mea maxima culpa

NC-17
В процессе
42
автор
Фэндом:
Oxxxymiron, Слава КПСС (кроссовер)
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 67 страниц, 19 779 слов, 9 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
42 Нравится 25 Отзывы 8 В сборник

I. Часть 4

Настройки
Примечания:

Слава

Слава трогает Мирона, как холодную воду по весне, от которой краснеют пальцы и дрожь от рук передается телу, бежит мурашками предупреждения по позвоночнику, отзывается в нервах сигнальными огнями. Красными и яркими, как неоновые огни в Семнашке. У Славы там слезились глаза от дыма и лился чисто фан по венам. Дурь была. Пиво еще. Кокаин на барной тоже, никто не смущался. Все было зарезервировано под них. Много тел на танцполе. Клетка из них. Много рук и техно. Можно было потеряться. Можно было закрыться с кем-то в толчке. Можно было танцевать, закрыв глаза. Безопасность была в опасности. Контролируемое безумие. Им контролируемое. И сейчас почти как в Семнашке. Федорова там не помнит, мало что вообще с той вечеринки помнит. А сейчас смотрит на Мирона и удивляется даже, что память не сохранила. Неважное и ненужное. А сейчас единственное, что… Карелин знает, что его руки дрожат. Ему холодно. Вот и все. Это не имеет никакой связи с Мироном, его блядскими глазами и тихими выдохами. Слава цепляется ногтями за кожу, пытается поддеть, рассмотреть, что там внутри. Федоров горячий. Его дыхание опаляет. Слышится курево и что-то еще. Возможно, поэтому Славу и ведет, он давно не курил, организм требует дозы. Когда последний раз касался сигареты? Вечность прошла. Хотел бы затянуться сейчас, но в легкие попадает Федоров. Слава не понимает, как все пришло к этому. Как получилось так, что он запускает пальцы к чужому телу. Мужскому телу. И хочет посмотреть, где кончается эта хвалебная выдержка. Есть в этом что-то блядское. В том, как Мирон смотрит, как выступают вены на его руках и шее. Манят. Обещают, что все будет хорошо. — И это я-то тупой? Говорит человек-что-почти-дрочил-на-меня, — Слава не верит, что нет. Что-то в этом есть очень грязное, очень роднящее. Знакомое тоже есть. Карелину интересно, насколько сильные руки у Мирона. Обманчивое спокойствие бесит. Весь Мирон бесит. И потребность есть доказать, что нихуя он не такой. Пиздит как дышит. Хитрожопый еврей, что дрочит на почти бездыханное тело, а после прикрывается заботой. Тело от Славы сейчас отделено. Он не привык еще. Чужое оно пока. Не по размеру оказывается, как пиджак на три размера больше, что сползает с плеча, как усмешка Карелина, когда Мирон говорит: «Поцелуй меня и проверишь, встанет ли». Он почти смеется. Но проглатывает смех, когда окунается в глаза напротив, в которых зрачок почти поглотил радужку. Черный. Вот оно. Грязь. Славе хочется вытолкнуть воздух, что осел в нем. Чужое дыхание, что покрыло пеплом легкие. Но желание доказать больше, чем страх. Ему необходима предсказуемость. Иначе сойдет с ума в ожидании обратного. Хуже всего там было ожидание. Неопределенность. Счет на тысячу и обратно. Только тонкая полоска света служила определением времени. Когда придет он? Что сделает? Как громко в этот раз будет кричать? Смогут ли выдержать связки? Слава пытается поцеловать. Или, скорее, просто прикоснуться, чтобы подтвердить свою правоту. Внутренности сковывает предупреждением и красным, но он старается сконцентрироваться на лице напротив. Это — Федоров, говорит он себе. Он говорил, что все будет хорошо. Или нет. Слава сам не понимает, к чему его несет больше. Поверить или увериться, что все лишь придурочное ожидание того, что обязательно случится? И Мирон отворачивается. Бьет под дых. Отвергает. Сука. Ненависть наполняет рот. Ее хочется выплюнуть. У Славы в голове не сращивается отвержение и «все будет хорошо». Где это ебаное принятие? Кто пиздел столько? — Слишком… что? Противный? Грязный? Он меня не спрашивал, чего я хочу. А я предложил тебе отсос, а ты, блять… — злится сильно. Иррационально сильно. — Или тебе тоже…нравится, когда сопротивляются? В этом дело? — Логические цепочки рвутся, как бусины на ожерелье. Слава сам не понимает, где во всем этом пиздеце правда, где его желания и чего он реально, блять, хочет. — Ты такой же, как он. Признайся. Такой же ебнутый, что… — не может закончить. Произнести этого вслух. На лице Федорова влага, но не его. Слава плачет. Соленые слезы, жгучие. Злые. И потерянные. Сколько скопилось в нем за эти дни? Тогда он рыдал и молил, срывал связки и ползал в ногах. Сейчас же тихо плачет, как ребенок. Жмется к Мирону, ищет этой блядской заботы и слов, что все будет хорошо. Надеется на что-то. На что-то, помимо боли, но и желает ее. — Я развяжу твои руки, но ты свяжешь мои, — Слава вытирает рукавом худи лицо. — Иначе я сойду с ума… я уже схожу с ума, Мирон… — тянется к веревкам. — Пожалуйста… сделай это…

