***
Мы стояли молча. Не как растерянные, не как командиры, не как семья. А как те, кто на секунду оказался в самом центре беззвучной клятвы — быть рядом до конца. Слова были не нужны. Они бы только исказили напряжение между нами, слишком человеческое, слишком хрупкое. Армин заговорил первым. Голос его дрогнул, но стал твёрже — как будто ему было стыдно за то, что чувствует горе, когда пора действовать. Он снова согнулся над схемами — будто последние козыри в карточной игре против смерти. Пальцы подрагивали, не от страха — от того, что внутри всё сжималось, сгорала последняя роскошь слабости. Он поднял глаза: — Мы снова делимся. У нас нет ни времени, ни подмоги. Есть только мы. Никто не перебил. Даже Леви — он лишь молча перевёл взгляд на карту. — Первая группа идёт в Митрас, — продолжил Армин. — Есть вероятность, что Хистория жива. Её имя не появилось в официальных списках — значит, либо она трофей, либо заложница, либо… — он запнулся, — либо её берегут как символ. — Где именно? — спросил Жан. Тихо, сдержанно, будто уже знал ответ и просто хотел его подтвердить. — Есть одно место. Тюрьма на третьем ярусе, та самая, где когда-то держали Эрвина Смита. Неофициальная. Комфортная. Для «особо важных». Если она где-то и есть — то там. Повисла пауза. Мы словно впали в короткий ступор — ведь когда-то всё это уже было. Казематы, спасение, сомнения… Только теперь на кону — дети и друзья. — Вторая группа идёт в Подземный город, — продолжил Армин. — Мы должны не просто вытащить пленных. Мы обязаны понять, кто за этим стоит. Кто управляет Йегеристами. Если мы не уберём главного — это будет повторяться бесконечно. Он провёл пальцем по карте. Линия, разделившая нас, будто прочертила тонкую грань между «до» и «после». — Два направления. Два фронта. Один шанс. Мы кивнули. Все. Без слов. Армин заговорил вновь — уже чётко, будто собрал себя в единое целое: — Митрас: я, Леви, Эддо и Мара. Я — координация и подрыв, если потребуется. Леви — руководство, штурм, зачистка, переговоры… — Ты сейчас пошутил? — мрачно отозвался капитан. — Да. Я знаю, ты в них не вступаешь. Просто продолжай в том же духе, — сухо парировал Армин и продолжил. — Эд — медик. На тот случай, если Хистория ранена или что-то случится с нами. Мара — связь, наблюдение, разведка. Она быстрая. Умная. Затем он повернулся к Энни: — Подземный город. Ты — ведёшь. Жан — штурм и прикрытие. Микаса — передовая. Тишина, скорость, атака. Люция — тыл, эвакуация, поддержка. Плюс — моральный якорь. Бэрон — связь, навигация, зачистка. Мюррей — медик. Тина — разведка и прикрытие. Если всё пойдёт наперекосяк — ты последняя линия. Он замолчал. Мы смотрели не на карту. А друг на друга. Думали — кто кого, может, видит сейчас в последний раз. — В каждой группе по Аккерману, — хмыкнул Жан. — Значит, шансы есть. — Если только вы сами их не испортите, — буркнул Леви. — А если испортим — ты прибежишь и спасёшь нас? — отозвалась Люция, закатывая глаза. — Всех — да. Тебя — оставлю. Принципиально. Кто-то усмехнулся. Тихо. Коротко. Это был не смех. Это был рефлекс — как у бойца перед боем, когда он знал: панцирь трещит, но пока держится. — Сбор через час, — подвёл итог Армин, сворачивая карту. — Патроны, оружие, питание, ретранслятор на крыше. У нас есть временное окно. Оно может быть единственным. Энни поднялась первой. Словно её тело уже знало: время — пошло. — Пора. Мы всё знаем. Осталось — сделать. Я посмотрела на неё. Что-то изменилось в её лице. Это было не просто решимостью. Это было принятие. Как у человека, который идёт не потому, что верит в спасение. А потому, что не может иначе. И вдруг… время