***
Кабинет штандартенфюрера Вальтера Грима не был похож на канцелярии обычных офицеров. Стены обшитые потемневшими деревянными панелями, словно поглотившими за годы не только влажность здешнего климата, но и чьи-то стоны, мольбы, шёпоты перед расстрелом. На стенах не было портретов Гитлера, ни флага, ни символов. Только гравюры с изображениями скелетов в доспехах, воинами Питера Брейгеля, будто из другого века, но удивительно подходящие по духу. На массивном дубовом столе идеально выровленные папки: письма, рапорты, доклады. Один единственный красный штамп «Geheim» выделялся среди тусклого официоза. На нём лежала тонкая медицинская карта: «Klaus Jäger». Из-за окна доносился утробный гул лагерной сирены, кто-то пытался сбежать. Или просто ошибся в строю, здесь это не имело значения. Грим не поднял головы, когда вошёл Рашер, в выглаженном халате, на котором с самого краю подола осталась засохшая кровь. — Прошёл месяц, — произнёс Вальтер. — В Берлине требуют отчёт. Что у нас по Ягеру? Рашер вздохнул, как будто ему вновь предложили починить дохлого пса. — Ничего. Последние попытки свести его с женщинами окончились полной неудачей. Физической эрекции не наблюдается, при стимуляции химическими веществами не происходит ни оргазма, ни выброса семенной жидкости. Всё тело реагирует как на отравление: тошнота, судороги, лихорадка. Он подошёл ближе, положил на стол новую папку. В ней снимки, графики, медицинские каракули. — Вы плохо стараетесь, Рашер, — отрезал Грим, поднимая на него тяжёлый взгляд. — Вы хвастались, что ваше "лечение" даёт результаты. — Я бы дал вам результат, если бы вы мне не связали руки, — ответил тот резко, почти с обидой. — Вы же сами приказали сохранить его репродуктивную функцию, по возможности — психику. Мне запрещено использовать гормональные препараты. Электротерапию отменили после третьего применения, когда он впал в кому, только на пятый день удалось привести его в сознание. Печень как у дряхлого старика, вены сплошь иссечены. — Но он жив, — медленно произнёс Грим. — Да. Пока жив, но вы не видели, каким он стал. Он не ест, если не заставить, не говорит, только смотрит в стену. Пульс почти всегда ниже нормы, вес упал на десять килограмм. Мы пробовали и симуляции — женщин, запахи, даже звуки. Всё заканчивается одинаково: рвота, истерика, попытка укусить охранника. Один из санитаров сказал, что это похоже на поведение животного после многократных изнасилований. Я согласен, его сознание разодрано в клочья, и, честно сказать... уже скучно. Мы ходим по кругу. Повисла тишина. Вальтер откинулся в кресле, сцепив пальцы на животе. На его лице не отражалось эмоций — ни отвращения, ни жалости, только задумчивая, почти философская сосредоточенность. — И что вы предлагаете? Рашер чуть подался вперёд, в его голосе зазвенел металл, опасный и возбуждённый. — Давайте говорить прямо, Вальтер. Клаус Ягер неизлечим. Его психика разрушена, он не представляет научной ценности в рамках заявленного эксперимента. Но... если разрешить мне расширить границы. Выдать мне полномочия на все доступные методы — без ограничений, без бумажной возни… Я попросту доиграю с ним. Сломаю. Если умрёт — напишу убедительный отчёт: "эксперимент признан неудачным", приложу красивые диаграммы, цитаты из Фрейда, всё как вы любите. Берлин не станет копать, для них он просто ещё один мёртвый предатель. С вас не спросят. Грим медленно встал, прошёлся к окну. Там, за колючей проволокой, фигура заключённого ползла по грязи под криками охранников. Издалека раздался выстрел. Потом второй. Потом тишина. — Просто измучить Ягера, прикрываясь наукой… — прошептал он. — Это даже не звучит как план. Это звучит… как долг. Вы знаете, Рашер, я ненавидел этого ублюдка ещё с 43-го. Он всегда думал, что чище нас, умнее, дисциплинированнее. Его отстраненность от всех, любовь