Мирон

— Хорошо, — говорит Мирон, пока глаза его ощупывают все неровности, все шероховатости микровыражений лица напротив, как пальцы скульптора — глину. Говорит, не думая, он сейчас готов ему пообещать хоть звезду на Аллее славы. Страшно. Страшно не контролировать. Отдать Славе бразды управления ситуацией — что могло быть тупее. До связанных рук Мирон опасался собственных порывов, опасался испугать, но правда была в том, что ограничение собственной воли работало лучше в условиях, когда вся власть была безраздельно в его руках. Нельзя отпускать контроль, нельзя не оставить себе шанса на отступление. Хинтер красиво расставил свои игрушки: Мирон и подумать не мог, что собственная выдержка может плавиться и лопаться пузырями от того бреда, что нес Карелин, как будто сам блядский боженька из влажных мироновских фантазий вложил ему в уста эти реплики. Сейчас Мирон предельно близко подошел к точке невозврата. От Карелинской воли остались одни руины; он был настолько не в порядке, что Мирон и со связанными руками мог бы его выебать, мог даже не прикасаться к нему — сделать все одними словами. И это знание отдает железом на языке. Привкусом безумной власти. Сладким. Бельзец, осень, сырость. Экскурсия на немецком, которого Мирон нахватался в языковой школе. Стекло выставочных витрин создает иллюзию границы. Под стеклом — туфли, пряди волос, пыль и молчание. — Ни один человек не должен иметь право делать с другим такое, — Соня сжимает его руку. Говорит тихо, почти шепотом, на немецком. Потом повторяет по-русски. Утром она сжималась вокруг его члена и просила разъебать ее, ударить, плюнуть в лицо. А сейчас смотрит на него так, как истовые верующие смотрят на иконы — с благоговейным ужасом. Он не может этого в ней ухватить. Он кивает ей здесь сейчас, ночью сжимает на ее горле пальцы до синяков, через неделю бросает. Вежливо, сухо, с букетом цветов и прощальным украшением. Это неправомочное желание — решать за другого. Определять: режим дня, чьи руки и когда зафиксированы, кто когда ест, кто когда молчит, кто может прикасаться, а кто нет. Родители обладают этим контролем над маленькими детьми, те, кому не хватило яиц — над домашними животными. Неудачники — над лежачими родственниками. Подобный контроль органично встроен в общество. Подобный контроль не подразумевает издевательств или пыток, боже упаси. Это просто владение. Бытие Богом в пределах одной чужой кожи. Мирону казалось: он перерос эту блажь. Трансгенерационное желание реванша? Сублимировал, эскапировал — ровно до момента, пока на конкурсе не оторвал крючковатый нос от бумаг и не увидел, кто стоял на сцене. Мирон промаргивается. Слава дрожит. Мелко, едва ли заметно ему самому. Кого он сейчас сдерживает — маленького мальчика, что все еще просыпается ночами от собственного крика, или мужчину, который одной рукой может расстегнуть любой ремень и затянуть обратно на шее — если попросить? Тянется к рукам. — Ножницы, — прокашливается Мирон, на веревке проще фокусировать взгляд, — возьми, так проще. В выдвижной тумбочке, где приборы. Да, под микроволновкой. Он собирается с пола, насколько позволяет равновесие, опирается спиной о нижний кухонный ящик, сгибает одну ногу в колене. Бессильные пальцы Карелина соскальзывают с ручек ножниц, Карелин возится с узлами, и это так интимно, так болезненно человечно, что Мирона начинает тошнить. Веревка скользит, и запястья обнажаются. Кожа красная, местами вспухшая и онемевшая, но целая. Мирон ждет, что в этот момент все вернется. Контроль, голос, здравый смысл. Ничего не возвращается. Он просто сидит с руками на полу. Свободными, сильными. Пока Слава смотрит на него, как на спасательный круг, который ему отказались подать. С никому не нужной, тупой надеждой. Мирон стирает с лица чужую влагу. Командует: — Ложись на пол. Тихо, но не мягко. И без знака вопроса. Мирон поднимается, Слава опускается. Он послушный, но не покорный. Не соглашается, а проверяет. Все это по-прежнему ебучая проверка и всегда будет ею. Тест реальности. Подо мной потолок или пол? Если я закрою глаза, предметы сохранят свою статичность? Ты будешь вне меня или во мне? Мирон смотрит на него сверху вниз. На страх, отвращение, ненависть, которые вытекают из его глаз. Слава прав в одном: Мирон той же породы. «Ни один человек не должен…» Кроме меня. Подхватывает со стола моток веревки, присаживается рядом. Пальцы уверенно собирают руки Славы, разворачивают запястьями вверх. Он все делает молча. Молча перекладывает нить. Молча чекает, как там Слава. Лежит, дышит. Молча затягивает — туго, но не до боли. Завязывает крест-накрест. Обвязка под пальцами как письмо. — Я связываю, — наконец говорит он, — но не для игры. Не чтобы трахать тебя, пока ты не сопротивляешься… или сопротивляешься. Но, похоже, это единственное, как ты можешь выдержать меня, а я — тебя. И нет, — реагирует на то, как вспыхивают его глаза, — не потому что мне противно. А потому что я лучше знаю, что ты хочешь, что тебе, Слава, нужно, — нажим на последнем слове стягивает, как последний узел, — и я — не оно. Пальцы снова касаются чужой кожи. Уже невольно. Скользят по шее, большой оглаживает край челюсти. Все еще хочет его — так, что ноет под ребрами. Но теперь к этому примешивается еще что-то, до странного похожее на нежность.