смыло всё: разговоры, план, мужество — всё рухнуло под глухим голосом. В дверях стоял Мюррей. Он не входил в комнату. Просто прислонился плечом к косяку, будто тот — последняя твёрдая вещь в этом доме, где всё остальное уже распадалось. Его руки — по локоть в крови. Его лицо — выжжено усталостью, бессонницей, хрупкой надеждой. Его глаза — будто смотрели сквозь нас, ища чудо. — Какая у него группа крови? — спросил он. И всё в комнате застыло. Даже крыша перестала потрескивать. Даже время остановилось. — Первая. Положительная, — сказала Мара. Голос тонкий, высокий, почти детский. — Я помню точно. В школе брали анализы. Я запомнила… И запнулась. Будто память стала предательством. Мюррей не ответил. Только посмотрел — на всех нас, стоящих в этой комнате, как на последний ряд факелов в наступающей темноте. — У кого здесь первая положительная? Тишина. Хрупкая, натянутая. Доска скрипнула под чьей-то ногой. Капли крови, падающие со стола, стали счётом. Раз-два. Раз-два. Как метроном. Мы смотрели друг на друга. И каждый в этот миг надеялся — может, у меня? Пусть кто-то уже скажет. Пусть… Щелчок зажигалки прорезал воздух, как выстрел. Люция подняла руку. В пальцах — сигарета, её едкий дым взвился к потолку, неуверенный, будто хотел повернуть обратно. — У меня, — сказала она. Голос — ровный. Без пафоса. Без надрыва. Словно ответила на чей-то дежурный вопрос. Но в этом спокойствии слышалось всё: усталость, принятие, готовность. Мюррей кивнул. Уже иначе. Уже как врач, которому дали шанс. И он его не упустит. — Отлично. Иди сюда. Люция медленно затянулась, выдохнула. Тонко. Будто прощалась. Потом бросила сигарету в жестянку у стены, где та зашипела и затихла. Она шагнула вперёд. Не героически. Не отчаянно. Без лишних жестов. Просто — потому что была нужна. А в этом доме, в этой жизни, в этой миссии — быть нужным было равносильно подвигу.***
Переливание шло долго. Тягуче, как ночь без сна. В комнате стояла такая глухая тишина, что можно было услышать, как капли дождя бегут по оконному стеклу — неторопливо, словно сама природа пыталась отмерить время за нас, капля за каплей, как песок в разбитых часах. Люция сидела рядом с Феликсом. Её рука покоилась на самодельной подставке — конструкция из изогнутых труб и бинтов, дрожащая, но держалась. Тонкая трубка соединяла их, как невидимая жила — между двумя телами. В одном — ещё теплится жизнь, второе же — безвозмездно отдавало топливо для работы всех систем организма. Кровь текла от неё к нему. Шансы повышались с каждой каплей. Мюррей не отходил. Он был как тень, сросшаяся со светом настольной лампы, неотступный и внимательный. Он следил за цветом кожи Феликса, за пульсом, за ритмом дыхания, за тем, чтобы его сердце не решило уйти раньше времени в безвременный отпуск. Лоб его блестел, и когда он наконец вытер его рукавом, это было не движение усталости — скорее, знак: он всё ещё здесь, всё ещё с нами. — Я не знаю, что будет дальше, — сказал он хрипло, не глядя ни на кого. — Может быть шок. Может быть сепсис. Может быть… что угодно. Я даже в больнице со всем оборудованием и стерильностью бы не стал давать гарантий, а тут... И всё же — он не остановился. Ни на миг. Феликс не пришёл в сознание, но его дыхание стало тише, ровнее. Лицо чуть потеплело. Произошло ли чудо? Этого мы не знали. Но все, кто находились в комнате, почувствовали, как в груди у каждого трепыхнулась тонкая искра. Как будто парнишка всё же сделал выбор — остаться. Люция после переливания шаталась, будто земля под ногами стала зыбкой, как старый болотистый мост. Она ничего не сказала. Не пожаловалась. Просто достала