к танкам, странные взгляды… Я знал, чем он дышит. Знал, что рано или поздно его вывернет наружу, как гниль. Он обернулся, лицо было спокойным, но глаза горели. — Я дам вам разрешение. Рашер кивнул. Лицо его оставалось безучастным, как у патологоанатома, рассматривающего очередной труп, но в уголках губ заиграло что-то, едва заметное. Ни усмешка, ни радость, скорее предвкушение, как у человека, который нашёл наконец нужный инструмент, чтобы разобрать неисправный механизм. Механизм, который сопротивлялся слишком долго. — Начну с малого, — негромко произнёс он, словно размышляя вслух. — С фармакологических комбинаций. Есть ряд препаратов, вызывающих стойкое отвращение при визуальных или слуховых стимулах. Мы будем вводить их внутримышечно. Эффект — мучительная тошнота, неконтролируемая рвота, судороги. В этот момент мы будем демонстрировать ему фотографии мужчин, как было при электротерапии. Молодых, красивых, обнажённых, никакой порнографии, только акценты на формах, на телесности, на его вкусе. Через неделю он начнёт ассоциировать любое мужское тело с рвотой и страхом. Он сделал паузу, медленно стянул перчатку с руки, как будто ему стало жарко. — Затем полная изоляция. Без звуков, без света, без времени. Без пищи — только вода. Мы закроем его в «камере молчания» на трое-четверо суток. Границы реальности начнут стираться. Я уже видел, как это работает — человек теряет ориентацию, начинает разговаривать с тенями. Через двое суток он будет готов поверить во что угодно, готов принять любую «реальность», которую мы ему предложим. Рашер замолчал, пробуя вкус своих слов. — Дальше… — он поднял глаза на Грима, в голосе прозвучала почти церковная торжественность, — сексуальное вмешательство. Мужчины. Сначала психологическое давление, потом прямое насилие. Один из наших «подопытных» заключённых уже обучен. Если Ягер не реагирует на женщин, я отучу его реагировать и на свой пол. Ассоциация будет: прикосновение равно унижение, возбуждение равно боль, отвращение, страх. Мы вычистим его импульс до нуля, вытравим желание, как мышьяк — по капле. Он подошёл ближе к столу, открыл блокнот, показывая Гриму предварительные записи. Чернила ровные, аккуратные, почти каллиграфия. — Последний этап — гормональная терапия. Мы полностью изменим его биохимию. Медленно, но необратимо. Инъекции эстрогена, подавление тестостерона. Жировые отложения начнут перераспределяться, начнутся сбои в либидо, в восприятии тела. В какой-то момент он посмотрит на себя и не узнает. Не поймёт, кто он, что он. Это будет его конец. Он щёлкнул страницей. — И вскрытие. На живую, без наркоза, только седативы, чтобы он не умер слишком быстро. Мы изучим каждый участок, каждую зону — мозг, половые железы, надпочечники, гипофиз. Всё, что "изменили", мы задокументируем. Он умрёт медленно, в сознании, и до последнего будет знать, зачем это происходит. Вальтер Грим не ответил сразу. Он смотрел в лицо Рашера, в его глаза — не с отвращением и даже не с тревогой, скорее с завистью. Такой безнаказанной, деликатно упакованной жестокости он не встречал давно. Он взял ручку и, не колеблясь, поставил подпись в нижней части документа. — Делайте, доктор. Всё, что считаете нужным. Рашер кивнул, забирая бумаги. В его шаге появилась танцевальная лёгкость. Он вышел, не оглянувшись. В кабинете снова стало тихо, где-то за стеной, далеко в подвале, кто-то тихо безнадежно стонал, но даже этот звук был для Грима просто частью фона, как скрип паркета или шелест бумаги. Он посмотрел на окно, там начинал моросить дождь. Ну что ж, Ягер… теперь начнётся настоящее лечение.***