Слава

Реальность зыбкая, больше напоминает сон, чем жизнь. Слава не знает, где он действительно находится. Может, происходящее здесь и сейчас — всего лишь сон. Сон, в который он ускользнул, чтобы не просыпаться в клетке на грязных простынях. Но почему из всех людей сознание выбирает Федорова? Потому что, подсказывает голос, он спас или спасет. Или пообещает спасение, протянет руку и вытащит из холодного ужаса. Слава смотрит на эти руки, в которых таится сила, что способна при желании свернуть ему шею. Он распознает уже подобные руки по взгляду. На этих пальцах оседает опасность и власть. Эти пальцы пахнут сигаретами. Эти пальцы мягкие обманчиво. Под эти пальцы хочется уложить шею. Моргает. Не свойственные ему желания. Или наоборот? Это сбивает, поэтому дрожат руки, когда в руках ножницы. Мирон дает ему слишком много. Ножницы — это про контроль. Его пугает мысль, что этими ножницами можно вспороть горло. Он бы точно так сделал там, если бы они были. Но их тогда не было, а сейчас есть. Разные, но похожие. Карелин видит это темное, что горит в глазах Мирона. Оно вызывает страх, но и влечет. Как спичка у разлитого озера бензина. Бросить или нет? Станут больше похожи или нет? Изменится ли что-то сейчас или нет? Кого видит Мирон — Славу или Соню? Кем является сам он — Славой или Соней? Он ощущает это имя в желании прикоснуться к Федорову, прильнуть ближе, забраться под одежду, что мешает, что разграничивает их. Услышать еще раз, что он красивый. Федоров говорит это по-иному, но произносит те же слова. Карелин не до конца уверен, чье лицо он видит перед собой. Как будто под кожей лица Мирона существует другое — знакомое до ужаса, до желания взять ножницы и проверить, вскрыть маску и удостовериться, что все-таки настоящее. Руки мокрые, потеют, ножницы скользят по веревкам, едва не задевают руки Федорова, едва не оставляют свой след красный. Ему хочется или нет оставить на Мироне след? Ему хочется или нет снова услышать, что его хотят? Сопряжение с болью близкое. Такое же, как дыхание Федорова на своем лице. У Славы все плывет перед глазами, когда веревки оседают на запястьях. Паника накатывает, накрывает с головой, утягивает на дно, обратно туда. Туда, где нет выхода. Где есть лишь чужое животное насилие. Установление власти, наказание. — И что же мне нужно? — Слава прищуривается. Он сам не понимает, что ему нужно. И нужны ли веревки, и нужен ли Федоров вообще. — И выдерживать меня как? Как ты «хочешь»? Связанные руки диктуют условия. Как и там. Под путами живет Соня, под ссадинами тоже. В «хочешь» усмехается. Это ее язык скользит по губам, это ее губы шепчут ласковое «ты». — А кто же ты? Рыцарь? Святой? Бог? Или животное, что прикрывается человеком? — Это ее руки, связанные, тянутся к нему. Просят. Говорят, что будут покладистыми, что будут исполнять любую волю, любой приказ, чтобы выжить. — Себя боишься или меня? — Кто из них двоих остался человеком? Ведь кто-то должен. Или нет? И все будет проще. Их здесь трое. Третий стоит за спиной Славы. Наблюдает, ждет своего выхода. Эта тень всегда теперь с ним? Перекидывает связанные руки на шею Мирона. Тянет на себя, чтобы на полу и в грязи, как на смятых простынях. Все переплетено. Точка одна — веревки. И там, и там. Перед глазами пелена. Если не видеть, то как будто проще. Если подчиняться, то не так больно. Если представить, что все не закончилось, то можно утонуть во сне. Теплый и ласковый Мирон — это всего лишь больная фантазия. Его не существует. Его не может существовать. Слава его просто выдумал, чтобы пережить еще один день. Они ведь даже не общались толком, пусть Карелин и засмотрелся тогда, в первый день их знакомства, на его профиль. Что-то было в нем, что-то, о чем Слава не задумывался никогда и не думал после. Всего лишь мгновение. Возможно, Мирон казался ему сильнее всех остальных. Видел, как все склоняют головы, когда он говорит. Диктует. Распоряжается. Выцепил себе это среди кошмара, как безопасность, за которой можно скрыться. Кто мог противостоять ему? Только Мирон. — Ты говорил, что я самая красивая и горячая девочка. Ты говорил, что все будет хорошо. Сейчас все хорошо, — Слава выдыхает в губы напротив. Он не видит лица перед ним. Просто надеется, что, и правда, хорошо научился. — Хинтер?

