сломанные, истощённые, чужие.       Она стала рыться в ящиках.       Неуклюже, почти лихорадочно — бумаги выскальзывали из её слабых пальцев, цеплялись за края, мялись.       Шорох казался оглушительным, будто рядом стояла не она, а буря.       Голова закружилась.       Мир поплыл, и она бухнулась в кресло, иначе свалилась бы прямо на плитку.       Сидя, ей удалось вдохнуть ровнее — только один раз, только чуть.       Она продолжила перебирать содержимое стола, уже почти вслепую:       журналы, карты, отчёты, графики боёв, схемы — всё это сливалось в серый поток букв и линий.       Но она выхватывала отдельные детали, цеплялась за них сознанием, как утопающий за кромку льда.       Список пленных.       Сердце мелькнуло, будто сорвалось с цепи.       Она пробежала глазами быстро — слишком быстро, чтобы думать; достаточно, чтобы ловить имена.       И… нет.       Нет.       Нет.       Её отряда там не было.       Слёзы защипали глаза.       Смех поднялся в горле — короткий, жёсткий, нервный — и так же быстро погас.       Это был не смех.       Это было облегчение, обрезанное ножом.       Тогда она увидела его.       Телефон.       Кнопочный, пузатый, старый, как реликвия из прошлого мира.       Грубый пластик тёплый от комнатного воздуха.       Его точно слушают.       Точно отслеживают.       Но выбора… нет.       Пальцы дрожали так сильно, что ей пришлось обеими ладонями удерживать устройство, чтобы попасть на нужные кнопки.       Она набрала номер их общего телефона, который почти всегда был у Скай, хорошо знакомый, как собственное имя.       Такой, который можно было бы пронести и через пытки, и через смерть.       С замиранием сердца поднесла трубку к уху.       Писк.       Щелчок.       — Алло? — мужской голос.       Его тембр упал в грудь тяжёлым камнем.       Не Скай.       Чёрт.       Она закрыла глаза — дыхание сорвалось и стало хриплым, прерывистым.       Но голос… знакомый.       Такой, который она когда-то слышала, когда мир ещё не был похож на могилу.       — Лорис… — выдохнула она одними губами, не веря в собственную память.       Голос сорвался вновь, перед каждой фразой приходилось бороться с дрожью:       — Это Кейтлин… Кирамман… сержант отряда «Пустошь»…       Ответа не было.       Молчание давило на грудь.       Она чувствовала его почти физически, будто ладонь сжимала ей горло.       Она торопливо добавила:       — Я… в плену. У Чёрной Розы.       Вновь тишина.       Она не выдержала.       Плечи затряслись, и рыдания прорвались наружу — горячие, судорожные.       — Пожалуйста… скажи хоть что-то… ответь мне… пожалуйста…       Лорис заговорил очень тихо — едва слышно, как будто в комнате с ним сидела тень:       — Цвет?       Цвет?       Их давняя шутка. Казалось вообще из другой жизни.       Для Лориса — синее.       Для Скай — белое.       Для Стэба — жёлтое.       Для Экко — зелёное.       Они меняли цвета каждые пару недель. Может… они поменяли уже несколько раз за время её отсутствия. Но…       Её сердце отозвалось болью — острой.       Она прошептала это слово, как молитву, как пароль в собственную душу:       — …синий…       Тишина на мгновение застыла, а затем разразилась голосом, который мог бы поднять её из могилы.       — Кейт?! Кейтлин?! Это ты?!       Скай.       Живая.       Где-то рядом.       По-настоящему.       Кейтлин согнулась пополам — рыдания сдавили живот, голос сорвался в плач.       — Скай… прошу… быстрее… они могут меня перевезти… или… или хуже… н-на… найдите меня…       Скай заговорила быстро, на грани паники:       — Мы рядом! Мы уже в секторе! Кейт, держись! Мы идём за то—       Топот.       Сначала тихий.       Затем громче.       Затем ближе — слишком близко.       Кровь похолодела.       — Они… идут… — прошептала она. — Поторопитесь…       Дверь с грохотом распахнулась, ударив о стену.       Она отбросила телефон — не думая, не слыша, что кричит Скай.       Связь оборвалась.       Кейтлин едва успела подумать:       Я попробовала.

