mea maxima culpa

NC-17
В процессе
42
автор
Фэндом:
Oxxxymiron, Слава КПСС (кроссовер)
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 67 страниц, 19 779 слов, 9 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
42 Нравится 25 Отзывы 8 В сборник

I. Часть 5

Настройки

Слава

Эти глаза с пустотой ищут кого-то. Слепые глаза, что закрыты страхом. За черной лентой и веревкой, что впивается в запястья. Широко закрытые глаза. Жутко тихо и запредельно далеко. Обостренный слух, потому что ложная слепота сознания, что не справляется с реальностью. Потерянность. Слабость. Страх. Теплое тело рядом, дыхание горячее, чужие руки на лице. Требовательность в голосе, раздражение, что заставляет руки собственные дрожать, тянуть на себя ближе, уговаривая не злиться. Он будет хорошей девочкой — горячей и сладкой. Будет подчиняться, выдержит все, потому что другого не дано. Ему не дадут сдохнуть, он знает, веревки здесь для того, чтобы не перегрызть свои вены. Уже пытался. Не успел. Не хватило сил, не хватило отчаяния, чтобы умереть. Трус. Все еще не достиг дна. Все еще трепыхался, пытался, готов был быть услужливым, выполнять все, что скажут. Все. Все самое страшное, что могло прийти в голову. Слава не понимает раздражения в голосе, никогда не понимал в эти несколько вечных дней. Иногда голос был ласковым, иногда жестоким, но чаще раздраженным, потому что он отказывался, но лишь для того, чтобы сдаться. Каждый раз сдавался, потому что все равно случится, потому что ему обещали, что еще раз — и все будет хорошо, все закончится здесь и сейчас. Но продолжалось день за днем, ухудшалось каждый раз, как будто ему было интересно, а на что еще способно тело под ним. Сколько еще боли сможет вынести. Есть ли вообще дно, на которое способен опуститься в унижении другой человек? Где тело не выдержит? А где сознание сломается? — Хи…хин-тер, — голос дрожит, слова раскладываются на составляющие. — Я же хороший…я буду лучше… научусь… — предложения смазываются в одно, запутываются, воспроизводятся снова. — Научусь… научусь… буду, кем ты хочешь меня видеть… Руки на его руках тяжелые. Они ощущаются словно на горле. Он снова что-то сделал не так? Нет, не может быть. Слава старается быть хорошим, старается быть готовым ко всему, принимать то, что принесут для него в собачьей миске. Где оступился? Где совершил ошибку? Может быть, он читает его мысли? Знает, что не он там, а другой? Пытается спрятаться и поверить? Нет разницы. Нет разницы там, где все лишь поплывшая реальность. Его тоже особо нет, потому что не понимает, каким он