Мирон

Имя бьет наотмашь пощечиной. Мирон дергается в переплетении рук, что ярмом сходятся над шеей. Мнимая свобода как пьяная и злая шлюха: сначала стелется заманчиво, взмахивает юбками и исчезает, напоследок проведя пальцами по губам. — Хинтер, — выдыхает Слава слитно, и где-то там, за распущенными связками, под гортанью, Мирону чудится ебучая заветность. Он должен изобразить удивление, вероятно. Сделать вид, что это имя ему не знакомо. Что не выкупил до конца. Это не приходит ему в голову. Ничего не приходит. Все, что было между ними до, сминается, рвется и подыхает. Мирон застывает, когда это имя на выдохе налипает ему на губы. Дышит как человек, которого много часов подряд душат накинутым на ебальник пакетом — медленно, едва ли. В легких резаное стекло. С каждым вдохом режется сильнее. Слава не двигается тоже. Глаза елозят по ебалу Мирона половой тряпкой по заплеванной парадной. Пересохшие губы, глаза горят светом. Тем мертвым светом, которым горят у зверя, зажатого в клетке, что притих в ожидании удара. Горячая, красивая девочка? Сука. Блядь. Просто сломанная… сломанный и испоганенный черновик? Мирон тянется к узлам, впивающимся в его затылок. Не чтобы развязать. Чтобы не свернуть этими же руками Славе шею. Ресницы дрожат от ярости. Он сцеживает ее по утрам в бокал и пьет со льдом вместо кофе. Его вроде бы можно подпускать к детям и больным. Он умеет не показывать ни желания, ни страха. Держать лицо, даже если изнутри выворачивает до блевоты. Четкая. Размеренность. Взвешивать всех на весах. Презумпция невиновности, структурализм. Попытка удержать разбегающееся эго и оптику сострадания. Пальцы Мирона наконец под веревками нашаривают Славины. Значения стираются, когда кожа вспоминает, как ее трогали. — Нужно по максимуму ограничить контакты с пациентами с бредовыми идеями, — говорила ему Алла Парфеновна, доктор наук, психиатр, ставя ударение в слове «бредовыми» почему-то на «ы». — Иначе они включат вас в свой бред и в этой роли вы и останетесь — даже после выписки, даже в собственных снах. Мирон тогда только кивнул, не споря, хотя про себя иронически подумал, что включение в чужой бред сможет спокойно выключить. Словно угадав его мысли, она продолжила, чуть понизив голос, будто делилась чем-то интимным: — Они делают это неосознанно. Проецируют, вшивают в структуру. Сегодня вы лечащий врач, завтра — брат, любовник, насильник, бог или дьявол. И все это с равной убедительностью. Их психика не терпит пустоты — если вы рядом, вы будете кем-то. Вопрос лишь — кем. Кем? Рыцарем? Святым? Богом? Или животным? Хочешь знать, что тебе нужно? Был ли Мирон-Хинтер продуктом Славиного бреда? Или с Мирона этот бред и начался, и это он затянул Славу в свой Неверленд? Он помнит, как смеялся Хинтер. Не над шутками и не из радости. Хинтеровский смех был функцией. Производной от чего-то завораживающе гнилого. Он смеялся, когда держал человека за челюсть, как ездовую лошадь. Когда, если узел на его руках был затянут плохо, то потом сходил следом уже на мироновской шее. Смеялся, когда объяснял, что кровь — лучший