∞
6 мая 2026 г., 22:11
Дазай часто приходит к этой школе, и пускай Чуя периодически до сих пор ворчит, что в том нет никакого смысла и тем более необходимости — всё равно непременно выдвигается вместе с ним. У Дазая есть подозрения, что Чуе теперь банально неуютно в собственном доме без него, но не берётся свою теорию подтверждать, облачая мысли в слова. Он понимает, потому что самому с некоторых пор становится некомфортно, если Чуи нет рядом какое-то время. Между ними словно прочно натянулись пресловутые нити, связывающие не романтично кончики мизинцев, а по-настоящему, конечности, позволяя чувствовать друг друга на каком-то глубинном, подсознательном уровне, тонком, доступном лишь им. Это непривычно, однако ничуть не болезненно и не пугающе — хотя, с другой стороны, есть определённая ирония в том, что подобный уровень связи они смогли найти лишь в посмертии, когда при жизни так не повезло. Дазай мог бы допустить мысль, что, наверное, Господь так и задумывал, но Чуя наверняка бы раскритиковал и мрачно посмеялся. Чуя любит повторять, что Господу на них плевать с высокой горы, и Дазай с течением времени склонен с этим соглашаться — не вопрос давления, скорее здравого смысла. Не сказать, что он шибко верил в милосердие Бога при жизни, и тем не менее, обывательское человеческое благоговение, возможно, толика надежды не давала перестать носить крестик под школьной рубашкой. Сейчас Дазай почти уверен, что банально и не сможет его снять. То, что было с тобой в момент смерти, остаётся навсегда и после.
В церковь Дазай ни разу не возвращался, и вряд ли эту затею поддержал бы Чуя, зато к школе его иррационально тянет с самого начала. В конце концов, он умер в школьной рубашке, может, в этом и есть какая-то логика. Пару белых рубашек в школу — единственная парадная одежда, которая висела в стареньком шкафу на прошлой квартире. Судя по всему, умер Дазай относительно недавно, этим летом, и, казалось бы, к тому моменту школу должен был закончить, но по какой-то причине всё равно остался в выходной рубашке.
Он устраивается на ржавом капоте заброшенной машины, где сидеть вместе с Чуей уже превратилось в определённую привычку, и лениво рассматривает школьников, бегущих на занятия. Некоторые прячут макушки под зонтом, некоторые накидывают пиджаки, а некоторые игнорируют мелкий дождик, будто того не существует вовсе — что иронично, учитывая, кого по-настоящему технически не существует здесь и кого обычные люди никак не способны заметить. Всё те же лица, знакомые и не очень, и Дазай запоминает их, этих счастливых дышащих школьников, невесть почему. Он сомневается, что в нынешнем состоянии может испытывать зависть, тем более сожаление, да и что-то подсказывает, что, предоставься даже такой выбор, ему бы не хотелось вернуться к жизни. По крайней мере, она мало чем отличалась от посмертия, исключая тот факт, что раньше у него не было Чуи.
Чуя сидит рядом, привалившись к нему бедром, лениво выкуривает очередную бесконечную сигарету и наблюдает за проплывающими по небу серыми тучами. Создаётся впечатление, словно неприметный городишко обречён на вечную пасмурную погоду, летом в том числе — тогда вовсе ещё хуже, учитывая добавляющуюся духоту. Осенью хотя бы свежо и дышать есть чем, пускай для них это не имеет значения.
Дазай чувствует тепло тела Чуи совсем близко, несмотря на слои одежды, и уже не пытается раздумывать, с чем подобное может быть связано. Они только знают, что на ранних этапах знакомства температуру друг друга не ощущали, прикосновения ничего толком не приносили, и с каждым днём, проведённым вместе, обратное только усиливается. Лишь рядом с друг другом они чувствуют себя практически живыми.
Стоящий неподалёку учитель в выцветшем бархатном пиджаке посматривает на часы, швыряя окурок от сигареты на асфальт, и подходит к ближайшей мусорке. В руках у него скрученная газета, на бумаге виднеются приклеенные трупы насекомых.
— Оставят же мусора в учительской... — ругается он себе под нос, предполагая, что никто не слышит, и выбрасывает газету в мусорку, развернувшись обратно по направлению к школе.
