***
На улице вечереет. Подсветки кафешек и магазинов загораются, птицы щебечут над головой, и первые туристы с пляжными сумками снуют туда-сюда по узкой алее. Боре всегда такая атмосфера нравилась: последний школьный день и вступающее в свои права беззаботное лето. Правда сейчас он ни толики радости не чувствует. С силой отталкивает от себя некстати подошедшего аниматора, слышит отборный мат в спину, но сам, даже не оборачиваясь, лишь тычет средний палец, продолжая нестись по алее, огибая раздражающих прохожих. Хенк не знает и сам, куда несут ноги, но домой идти категорически не хочется. В последнее время само значение дома будто иссякло, и теперь ассоциируется лишь с комнатой психологических пыток. Именно там отец сознался в предательстве, именно там его оставила мама, и именно туда отец вот-вот приведёт совершенно чужую ему женщину с отныне совершенно чужим ему Кисой. Впрочем, Хенкин готов поспорить, что тот не заявится даже на порог, и скорее пойдет ночевать на лавочке, чем примет условия. Воспоминания о всём сказанном Кисловым лишь распаляют и без того сжирающую изнутри злость, а виднеющийся на другом конце улицы силуэт провоцирует зуд в кулаках. Он перебегает дорогу на красный под возмущённые гудки машин и ускоряет темп, ведомый одним лишь желанием схватить без пяти минут сводного брата за шкирку. — За базар пояснить не хочешь? — Наконец нагоняет он Кислова, с силой дёргая за плечо. Судя по нахмуренным бровям, ледяному взгляду и напряжённой позе – тот сейчас в такой же кондиции. Умом Хенк понимает, что природа злости идёт от заявления родителей, но и слова Кисы масла в огонь подлили. — А давно перед ментовскими подсосками пояснять начали? — С очередной насмешкой выдаёт Кислов. — У кого там срок годности закончился? — Хватает его Боря за воротник мятой рубашки. — Чё ты там про мою мать тяфкал? — А чё же ты на батю своего так не наезжал, пока он ей изменял, а? — Пытается тот одёрнуть его руку. — Правда глаза режет? — Ты же сам сказал, что это твоя мать перед ним ноги раздвигала. — Слышь, тварь, — сразу же леденеет голос Кисы, — это ты у меня сейчас тут ноги раздвинешь. — Он с силой одёргивает чужую ладонь. Удар ожидаемо летит в лицо, и Хенк сразу же перехватывает кулак, отводя от себя и параллельно выкручивая чужую конечность в противоположную сторону. Кислов, ёбаная тварь, успевает зарядить ему ногой по почкам, пока пытается выкрутиться из хватки. Хенк его неудобным положением сразу же пользуется: подбивает под опорную ногу и валит на землю, с размаху заезжая ногой Кисе в живот. Тот плюётся и кашляет, но вскакивает, словно по стойке смирно, и сразу же заносит руку для нового удара. Хенк вновь перехватывает, но когда со второго кулака ему заезжают в челюсть – понимает, что первый удар был обманкой. Киса не может бить в полную силу с правой руки и чаще всего использует её как отвлекающий манёвр, сразу же подключая рабочую левую. Киса тоже все его манёвры знает, пусть и вряд ли успеет что-то проанализировать в силу бушующей злости. Он в любом случае не сможет противодействовать. Хенк сильнее него, да и массой тела больше, поэтому, когда Кислов вновь пытается ударить, он вовремя наклоняется и цепляется обеими руками за чужой торс, что есть сил толкая Кислова на асфальт. — За базар про моего отца ты так и не пояснил, напомнить? — Кричит тот, заезжая Хенку коленом в пах. До этого они никогда не опускались к таким подлым приёмам. — А в чём я был не прав? — Сквозь боль усмехается Боря, чувствуя вязкую кровь на зубах. — Что-то твоя мать не спешила с ним отношения налаживать, а вновь запрыгнула в койку к моему бате. — А тебя её отношения ебать не должны. — Жалко её. Что папаша, что сынок – яблочко от яблони. Может, если бы ты нормальным был, она бы по койкам и не прыгала. Отчего-то очередной Кисин удар забавляет. Доставляет неописуемое мазохистское наслаждение, когда кровь с его носа струёй льётся на чужую футболку. У Кисы ни единого тормоза не осталось, а Боря и сам не собирается сдерживаться: целиком обиде, злости и ярости поддаётся, замахиваясь кулаками и ногами куда придётся. У Кисы ебало уже в кровавый фарш отбито, да и его точно не лучше, но в правильности своего решения Хенк всё ещё не сомневается. Он не знает, сколько раз они успевают приложить друг друга, пока их в несколько рук не оттаскивают случайные прохожие. Кричат какофонией голосов, грозят ментами, хоть и сами побаиваются попасть под горячий кулак и отборный мат. Хенк вырывается с усилиями, пока ему кричат вслед, и скрывается в тени аллеи и раскинувшихся улиц.***