***

      Кейтлин не чувствовала ничего. Кроме боли.       Боль не имела локализации — она была везде. В теле, в голове, в каждом глотке воздуха. Словно в её тело загнали раскалённые прутья и забыли вытащить. Она не знала, сколько времени прошло. Часы, сутки, вечность? Был ли день или ночь — неважно. Свет здесь был искусственный, глухой, липкий, он жёг глаза даже сквозь сомкнутые веки.       Музыка. Эта противная, бесконечная, как тиканье часов в комнате без времени. Скрипучие ноты, фоновые голоса, бесчеловечный ритм. Она не знала, играла ли она в реальности или только в её голове. Иногда звук утихал, и она уже почти верила, что всё кончилось — но он возвращался. Снова. Снова. И снова.       Она часто проваливалась в полусон — не отдых, не забвение, а что-то среднее между агонией и забытьём. Всё тело было распластано на бетонной койке, которая в её восприятии то холодела, то обжигала, и она не знала, двигалась ли она на самом деле или только во сне.       Таз, ноги и руки… Она не могла пошевелиться. Не потому что не хотела — тело просто не подчинялось. Пальцы не сгибались, мышцы не отзывались. Она поняла, что они сломаны. Все. Возможно, даже позвоночник. Но она не позволяла себе думать об этом долго. Если начнёт — потеряет остатки рассудка.       И как назло — никакой реакции. Ни на её переданную информацию, ни на сигнал. Её будто забыли. Её жертва — напрасна? Нет. Нельзя так думать. Она… она ведь всё сделала правильно?       Мир качнулся.       Крики.       Сначала она подумала, что опять галлюцинации. Мозг, сломанный болью, решил добить её голосами. Но потом — новые звуки. Нечёткие, приглушённые. Крики. Стрельба. Взрывы.       Пахло гарью. Резко, едко. Словно в лёгкие засыпали пепел. Кейтлин закашлялась, но её тело даже не смогло выдать нормальный звук — только сдавленный хрип.       Она попыталась открыть глаза. Тяжело. Мир плыл. Потолок над ней дрожал, будто сквозь туман — или это был настоящий дым?       Она лежала. Как мешок. Как сломанная кукла. И могла только ждать. Не думать — ждать.       Слёзы текли сами собой, но она их даже не чувствовала.       Прошло… сколько-то.       Снова звуки.       Топот.       Громкие шаги.       Приказы.       Руки.       Кто-то наклонился над ней.       Тёплые ладони коснулись щёки — мягко, бережно, с осторожной нежностью, которая почти обожгла.       Кейтлин заставила себя открыть глаза. Лицо в дыму, освещённое отблесками пламени.       Голос дрогнул:       — …Скай?       Скай — зарёванная, копчёная, с растрёпанной косой, но живая. Настоящая.       Она кивнула, всхлипывая, и осторожно провела пальцами по её лбу.       — Нашла тебя… Господи, Кейт, ты вся… — она сглотнула, и голос оборвался.       Кейтлин не улыбнулась. Не смогла. Только хрипло спросила:       — Данные… Бумаги… Вы что-то забрали?       Скай прикрыла глаза, выдохнула.       — Всё сожгли. Они жгли всё подряд. Мы еле-еле успели вытащить половину пленных. — Её голос дрожал. — Но ты… ты молодец. Ты выжила.       Кейтлин моргнула. Тяжело, как будто веки весили килограмм каждый.       — Я… вроде что-то… что-то запомнила. Если…       Но слова уже таяли, как снег. Она снова терялась в темноте.       Скай успела поймать её за плечи, не давая упасть.       — Не вздумай! Ты не вздумай! Ты доживёшь, слышишь?       Кто-то подбежал — парень, молодой, с кровью на лице и испачканной формой.       Они вдвоём осторожно подняли Кейтлин, переложили на носилки. Руки её свисали безвольно. Голова откинулась. Скай, не отпуская, прикрывала её от жара и искр.       Они несли её через гарь и дым, сквозь ночь и запах огня и горелой плоти, сквозь осевшую пыль и обгорелые палатки, а Кейтлин спала.       Или правда умирала.       Или просто наконец отдыхала после ада.

