***
Праздник начался на закате. Небо, будто подражая флажкам на улицах, растеклось густыми мазками жёлтого и кроваво-красного. Солнце, цепляясь за зубцы дальних гор, слепило глаза, заставляя щуриться, но в этом слепящем свете был магический, почти осязаемый шарм. Сидеть в кабинете, пока все весело гудели за окном, готовясь к предстоящему празднику, мне быстро надоело, а потому, выполнив последнее обязательное дело — двойную проверку защитных барьеров по периметру, — я наконец смог вырваться на свободу, перед этим уточнив у стражи, где сейчас находится Анхель, дабы случайно не пересечься с ним раньше времени. Первым же делом направился к ярмарке, раскинувшейся на главной площади. Улица пестрела красками лотков, наполнена ароматами жареных сладостей и пряных трав. И вот, среди этого изобилия, я заметил знакомую, сосредоточенную фигуру. Адам стоял у прилавка с семенами и рассадами. Его взгляд метался между двумя почти идентичными пакетиками, а выражение лица было настолько серьёзным, словно он решал судьбу королевства, а не выбирал семена для цветов. Торговец, тучный мужчина с испариной на лбу, нервно переминался с ноги на ногу, и по его усталому взгляду было ясно: этот выбор длится уже добрую вечность. Жалость к продавцу и лёгкое любопытство перевесили. Я подошёл, нарушив поле напряжённой концентрации вокруг Адама. — Привет, — поздоровался я, стараясь вложить в слово максимум невинного дружелюбия. Адам коротко кивнул, не отрывая глаз от своей дилеммы. Его привычная молчаливость, которая когда-то меня настораживала, теперь казалась просто частью его природы — чем-то вроде суровой погоды, к которой просто нужно привыкнуть. Мы стояли так некоторое время, и я вдруг отметил про себя очевидное: Адам не извинялся. Не смотрел на меня, не пытался выдавить из себя какие-то ритуальные слова. В его поведении не было и тени той неловкости, что была у Анхеля. — Кстати, ты, кажется, не участвуешь во всеобщем божественном примирении, — осторожно заметил я, стараясь, чтобы голос звучал легко и шутливо. Я даже фыркнул, изображая глуповатый смешок. — Или я просто не тот человек, перед кем стоит извиняться? Адам наконец оторвал взгляд от семян и посмотрел на меня. В его глазах мелькнула редкая, едва уловимая искорка — что-то среднее между усмешкой и усталым пониманием. — Не участвую, — сказал он своим низким, ровным голосом, в котором не было ни капли сомнения. — Всю эту мистическую чушь о прощениях и удаче я не перевариваю. — Вот как? — удивился я. — Получается, Анхель единственный, кто так свято верит в эту… традицию? Адам на мгновение замолчал, его взгляд скользнул по оживлённой улице, будто проверяя, не подслушивает ли младший брат. — Много веков назад, — начал он тише, — когда Анхель был особенно заносчивым и задирал нос, я решил немного подшутить над ним в канун Солнцестояния. Сказал ему, что извиниться в этот день — священный долг каждого. Что если пропустишь хоть одного человека, которому напакостил, весь следующий год будет преследовать чёрная полоса. — Он сделал паузу, и уголок его губ дрогнул. — Он, конечно, мне не поверил. Но тут вмешался Аэлион. Решил, что это отличная идея — привить младшему привычку осмысливать свои поступки и просить прощения. Поэтому поддержал мою глупость самым серьёзным видом, каким только мог. Анхель ему верил безоговорочно. С тех пор для него это — незыблемый закон. — Он вздохнул, и в его взгляде промелькнула сложная смесь вины и тёплой ностальгии. — А вскоре эта нелепая «традиция» каким-то образом разлетелась по свету. Люди подхватили, решив, что да, это хорошая мысль — хотя бы раз в год очищать совесть. И вот вам результат. Вот оно что. Уголки моих губ сами потянулись вверх. История была настолько… настолько в духе этих двоих, что даже вызывала уважение к масштабу розыгрыша, растянувшегося на столетия. — Жестоко, — констатировал я, но в моём голосе звучало скорее восхищённое одобрение, чем упрёк. — Анхель сегодня передо мной распинался, красный, как помидор. — На сей раз Адам отозвался полноценной, пусть и сдержанной, усмешкой. Вспомнив, зачем подошёл, я кивнул на пакетики в его руках. — Так что же здесь выбирается с таким смертельным серьёзом? Семена древа познания добра и зла? — Мистериола, — ответил Адам, как будто это всё объясняло. — Два сорта. Торговец, увидев в лице меня потенциального союзника, тут же оживился: — Уважаемый господин! — затараторил он, с облегчением указывая пальцем то на один, то на другой пакет. — Вот этот — «Багряный сумрак», а этот — «Пурпурная эфемера». Разница, честное слово, микроскопическая! Цвет: у одного оттенок ближе к бордовому, у другого — к чистому пурпуру. И высота взрослого растения: «Сумрак» будет на три, от силы четыре сантиметра выше «Эфемеры». Вот и вся тайна! Я перевёл взгляд с продавца на Адама, моя бровь поползла вверх сама собой. — Позволь узнать, — начал я с неподдельным интересом. — В высоком садоводстве три сантиметра и тон цветка — действительно вопросы принципиальные? Адам снова кивнул. Всего один раз. Это был его высший знак согласия и признания важности выбора. А мне вдруг пришла в голову мысль — безупречная в своей простоте. Я сделал вид, что что-то вспоминаю. — Кстати, Долор как-то обмолвился... Кажется, он говорил, что пурпурный — это цвет королевской мудрости и что он ему нравится. Но я могу и ошибаться, — я беззаботно пожал плечами, делая паузу для эффекта. Это сработало. Почти мгновенно. Адам, не говоря ни слова, протянул продавцу пакет с надписью «Пурпурная эфемера». В его движениях появилась редкостная решимость. Торговец вздохнул так, будто с его плеч свалилась гора, взял деньги и, к моему удивлению, сунул мне в руку небольшую луковицу в крапинку. — Вам, молодой господин, от всего сердца! Прекрасный сорт, зацветет к осени лунным серебром! Я, сдерживая смех, поблагодарил и спрятал неожиданный трофей во внутренний карман. Мы с Адамом уже направились прочь от ярмарочного шума, когда он, не глядя на меня, вдруг спросил: — После бала пойдешь смотреть на цветение? — Вопрос прозвучал так же просто и прямо, как «пойдём поедим». Я замедлил шаг, искоса глянув на него. — Цветение? — переспросил