Дазай бы не обратил внимание на вполне бытовую ситуацию, если бы не увидел ненароком собственную фамилию на полосе выброшенной газеты. Он соскальзывает с, фигурально выражаясь, пригретого местечка и залезает в бак, отряхивая газету от прилипшего к ней фантика.
— Ты что делаешь? — вскидывает бровь Чуя в недоумении, перекатывая сигарету между пальцев.
Дазай ничего не отвечает, игнорируя уродливые пятна убитых насекомых, и расправляет свёрнутую бумагу. Никто не шарахается от летающей в воздухе газеты, потому что для них всё по-прежнему обыденно, та по-прежнему валяется в мусорке — это не так, как показывают в мультфильмах, где каждое движение условного полтергейста непременно ловит кто-нибудь живой. Действительно просто грань, для каждого своя, на которой нет никаких пересечений.
Глаза спешно — он всегда читал на удивление резво — пробегаются по строчкам, крупным заголовкам, фотографиям, вставленных сбоку основной статьи. Главная героиня этой истории — его мать. Бедная, несчастная женщина, валяющаяся на небольшом квадратном снимке с разбитой бутылкой из-под алкоголя там же, пока от головы стекают дорожки крови. В тёмной луже слиплись растрёпанные волосы, рука выгнута в неестественном положении. Её лица не видно, но Дазай знает, что это его родная мать. На той же лестничной клетке, откуда он сам убегал, прежде чем не переехал окончательно к Чуе.
В первую очередь на верхней части газетной страницы, несвежего выпуска, пишется про смерть женщины, чей сын додумался закрыть квартиру изнутри и покончить жизнь самоубийством, из-за чего та в нетрезвом состоянии упала с лестницы и умерла от черепно-мозговой травмы. Массивное кровоизлияние в мозг, как это назвал автор статьи. О том, каким способом умер сам сын, ничего не сказано, как и о возможных причинах — только провокационное предположение, что, может, в мальчишку вселился сам дьявол. Даже самой смерти матери никто толком не уделил ни места в газете, ни, соответственно, времени на изучение материала, ведь никому не интересно читать про очередной, грубо говоря, несчастный случай с пьяницей. Соседи не упустили возможности лишний раз рассказать про то, какая семья была неблагополучная, вот и всё. Вот так просто вся история чьей-то жизни отпечатывается на нечётких фотографиях и отражается в коротком тексте, написанном наверняка на каком-нибудь обеденном перерыве от балды. Вот так просто история смерти Дазая мельком упоминается в одной строчке какой-то бездушной статьи в газете.
В конце концов, жизнь каждого человека так или иначе превратится в сплошное ничто — только если он не положит всё время на создание мирового шедевра или не менее громкого мирового преступления.
— Да что там такое? — уже было начинает раздражаться Чуя, ловко спрыгивая с ржавой машины.
Дазай рвёт газету на части и выбрасывает обратно в мусорный бак, превратив краткую историю своей смерти в ещё большее ничто, куски дешёвой бумаги среди груды прочих отходов.
— Идём домой.
Всю дорогу обратно Чуя бросает на него странные взгляды, но допытываться не пытается, предполагая, что Осаму сам расскажет, если захочет. В первые секунды присутствовал, конечно, соблазн повернуть назад, залезть в треклятую мусорку и собрать фрагменты, прочитав страницы, тем не менее, Чуя не опустится до такого. Между ними, вроде как, доверие, которое не хочется надломить никаким неуместным любопытством, даже с осознанием, что серьёзных последствий не встретит — они слишком прикипели друг к другу, да и на фоне прочего, это была бы не настолько большая трагедия. Удивительным образом после смерти людей в принципе мало что волнует. Неплохое лекарство от тревожности, получается.
Когда они добираются до знакомого поля, дождь усиливается, вновь превращая землю в вязкую слякоть и грязь. Наверняка в городе дороги уже заливает лужами разных размеров, через которые живым приходится перепрыгивать, придерживая зонты и шляпы.
— Такими темпами, в яме под мостом снова будет речка, — коротко бубнит Чуя, запрокинув подбородок назад, дабы глянуть на серое небо.