должен быть сейчас. Каким хотят его видеть чужие глаза? Каким он будет правильным? Какой он получит меньше боли, чем полагается? Какой он сможет вырвать себе передышку и получить хотя бы воды? Вода. Когда он пил последний раз? Может, поэтому так и ведет сейчас? Вода — это роскошь, ее надо заслужить. Его оставляют. Это плохо. Кричит сирена в голове. Когда близко — это не самое страшное. Когда уходят и возвращаются, тогда приходит боль настоящая. — Я уже мертвый. Ты меня убил, — он уже это говорил. И все еще не умер. Слабак. — И отказываться… ты запрещал… — Слава теряется. Отказываться было нельзя. Сопротивление наказывалось. Мертвый он или живой, какая разница, в сути-то? — Я хотел, чтобы все кончилось. И все не заканчивается, — продолжение. Все лишь, и правда, обманка разума. Куда бежать, если выхода нет и никогда не было? Слава трет глаза. Он, кажется, опять плачет. Горячие слезы проедают нутро. Но с ними становится легче, снижается страх, приходит смирение. И оно бьется о простое «прошу тебя». Разбивается стеклами громко. Слава пытается сфокусировать взгляд. «Прошу тебя» другое. Где он сейчас? С кем? Кто перед ним? Чего он хочет? Чтобы было так же хуево, чтобы было так же ужасно, чтобы было невыносимо. До отвратительной тяжести бытия. До нежелания жить. И невозможности сдохнуть. И чтобы Мирон тоже… Мирон, которого не существует. Мирон, которого не может существовать. Тот, что злится и смеется так, что сжимается все внутри, что говорит «красивый» и отрицает это. Разрешает худи и дает воды. Просто так. Вода. Роскошь, которой делятся. — Дай… — Слава протягивает руки, цепляется за штанину. — Дай понять, что ты настоящий, — веревка жжет запястья. — Как хочешь… дай… я себе не верю… Невозможно верить себе, когда не знаешь, кто ты. — Кто из вас настоящий? Я не понимаю… Он отпускает Мирона, пытается вывернуться из веревок, но не получается. Ничего не получается. Опять эта беспомощность. Опять неспособность что-то сделать. — Зачем я тебе вообще… такой? Я не понимаю, зачем тебе помогать мне. Не понимаю, зачем тебе разрешать мне быть здесь? Зачем говорить, что все будет хорошо? Зачем ты вообще здесь? Зачем, Мирон? — Слава поднимает глаза. Он видит его. — Ты говорил, что хочешь целовать… Целуй… Он никогда этого не делал, слишком грязным я был, пока сосал так, что не мог дышать. И даже блевать не мог… Нечем было… Сможешь? Не сможет, конечно. Мирон не сможет, потому что не понимает, что было. Не понимает, кем стал Слава. Не понимает, насколько испорченным стал. Выпотрошенным, вывернутым наружу. Человек без кожи.