я, стараясь не показать излишнего любопытства, хотя внутри уже зашевелился интерес. — Признаться, я не в курсе. Что именно цветёт в такой час? Ночные люимины? Лунные нарии из тех самых книг, которые все цитируют, но никто не видел? — Мои цветы. Тот сорт, что высаживаю каждый год в северном саду, у старой оранжереи. Они распускаются только в ночь солнцестояния, на пару часов. — Он сделал небольшую паузу, подбирая слова. — Сок их лепестков… сильное противоядие. Ослабляет действие многих ядов и чёрной гнили. Вот это поворот. Я остановился как вкопанный, забыв на мгновение о толпе вокруг. Лекарственные растения, да ещё с таким узким и драгоценным окном цветения — это была уже не просто ботаническая причуда, а серьёзное алхимическое сырьё. — И ты высаживаешь их каждый год сам? — Да. От семени до цветка. Контролирую каждый этап. — В его голосе впервые прозвучала тень чего-то, похожего на гордость. Не показную, а глубокую, профессиональную. — Почва, полив, свет. Малейшее отклонение — и целебная сила падает. Воображение сразу нарисовало картину: мрачноватый Адам, склонившийся над грядками при свете фонаря, с терпением, достойным лучших монахов-переписчиков. — В таком случае, — сказал я, и в моём голосе прозвучала неподдельная серьёзность, — я обязательно присоединюсь. Казалось, на этом разговор исчерпан. Но я недооценил его. Он кивнул, удовлетворенный, а затем… взял курс. Не ко дворцу, а вглубь торговых рядов, к тем лавкам, что пахли сырой землёй, сушёными травами и древесной корой. — Зайдёшь? — было всё, что он спросил, уже останавливаясь у прилавка с десятками мешков, на которых мелом были начертаны названия: «Серебристый мергель», «Дренаж огнаров», «Черноземье прерийное». Так начался мой невольный квест по закупке садоводческих припасов. Адам методично обходил одну лавку за другой, и я волей-неволей стал его… чем-то вроде помощника с обострёнными чувствами. Меня использовали как живые весы, как органолептический прибор и как терпеливую аудиторию для кратких, но ёмких лекций о кислотно-щелочном балансе. Он выбирал с той же леденящей душу тщательностью, но уже без изначальных мучительных колебаний — видимо, у него в голове был чёткий список. А моё присутствие служило ему чем-то вроде звукового резонатора для его мыслей или просто тихого одобрения. Кивнешь — и он, кажется, чувствует себя увереннее. Когда мы наконец покинули последнюю лавку (откуда я вышел с ещё одним подарком — пакетиком ароматных листьев «для успокоения нервов после бессмысленных светских бесед» — бесконечно благодарного продавца), сумерки уже сгустились. Небо из огненного превратилось в глубокое, бархатистое фиолетовое. В окнах дворца, как звёзды, зажглись первые огни. Времени не было. Ворвавшись в свои покои, я сбросил повседневную одежду, пропахшую дымом костров, пряностями и сырой землёй. Окатился в душе ледяной водой и натянул приготовленный костюм: тёмно-бордовый, почти цвета запёкшейся вишни, строгий, без вычурных вышивок, но безупречно сидящий. Быстро привёл в порядок волосы, смахнул невидимую пыль с лакированных сапог. Готов. Зеркало показало мне лицо со слегка разгоревшимися щеками и непривычно живым блеском в глазах. Физической усталости не чувствовалось — её вытеснили трепетное предвкушение и… лёгкий, холодный страх. Всё-таки Анхелю нужно будет что-то сказать. Я глубоко вдохнул, расправил плечи и вышел в коридор.***
Музыка встретила меня ещё на подходе. Волны струнных и смех, просачиваясь сквозь толстые стены, создавали атмосферу радости и праздника. Я толкнул тяжёлую, резную дверь бального зала. И на меня обрушилась настоящая стена — тёплый, плотный воздух, густо замешанный на ароматах воска, дорогих духов, вина и праздничного пиршества. Гул голосов, вспышки драгоценностей на платьях, мерцание сотен свечей в хрустальных люстрах. Бал был в самом разгаре. — Ну что за красавчик! — весёлый, звонкий голос выдернул меня из разведки обстановки. Я обернулся. Передо мной стояла Мериада, сияющая, как новогодний фейерверк, и держала под руку Мори. Эльф в строгом, почти деловом костюме — зрелище настолько непривычное, что я на секунду задержал на нём взгляд. Но главным фокусом, безусловно, была она. Длинное чёрное платье облегало фигуру, а глубокий вырез и струящиеся шёлковые рукава насыщенного красного цвета делали её центром вселенной в радиусе двадцати шагов. — Тебе очень идёт этот костюм! — продолжила она, и её быстрые, уверенные пальцы потянулись ко мне, поправляя складку на лацкане. — Носил бы его почаще — от девушек и мужчин отбоя бы не было! Её движение, этот бесцеремонный, сестринский жест — точь-в-точь как у Лены. Та же забота, та же скорость, то же отсутствие личных границ. В груди что-то ёкнуло, тупо и неприятно, и накатила знакомая волна тоски. Я моргнул, отгоняя призрак. — Спасибо, — ответил я на автомате, голос прозвучал чуть более хрипло, чем хотелось. — Выглядеть достойно рядом с тобой — задача не из лёгких, приходится стараться. — Она смеётся, а мой взгляд уже скользил мимо них, прочёсывал зал, выискивая в толпе знакомую фигуру. И нашёл. В дальнем конце зала, у массивной колонны, стояли оба: невозмутимый Адам и рядом — Анхель. Светлая рубашка из тонкой ткани была расстёгнута на две верхние пуговицы, открывая ключицы. Парадный пиджак тёмно-синего цвета был небрежно накинут на плечи, его полы удерживали изящные серебряные цепочки. Узкие тёмные брюки подчеркивали… Так, Инек, не туда смотришь. Соберись. Я силой воли перевёл взгляд выше, на лицо. И в тот же миг наши взгляды встретились — мой, наверное, всё еще не до конца собранный, и его — холодный, ясный, как зимнее небо. Он задержал его на долю секунды, а затем… просто закатил с таким выражением глубокого, почти физиологического отвращения, словно я был не человеком, а неудачной фреской на потолке. Резко отвернулся, всем видом показывая, что я — последнее, на что он хотел бы тратить свои зрительные нервы в этой жизни. Неосознанно, будто зеркало, я повторил его жест — закатил глаза и отвернулся. И тут же поймал на себе двойной взгляд. Мори, поправляя очки, удивленно вскинул брови так высоко, что они почти скрылись под