«Узнавание», часть 4
21 августа 2025 г., 10:53
Они застыли по обе стороны окна, тонкой преграды, состоящей всего лишь из стекла, и любой, кто хоть раз видел, как разлетаются осколки, кто был знаком с прозрачным материалом, никогда не считал стекло серьёзной защитой. Язык бы не повернулся назвать это расстоянием. Пули прошивают стекло насквозь без малейших усилий, точно так же, как пробивают кулак, камень или любой другой предмет, если бросить с достаточной силой. Что угодно, если приложиться по-полной. Что греха таить, от громкого крика это хрупкое препятствие может треснуть и рассыпаться на тысячи острых осколков.
Стекло — это иллюзия преграды, обманка, за которой нет настоящей безопасности. Они оба это знали, стоя в метре друг от друга, разделённые лишь этим ненадёжным, зыбким барьером.
Джон наблюдал, как незнакомец медленно провёл пальцами по собственному запястью почти небрежным движением, если бы не намеренная театральность жеста. Оттягивание момента. Кожа под прикосновением слегка побелела от давления и снова приобрела прежний вид — слегка загорелый из-за пекущего днями солнца. Солнце было той ещё беспощадной сволочью, грело до ударов.
Пальцы сомкнулись вокруг запястья мертвой хваткой, сухожилия выступили узловатыми буграми под кожей. Мужчине определённо было что показать. Руки повисли перед телом, сплетённые в замок. Под маской, должно быть, сходились брови, потому что шериф самостоятельно представлял, как мышцы лба напрягаются, собираясь в складки. Глаза в прорезях наверняка сузились, вычисляя следующий ход в этой немой партии. Дыхание под тканью маски стало чуть глубже, и, может, всего лишь навязчивая фантазия, однако Мактавиш мог поклясться: слышал его через стекло... Размеренное, со свистом на вдохе, будто в лёгких застряло что-то.
Джонни ёбу дал, конечно, и всё-таки не помнил, когда стал чёртовым шахматистом, коли рассчитывал, как сделать разгромный шах и мат ублюдку.
Судьба — забавная штука, весьма забавная.
Череп долго не ждал, да не церемонился, сразу развернулся и завалил плечи вперёд, пока шаги глухо забухали в неизвестном направлении по земле, вытоптанной кем попало и кем пришлось. Спина медленно растворилась в сумеречном мареве, как призрак, коему надоело пугать.
Ясно ведь дал понять: для него вечер закончен, да и встреча, само собой. Должен был чашечку кофе? Хер вам, уже нет.
Однако шериф неожиданно раскрыл рот и скривил губы в чём-то среднем между ухмылкой и гримасой отвращения, на миг обнажив зубы:
— Ты же не бросишь меня так быстро? — голос пополз по воздуху, будучи намеренно громким, дабы догнать уходящего. — А, мудила? — замер, и рука непроизвольно сжалась в кулак, прежде чем он её пихнул под мышку, скрывая.
Он знал, что уход не обратился бы концом, скорее паузой. Насрать, если не прижучит сейчас, сделает это позже, когда тот расслабится, перестанет ждать, уверует, что пронесло.
Самое сладкое — ловить именно в этот миг, когда страх уже выдохся, но надежда ещё не умерла.
Приятным стал вид того, как плечи Черепа опали, точно в облегчении: Цербер ещё кусался. Движение прекратилось, подошвы прилипли к асфальту в паре шагов от разбитой чашки. Выдох был коротким и резким, похожим на хмыканье, не на смех, но что-то близкое: то ли оценка, то ли пробование на вкус услышанного.
Стоял, будто прикидывал, стоит ли разворачиваться, будто шериф не вбил бы ему этот вопрос в глотку, если б ответ пришёлся не по нраву.
— Да-да, блядина, я с тобой говорю, — процедил Мактавиш вполне терпеливо, сведя брови в угрозе, так как всё ещё видел только спину, широкие плечи, застывшие в равнодушном полуобороте, и напрягшиеся под футболкой мышцы: ни намёка, что бандит услышал, ни тени интереса.