Всегда казавшееся коротким расстояние он преодолевает будто целую вечность, не чувствуя ног. Сердце грохочет в груди, и каждый удар отдаётся в висках. Гнев ещё не утих, но за ним уже пробивается горечь. Всё тело дрожит от ярости, обиды и ноющей боли. Ярости на Кису, обиды на отца, боли от ухода матери и сестры. Поражает, что можно прожить семнадцать лет с шумной, вечно спорящей, но любящей семьёй, а потом остаться в одиночестве в своей крошечной комнате, будучи предателем для каждого из них. Поражает, что можно продружить с человеком всю жизнь, а потом стать врагами. Он с детства доказывал Кисе, что отсутствие отца – не приговор, и что батя его вполне может быть крутым дядькой. А Киса всегда пускал к себе, когда отец вновь распускал руки за тройку в дневнике и позднюю явку домой. Всегда залечивали раны друг друга, чтобы вырасти и знать, куда нужно бить. А Киса ведь говорил это всё так легко. Про него, про отца, про маму, про их семью, словно это было смешно. Смешно не было. Хенк знает, что ему всего-навсего отплатили той же монетой, что и он два месяца назад, но от этого не менее ноет в груди, и не менее саднит разбитая губа с синяком под глазом. Зачем-то он приходит ко двору школы. На старое футбольное поле, где раньше зависал почти каждый день. Садится на выцветшие от времени трибуны и пытается открыть пачку сигарет дрожащими от нервов пальцами. Подкурить получается не сразу. На небе виднеются первые звёзды за плывущими вдаль облаками, и Хенк запрокидывает голову, прикрывая глаза руками. Закричать хочется, но воздух в лёгких застрял тяжёлым комом. В голове ни единой связной мысли о том, как жить дальше. С клеймом убийцы, с клеймом предателя. Пойти сдаться ментам? Звонить и рыдать маме в трубку, чтобы она забрала и простила? Отец вот-вот приведёт чужую женщину в их дом. Тот самый дом, где мама вынашивала его девять месяцев и учила ходить, где он всё детство провёл с дружной семьей. Поездки в аквапарк каждое лето, ежегодные полёты в Турцию, настольные игры по вечерам, когда они с сестрой были маленькими. Образцовая и любящая семья, глядя на которую никто и подумать не мог про всю подноготную. Говорят ведь, «один шаг, и ты всем нужен», а Боря всё чаще ловит себя на том, что не был против оказаться на морском дне третьим. Наверное, и отцу было бы уже не до муток, и мама бы никогда не узнала страшный секрет, и Киса бы однажды вырос и всё осознал. Может, и Мел бы остался цел. Он забирается на трибуны с ногами и обнимает колени, вжимается в шатающуюся спинку, пытаясь утешить себя сам. Злость начала отступать, уступая место единственному чувству, которое у него ещё не атрофировалось. Внутри пусто, как на выжженной пламенем земле: ни горечи, ни слёз, ни гнева, лишь уже въевшееся в подкорку отчаяние. Каждый день тянется, как обвивающая шею удавка, а всё, что ему остаётся – лишь ждать. Конца, начала, чего угодно. Он встаёт, разминая затёкшую спину, и уходит прочь, к единственному человеку, который у него остался. Единственному, кто выслушает, и никогда не осудит.***
Старенькая больница на окраине грузно взирает на него своими грязными окнами, навевая депрессивную тоску и тревогу. Будто для этого строения не нашлось места получше городского отшиба среди наполовину заброшенного частого сектора. Внутри, как и всегда, пахнет побелкой, лекарствами, и чем-то ещё. Спрятанные в полумраке коридоры в такое время пусты: лишь вентилятор где-то гудит, а где-то переговариваются медсёстры. Эхо собственных шагов заглушает тишину, а Боря старается ступать тише, не привлекая внимания. Всё-таки выглянувшая на звук медсестра здоровается привычно, но пропускает, прекрасно зная, чей он сын. Отец успел замолвить словечко. Его пропускают, не моргнув и глазом. На лестнице темно, хоть глаз выколи, но Хенк всё равно шагает по памяти, не включая фонарик. Добирается до последнего этажа реанимации, к самой дальней палате. Внутри встречает небольшое пространство с ещё одной дверью и старым советским стеклом, за которым можно разглядеть мигающие точки аппаратов. Боря знает, что дальше пройти нельзя, но никогда этого не придерживается. Открывает скрипящую дверь и проходит внутрь, находя в сумраке старенький стул. Садится осторожно и придвигается к другу. — Я так хочу поменяться с тобой местами, Мел. Егор молчит, но отчего-то Боре кажется, что аппарат пикнул немного иначе. Воображение, наверное, от нервов разыгралось.