чёлкой. А Мериада… Мериада расцвела широкой, хищной и понимающей улыбкой. — Ох, — прошептала она с искрящимся восторгом, прикрывая рот изящными пальцами с алыми ногтями. — Смотри-ка, Мори, настоящая балетная пастораль! «Взгляд — отзеркаливание — демонстративное пренебрежение». Классический танец ухаживания у некоторых видов гордых, но глупых птиц. — Она сделала паузу, её глаза блестели весёлым огнём. — Обычно следующим шагом у них следует принести в клюве самую блестящую безделушку и ткнуть ей объект симпатии. Инек, у тебя случайно в кармане ничего блестящего нет? — Я почувствовал, как тепло быстро разливается по шее и щекам. Говорить о том, что «блестящую безделушку» я уже подарил... В прочем, судя по взгляду ведуньи, она уже об этом знала; увидела и придумала новую шутку на эту тему. Мори фыркнул, снимая очки, чтобы протереть их. — Мери, не надо его смущать, — сказал он, но в его голосе тоже звучала смешинка. Я только глубже вздохнул, пытаясь сохранить остатки достоинства и мысленно поблагодарил Мориарти за поддержку. Вскоре явился Долор. И я едва не поперхнулся воздухом. Он был в светлом — это шокировало даже меня. Пусть я и гость в этом мире не такой уж давний, но за всё время я ни разу не видел на нём ничего, кроме оттенков ночи, чёрного бархата и тёмно-бордового, цвета старого вина. А сейчас... Светлый камзол, мягко ложащийся по плечам, простая, но безупречная льняная рубашка, и широкий золотой пояс, который не стягивал, а подчёркивал стройность стана. Вместо привычной, почти мрачной брони — наряд, полный воздуха и света. Взгляд мой сам собой потянулся к Адаму —любопытно, увидел ли он в этом тот же сдвиг реальности? И да, думаю, увидел. Точнее — не увидел ничего больше. Он замер у своей колонны, будто в него вбили ледяной кол. Лицо стало бледным, как мраморная плита, все черты застыли в одном чистом, незамутнённом чувстве — потрясении. Он, кажется, даже перестал дышать. Я отвёл глаза, чувствуя себя невольным свидетелем чего-то слишком личного. Долор же, казалось, ничего не замечал. С тем же невозмутимым, слегка отстранённым выражением он прошёл через зал и занял своё привычное место, будто отгородившись невидимой стеной от всеобщего веселья. К нам подошли официанты, протягивая бокалы. Я взял свой с благодарностью. Напиток оказался обманчиво лёгким и сладким, с послевкусием спелых ягод и чего-то пряного. Очень вкусным. И, как вскоре оказалось, очень крепким. Я не отказывался, когда мой бокал снова наполняли. И снова. Приятная теплота разлилась от желудка к конечностям, а в голове закружилась лёгкая, ничего не обещающая дымка. Она притупляла острые углы, делала яркие огни люстр ещё ярче, а музыку — приглушённее и приятнее для слуха. Было хорошо. Но вместе с ней приползло и другое чувство — беспокойство, неясное, как предчувствие. Я оглядел зал, и всё встало на свои места. Анхель. Он уже был заметно навеселе. Щёки порозовели, глаза блестели слишком ярко, движения стали размашистыми, чуть неуклюжими. В груди что-то неприятно сжалось. Я вспомнил недавнюю посиделку у Арктура(которого, к слову, я на балу не наблюдал). Его абсолютную, опасную невменяемость, пьяную попытку «помериться» с генералом кулаками, его вес на моей спине, когда я тащил его домой, а он что-то бормотал и выводил пальцами на моей спине таинственные знаки. Мысль о том, что это может повториться — здесь, среди чужих, — заставила похолодеть внутри. А что, если кто-то попытается этим воспользоваться? Следующие два часа я провёл, прикидываясь занятым беседой, но не спуская с него глаз. Он становился все развязнее. Смеялся громче, хлопал по плечам малознакомых людей, его руки стали слишком частыми и бесцеремонными. А потом к нему пристроился какой-то мужчина — статный, с уверенной улыбкой и слишком цепким взглядом. И началось. Сначала это были просто шутки. Мужчина что-то говорил, наклоняясь поближе, и Анхель, пьяно щурясь, хохотал, будто услышал шутку века. Потом тот ловко подал ему новый бокал, их пальцы ненадолго соприкоснулись. Анхель лишь ухмыльнулся, потягивая вино, и что-то промямлил в ответ. Через полчаса они стояли почти вплотную. Незнакомец говорил тихо, почти на ухо, его губы порой почти касались Анхелева виска. А он слушал. Откинув голову, с полуприкрытыми глазами и той глупой, довольной улыбкой, которая сводила меня с ума. Он позволял. Позволял, чтобы к нему прикасались — рука мужчины легла на его предплечье, якобы для устойчивости, потом скользнула ниже, к локтю. Позволял, чтобы тот поправлял складку на его накинутом пиджаке, задерживая руку у плеча. Во мне что-то начало закипать. Тихий, холодный гнев, от которого горло перехватывало и в висках стучало. Я пил уже почти машинально, бокал за бокалом, так что официант, кажется, решил приставить ко мне персональный источник алкоголя. Вино не гасило этот внутренний пожар, а только подливало масла, превращая тревогу в яростное, слепое возмущение. Мори и Мериада перешептывались, бросая на меня тревожные взгляды. Наверное, боялись, что им придётся тащить до покоев уже двоих пьяных идиотов. И тут я увидел кульминацию. Тот мужчина, улыбаясь какой-то своей, явно двусмысленной шутке, протянул руку. Не к плечу или руке, а прямо к лицу. Он взял прядь волос, такую непослушную и мягкую. Провёл пальцами по ней медленно, чувственно, от виска до самого кончика, закрутив её вокруг пальца. Его взгляд при этом был таким… собственническим. А Анхель… Анхель даже не отшатнулся. Всё. Терпение лопнуло. Я всучил свой бокал в руку ошарашенного Мориарти — даже не попросил подержать, а буквально впихнул, чтобы не мешал. Двинулся сквозь толпу, не обращая внимания на вскрики и косые взгляды. Расстояние до них сократилось за несколько резких, длинных шагов. Музыка и гул голосов словно приглушились, оставив только свист крови в ушах. Они обернулись на моё приближение почти синхронно. — Что тебе надо? — бросил Анхель, и в его мутноватых, но всё ещё прекрасных глазах читалось лишь пьяное раздражение. Мужчина рядом — тот самый, с уверенной улыбкой — оценивающе окинул меня взглядом, полным снисходительного любопытства. — Я всё ещё должен тебе извинение, — сказал я. Голос