Череп упорно не оборачивался и поведением своим вызвал скрип чужих, стиснутых зубов. Последующая фраза шерифа застряла в горле, задушенная пониманием: мразота специально тянет, играет в молчанку, чтобы вывести его из себя.
И чёрт подери, получалось.
«Сука, довёл...» — мелькнуло в голове Джона, когда он мысленно махнул рукой на это неблагодарное дело.
Он уже повернулся к заляпанной доске, старательно прикрытой слоем бумажек, как вдруг сердце ёкнуло, заставив его вздрогнуть всем телом из-за стука.
Настороженный поворот головы и прищуренный взгляд поймал огромную ладонь, приплюснутую к стеклу, и длинные растопыренные пальцы, кожа на которых грубая и жилистая.
Взгляд пополз вверх, засекая запястье, предплечье, плечо, шею и, наконец, лицо... Карие глаза не просто смотрели — впивались, со слабым наклоном головы, как у зверя, выслеживающего добычу. Взгляд тяжёлый, обещающий: «Я до тебя доберусь. Не сегодня — так завтра. Не здесь — так в другом месте».
Губы под маской не шевелились, но веки были лениво приспущены, словно ему и правда всё равно, сколько придётся ждать. Стекло под ладонью уже потело от тепла, оставляя мутный отпечаток.
— Чего? — не моргнул Мактавиш, ведь ебанутого страха перед бандитом не было, страх вообще хронически отсутствовал. Была ненависть, плещущаяся в венах. И там, блядь, не столько закон, не любовь к порядку, сколько личное, своя мерзкая история.
Нихуя слышимого. Надо было давно привыкнуть... Хотя, когда пидорас налакался (тогда, в ночь, когда пересеклись в издательстве), то был более сговорчив.
Тишина — его голос.
Всё, что осталось намёком, негласной подсказкой, это...
— Ну ёбанный рот... — шериф сморщился, как от привкуса желчи, и шлёпнул ладонь о стекло, в точности повторив жест бесячей до дрожи скотины. Кожа, считай, к коже, хоть через преграду. — ...Какая гадость.
Преступник не шелохнулся, однако суженные глаза сверкнули молчаливым торжеством, так как второй повторил, унизился до тупой зеркалки и был с ним. Джон оторвал руку, точно обжёгся, и выражение лица отобразило переход от вспыхнувшей злости до смиренного пренебрежения.
— Таков твой ответ? — фыркнул с неверием правая рука шерифа, складывая руки на груди.
— Положительно.
— Так ты, сука, переговариваешься? Сигналами?
Увы, вопреки всем желаниям, они не могли общаться как лица закона, который не был нарушен: не было состава, не было жертвы, не было даже формального повода, чтобы вцепиться зубами и трясти, требовать наказания за преступление, поэтому их удерживала связь, позорная и нездоровая.
Она висела между ними, немая, да живая, как ток между оголёнными проводами — не трогай, чтоб не ёбнуло — не признанная, но ощутимая, не озвученная, но управляющая каждым.
Лучшее, что можно было сделать — не говорить о ней вовсе, не давать ей имени, не кормить вниманием.
— Какое же ты жалкое уёбище, — теряет желание шериф скрывать мерзость, которую он испытывает к бандиту. Мина — сморщенное подтверждение.
Тошнит лишь от мысли, что между ними нет оправданий, нет тайны, есть только подозрение, так и не вылившееся ни во что-то большее. Во что-то, что можно было бы назвать враждой, чем было бы оправдать ненависть или даже войну.
Между ними то, что они сами выбрали, молча, как пидорасы, которые знают, что это пиздец, но делают вид, абы так и надо.
Ужас. Тихий ужас от того, что связь, которая должна была быть чистой, может, маленько поклацанной, как между законом и беззаконием, оказалась грязнее самой грязи.