***

      Кассандра стояла над дочерью — не просто стояла, а будто корнями вросла в пол, удерживая себя от того, чтобы рухнуть рядом. Её ладонь лежала на перевязанной руке Кейтлин, такой лёгкой, что казалось — одно неверное движение воздуха сдвинет её.       Слёзы текли почти бесцветные, тихие, как капли, которые собираются на подоконнике после дождя. Она даже не всхлипывала — только иногда с замиранием вздыхала, стараясь не стонать, чтобы не ранить дочь звуком своего горя.       Она смотрела на лицо Кейтлин…       И видела перед собой не разбитые скулы, не распухшие веки, не впалые щёки — а кого-то другого. Девочку восьми лет, которая когда-то прыгнула ей на шею, залив комнату смехом.       — Мам, смотри! Я попала в мишень! Почти же попала!       Её глаза тогда сияли — два солнечных пятна. Она ещё не умела держать винтовку, но гордилась каждой крохотной победой.       Теперь эти глаза были закрыты, тяжёлые, неподвижные.       И Кассандра чувствовала, будто сама ослепла.       Ей так хотелось поднять дочь, прижать, как в детстве, когда та приходила в спальню с мягкой игрушкой под мышкой.       — Мам… мне приснилось, что меня забрал тот дядя из фильма.       И она тогда садилась, брала Кейтлин на руки и повторяла:       — Никто тебя не заберёт. Никогда.       Теперь же…       Она едва могла тронуть её пальцы.       Врач запретил прикасаться к телу так сильно. Сказал, что это причинит ей невыносимую боль.       И Кассандра не могла.       Не смела.       Она виновато отдёргивала руку каждый раз, когда пальцы сами по памяти тянулись к щеке дочери.       Она боялась, что даже её прикосновение — материнское, любящее — станет ещё одним ударом, ещё одним следом.       Она думала, что знает, что такое страх.       Но настоящая его форма пришла месяц спустя после исчезновения.       Месяц молчания, когда Кассандра надеялась, что дочь сможет сбежать, что она в порядке хоть немного.       Месяц, когда каждый стук двери заставлял сердце замереть.       Месяц, когда она выучила звук своего собственного тревожного дыхания так же хорошо, как имя дочери.       А потом — видео.       Кейтлин на коленях.       В крови.       С пустым взглядом, который был хуже смерти.       Кассандра помнила, как тогда рука схватилась за сердце автоматически, будто тело попыталось уберечь себя от разрыва.       Она помнила вкус рвоты.       Помнила, как пол под ногами поплыл.       Помнила потолок палаты в больнице, белый, страшно спокойный, когда она три дня лежала, цепляясь за подушку, чтобы не сойти с ума.       Затем началась борьба.       Холодная, дипломатическая, — но кровь внутри стыла точно так же, как на экране.       Они шли на уступки.       Гнулись перед Ноксусом.       Платили, уступали, молчали, соглашались на условия, которые ещё год назад назвали бы позором.       Но Кассандра плевала на гордость.       Плевала на репутацию.       Плевала на Совет, которым она вертела тогда, как могла и прогибала под своё желание вернуть дочь.       Плевала на всё, что не было именем «Кейтлин».       Однако каждый новый день приносил новые фотографии.       Новые следы.       Новые раны.       Новые видеозаписи, от которых у Кассандры подкашивались ноги так, что она садилась прямо на пол.       Кейтлин превращалась в тень.       И Ноксус даже не скрывал этого — он исползовал.       И тогда Тобиас сказал то самое слово.       То, от которого воздух в комнате стал острым.       — Хватит.       Он выглядел старше лет на десять.       Усталый, но собранный.       Лицо — каменное.       Глаза — пустые.       Но голос… ровный. Сдержанный.       — Мы перестали быть соперниками. Они сделали нас врагами. Значит, и говорить нужно как с врагами.       И впервые за эти месяцы Кассандра увидела мужа таким — не политиком, не дипломатом, а человеком, который готов сдвинуть горы ради дочери.       Ей стало страшно.       Но она — впервые — тоже вдохнула глубоко.       И позволила себе захотеть того же.       Месяц спустя Кейтлин уже лежит тут, в палате. Всего месяц… если бы Кассандра послушала дочь…       Но сейчас она тут.       Живая.       Настоящая.       