прозвучал ровно, холодно, почти деловым тоном, и это было странным контрастом с тем, что бушевало внутри. — И кажется, я придумал, за что. Интерес, тупой и пьяный, мелькнул в его взгляде. Он неуверенно повернулся ко мне полностью, сделав шаг ближе и пошатнувшись. Запах ударил в нос — сладковатый хмель вина, тонкая, но навязчивая нота его парфюма... — И за что же? — выдохнул он, лукаво прищурившись, ожидая, видимо, словесной дуэли или очередной глупости. В тот же миг моя рука обхватила его за талию, резко притянув к себе так, что он врезался в меня всем телом. Он ахнул, коротко и глухо, потеряв равновесие, и его тело на мгновение обмякло от шока. Я почувствовал под пальцами тонкую ткань рубашки, тепло, исходящее от него, услышал его сбившееся, спёртое дыхание. — За это, — прошептал я ему прямо в губы, чувствуя, как они чуть приоткрылись от изумления. И поцеловал. Жёстко. Бесцеремонно. Без спроса. На глазах у онемевшего от изумления мужика, на глазах у всего этого проклятого бала. Не для нежности. А чтобы поставить печать. Чтобы заявить права. Чтобы стереть с его губ улыбку, предназначенную не тому, кому следует. Он сначала застыл, потом слабо попытался оттолкнуться, но хватка моя была железной. А потом… потом его губы дрогнули и начали отвечать. Неровно, пьяно, но — отвечать. Мир вокруг нас сжался до одной точки — до жара его тела, прижатого к моему, до терпко-сладкого вкуса вина на его губах, до бешеного, глухого стука собственного сердца, который заглушал музыку, голоса, всё. Когда я наконец отпустил его — а отпустил лишь потому, что лёгкие требовали воздуха, — он отшатнулся на шаг. Смотрел на меня широко раскрытыми глазами, в которых пьяный туман сменился абсолютной, кристальной ясностью чистого, нефильтрованного шока. А через его плечо я видел лицо того мужчины. На нём застыла идеальная маска абсолютного, первобытного «что это, блять, было?». И только где-то вдалеке, сквозь нарастающий обратно гул и звон в собственных ушах, я уловил сдавленный, восхищенный шёпот Мериады, донёсшийся, казалось, прямо из другого измерения: — Ну надо же… Принёс-таки самую блестящую безделушку...***
Память о том, как мы добрались до его комнаты, стёрлась в сплошном пятне прикосновений. Кажется, мы двигались, спотыкаясь о пороги, цепляясь друг за друга как единственные опоры в качающемся мире. Я боялся отстраниться хоть на миллиметр, будто отпустив его, я позволю всему этому — его смеху в адрес другого, этому мужчине, этому опьянению, этой безумной ревности, что гнала меня сюда, — снова ворваться между нами и всё разрушить. Поэтому я не отпускал. Я целовал его снова и снова, глуша всякую возможную мысль и протест. Сначала резко, почти грубо, потом, чувствуя его ответ, — с яростной нежностью. Он отвечал тем же: его зубы чуть царапали мою нижнюю губу, его пальцы рылись в складках моей рубашки, с упрямой наглостью расстёгивая пуговицы. Его пиджак растворился где-то в коридоре — сброшенный, ненужный. Вся его одежда теперь казалась лишней преградой, абсурдной упаковкой. Под ней было то, что я хотел видеть, чувствовать — живое тепло его кожи, которое так странно и пьяняще контрастировало с привычным холодом в его взгляде. Дверь захлопнулась, отсекая шум праздника. Внезапно наступившая тишина комнаты оглушила — она была плотной, звонкой от нашего собственного сбивчивого дыхания. Я осторожно опустил его на край кровати, и пружины тихо вздохнули под его весом. Движения внезапно стали неуклюжими и дрожащими. От волнения, от нарастающей, всепоглощающей жажды. Они нашли путь к его рубашке. Пуговицы, тонкие и скользкие, спутанная шнуровка у горла — всё превратилось в одно непреодолимое препятствие. Я слышал, как собственное дыхание становится прерывистым, как в штанах нарастает мучительная, невыносимая теснота, и каждый новый, чуть дрожащий вздох Анхеля только распалял её, затягивая петлю желания туже. Наконец преграда была сломлена. Я наклонился, и мои губы, горячие и сухие, нашли сначала точку на его шее, где пульс бился бешено и предательски громко, выстукивая наш общий ритм. Потом они скользнули ниже, к ямке между ключицами. Он запрокинул голову, обнажив шею, и тихий, сдавленный стон вырвался у него прямо в мои волосы. Его пальцы впились в них, запутались, потянули к себе, и это странное смешение лёгкой боли и обладания было невероятно, до головокружения, приятно. Рубашка соскользнула с его плеч и была отброшена в сторону. Я замер на мгновение, просто глядя, пытаясь вдохнуть. Его кожа в полумраке комнаты, пронизанном лишь полосками света из окна, казалась матовой и бледной, как драгоценный, состаренный мрамор, оживающий под теплом моего дыхания и его собственного жара. Я не мог остановиться. Мои губы и язык спустились ниже, исследуя грудную клетку, целуя каждый сантиметр, чувствуя, как она вздымается и опадает под ними в нестройном ритме. Я обвёл упругий сосок, почувствовал, как он набухает и твердеет на моём языке, превращаясь в чувствительную точку. Потом осторожно прикусил, чуть оттягивая. Не для боли — для ощущения. В ответ раздался резкий, шипящий вдох, а затем тихий, низкий стон, полный такого чистого одобрения, что он прошёл по моим нервам, как разряд молнии, от макушки до самых пят. Его тело выгнулось навстречу, дугой, безмолвно, но красноречиво прося большего, требуя продолжения. Его рука надавила на мой затылок. Не грубо, а мягко, но с такой властной настойчивостью, которая не оставляла сомнений. Он направлял меня вниз, и я не сопротивлялся, следуя за этим безмолвным приказом. Мои губы скользнули по плоскому, напряжённому животу, по линии мышц, чувствуя, как они подрагивают и втягиваются от каждого моего прикосновения, от горячего дыхания на коже. Застёжка на его штанах поддалась мне с почти наглой лёгкостью. Я стянул их вместе с тонким нижним бельём одним резким, нетерпеливым движением, и они упали на пол с глухим шуршанием, став просто ещё одним сброшенным, ненужным слоем между нами. Анхель лежал передо мной полностью обнажённый, и всё его тело — от запрокинутой головы до напряжённых бёдер — кричало о готовности. В нём читалось то же мучительное, животное нетерпение, что