Мирон

За собственной собственнической пеленой Мирон не сразу замечает, что Слава — исчез. Говорит, двигается, цепляется, шепчет свои мольбы, которым — и от этого особенно погано, особенно трудно смотреть на него — выучился там, в черной комнате, где воняло плесенью, железом и страхом, въевшимся в воздух. Пустая, привычная оболочка. Как заведенная кукла на исходе заряда. А вот глаза — стеклянные. Не безжизненные, в них есть жизнь, жизнь, которая принадлежит не этому моменту, не этой кухне, не этим — его — рукам. Он принадлежит Хинтеру почти весь и совсем не принадлежит Мирону. Мирон опускает голову. Горло перехватывает ком — не жалости, а собственного бессилия, того, которое привычно подменять яростью, потому что считает слабостью. Бессилие его, единственно честное в моменте. Он вдруг чувствует, как сильно в этой бессильной тишине бьется сердце Славы. Гулкое, тихое биение, отдающее в его собственную грудную клетку. Как будто где-то там, под непробиваемой границей, кто-то загнанный молотит кулаками. Выпусти меня отсюда. Мирон вдыхает — и в этом вдохе только Карелин. Пот, страх, остатки дешевого табака на коже. Едва уловимый запах его шампуня. И что-то, от чего у Мирона перехватывает дыхание — что-то животное, обожженное, живое. Нет ни бизнеса, ни Петербурга, ни квартиры, ни репутации, ни сквозняка, протянувшегося по полу между открытыми окнами. Только Карелин — и Мирон. По колено в его осколках воспоминаний, с голыми руками, неспособный стянуть это никакой веревкой. Он смотрит на Славу безотрывно. Прожигает взглядом каждую деталь. Кожа под глазами тонкая, синеватая, почти прозрачная. Сжатая челюсть. Искусанные, сухие губы. Над бровью — едва заметная царапина. Он замечает все. Как тусклый свет кухонной лампы уводит волосы Славы почти в черноту. Как маленькая тень от носа ложится на щеку — знакомый силуэт, сотни раз видел на фото и не узнаёт теперь вживую. Как под пальцами подрагивают дорожки слез, которых там не было, пока Мирон не открыл свой поганый рот. — Потому что это моя вина, — наконец отвечает он. — Потому что я видел тебя на финале. — И много, много раз после. Доставал из дипломата фотографию и рассматривал, как ебучую Мону Лизу. — Я знал, что ты красивый настолько, что люди захотят тобой обладать. Я знал, как это работает, — как хочется взять, не спрашивая, смять, зацеловать, зажать крик собой, заласкать до неспособности говорить, — и я подумал: пусть. И отошел в сторону. И вот к чему это привело. Он в первый, может быть, раз не знает, куда деть руки. Как дать Карелину себя так, чтобы не сделать еще хуже, чем уже сделал. В этом ловится какая-то честность момента. Невозможность схватить, удержать, передавить. Мирон тянется к нему медленно, проверяя, не провалится ли Слава внутрь себя еще глубже. Едва ли касается лба лбом. Тянет на себя, обхватывает в объятие, как ребенка, у которого все болит и непонятно, где сильнее. Кожа Карелина холодная, как после озноба. Морской бриз в запахе шампуня бьет ему по лицу пощечиной. Слишком домашний. И все еще чужой. Свой. Собственный. И одновременно ничей. — Ты здесь, — тихо говорит Мирон. — Слышишь? И я здесь. Слышишь, как я говорю? Это сейчас, не тогда. Посмотри на меня. Посмотри: здесь только ты и я. И курица, — усмехается. Курица кипит уже на всю кухню. Он замечает, как Слава моргает и взгляд его слегка проясняется — будто стекло между мирами наконец протерли. Губы Мирона касаются виска. Слава вздрагивает. Его руки связаны — возможно, к лучшему, иначе начал бы снова отбиваться — от близости, от попытки вернуться. Мирон просто держит его, слегка гладит по спине, не требуя ответа. Касается губами лба. Поцелуй почти родительский, тихий, без претензии на что-то. Без притязания. Без «хочу». Слава не отталкивает. Мирон выдыхает, легко, как перед прыжком. И касается его губ. В принципе готовый получить лбом по ебалу и отделаться сломанным носом. Это был бы не худший исход из тех, что крутятся в его воображении. Слава замирает и, кажется, забывает дышать. Мирон ждет. Держит прижатые губы к чужим и ждет. Не думает, сколько раз представлял этот момент. Старается не окунаться в ощущения, до чего мягкие у Славы губы. Нежные. Соленые на вкус и какие-то трогательные. Он чует его страх все еще, но к нему как будто примешивается что-то еще. Сбитое дыхание. Неуверенное движение в ответ. Как будто тело не знает, можно ли. Позволено ли. Мирон чуть отстраняется, чтобы заглянуть в глаза. Впервые за весь вечер в них, помимо боли, появляется что-то еще. Он касается щеки Славы чуть дрожащей рукой. Не помнит, когда последний раз у него дрожали руки. Ему хочется сказать это лживое «все будет хорошо». Но он знает — нет, не будет. Будет плохо, страшно и еще хуже. Но сейчас, здесь, на этой кухне, в этих объятиях, Слава — жив. И значит, можно попробовать снова. Мирон целует медленно, как впервые. Тело выразит лучше слов, которыми легко манипулировать. Целует, словно пытается дыханием стереть чужие руки с его кожи. Способны ли его губы переписать память? Если нет, пусть хотя бы Слава помнит, что в этом касании не было боли.