— История циклична, — тихо усмехается Дазай, оторвавшись от пустого рассматривания конца верёвки на своей груди, и Чуя облегчённо вздыхает, радуясь малейшему проявлению эмоций на чужом бледном лице.
Дазай часто задумчив и молчалив, хоть и с ним временами может гоняться за обрывками сбивчивых мыслей, озвучивая всё, что придёт в голову, — и Чуя считает несуразные моменты искренности абсолютно очаровательными — однако сегодня, сейчас, после увиденного в той газете, это переходит на нечто непривычное, отдалённое. Словно Дазай и не здесь вовсе, а где-то очень далеко, и взять с собой Чую у него нет возможности. Его самого волнует даже не конкретно то, что Дазай замыкается в себе, а то, к чему подобное может привести. Обидно и не за себя вовсе, а скорее боязливо за черепушку Дазая, привыкшую копаться и вязнуть в болоте собственных мыслей.
Укрывшись от совершенно безвредного для них дождя в доме, Дазай привычно забирается под плед и пристраивается под боком Чуи, улёгшись совсем близко. Кончики пальцев Чуи пробираются под его рубашку, медленно обводят выпирающие косточки позвонков, посылая слабые мурашки по всему телу. Дазай чувствует его прикосновения своей кожей, Чуя чувствует слабое тепло его тела, особенно, когда прижимается практически вплотную, уткнувшись носом в темноволосую макушку. Это ощущается настолько ярко и остро, что кажется почти живым.
Молча лежать или сидеть вместе, плотно прислонившись друг к другу, слушая звуки дождя, иногда наблюдая за тем, как тот быстрыми дорожками бежит по стёклам, иногда курить, обязательно одну сигарету на двоих — это некие ритуалы, тихие моменты, разделённые между ними. Только их, где нет, никогда не будет и никогда не было бы в ином случае места для кого-то ещё.
— Тебя ведь убили, Чуя? — внезапно спрашивает Дазай, вплетая негромкий голос в шум дождя, и обвивает тонкими руками талию Чуи, ровно под торчащей рукоятью кинжала.
— Да, — спокойно отвечает, потому что это правда, они об этом уже говорили, не один раз, и нет смысла ничего скрывать.
— Как это было?
У мёртвых есть негласное правило: не лезть друг другу в душу без разрешения. Забавно, что у ходячих трупов набирается всё больше качеств, не достающих дышащим. Даже если на самом деле усопшим банально плевать — иногда безразличие не такая уж и плохая вещь, особенно, когда распространяется на жизни и предпочтения посторонних людей. В любом случае, Чуя никогда не задавал лишних вопросов, как и Дазай. Они говорили исключительно так, как хотелось обоим. Но оба, в сущности, могли бы рассказать друг другу, что угодно — нет смысла бояться залезть в чужую душу без спроса, если в конечном итоге всё равно увидишь там своё лицо.
— В лет четырнадцать я сбежал из дома, потому что мои предки-алкаши окончательно достали. Я прибился к банде таких же беспризорников. Они называли себя Овцами.
Чуя, кажется, до сих пор чувствует отпечатки чужих пальцев на рукояти ножа, торчащего из его живота. Помнит, как они, выброшенные на берег жизни, разодранные крюками рыбёшки, научились выживать, сплотились, стали почти что семьёй в некотором извращённом понимании — нормальной, полноценной и без того ни у кого не было, приходилось довольствоваться тем, что предоставила судьба. Вспоминает, как ребята постарше научили его курить, ведь алкоголь Чуя категорически презирал и наотрез отказывался употреблять. В основном в группировке он наблюдал два пути развития личностей: либо те, кто старался хоть чем-то отличаться от так называемого вечного призрака своей жизни, либо наоборот ступал по той же тропе, уповая на то, что терять уже нечего. Они были не нужны никому вокруг, оттого стали нужными друг другу. По крайней мере, так считал Чуя.