сводило судорогой и меня. Я обхватил его напряжённый, горячий член, чувствуя под пальцами бархатистую кожу, пульсацию. Он резко выгнулся на кровати, будто от удара током, и его пальцы впились в простыню с такой силой, что костяшки побелели. Из горла вырвался хриплый, прерывистый звук. Казалось, в моей голове не осталось места для мыслей. Она была заполнена до краёв только этим — его видом, его звуками, его жаром. Только им. В запале, ослеплённый желанием, я потерял остатки терпения и осторожности. Руки дрожали, дыхание сбилось в один сплошной, горячий поток. Я действовал на автомате, не думая, расстегнув собственную молнию с резким звуком и попытавшись войти насухую, торопясь, словно боясь, что этот миг рассыплется. Ответ пришёл мгновенно и был болезненно ясным. Не отталкивание — резкий, сильный удар ногой, пришедшийся точно по скуле. Я отшатнулся и яркая вспышка боли пронзила лицо, острая и отрезвляющая, как удар хлыста. В глазах на секунду потемнело. Я поднял взгляд, медленно выпрямляясь, чувствуя, как по щеке растекается жар. И увидел его глаза. В них плескалась холодная, чистая, хищная ярость. И не просто гнев — в них читалось обещание. Обещание жестокой, методичной расправы, если я посмею выкинуть что-то подобное снова. — Ещё раз так сделаешь — зубы выбью, — прошипел он. Голос был низким, хриплым, и каждое слово было обточенным осколком льда, впивающимся в кожу. В нём не было и тени прежней развязности, только абсолютная, леденящая серьёзность. Боль пульсировала в такт сердцу, но отрезвление было полным. Я отдышался, стараясь вернуть контроль над своим телом. Стыд и досада на собственную глупость горели изнутри. — Извини, — выдохнул я, и это было не просто слово. Это была капитуляция. Признание его права устанавливать правила здесь и сейчас. Я медленно, давая ему время отреагировать, вновь наклонился к нему. Не для захвата, а для просьбы. Мои губы коснулись его — сначала уголка губ, потом мягко, почти робко — самих губ, в безмолвном извинении, в мольбе о прощении, которую я не мог выговорить. И почувствовал чудо. Напряжение, стальной прут, сковавший его тело, начал медленно, по миллиметру, уходить. Плечи под ладонями размягчились, спала дрожь. Тело подо мной снова обмякло, но теперь — не в пьяной беспомощности, а в ожидании. — В тумбочке, — выдохнул он мне в губы, горячим, сбитым шёпотом. Воздух от его слов смешался с моим. Я на мгновение застыл, не понимая. Потом до меня дошло. Он прикусил нижнюю губу, наблюдая, как я тянусь к прикроватной тумбочке, словно оценивая мою растерянность. Внутри, в беспорядке среди прочих мелочей, лежал небольшой стеклянный пузырёк. Содержимое в полумраке было неразличимо, да мне сейчас и не было до этого дела — мозг отказывался анализировать что-либо, кроме его взгляда и жгучей потребности. Но дальше я завис. Пузырёк был в моей руке, прохладный и гладкий, а понимания, что делать дальше, не было. Вернее, было — смутно, теоретически, из обрывков чужих рассказов и увиденного. Но практика… Опыт Инека Райса в этой сфере, если и существовал где-то в его памяти, был для меня сейчас недоступен. А у меня, у того, кто смотрел сейчас его глазами, не было вообще ничего. — Что, никогда не видел, что с этим делают? — в его голосе прозвучала язвительная, хрипловатая усмешка, но в глубине полуприкрытых глаз читалось скорее любопытство, даже вызов. Я не стал отвечать. Просто открыл флакон, и в комнате повис сладковатый, едва уловимый запах. Вылил прохладное, скользкое масло себе на пальцы. Холодок заставил вздрогнуть, но его сменило жаркое осознание. Инстинкт и та пьяная, слепая смелость, что ещё не выветрилась, подсказывали дальше. — Не знал, что Инек Райс никогда не спал с мужчинами, — продолжал он, голос стал тише, но ещё более язвительным. — Хотя слава о тебе ходила, как о… Ох!… Я не стал ждать конца фразы. Ввёл сразу два пальца, наблюдая, как его глаза расширились от шока. Он вздрогнул всем телом, резко выгнув спину, оторвав плечи от постели. Тихий, сдавленный, почти болезненный звук сорвался с его губ. Я устроился удобнее между его ног и начал медленно, с бесконечным вниманием, двигать пальцами. Не спеша, разминая, готовя, прислушиваясь к каждому его вздоху, к каждой микроскопической перемене в напряжении его тела. Он прикусил собственную руку, чтобы заглушить следующий стон, но это плохо помогло. По комнате поплыли тихие, хриплые вдохи, сдавленные выдохи, нечто среднее между стоном и мольбой. От каждого из них у меня в животе сжималось что-то горячее и тяжёлое, перехватывало дыхание. Казалось, одного лишь вида — его выгибающегося тела, блеска пота на ключицах, беспомощно закинутой головы — достаточно, чтобы я потерял последние остатки контроля. Я добавил ещё один палец, и он поморщился, коротко выдохнув и зашипев. Я тут же склонился к его груди, нежно целуя и лаская языком тот самый чувствительный сосок, стараясь отвлечь, расслабить, подарить другую волну ощущений. Чувствовал, как его дыхание стало чаще, прерывистей, как сердце колотится прямо под моими губами. Другой рукой я обхватил его член, лаская снизу вверх, медленно, уделяя внимание каждому сантиметру горячей кожи. Движения моих пальцев внутри стали увереннее, я искал, нащупывал памятью тела то самое место, о котором когда-то читал… в другой жизни. Слегка изменил угол, надавил — и его тело вздрогнуло, выгнулось в немом, полном шока и наслаждения стоне. Волна тепла обожгла мне руку и живот, и по комнате разнёсся густой, сладковатый запах. Я замер, наблюдая за ним, всё ещё чувствуя пульсацию его тела. Он лежал, часто дыша, с закрытыми глазами. На его лице было выражение абсолютной, опустошённой истомы. На животе и груди остались влажные следы. Я смотрел на него, и моё собственное желание, неутолённое, яростное, кричало внутри, требуя продолжения, завершения. Но я ждал, давая ему секунду прийти в себя, чувствуя, как моё собственное сердце колотится где-то в горле, сухость во рту и дрожь в коленях. Потом я медленно склонился к его шее, чувствуя под губами бешеный, частый пульс, вдыхая его запах, смешанный теперь с запахом наслаждения и масла. — Так что ты там говорил про мою