Несмотря на твёрдое решение отказаться от препаратов, Уинстона всё ещё не отпускали кошмары.
Каждую ночь — как по сценарию, повторяющемуся из раза в раз — он снова оказывался там. В той самой квартире.
Он слышал шаги, крики, приказы, выстрел. Видел, как вырывают из рук сына. Как падает жена.
Как не может ничего изменить.
Эти сны не просто мучили его — они выжигали изнутри. Оставляли после себя пустоту и вину, с которыми невозможно говорить вслух.
Днём он держался. Работал. Молчал. Прятался за формой, табелем и графиками. Но ночью...
Когда всё стихало, и тьма ложилась ровным слоем на весь состав, он позволял себе быть слабым.
Тихие, почти неслышные рыдания в подушку стали его единственным облегчением. Он уже не надеялся, что кто-то услышит. Или что кто-то поймёт.
Но однажды — всё изменилось.
Саргас, проводя плановый обход, как всегда, шагал точно, почти бесшумно, выверяя каждый метр вагона.
Его ухо привыкло различать малейшие отклонения от нормы — скрипы, сбои в работе, посторонние шорохи.
Но в ту ночь он уловил нечто иное.
Едва уловимые, сдавленные всхлипы.
Он замер.
Не был уверен сразу — стук колёс мешал, ночной воздух искажал звуки. Но он услышал это снова.
И голос внутри — тот, что уже давно перестал быть исключительно служебным — подал тревожный сигнал.
Он подошёл к двери медленно, почти на цыпочках.
Слишком тихо для человека его комплекции.
Прикоснулся к холодной металлической ручке, не нажимая.
За дверью был он.
Смит.
Согнувшийся в кровати, лицом в подушку, сгорбленный, такой… маленький.
Саргас не вошёл сразу. Не имел на то причин — официальных. Но внутренне уже сделал шаг.
Он стоял, не шелохнувшись, чувствуя, как в груди медленно сдавливается что-то неловкое, почти болезненное.
Не жалость. Он не был способен на жалость.
Скорее — ярость на этот мир. И на себя. За то, что позволил кому-то вот так оказаться перед ним — таким беззащитным.
Он поднял руку. Постучал — едва слышно.
…Дверь приоткрылась беззвучно, будто чувствовала — ломать уже нечего. Саргас вошёл медленно, почти не дыша. В комнате царил полумрак, стены будто сжимались, глуша звуки. Только хриплое дыхание и всхлипы. Смит не поднял головы, даже не заметил, что он не один.
Майор стоял у изножья кровати, глядя на него. И что-то в этом виде — дрожащая спина под тонким одеялом, тихое сдавленное дыхание — сжало его внутри сильнее любого приказа.
— Смит, — негромко, почти неуверенно.
Резкого вздрагивания не последовало. Только едва заметное замедление дыхания. Он услышал. Узнал. Но не отвернулся. Не прогнал.
Саргас подошёл ближе, сел на край кровати. Молчал. Не знал, что можно сказать. И ненавидел себя за это — за неумение быть человеком, когда это действительно нужно. И всё же — молчание не отталкивало. Оно, напротив, заполняло паузу, пока тело Смита всё ещё не отпускало дрожь.
Прошла минута. Или две. А потом Уинстон, почти не дыша, не поворачиваясь, заговорил:
— Извини. Это… просто бывает.Голос его был хриплым, уставшим, вытертым до дыр. И всё же — он говорил. Не замкнулся. Не сбежал.
Саргас не ответил сразу. Только медленно наклонился ближе, почувствовал тепло его спины сквозь ткань. Рука — осторожно, будто боялся разрушить что-то хрупкое — легла на плечо. Пальцы слегка сжались. Уинстон не отпрянул.
Это было разрешением.
Он скользнул под одеяло, медленно, аккуратно. Ни слова, ни резкого движения. Только присутствие. Только тепло.
Смит вздрогнул, когда крепкое тело Саргаса прижалось к его спине. Но не оттолкнул. Напротив — будто оттаял. Чуть-чуть. Он позволил ему остаться.
Губы майора осторожно коснулись его затылка, едва заметно. Не как приказ. Не как требование. А как просьба.