афродизиак. Не то чтобы Мирона это все не устраивало. Хинтеровский смех не рвался из груди — полз по телу, как смог из проплешины в трубе. Иногда поздней ночью, когда Мирон поздно возвращался из офиса и проходил мимо зеркала в прихожей, он слышал этот смех внутри себя. Это эхо? Или я тоже начал смеяться? — Повтори, — хрипло, связки саднят от сдерживаемого усилия. — Давай. Скажи мне это еще раз. Назови этим именем. Посмотри, что будет. Слава моргает, но не отводит глаз. Он хочет, ему нужно получить по ебалу. Осознаться в границах собственного распавшегося на пиксели тела. — Назови, — шипит Мирон, лоб ко лбу. — Назови, если не видишь разницы. И Слава шепчет: — Нет разницы. Коротит в голове последние провода. Мирон хватает его за худи на груди. Ткань сминается между побелевших пальцев. — Хочешь, чтобы я тебя выебал? Как он? Хочешь, чтобы сделал тебе больно — и тебе стало легче, потому что это уже известная боль? Зарегистрированная в медкарте и твоем сером веществе. Любименькая. Мирон стягивает с себя чужие тяжелые руки. Трет ладонью собственное лицо — медленно, с нажимом. Рыцарь? Святой? Бог? Или животное? Урод. — У меня встал на тебя в первый день. Когда ты был без сознания, бледный, как смерть. С катетером и в бинтах. Я дрочил на тебя, Слава. Каждый день. До, после, между визитами врачей. — Говорить легко. Не как до, когда под словами действительно было что-то реальное, кроме заскриптованных строчек, как в билете пдд. Он наблюдает, как плавится хваленое якобы желание под весом этих слов. Как от них растет, наливается тень позади. Силуэт с запрокинутой от смеха головой. — И не потому что ты был красивый. А потому что был мертвый и я знал, что ты не откажешь. Тишина звенит. — Тебе легче? — интонация — ледяное крошево. — Это то, чего ты хотел? Нихуя, понимает без слов. Под ним почти совсем не осталось человека. — Пиздец, — он трет виски руками. Это, блядь, самая неразрешимая задача в его жизни. — Пиздец. Тогда что ты вообще хочешь от меня? Тебе нужно, чтобы я, блядь, объяснил, как тупому? Прекрасно. Обьясняю. Ты сводишь меня с ума, Слава. Своей болью, своей ебучей хрупкостью. Тем, как ты выглядишь в моей одежде, как держишь голову, как у тебя дергается кадык, когда ты глотаешь. Я запоминаю тебя, даже не глядя. Я помню каждый изгиб твоей спины и звук твоих шагов по паркету. Но я не… — губы шевелятся. Такое простое слово. Он не справляется с ним, — …не твой мучитель. Я не тот, кто выучил тебя просить, когда ты хочешь ударить. И я, блядь, не хочу быть этим человеком. Даже если ты мечтаешь, чтобы я им стал, даже если тебе станет легче. Глаза закрываются. Он выдыхает. Слава выскреб его всего до дна, как глубокую банку с мороженым, с которым не хочется расставаться, и под конец почему-то ему становится проще. — Мне хватило того, что я позволил тебе приблизиться. Ты хочешь поцеловать? Поцелуй. Хочешь на колени? Вставай. Хочешь выебать мой мозг до последней крупицы адекватности — пожалуйста. Только потом не плачь у меня на кухне, что я тоже тебя испачкал. Я прошу тебя.
42 Нравится 25 Отзывы 8 В сборник