Клаус сидел, сгорбившись, на металлическом стуле, скрючившись так, будто сам себя пытался обнять, но руки были связаны. За тонким слоем бинтов, впитавших уже не первую кровь и сукровицу, проступал знакомый запах: больничный, влажный, кислый изнутри. Лаборатория была слишком светлой, белый свет резал глаза. Свет, как нож, вырезал из него то, что осталось человеком. Напротив — уставшая Ингрид. Она ловко подносила к его губам ложку с каким-то ни на что не похожим полужидким пюре. Он глотал не потому что хотел есть, давно уже не хотел, а потому что не глотать значило: начнётся «подача зонда». Или хуже — электрод в язык. У Рашера была богатая фантазия и строгий распорядок дня. — Ещё одну, — бормотала медсестра, почти по-матерински, как будто кормила больного щенка. Клаус кивал, глотал, чувствовал, как теплое вещество стекает в горло, как оно чуждо, как он сам чужд себе. Он ел не для сил. Он ел, чтобы не было хуже. Он больше не сопротивлялся. Его тело уже не было его телом, с каждым днём оно менялось. Рёбра выпирали, руки дрожали даже в покое, живот втянут, кожа сухая, но подмышками и в паху неестественная липкость, как будто что-то внутри расползалось. Волосы стали редкими, тусклыми. И главное — голова. Голову он чувствовал, как чужую клетку, в которой болтался он сам, то сжавшийся в угол, то мечущийся по стенам. Мысли стали отрывистыми, рваными. Сны — короткими, липкими, бессмысленными. А память… Память стала умирать. Сначала он подумал, что просто устал. Мол, всё потом вернётся — имена, лица, запахи, голоса. Особенно один голос — тёплый, как ночь с ликёром. Сначала он ещё слышал его. Иногда в каплях, в шорохе шагов по коридору. Этот голос когда-то держал его за руку даже в самые жуткие моменты, он был якорем, утешением. Николай. Он не называл его так вслух, но внутри имя звучало, шепталось. Тепло. Почти как молитва. Где ты. Живой ли. Думаешь ли обо мне. Ждёшь ли меня. Держись, Коля, я держусь ради тебя... Но однажды… …имя не пришло. Просто не возникло в голове. Он будто подошёл к внутренней полке, где всегда лежала память о той ночи, о шепоте по-русски, о мимолетном касании, а она была пуста. Он даже не испугался сразу. Только через несколько часов понял: я что-то должен был помнить. Но что не знал. Он пытался — честно. Закрыл глаза, напрягся, отдавал команды сам себе, как офицер новобранцу: вспомни. ты знаешь. ты помнишь. Но в ответ — тишина. Мёртвая, глухая. А потом… пришло отвращение к тому, что он чувствовал. Клаус будто разом осознал: это грязь. Если он и любил кого-то… этого кого-то теперь нельзя трогать даже памятью. Нельзя пачкать. После того, как его взяли, как ласкали чужие руки, целовали чужие губы, смешивали с грязью, пока другие смотрели и конспектировали. Он отказался от воспоминания. Умертвил его. Зарыл Николая, как мёртвого в себе. Рашер это заметил. В отчёте аккуратным почерком было записано: «Повторные попытки стимуляции пациента через упоминание субъекта "Ивушкин Н." не дали результата. Не выявлено ни физиологических, ни эмоциональных реакций. Имя не узнаётся. Предполагаемая диссоциация — необратима». Медсестра вытерла уголок губ Клауса салфеткой, он даже не вздрогнул. Он мечтал о смерти и впервые настолько сильно боялся каждого дня. Потому что понимал: это ещё не всё. Это только начало. Пока что всё, что с ним происходило — «допустимые методы». Но в любой момент… бумага может быть подписана. Разрешение выдано. И тогда то, что он пережил, покажется лаской. Иногда он чувствовал запах спирта ещё до того, как открывались двери. Его тело сжималось рефлекторно. Пахло Рашером. Как смерчем, как приближением бури. Он не знал, сколько ещё сможет. И главное — зачем. Когда-то был ответ. Имя. Коля. Теперь — нет ничего. Только миска с пюре. Только лампа над головой. Только дыхание. И страх. Бесконечный, вязкий страх, что сегодня — тот самый день, когда Рашер получит своё разрешение. Ложка зависла на полпути к его губам, когда дверь лаборатории открылась. Скрипнули петли, ровно, как в прошлый раз, но теперь всё было иначе. Даже Ингрид — уставшая, равнодушная, как все медики лагеря, — побелела, как мел, услышав шаги. На пороге стоял доктор Рашер, в идеально выглаженном халате, с тростью, которую он иногда использовал не от нужды, а от мерзкой привычки к изысканности. Улыбка тонкая, почти насмешливая. Лицо не выражало ни спешки, ни раздражения, оно сияло удовлетворением. Глазами он напоминал кошку, медленно подходящую к зажатой в углу мыши. — Ингрид, — произнёс он мягко, — убери миску. Нашему пациенту сегодня назначена… особая диета. Она мгновенно вскочила, ни одного вопроса, только короткий кивок, и еда исчезла, словно её и не было. Ингрид знала: сегодня разрешение подписано. Теперь Ягера можно ломать без ограничений. Клаус поднял глаза. Он понял. Как только увидел папку в руке Рашера — толстую, с резинкой, вздутую от фотографий — он понял: началось. Всё, чего он боялся, теперь вошло в комнату, как врач на плановый осмотр. — Доброе утро, герр Ягер, — произнёс Рашер, любезно, с нотками иронии. — Сегодня мы с вами немного… поработаем. Ну что, готовы к приёму нового лекарства? Клаус медленно, по-детски покачал головой. — Н...не надо… Голос сиплый, он не узнавал собственные слова. Не узнавал себя. — Ах, вот как? — Рашер усмехнулся, склонился, глядя прямо в глаза. — Но мы ведь с вами оба взрослые люди, знаем: дело не в «надо». Дело в приказе. Он кивнул медсестре. В вену Клауса быстро и болезненно вошла игла, шприц опустел. Внутри — апоморфин. Секунды и эффект начался. Сначала был жар. Не волной — огнём под кожей. Затем тошнота. Сильная, липкая, всеобъемлющая, будто желудок превратился в змеиное гнездо, и всё нутро хотело вырваться наружу. Голова закружилась, уши заложило, как в бункере под обстрелом. Пот струился по вискам. И тут — щелчок. Рашер открыл папку. На первой странице фотография: Мужчина. Молодой. Голый. Спокойный взгляд, развёрнутая поза. Клаус застонал рефлекторно, как от ожога. Даже не потому, что изображение вызывало что-то сексуальное, оно не вызывало ничего, кроме панического отвращения, а потому что в этот момент лекарство закручивало его внутренности в узел. — Посмотри, — сказал Рашер. — Гляди внимательно. Молодой, красивый. Такой, как ты, когда тебя ещё хотели. Клаус сжался, его вырвало. Желчь — густая, коричнево-зелёная — залила подбородок, капала на робу. Он пытался отвернуться, но руки были зафиксированы. А Рашер просто перевернул страницу. — А вот этот тебе нравится? — с нажимом. — Мускулистый. Небритый. Настоящий солдат. Вторая рвота. Теперь вместе с жёлчью пошла кровь. Клаус захрипел, пытаясь вздохнуть, но воздух рвался рвотными спазмами. Глаза налились слезами. — Прекрасно, — мягко произнёс Рашер. — Реакция идеальная. Уже через пару дней, Ягер, ты будешь блевать при одном только виде мужского тела. Раз ты не возбуждаешься от женщин, отучим тебя и от этого. Он положил ладонь Клаусу на голову как отец, но жестокой, фальшивой лаской. Кожа его пахла йодом и потом. Тошнота усилилась. — А потом, — прошептал Рашер, — когда ты забудешь, как это — желать, когда само зрение станет для тебя пыткой… тогда мы тебя откроем. Медленно. С любовью. Посмотрим, как там устроен твой больной мозг. И сердце. Если ты ещё веришь, что оно у тебя есть. Он встал, диктуя Ингрид: — Запиши: нулевая эрекция, множественная рвота, сильная вегетативная реакция. Полный отказ от визуального объекта. И повернулся к Клаусу: — Завтра — изоляция. Четыре дня в темноте. Там ты подумаешь, кто ты есть. Если что-то ещё от тебя останется. Он ушёл. Щелчок двери. Ингрид молча вытерла Клауса, как ребёнка. Он дрожал. Липкий пот покрывал всё тело. Во рту — вкус ржавчины, в голове — пустота. Он не знал, что день. Что ночь. Кто он. И почему, при всём этом ужасе, он чувствовал, будто что-то важное он забыл. Имя. Голос. Смысл. Но ничего не приходило. Только тошнота. И страх перед завтрашним днём.