— Положительно. Отрицательно, — передразнил, не глядя на того, кто был вероломным свидетелем всех его неудач. Время идёт, а улик нет: ни к чему не придраться, ни за что не ухватиться. — Что, мать твою, это вообще значит?! — повышает тон.
Устаёт от молчания, устаёт кричать в тишину.
Но продолжает. Всё равно. Мало ли поймает на ебучей ошибочке, которая станет концом нитки, ведущей к клубку.
Вдруг тишина крикнет в ответ.
Череп медленно прикладывает указательный палец к тому месту на маске, где должны быть губы, делая жест «тихо», от чего Соуп на секунду теряет пыл, холодеет, ведь неприятельская морда не отводит мёртвых глаз, начинает настукивать средним пальцем ладони, прислонённой к стеклу, лёгкие и методичные удары. Тук. Тук. Тук. Звук отзывается глухим эхом в костях Мактавиша, напоминая хуй пойми что, далёкое и до боли знакомое.
Извилины внутренне корчатся, отказываясь обрабатывать сей сигнал: то ли новый, то ли хорошо забытый старый. Память шуршит, да не подаёт голоса.
Правая рука шерифа стоит, не дыша, пальцы непроизвольно сжимаются в кулаки, однако сделать нихуя не может, разве что смотреть, как палец стучит, стучит, стучит. Прямо в его висок, хотя касается исключительно холодного стекла.
Жест «тихо» висит в воздухе, точно его нельзя обжаловать, ослушаться, а стук, сука такая, продолжается, назойливый и триумфальный, говорящий: «Вспоминай. Я знаю то, о чём ты стараешься не думать».
Два дня. Два ёбанных дня потребовалось бандиту, чтобы зациклить его на себе, и не более пяти секунд — пяти долбанных секунд! — чтобы свести с ума.
Из темноты позади Призрака с рёвом вырывается звук заведённого мотора, и старый внедорожник без номеров подъезжает, слепя Мактавиша фарами: свет бьёт в глаза, заставляя состроить гримасу и зажмурить веки против воли.
Вспышка выхватывает из тьмы фигуру бандюги, лишь силуэт, резкий и недетальный. Ничего кроме. Как жестоко. Тот, не оборачиваясь на шум, посылает Джонни лёгкое, почти небрежное воинское приветствие у виска.
— Падла! — взрыв ярости вырывается из горла шерифа, и ребро кулака обрушивается на окно, к удивлению, не разбивая нахрен.
Сама падла, не удостоив данную сцену словом, уже отходит назад, кладёт руку на крышу, цепляясь за металл, и залезает в открывшуюся дверь. Дверь захлопывается, и внедорожник срывается с места с визгом шин по дороге. Мерцающие красные огни задних фар провожают голубые глаза скрипящего зубами Соупа.
До чего обидно, когда человек ведёт себя как мудак, сомневаясь в силе одержимости, на которую сам же подначивает.
Не личное. Не личное. Не личное.
Так, сволочь, ты собственноручно сделал это, ебать, каким личным.
— Сука, сука, сука, — ругается под нос, как долбанный сапожник, Джон, одураченный маньяком в который раз, и хую ясно: тут неспроста.
Череп лезет не на газеты, не на фотокарточки с мест преступления, не на языки несчастных информаторов и свидетелей, а под кожу, в голову к новому местному шерифу. Грёбаная несправедливость. Гаррик бы назвал Мактавиша чокнутым, безмерно припизднутым, и, к жалости, не ошибся бы, ведь то, что он намекал загладить и не трогать, приобретает нихуёвые повороты.
На его глазах происходит хуйня, и бандит отчётливо показал ему сеё, точно совершенно не боится, наоборот, щеголяет правдой, ведь хочешь не хочешь — не докажешь. Город коррумпирован, боязливый, привыкший ко всякого рода дерьму. Он был до того разграблен прошлыми чиновниками, что позвал Призрака на свою землю, чтобы тот стал линчевателем.
Иначе как объяснить, что все здания находятся под немой защитой Черепа?