— Я неплохо вписался в эту банду. Мы занимались воровством по большей части, убежища себе находили и делали сами, бывало, на свалке спали. На еду денег хватало и нормально, — монотонно рассказывает Чуя, из-за чего Дазай делает вывод, что тот уже давненько не цепляется за эту историю. Полное смирение. Хотя, зная вспыльчивость Чуи, наверняка в первое время ему было крайне тяжело переваривать свою смерть, тем более от чужих рук. В каком-то смысле, Дазаю жаль, что они не нашлись в тот период. Если верить исследованиям и наблюдениям Чуи, то чем меньше человек цеплялся за жизнь, чем меньше у него оставалось якорей здесь, тем быстрее тот растворялся, исчезая окончательно. Дазаю представить сложно, насколько при таком раскладе Чуя боролся за жизнь до последнего. — Потом, где-то в восемнадцать, я начал выбиваться в этакие лидеры. Меня слушались, уважали, мой авторитет признавали. Воровал я круто, дрался очень неплохо. Ну, ты понимаешь. В таких бандах лучше всего считывают язык силы. Со временем мы становились всё жёстче, и мне это не нравилось. Они начали обсуждать дела посерьёзнее, не просто тупой вандализм и всякие кражи. На одном таком один из наших полёг, потому что его бросили. Сбежали, поджав хвосты, лишь бы не попасться и спасти свои жалкие шкурки. Я воспринимал их, как свою семью, и мне хотелось помогать друг другу, иметь опору, типа того. У меня были попытки обсудить эту тему, но некоторым упырям не понравилось, что я якобы права качаю, и меня решили убрать. Вот и вся история.
— Так ты умер из-за предательства?
— Ну, вроде того, да.
Дазай зарывается лицом в изгиб шеи и плеча Чуи, обнимая его немного крепче, хоть и стараясь прижиматься не так сильно, дабы не задеть кинжал в животе. Это напоминает отвратительную, ужасно жестокую шутку — всю смерть теперь ходить с вечным напоминанием предательства, от которого совсем не можешь избавиться. Если Господь так и задумывал, то, вероятно, он садист.
— Что ты видел в той газете, Осаму? — спрашивает Чуя, безошибочно считав его настроение, и зарывается пальцами в копну каштановых кудрей.
— Моя мать умерла. В тот самый день, когда я повесился, потому что я закрыл дверь, а она пьяная упала на лестнице. Я убил свою мать и себя девятнадцатого июня, на свой день рождения. Выпуск был несвежим.
Дазай прикрывает глаза, понимая, что нет смысла прятать это и закрываться от Чуи, даже если ему нервно и удивительно страшно для мёртвого. Чуя заслуживает честности и искренности, в конце концов, Чуя единственный, кто дал ему возможность почувствовать себя живым за все годы бесцельного существования. Правда — не самая большая плата за такое.
— И ты подумал, что раз ты косвенный убийца, то я теперь буду тебя срать за это? Потому что сам так откинулся? Я знал, конечно, что ты идиот, но не настолько же, — фыркает Чуя и крепче стискивает пальцами волосы Дазая, заставляя смотреть себе в глаза, запрокинув голову чуть назад. — Осаму, эта сука сдохла, потому что бухала, как не в себя, и не смогла спуститься по лестнице. В газетах, как всегда, пытаются натянуть член на глобус. Какая-то алкоголичка, которая скоро всё равно померла бы от какой-нибудь убитой печени или желудка, за секунду уже стала всемирной страдалицей с одержимым демоном сыном. Ёбаное лицемерие.
Дазай упрямо ничего не отвечает, однако из его уст вырывается удивлённый вздох, когда Чуя перекидывает его спиной на кровать и нависает сверху, не сводя пристального взгляда с лица. Голубые глаза горят решимостью, и Дазай вновь пропускает мысль, что хотел бы увидеть Чую при жизни — наверняка тот был чертовски ярким и красивым. Сейчас, конечно, тоже, пусть и с накинутым блеклым фильтром.
— Послушай меня, её убил не ты, а зависимость. Она бы и так померла, причём, скорее всего, скоро, — твёрдо повторяет Чуя, наклонившись так низко, что сталкиваются их лбы. — Я знаю тебя, Осаму, и не оставлю, что бы там при жизни не случилось.
— Правда? — Дазай шепчет, голос вздрагивает, почти ломается, потому что у него никогда не было человека, который бы захотел остаться с ним.
— Дурень.
Чуя тихо вздыхает и соединяет их губы вместе, мигом рассеивая любые мысли в голове.