Слава

Мозг кипит, как курица в кипятке. Кожа облита тоже. Ощущение такое, точно перевернул на себя кастрюлю, в которой точка кипения далеко за сотку, от которой расцветают волдыри по коже, грозятся лопнуть, залить все гноем, что рвется наружу. Все тело болит. От макушки до мизинцев. Все кипит: от сознания до мыслей — растекается в жижу. Все смешалось, непонятно, где правда, а где больное сознание закрывает прорехи реальности. Однозначно одно — боль. Ее так много, что хочется разодрать себе грудь, чтобы выпустить напряжение внутри скопившееся. Оно может рвануть в любой момент. Оно может разнести все в радиусе доступности. Переломать кости и вывернуть сухожилия. Просто потому что. Ответ на вопрос: почему? Потому что. Логика не срабатывает, потому что потому так произошло. Потому что потому Хинтер нашел его среди всех. Потому что потому держал взаперти бесконечность и творил все, чего представить нельзя. Потому что потому никто его не остановил. Потому что потому Слава не сумел спастись сам. И от этого хуевило больше всего. Сам не смог спастись. Мирон пришел. Самость потеряна, оставлена там на грязной простыне, что впитала в себя слезы и сперму, крики и мольбу, надежду и отчаяние. — Виноват, что тогда взял меня? — Слава пытается утрамбовать цепочку событий. Слова складываются странно. Взял его. Тогда взял в агентство, сейчас взял в квартиру с собой. А по-другому не брал. А что, если бы взял сначала? Было бы все по-другому? От мыслей об этом его тошнит. Но как будто тогда оно могло бы все поменять. Если бы Мирон взял, а не Хинтер. Возможно, тогда бы не пришлось пробираться через ад. Как будто бы Федоров устроил ад меньший, как будто более приемлемый, что возможно было бы вытерпеть. — Я… не хочу быть здесь, но где быть — не знаю, — Славе трудно быть здесь, трудно думать, что он здесь в безопасности, что Мирон не причинит вреда, что повтор не настанет. Трудно быть в незнакомом месте, с незнакомым человеком, про которого он нихуя не знает. Ничего, кроме того, что он теплый и пахнет сигаретами, что дрочил на него в отключке, что считает его, Славу, красивым и быстро вяжет узлы из веревок, что нашел его посреди ничего и привел в никуда, где пахло курицей и чистыми простынями. Это много или мало? Он знает Мирона совсем ничего, а уже предлагает минет, чтобы доказать что-то себе, чтобы переломить отвращение к людям. В целом к людям. Они все сейчас для него отвратительны, даже миловидные девушки вызывают омерзение, стоит только подумать о том, чтобы они его касались. А Мирон касается и руками, и губами, и словами. Прикосновений много, слишком много. Слава следит за каждым из них. Вздрагивает от каждого. Хотел бы отвернуться, но не может. И не хочет, и не может отказаться. Выбор без выбора. Горько-сладкое. Отвратительно приятное. До тошноты. Губы у Мирона шершавые. Они жгут кожу. Слава думает, что у него останутся следы после, как после падения. Врастут движения в его губы, закольцуют на языке обещание. Он не целовался вечность и, кажется, уже забыл, что это такое. Он никогда не целовался с мужчиной и разбил бы ебало любому, кто сказал бы ему несколько месяцев назад, что подобное произойдет. Или просто бы рассмеялся, как невозможному в любой из реальностей. А сейчас это происходило. Невозможное. Горько-сладкое. И соленое от слез. — Прости… — шепчет тихое, чтобы после оттолкнуть так, что Мирон натыкается на что-то с оглушающе громким звуком. Он разрывает барабанные перепонки. Все слишком. Он не может с этим справиться сейчас. Разрушение девятым валом накрывает его. Каким-то чудом добирается до ванной. Его мутит. Выблевывает гной внутренний, еще немного и пойдут следом внутренности. Славу выворачивает почти до отключки, пальцы на унитазе в цвет. Мертвенно-бледные. Ему до одури плохо. От запаха сигарет и собственных слез. От теплых рук и внимания. От поцелуя, что пробрался до нутра. От того, что его член среагировал. На мужчину. Без принуждения. Без насилия. Просто на Мирона, что целовал его. — Снотворное… — просит. Федоров, знает, всегда где-то рядом. Даже если это «всегда» всего пять дней. — Я сегодня больше не хочу… Жить не хочет, боль переживать, касаться этой реальности больше не хочет. Слава просто хочет уснуть и ничего больше не помнить. И лишь где-то в глубине есть робкое, что Мирон не уйдет. Если Слава проснется, то он все еще будет здесь. И придет в кошмары, что заберут его совсем скоро.
42 Нравится 25 Отзывы 8 В сборник