славу? — прошептал я, проводя кончиком языка по резкой линии его челюсти, чувствуя под собой лёгкую дрожь. Достигнув уха, я позволил себе лёгкий, но ощутимый укус за мочку. Его тело снова вздрогнуло, на этот раз — отчаянно и беззащитно. — Анхель, — добавил я, и мой собственный голос прозвучал низко и хрипло от сдерживаемого напряжения, — у тебя снова стоит. Он резко отвернул лицо в сторону, прикрыв глаза ладонью, как будто мог спрятаться от этого факта, от меня, от собственного тела. Но я видел. Даже в скупом свете, пробивающемся сквозь шторы от уличных фонарей, было видно, как заалел край его уха. Это был крах его защитной брони, и он был прекрасен. — Заткнись, идиот, — его голос прозвучал приглушённо, сквозь пальцы, и в нём не было ни капли прежней ледяной язвительности. Только смущённая, раздражённая, нетерпеливая грубость. — И... вставь мне уже. Эти слова, вырвавшиеся у него сдавленным, почти злым шёпотом, ударили по мне с новой, сокрушительной силой. Сознание на мгновение поплыло, мир окончательно стянулся в точку — в эту комнату, в эту кровать, в него. Всё остальное перестало существовать. Я отстранился, чтобы вновь взять в руки флакон. Прохладные, скользкие капли, коснувшись перевозбуждённой кожи, заставили меня резко, со свистом вдохнуть, пытаясь собрать разбегающиеся мысли воедино. Я нанёс средство на себя быстрыми, небрежными движениями вверх-вниз, чувствуя, как под пальцами пульсирует собственная плоть. Когда я снова приблизился, вставая на колени между его раздвинутых бёдер, всё внутри дрожало. От животного, всепоглощающего ожидания. От последней, тщетной попытки удержать хоть крупицу контроля, чтобы не причинить ему вреда, не сломать этот хрупкий, невероятный момент. Это было больше, чем просто физическое влечение. Это была брешь в стене, ключ, молчаливое разрешение. И я был на грани того, чтобы им воспользоваться. Я вошёл медленно, мучительно медленно, преодолевая сопротивление, давая его телу и моему разуму привыкнуть к обжигающе новому, тесному, невероятному ощущению. Он весь сжался, будто пружина, его пальцы впились в простыню так, что ткань затрещала, из горла вырвался протяжный, сдавленный стон, полный одновременно боли и шока. Он закусил губу до побеления, пытаясь заглушить следующий звук, но это было бесполезно. — Глубже, — выдохнул он. Слово было почти беззвучным, сорвавшимся с его прикушенных губ не как просьба, а как хриплый, нетерпеливый приказ. Я подчинился. Продвинулся дальше, с каждым медленным, неумолимым миллиметром чувствуя, как стирается последняя грань, как наше дыхание, наш жар, наша плоть становятся чем-то единым. Я поражался собственной выдержке, что не потерял контроль полностью, когда один лишь его вид сводил с ума, лишая рассудка. Моя свободная рука потянулась к его волосам. Пальцы нашли холодную шпильку. Я осторожно вытащил её, и освобождённые пряди тут же рассыпались по бледной подушке серебристым водопадом. Божественно. — Какой же ты медленный, чёрт возьми, — попытался он бросить с привычной язвительностью, но голос сорвался, звуча устало, жалобно и предательски слабо. Я не удержался — усмехнулся. Это был сигнал. Зелёный свет. Разрешение сорвать все тормоза. Я вошёл до конца одним резким, уверенным движением. Из его груди вырвался не стон, а короткий, обрывающийся на полуслове крик — чистый, нефильтрованный шок от полноты ощущений. И я начал двигаться. Сначала ещё сдерживаясь, пытаясь найти ритм, прислушиваясь к каждому его вздоху, к каждой судороге, пробегающей по его телу. Потом всё быстрее, теряя счёт времени и мыслям, наращивая темп, пока ритм наших тел не стал единым, неотличимым — удар, отдача, стон, вдох. Он захлёбывался стонами, жмурился, отворачивался, кусал уже покрасневшие, опухшие губы, пытаясь удержать внутри всё, что рвалось наружу — все эти хриплые мольбы, признания, проклятия. Но это было невозможно. Каждое моё движение выбивало из него новый звук, каждое глубинное касание заставляло его выгибаться, предлагая себя ещё больше. Я резко вышел и прежде, чем он успел понять что-то, протестовать или вздохнуть, я перевернул его — ловко, почти без усилий, помогая встать на колени. Моя ладонь одним плавным движением скользнула по его горячей, влажной спине, чувствуя под пальцами каждый выступающий позвонок, каждый тугой мускул, играющий под тонкой, натянутой кожей. Его ноги дрожали от напряжения и слабости, он едва держался на локтях. Я надавил рукой между лопаток, сильнее прогнув его спину в изящную, покорную арку, и снова вошёл — уже глубже, увереннее, с хриплым выдохом. Его тело выгнулось в немом, отчаянном крике, а потом он сразу же уткнулся лицом в смятые простыни, вцепившись в ткань пальцами, будто пытаясь найти хоть какую-то опору в этом водовороте. Я отпустил его бёдра и вновь провёл рукой вверх по спине, к основанию шеи, ощущая дикую пульсацию под пальцами, потом выше — в густые, растрёпанные волосы, рассыпавшиеся по его плечам. Собрал их в небрежный, плотный хвост — тот самый, который я так не любил, который всегда казался мне слишком строгим, — и мягко, но неумолимо потянул на себя, заставляя его приподняться, выйти из укрытия, обнажить снова своё лицо. И снова начал двигаться. Быстро. Глубоко. В бешеном, неистовом ритме, от которого перехватывало дыхание у нас обоих, а в висках стучала одна только кровь. Но это того стоило. Каждый стон, вырывавшийся из его груди, превращался в прерывистый, срывающийся крик, который он уже не мог — да и не пытался — сдерживать. Я впитывал каждый звук, как пьянящий наркотик, тянул его волосы сильнее, прижимая к себе ещё теснее, обхватывая другой рукой за талию, чувствуя, как его спина прилипла к моей груди. Он бессильно уронил голову мне на плечо. Его дыхание было горячим, влажным и прерывистым на моей коже. Когда я мельком увидел в зеркальном отражении на тумбочке его лицо — глаза были затуманены, полуприкрыты, а в уголках, на ресницах, блестели непролитые слёзы от переизбытка ощущений. В этот миг он был невыразимо, до физической боли красив — разбитый, отданный, настоящий. Не останавливая бешеных движений, я нашёл его губы, повернув к себе лицо. Поцелуй был