сигарету, закурила. Потом — ещё одну. И дым, поднимавшийся к потолку, казался последним, что осталось от её сил. Люция после переливания шаталась, будто земля под ногами стала зыбкой, как старый болотистый мост. Она ничего не сказала. Не жаловалась. Просто достала сигарету, закурила. Потом — ещё одну. И дым, поднимавшийся к потолку, казался последним, что осталось от её сил. — Ты в своём уме? — тихо сказал Мюррей, не поднимая голоса, но в его тоне звенела сталь. — Курить сразу после такого — это как закурить рядом с открытой бочкой пороха. У тебя сейчас организм на грани. Я посмотрела на него, на его руки, всё ещё в следах крови. Он был вымотан до костей, но даже сейчас держал границы — чужие и свои. — Мюррей… — начала я, не зная, защитить ли её, или просто успокоить. Он не повернулся ко мне. Смотрел только на Люцию, словно взглядом пытался втолковать то, что язык не хотел говорить вслух. — Это не упрёк, — наконец сказал он тише. — Это просьба. Побереги себя, Люци. Хоть немного. Сейчас ты нужна... мне в том числе. Люция молчала, но плечи её едва заметно напряглись. Она втянула дым, посмотрела куда-то в сторону, в темноту за окном. А потом, будто только сейчас расслышала его, медленно выдохнула и затушила сигарету о жестяную банку. Не броском, не раздражённо — аккуратно, как будто извинялась. — Хорошо, — сказала она тихо. — Только ради тебя. Мюррей покачал головой, но уголки его губ чуть дрогнули. — После того, как мы вернёмся, — ответил он. — С меня будет. И на мгновение между ними повисло хрупкое перемирие. Не выздоровление, не спасение, а простое человеческое понимание: все мы тут в одной лодке. Люция уселась на крыльце и потянулась уже за третьей или четвёртой сигаретой. Я хотела что-то сказать. Поддержать. Обнять, если бы это что-то меняло. Но голос сжался в горле тугим узлом. Вместо слов я молча накрыла её плечи своим шарфом. Она не обернулась. Только чуть кивнула — как будто «спасибо» прозвучало внутри, глубоко, но не нуждалось в воздухе. В это время Армин закончил инструктаж. Все ходы были расписаны. Каждое направление. Каждый риск. Каждое имя. Никаких пафосных речей. Только чёткая конкретика. Как у хирургов перед операцией: сначала — разметка, боль потом. Когда всё стихло, я вышла на веранду. Ночь дышала прохладой. Воздух был таким чистым, будто вымыл из себя всё лишнее. Только не моё сердце — оно всё ещё било тревогу. Я посмотрела на траву перед домом — ту самую, по которой когда-то бегал Бэрон. Маленький, босоногий, с растрёпанной макушкой и таким заразительным смехом, что он, казалось, мог разогнать даже облака. Бэрон был чуть младше, чем сейчас Нора. Я села на ступеньки. Укуталась в плащ, как в панцирь. И прижала к груди её игрушечного зайца — того самого, коричневого, с еле-еле стоящим ухом, которое мы пришивали трижды, а потом оставили как есть. Эта мягкая тряпичная игрушка сейчас весила больше, чем всё оружие и карты в импровизированном штабе. На небе висела Луна. Тусклая, но упрямая. Как и мы. Я смотрела на неё не от веры, что она ответит, — нет. А потому, что в какой-то глубокой, детской части души всё ещё жила мысль: если очень-очень сильно захотеть и попросить — она услышит. И я прошептала. Почти беззвучно. Губами — к голове игрушки: — Мама идёт за тобой. Потерпи ещё немного. В этой фразе было всё, чего я не могла сказать другим. Надежда. Гнев. Боль. И любовь — та, что бывает только у матери к ребёнку. Я не представляла свою жизнь без Бэрона и Норы. Мне даже подумать было страшно, что с одним из них что-то произойдёт. Но, как мне много раз показывала жизнь — плевать ей на то, что я там не могу или не хочу...