Но какой ценой…       Обезвоженная до прозрачности.       С синими губами.       С ломкими, вывалившимися прядями.       С руками в гипсе, ногами в шинах, грудной клеткой, фиксированной тугими бинтами.       Неделю она не приходила в себя.       Просто лежала, как будто тело не решало возвращаться в этот мир.       Кассандра стояла рядом и винила себя.       Каждой секундой.       Каждым вдохом.       Надо было бороться с первого дня.       Надо было слушать дочь.       Надо было не верить обещаниям.       Надо было рвать когтями этот мир ради одного человека.       Надо было…       Надо было…       Надо…       Но это всё уже не меняло ничего.       Теперь у неё было только одно:       дочь.       Дыхание, тихое, хрупкое, но её.       Она наклонялась и целовала лоб Кейтлин, тыльную сторону ладони, край гипса, бинты — всё, что не причиняло боли.       Пахло лекарствами, пластиком, лёгкой металлической нотой крови — и где-то под всем этим ощущался запах дочери. Слабый. Но настоящий.       И в этой смеси запахов, машинного писка монитора и тишины, похожей на воду, Кассандра шептала:       — Я здесь. Я с тобой. Моя дорогая девочка. Ты вернулась. Ты живая. И я буду здесь всегда. Пока тебе нужно. Пока ты не проснёшься. И после тоже.       Оставалось дождаться Тобиаса.       Он был их стеной.       И она любила его в ту секунду — глубоко, почти мучительно — за то, что он не сломался.       Но сейчас… сейчас её мир был сосредоточен в крошечных пальцах, которые она держала, как хранитель держит свечу в холодном ветре.       И она не позволяла себе сомкнуть век.       Потому что вдруг — вдруг — Кейтлин дёрнется.       Вздохнёт глубже.       Попробует открыть глаза.       И мать должна быть первой, кого она увидит.

***

      Кассандра стояла в коридоре больницы так, будто ноги вросли в холодный линолеум. Воздух пах йодом, дешёвым кофе и тревогой — густой, липкой, словно промасленная ткань, которой укрывают раненых. Холодные лампы под потолком били в глаза белым, почти мёртвым светом, и от их жёсткого сияния казалось, что весь коридор — это одна длинная, бесконечная рана, пульсирующая в такт её собственному сердцу.       Она держалась за стену, хоть виду не подавала. Руки у неё дрожали. Голова гудела. И вся она была слабой, измученной, но всё равно стояла — потому что за дверью лежала её дочь.       Тобиас сидел рядом, на жёсткой больничной лавке. Он был сутулым, потерянным, почти прозрачным от усталости. Плащ с него давно сняли, но на рубашке всё ещё держались следы пыли от дороги, по которой он мчался, не останавливаясь ни на миг. Под глазами тёмные круги, шея затекла и побелела, пальцы дрожали мелкой дрожью, которую он сам, возможно, даже не чувствовал.       Он клевал носом, то проваливаясь в сон, то выныривая обратно. И когда Кассандра медленно опустилась рядом, тихо подвинулась, обняла его под плечи и потянула к себе, он пробормотал хрипло:       — Я… не сплю…       Звучало так, будто он пытался доказать это себе, а не ей.       Но уже через пару секунд его дыхание выровнялось.       Он уснул у неё на плече — тяжёлый, тёплый, настоящий, живой, такой нужный.       Кассандра осторожно поправила его голову, провела ладонью по волосам — и резко защемило сердце. Новые седые пряди. Ещё вчера их не было. Или были, но она просто не смотрела так близко.       Она старалась дышать тихо.       Ровно.       Чтобы не разбудить его.       Но внутри неё всё тряслось.       Кейтлин увезли на операцию десять минут назад. Хирурги говорили осторожно, слишком профессионально, почти не глядя в глаза: гнойный очаг в области колена, последствие неправильного вправления, сложное воспаление, риск повторного нагноения.       Но Кассандра видела другое.       Вспоминала, как ей впервые показали колено дочери — опухшее, горячее, распухшее так, будто под кожей пыталась вырваться наружу сама боль.       Её ребёнок пытался вставить сустав обратно голыми руками.       Без света.       Без помощи.       Без надежды.       Звук шагов заставил её вздрогнуть.       В конце коридора появилась Скай.       