влажным, солёным от пота и его слёз, полным одних и тех же стонов и хрипов, что рвались из его перехваченного горла. Он стонал прямо мне в рот, и его тело снова содрогнулось в долгой, мучительной финальной судороге, обливая мою руку новой волной жара. Почти сразу, подтолкнутый этим видом, этим ощущением, до пика дошёл и я, срываясь в бездну с тихим, хриплым рыком его имени. Он повис на мне всем весом, его пальцы бессильно, но цепко вцепились в мои волосы, как в единственную опору. Дыхание вырывалось неровными, свистящими рывками, смешиваясь в густой, горячий воздух комнаты. — Уже выдохся? — прошептал я, проводя ладонью по его влажному животу, чувствуя под пальцами судорожные вздрагивания и быстрое, поверхностное дыхание. Он попытался что-то сказать, но получилось лишь неразборчивое, сонное бормотание, больше похожее на усталый вздох. Усталость, тяжёлая и приятная, тут же навалилась на меня следом, смешиваясь с глубоким, животным удовлетворением. Я осторожно опустил его на бок на простыню, сам падая рядом, чувствуя, как комната медленно перестаёт вращаться. Тишина, нарушаемая лишь нашим неровным, шипящим дыханием, сгущалась, и с её краёв уже начали пробираться обратно обжигающие щупальца реальности — воспоминания о бале, о нашем публичном «скандале», о завтрашнем дне. И тогда сквозь эту тягучую, ленивую тишину, слабым, но намертво ядовитым шёпотом, прозвучало: — Хочешь сказать, это всё… что ты можешь? Я повернул голову на подушке. Его глаза были прикрыты, длинные ресницы отбрасывали синеватые тени на бледные, почти прозрачные щёки, но в уголке его губ играла едва уловимая, вымученная усмешка. Слабая, но всё та же. Вызов. Даже сейчас, разбитый, опустошённый, в полной физической немощи, он не мог удержаться. Его гордыня, как шип, прорывалась сквозь любую слабость. Вместо гневного ответа я лишь тихо усмехнулся сам. Лёгкий, почти беззвучный выдох, который, казалось, ещё сильнее распространил густое, пряное тепло по комнате. Пока не время для реальности. Реальность — это стыд завтрашнего утра, это неловкие взгляды, это тяжёлый разговор о том, что произошло и что это значит. Реальность — это его холодный взгляд и моя вечная роль его ненавистного напарника. Но не сейчас. Сейчас комната всё ещё была нашим замком, а ночь — союзником. И этот вызов, этот последний жалкий оплот его гордыни, нужно было не принять. Его нужно было стереть. Медленно. Тщательно. До самого основания. Чтобы к рассвету от него не осталось и следа. Я перевернулся на бок, лицом к лицу с ним. Моя рука снова легла на его талию, но уже не с хваткой, а с твёрдым, утяжеляющим весом, утверждающим моё присутствие, моё право быть здесь. — Нет, — тихо сказал я, и мой голос прозвучал хрипло от напряжения, но абсолютно твёрдо. — Это только разминка, Рапунцель. Но если ты устал — просто скажи. — Я скалился, уже заранее зная ответ. Я давал ему выбор. Красивый, ложный выбор. Потому что в его гордом, перегретом и пьяном мозгу, фраза «Я устал» была равносильна полной и безоговорочной капитуляции. А он не умел сдаваться. Никогда. Это было против его природы. Он медленно открыл глаза. В них не было былой ледяной ясности, только густой туман, сотканный из остатков удовольствия, хмеля и полного, выжатого до капли истощения. Но глубоко внутри, в самой тёмной, синей глубине зрачков, всё ещё тлела та самая искра — упрямая, несгибаемая, ведомая чистым, диким азартом. — Ты… сам скоро выдохнешься, — пробормотал он хрипло, и в следующее мгновение, с грацией, удивительной для его состояния, он оказался сверху, оседлав мои бёдра. Улыбка на моих губах стала чуть шире, почти непочтительной. Такой ответ был красноречивее любых гневных тирад или согласий. Я притянул его ближе, ощущая, как его расслабленное, податливое тело снова начинает отзываться на новую близость — лёгкой дрожью, едва уловимым напряжением мышц бедра, коротким, прерывистым выдохом. До рассвета было ещё далеко.***
Долор вошёл в зал, и воздух, казалось, застыл на секунду. Светлый камзол мягко подчёркивал ширину плеч, льняная рубашка без вычурности говорила о вкусе, а золотой пояс, перехватывающий талию, был тем единственным акцентом роскоши, который не кричал, а утверждал. Он был... другим. И от этого вида у Адама внутри всё сжалось в тугой, болезненный узел. Он сделал глоток вина, но не почувствовал ни вкуса, ни прохлады — только сухость во рту. Он дождался, пока Долор займёт своё место на возвышении, и тогда двинулся сквозь толпу. Подошёл и тенью встал по правую руку. — Доволен? — голос Долора донёсся до него, ровный, без интонации. Он не поворачивался, его взгляд был устремлён вниз, на кружащиеся пары. Адам проследил за его взглядом. «Доволен?» Вопрос, от которого можно было задохнуться. Он видел, как эта ткань ложится на его плечи, как золото пояса ловит свет. Да, он доволен. До мучительной, до абсурдной степени. — Вполне, — отвечает, и собственный голос прозвучал странно отстранённо. Закон следил за танцующими, его пальцы слегка отбивали такт о резную ручку трона. Адам наблюдал за ним, чувствуя, как напряжение нарастает в собственных мышцах. И вдруг он поднялся. Плавно, без спешки. Повернулся и подошёл прямо к нему. Советник инстинктивно выпрямился, готовясь к приказу, к выговору, к чему угодно. — Пойдём, — просто сказал мужчина и протянул руку. Не повелительным жестом, а… просьбой. — Это приглашение? — уточнил он, на мгновение остолбенев, уже готовый мысленно построить стену из вежливого отказа. Уголок губ Долора дрогнул в лёгкой, почти неуловимой усмешке, словно уже знал ответ. — Приказ, если тебе так угодно. И прежде чем Адам успел что-либо возразить — а в его голове уже клубились ледяные, отточенные фразы отпора, — чужие пальцы обхватили его ладонь. Не сжимая, не таща за собой. Прикосновение было твёрдым, не допускающим возражений, но удивительно лишённым грубой силы. Это смутило Адама больше, чем любая открытая ярость или натиск. Это был не захват, а… предложение. Которое парализовало. Мужчина, не говоря ни слова, повёл его вниз, к самому центру танцующей толпы. Его шаги были уверенными, а хватка на запястье — удивительно бережной, почти что… почти что