Кто он? Откуда? Где живёт? Как зовут?
Загадка, покрытая дохуя толстым слоем тумана и людской тупости. Ну раз знаешь, так поведай, почему молчать-то надо?
Чистой воды покрывательство.
Приходится на плохой — если на чистоту, то прям-таки хуёвой — ноте ложиться спать, залезая на расшатанную раскладушку с тонкой, размандюренной чьей-то тяжёлой башкой подушечке и стараться не сосать большой палец, ведь уже как-никак взрослый мальчик. Хотя обозлённый Джон отгрыз бы палец к хуям, ведь разочарование греет его со всей силы.
Удрых с тяжестью на сердце, считай, с отвратительным привкусом во рту.
Он хочет увидеть занудного Кайла, который бы назвал его идиотом, кретином, сучьим потрохом, повторил бы не ввязываться в проблемы и устало закрыл глаза в бессилии против чужого упрямства. И всё же... Он хотел бы увидеть занудного Кайла, который бы сказал, что всё недохера плохо, и выпил с ним чашечку прогорклого штабского кофе.
Ладно, если и страдать, то, как говорил отец Газа, молча.
Ценный урок, данный не тому человеку и не в то время.
Сон спокойный, не тревожимый ничем, и это знатно утомляет, хотя высыпается, как младенец. Иногда, мазохизма ради, требуется окунуться в кошмар, проснуться в холодном поту с сердцем, колотящимся, как при беге. Сложив лапы на животе, Джонни не считает овец, не следит за тем, как пушистые блядоты скачут через хлипкий забор. Вместо этого мужчина представляет, как город горит, как он бросает спичку и поливает землю, деревянные здания бензином. Пламя лижет ночное небо, тени пляшут на стенах, а воздух наполняется сладковатым запахом гари и свободы.
Ему нравится запах гари.
И только тогда душа получает свою порцию крови, успокаивается, разрешает телу наконец отдохнуть и выспаться перед рассветом.
Да, мозги — редкостная дрянь. Работают с приличным запозданием, не спят, крутятся и соображают, какой выброс станет для соперника приятным сюрпризом. Таким, чтобы паничка мальца прижарила.
До чёрта желается увидеть, как Призрак хватается за горло, как его собственный организм перекрывает ему кислород: глаза вылезают из орбит, пальцы судорожно царапают кожу, пытаясь прорваться к воздуху, которого нет, дыхание становится хриплым, прерывистым, свистит в пересохшем горле, а потом... тишина.
Только судорожные подёргивания и пустота в глазах, которые ещё секунду назад были полны ненависти.
Чёрт побери, это будет не просто победа, это будет поражение. Полное, безоговорочное, окончательное. И ради этого можно потерпеть. Подождать... Хоть до судного дня.
Он где-то в подкорках больной башки узревает Черепа, родненького и молчаливого, и отправляет ему воздушный поцелуй, передавая не хилый чмок, а конкретный такой, в засос, ведь намерения дохуя серьёзные на него, не абы какие.
— Я подожду, уёбище, — в полусонном бреду шепчут шерифские губы, дёргаясь, как при судороге, возможно, в горькой ухмылке.
У него время есть, у того — отсчёт уже пошёл.
Повторюсь, два дня, и Мактавиш кончился, как человек.
Повторюсь: два дня, и Мактавиш кончился как человек. Теперь он... Как его там обозвал Призрак? А, точно... Цербер. Теперь он — Цербер, который вонзит клыки (те самые, что так возбуждают этого ебанутого бандита) ему в ногу и утащит в ад, даже если придётся самому там остаться. Он уже делал подобное раньше: таскал за шкуру в преисподнюю таких же отбросов, выбирался обратно, отряхиваясь от пепла и чая смерть как старого друга.
Он знает, что выберется. Всегда выбирается. Потому что ад — это не место. Это состояние души. А у Джонни нормальной души нет уже давно, разве что осквернённая, готовая устроить хаос и затем на разрухе — мир.