Она шла быстро, но ноги ставила так аккуратно, будто каждая ступенька могла провалиться. Волосы собраны в тугой пучок, но выбившиеся пряди облепили виски — видно, давно не спала. Щёки впали. Плечи чуть дрожали. Но в глазах — живая решимость, такая острая, что резала воздух.       Она остановилась прямо перед ними и отдала честь. Но это движение вышло у неё таким механическим, будто руки сами знали, что делать, пока голова думала о другом.       Кассандра подарила ей усталую, благодарную, тёплую улыбку.       Скай кинула быстрый взгляд на спящего Тобиаса и наклонилась ближе, почти касаясь губами воздуха возле уха Кассандры:       — Если вы… не будете против…       Она чуть сглотнула, набирая воздух.       — Отряд хочет увидеть Кейтлин. Хотя бы на минуту. Хотя бы через стекло. Без приказа сверху… их не пускают. А она…       Скай на миг закрыла глаза.       — Она должна знать, что мы рядом.       Кассандра кивнула. Медленно, тяжело, будто голова налита свинцом.       Она понимала.       И хотела.       Пусть приходят. Пусть стоят рядом.       И Скай облегчённо выдохнула так, словно всё это время держала воздух в груди.       Коридор сделался теплее, когда она улыбнулась — едва-едва, почти незаметно, но от этой улыбки стало легче дышать.       Они смотрели друг другу в глаза, и Кассандра видела в этой женщине то, чего боялась признать:       любовь.       Сильную, тихую, настоящую.       Не романтическую — глубже.       Любовь человека, который прошёл рядом с её дочерью через такие тени, какие никому не стоило бы видеть.       Скай поджала губы, словно собираясь с духом:       — Я слышала… что говорили врачи.       Кассандра напряглась всем телом. Тобиас на её плече чуть дёрнулся, но не проснулся.       — Я… я тоже врач. И, учитывая всё, что Кейтлин рассказывала о плене… и исходя из её состояния…       Пауза.       Такая длинная, что коридор будто застыл.       — Она не сможет вернуться в бой минимум год. Ей нужно восстановиться. Физически, полностью. И… вернуть улыбку, — Скай чуть скривила губы в усталой попытке улыбнуться, — чтобы снова украшать пилтоверские плакаты.       Кассандра почувствовала, как что-то тёплое, хрупкое обожгло её изнутри.       Шутка — маленькая, неуклюжая — вдруг оказалась как свет в конце тоннеля.       Но Скай продолжала:       — И ей нужен Виего. Психотерапия. Долгая. Очень. Ей… нельзя одной даже мысленно возвращаться туда. Иначе…       Она не договорила.       Но Кассандра поняла.       Поняла всё.       — И ещё… — Скай сглотнула. — Она захочет вернуться на фронт. Сразу. Потому что теперь у неё… слишком много причин.       У Кассандры внутри всё оборвалось. Лицо её стянулось резкой материнской тревогой.       Скай подняла руки чуть выше пояса, будто сдаваясь:       — Я не говорю, что это нужно допустить! Но ей нужно… ощущать контроль. Снова стать частью команды. Пусть руководит, когда она получит допуск от врачей хотя бы на это. Пусть работает из штаба. Пусть… стоит с нами в одном помещении. Это удержит её от худшего. Это вернёт ей опору.       Скай смотрела прямо в её глаза — честно, открыто, страшно.       И Кассандра увидела в её взгляде самый сильный страх:       что Кейтлин вернётся туда не телом — головой.       И уже оттуда её никто не вытащит.       Она медленно протянула руку и взяла пальцы Скай — тёплые, сухие, дрожащие.       — Спасибо, — прошептала она. — Мы решим. С Тобиасом. С ней. Но сейчас… ещё рано. Мы не знаем, какой она будет после всего.       Скай кивнула.       Один раз.       Глухо.       Словно приняла приговор.       Она отошла на шаг, отдала честь — почти незаметно — и ушла, растворяясь в светлом, стерильном коридоре.       Её запах — лёгкий, грязный, с ноткой лекарств — задержался на секунду, и исчез.       А Кассандра прикрыла глаза.       За дверью — их девочка.       И мир вокруг внезапно снова стал огромным — и страшным — но уже не пустым.       Потому что у Кейтлин были те, кто стояли за неё стеной.       Те, кто придут.       Те, кто понесут её, если это понадобится.       А Кассандра и Тобиас — будут рядом.       Будут держать.       Будут любить.
Примечания:
130 Нравится 68 Отзывы 44 В сборник
Отзывы (2)