***
Меня швырнули на пол так, будто я — мешок с гнилым картофелем. Позвоночник отозвался резким уколом, плечо подогнулось, и, когда я попыталась вдохнуть, грудную клетку скрутило, как банку в консервном прессе. Шум за дверью стих, и замок щёлкнул глухо, будто резюмируя: «Обратно в ад». — Тина?! — голос Энни раздался где-то сбоку. Я медленно поднялась на локтях, и только тогда поняла, насколько распух мизинец на правой ноге. Боль была тупая, но настойчивая, как сигнал, который организм отправляет в панике: «обрати внимание, это опасно». — Покажи, — сказала Энни. Она подползла ближе, помогла мне сесть. — Чёрт, да ты его сломала. — Мизинец… — я хмыкнула. — Даже как-то иронично. Всё разваливается, а я ломаю мизинец. На пустом месте. Я огляделась. Камера была пуста. Только мы вдвоём. Люции и Микасы не было. — Где они? — Не знаю, — Энни покачала головой. — Микасу увели после вас. Люция не возвращалась. А ты… где ты была? Я на секунду замялась. Потом сказала: — Юлиан. Он показал мне Нору. Во дворе, за стеклом. Там с ней была эта дрянь — Гвен Морвейн. Энни подняла голову. В глазах читалась не только тревога, но и нечто почти животное — осторожность. Она знала имя. — Старый знакомый? — уточнила она. — Очень старый, — вздохнула я. — Кадетский корпус. Мы тогда... дружили. А потом, после смерти общего товарища, он выбрал другой путь, который привел сюда всех нас. Энни не задавала лишних вопросов. Просто скривилась: — Чёрт… Затем дверь снова распахнулась резко, будто её пнули снаружи. Тело — лёгкое, светлое — влетело в камеру и упало у самой стены, неестественно скрутившись. Дверь захлопнулась прежде, чем мы успели подбежать. — Люция! — крикнула я. Мы подскочили почти одновременно. Я рухнула на колени, схватилась за её плечо, перевернула осторожно. Спина — рваная, словно вспаханная. Полосы свежих ран — глубокие, красные, как внутренности плода, разрезанного пополам. Кожа будто рассыпалась под нажимом чего-то тяжёлого и многократно прошедшего по ней. Мы сразу поняли: плеть. Металлический наконечник. Возможно, с костяным краем — оно резало иначе. — Господи… — я оторвала подол рубашки, Энни — свой. Мы пытались остановить кровь, прижать ткань. — Это был Мортен? — спросила я. — Он сделал это с тобой? — Н-нет… — прошептала она, — солдаты… трое. Он просто… смотрел. — она попыталась приподняться, дернулась, и я удержала её за плечо. — У меня, кажется, болевой шок. Я ничего не чувствую. Она закатала рукава. Мы обе приникли ближе: круглые, обожжённые отметины. Кожа слиплась, местами запеклась. Я даже не сразу поняла. — Это мне… за то, что я… попросила прикурить, — выдохнула Люция. — Один держал руки, другой — ноги, третий тушил сигарету. Потом поменялись. Весело, правда? Мы с Энни молчали. Я чувствовала, как в груди нарастает тупая тяжесть. Не ярость. Не ужас. Просто… всё это слишком для моего понимания. Через несколько секунд Люция потеряла сознание. Мы уложили её на обрывки рубашек, подкладывая под голову скрученный рукав. Я проверила пульс. Слабый. Дышала неглубоко. — Без лекарств она не продержится, — сказала я. — Даже я это понимаю. Начнётся заражение. Мы её потеряем. Энни молчала. Потом присела у стены, поджала колени. — Тина… я должна кое-что сказать. Я ещё никому не говорила, потому что… не успела. Я медленно подняла на неё взгляд. Уже знала, что она скажет. Понимала по глазам, по голосу. — Я беременна. Срок маленький. Восемь, может, десять недель. Его ещё даже не видно… Я села рядом. Опёрлась на холодную стену. — Командор не знает? — Нет, — она покачала головой. — Когда мы прощались ещё на корабле, я хотела сказать, но лишь выдавила из себя, что скажу потом. Чтобы у нас обоих был повод выжить. Я слабо улыбнулась. — Понимаю, — тихо сказала я. — У меня было так же. В Шиганшине, после той битвы. Я вздохнула, медленно, будто вспоминая что-то слишком далёкое и слишком близкое одновременно. — Леви… выбрал Армина. Отдал ему сыворотку, не Эрвину. И знаешь, сейчас… сейчас я этому даже рада. Правда. Я попыталась улыбнуться, но мышцы на лице едва слушались. — Когда всё закончилось, я сказала Леви. Что он станет отцом, — Снова усмешка — на этот раз усталая. — Он долго молчал. Очень. Прямо молчал как в учебниках по «шоку и отрицанию». Но всё равно остался. Сказал, что прощает. Я вздохнула. — Ну, за то, что я рисковала собой, ребёнком и вообще не посоветовалась ни с кем, кроме собственной глупости. Мы замолчали. Впереди — ночь. Или день. Мы давно перестали ориентироваться. Свет в потолке не менялся. Камера теперь пахла кровью и ржавчиной. — Мы должны выбраться, — сказала я наконец. — Нельзя этим… тварям добраться до твоего ребёнка. Или до тебя. А то может случится то же самое, что и с Лотти. — Лотти… — Энни подняла глаза. — А что с ней? — Та кровь… на кухне в доме. Это была её кровь. Ребёнка она потеряла. Энни прикрыла лицо ладонями. Тихо, без звука — как будто пыталась спрятаться от самой себя. А потом я заметила, как между пальцев скользнули слёзы. Упрямые, как всё в ней. Я не тронула её. Просто сидела рядом, плечом к плечу, не касаясь. Иногда — правда, — этого достаточно. Молчание между двумя женщинами может быть громче любого сочувствия. Как мать, я понимала Энни. Её страх за эту маленькую жизнь внутри, ещё не родившуюся, но уже ставшую всем. И я понимала Лотти. Потому что когда ты уже знаешь, как это — потерять, то весь мир после становится блеклой декорацией. Жизнь без ребёнка — это не жизнь. Это её имитация. И иногда, в особенно мрачные минуты, я думала: может, проще было бы не хотеть и не иметь их вовсе. Не знать этого света. Не знать, что можешь потерять. Но, увы, я уже знала. Мы это знали. Сейчас же нам осталось только ждать. А потом — как-нибудь выжить. С чувством юмора, если повезёт.***
Сперва мы даже не поняли, что шум за дверью — это снова для нас. Уже давно перестали реагировать на шаги, на окрики, на лязг замков — в темноте и в тишине всё сливалось в единый, вязкий, мутный страх. Но дверь распахнулась резче обычного, и в проёме показались силуэты. Один из них волок за собой тело. Я вскинулась — ноги отказались повиноваться, спина прилипла к стене, голова закружилась. Энни, сидевшая рядом, тоже выпрямилась, будто в ней вновь вспыхнула тревога, давно вытесненная истощением. Тело бросили. Оно упало тяжело, как мешок, и только через мгновение мы узнали в нём её — Микасу. Она была бледна до прозрачности. Кожа на лице натянута, губы иссохли, глаза плотно закрыты, веки будто вросли в щёки. И вся — в крови. Сначала я подумала, что это просто кровь. Может, её, может, чья-то чужая. Но когда Энни взвизгнула и метнулась к ней, я увидела: это была её кровь. Она вытекала из туловища, пропитывала ткань и тёмными разводами растекалась по полу, смешиваясь с запёкшейся кровью Люции. — Господи… — выдохнула Энни, и прижала ладонь к губам. — Тина… посмотри… Я не хотела смотреть. Не могла. Но подошла. Ран было много. Целая россыпь — как будто по ней прошёлся человек, одержимый жаждой анатомии. Но самое ужасное, самое невообразимое заключалось не в разрезах, не в синяках, не в сломанных пальцах. Грудная клетка была перевязана как попало, наскоро, кое-где уже с оторванными повязками. Мы осторожно разрезали её рубаху, чтобы осмотреть повреждения. И там — ничего. Просто… пусто. Просто кожа, где когда-то была грудь. Два тёмных пятна, два шва, два кривых шрама, как печати на теле животного. — Они… отрезали… — мой голос захлебнулся. Я не смогла закончить фразу. Энни не говорила. Она упала рядом и заплакала. Беззвучно. Руки дрожали. Она пыталась остановить кровь, вдавливая грязную рубашку в раны, но ткань тут же промокала. Я не удержалась и отвернулась, прижав лоб к стене. Плевать, что камень холодный, что щека вспотела. Хотелось только исчезнуть, как тень, как пар — испариться из этого места и из этой жизни. Время шло. Камера постепенно наполнялась запахом металла, плотным и сладковатым, от которого подступала тошнота. Кровь Люции, кровь Микасы, наша собственная грязь, пот, страх — всё смешалось в густой, вязкой тьме. Свет исчез: под дверью не проходил ни один луч. Где-то далеко стихли голоса. Внутри меня было ощущение, что смерть, настоящая и без прикрас, — это вовсе не удар или выстрел. Смерть — это когда ты перестаёшь верить, что рассвет наступит. Когда перестаёшь ждать. И всё-таки дверь открылась. В проёме показались две фигуры. Один — согбенный, почти бегом бросился внутрь, упал на колени рядом с нами. Я не поверила сразу, но это был он — Мюррей. В его глазах было что-то, чего мы давно не видели — ужас, почти паника, почти… любовь? — Девочки… девочки, как вы… — Он не договаривал. Просто начал осматривать Микасу, одновременно порывшись в мешке, который бросил рядом. В дверях стоял второй. Его рост, его манера держаться — я узнала его сразу. Мортен. Он не сказал ни слова. Просто прошёл мимо, минуя нас, минуя мешок с медикаментами, мимо Мюррея, мимо Энни, которая не отрывала взгляда от своих окровавленных ладоней. Он подошёл к Люции и медленно опустился рядом с ней на колени. Я вгляделась. Он не тронул её грубо. Напротив. Его пальцы — такие же, как и в день их свадьбы — теперь аккуратно сдвигали волосы со лба Люции, бережно, будто боясь потревожить рану. Он провёл костяшками по её щеке, остановился, и какое-то мгновение просто смотрел на неё, так, словно пытался запомнить. Я не знала, что это было. Безумие? Раскаяние? Или… что-то иное, такое, чему здесь не место? Он поднялся и направился к выходу. Перед тем как выйти, обернулся. Глаза его были чёрными от тени, и всё же — человеческими. — У тебя ночь, — бросил он Мюррею. — Только ночь. Делай что хочешь. Дверь захлопнулась. Металл звякнул, замок клацнул, и тишина снова окутала камеру, как плотное покрывало. Мюррей уже разворачивал бинты, готовил какие-то склянки, проверял пульс. Руки его не дрожали, он делал всё быстро, отлажено. Я сидела в углу, уткнувшись лбом в колени, и думала только об одном: если нас не убьют, если не сдадимся — то кем мы будем после? И будет ли это… чем-то, что можно назвать жизнью?