осторожной. Адам, ведомый, шёл за ним на автомате, мозг отказывался обрабатывать происходящее. Он, который всегда контролировал каждое движение и держал дистанцию. И в этот момент музыка сменилась. Струны запели тише, глубже, ритм замедлился, превратившись в чувственную, тягучую мелодию медленного танца. Долор, не отпуская, плавно развернул его к себе. И мир сузился до одной-единственной точки. До твёрдой, но не давящей руки на его талии, лежащей точно поверх тонкой ткани. До бликов вина и свечного света, которые танцевали в янтарных, невозмутимых глазах так неестественно, так запретно близко. До запаха — знакомого, лёгкого, свежего, смешавшегося с привычным ароматом парфюма. — Тебе следовало выбрать в партнёры кого-то другого, — пробормотал Адам, глядя куда-то за его плечо. — Например, дочь советника верховного суда. Она, кажется, сгорает от желания быть на моём месте и сейчас испепеляет меня взглядом. — Она недостаточно красива, — парировал Долор, делая шаг, и Адам машинально следовал за ним. — Тогда… Мирабель, — назвал Адам имя одной из самых заметных фавориток, присутствовавших на балу. — Она умеет танцевать и вы неплохо смотритесь вместе. — Она больше не в моём вкусе, — ответил Долор, и его голос прозвучал как-то окончательно. Адам рискнул поднять на него взгляд. — А кто тогда в твоём вкусе? Закон не ответил сразу. Они сделали еще один плавный оборот, и в этом движении растворились сотни свечей, десятки лиц, весь шум праздника. — Молчаливый, — начал он наконец, и голос его звучал приглушенно, будто слова предназначались не для чужих ушей, а для пространства между их близко стоящими телами. — Гордый. До упрямства. Самоуверенный. Со светлыми волосами... — он сделал паузу, и его взгляд на миг скользнул по волнистым прядям у виска Адама, — которые на солнце не золотятся, а скорее отливают холодным серебром, как старинное лезвие. И с глазами, — здесь Долор снова встретился с его взглядом, — в которых, даже когда всё лицо — маска изо льда, бушует целая буря. Такая, что способна смести всё на своём пути. Адам замер на миг, пропустив такт. Его сердце глухо ударило о рёбра. — Ты говоришь... в мужском роде, — выдохнул он, и это прозвучало как констатация, а не вопрос. — Потому что интересует меня мужчина, — ответил Долор просто, как о погоде. Его рука на талии Адама чуть сильнее прижала его к себе на следующем повороте. В голове у Адама пронеслись образы наложниц, шёпоты в коридорах. — Глядя на твой гарем, этот факт хочется оспорить. Мужчина усмехнулся — по-настоящему, без привычной холодности. — Если этот человек попросит, я распущу гарем завтра же, — в его голосе не было ни шутки, ни бравады. Только тихая, страшная серьёзность. Адам почувствовал, как по спине пробежали мурашки. — А без его просьбы ты этого не сделаешь? Но ответа он не получил. Музыка смолкла на длинной, дрожащей ноте виолончели. Танец закончился так же внезапно, как и начался. Громкие, вежливые аплодисменты гостей прозвучали для Адама как удар грома с абсолютно ясного неба, грубо и безжалостно вернув его к реальности зала, свечей, сотен глаз. И тут же, будто выждав этот самый момент, к ним подлетела, словно яркая, порхающая бабочка, молодая девушка со светлыми, искусно уложенными локонами и глазами цвета весеннего неба. Она сияла самой обезоруживающей улыбкой, игриво приглашая повелителя на следующий танец. Долор кивнул ей с той же вечной, вежливой отстранённостью, отпустил руку Адама тем же плавным, бережным движением, будто возвращая на место драгоценность, и без оглядки скрылся с ней в кружащейся, пёстрой толпе. Рука Адама повисла в воздухе на миг, странно лёгкая и пустая, а затем медленно опустилась. Воздух в зале, ещё секунду назад казавшийся наполненным чем-то лёгким и электрическим, внезапно стал спёртым, густым от духов и притворного веселья. Ему стало нечем дышать. Он развернулся и, не глядя по сторонам, вышел через ближайшую арку на широкий, пустынный балкон. Не знал, сколько простоял так, опершись ладонями о холодный, шершавый камень парапета. Взгляд его бесцельно блуждал по тёмным контурам спящих садов, не видя их, пока не зацепился — чисто механически — за движение у одного из дальних боковых выходов. Двое мужчин. Один — высокий, широкоплечий, с характерной, чуть резкой манерой держать себя. Другой — стройный, гибкий, двигавшийся с той странной, податливой неуверенностью, что говорила скорее о потере равновесия, чем о сопротивлении. Они скрылись в тёмном проёме двери, ведущей в жилые покои дворца. Инек и Анхель. Адам наблюдал, как дверь тихо захлопывается за ними, поглощая их фигуры. Уголок губ дрогнул, потянувшись в короткую, беззвучную усмешку. Острая, солёная горечь, копившаяся у него на языке от всего вечера, на миг отступила, разбавленная горьковатым, но понимающим юмором. В этой эгоистичной вселенной хоть чьё-то положение было ещё абсурднее и отчаяннее, чем его собственное. Что ж, — подумал он, глядя на тёмный проём двери, — двоих на цветении можно не ждать.***
Вскоре волна гостей, ведомая общим порывом, хлынула из душных залов на прохладный ночной воздух — все спешили занять лучшие места, чтобы увидеть главное чудо летнего солнцестояния. Адам, испытывавший к подобным столпотворениям глубокую, почти физиологическую неприязнь, уже стоял в глубокой тени колоннады, когда его нашёл Долор. — Не хочешь смотреть со всеми? — голос прозвучал тише обычного, без привычной официальной окраски. — Давай посмотрим с балкона, — предложил он, и Адам согласно кивнул. Они поднялись по широкой лестнице на второй этаж, в кабинет. Вышли на маленький балкон, скрытый от посторонних глаз резными каменными ширмами. Здесь не было толкотни, лишь прохладный ветерок, густой запах ночного воздуха и бескрайнее бархатное небо, усыпанное звёздами. Плечом к плечу они стояли у парапета, глядя на тёмные очертания садов. И тогда началось. Сначала — робкое, едва уловимое свечение у самой земли. Казалось, корни цветов впитали в себя весь лунный свет, а теперь медленно, нехотя, выдыхали его наружу. Свет, похожий на жидкое золото, пополз вверх по стеблям, зажигая изнутри плотные, спящие бутоны. Они раскрывались не с хлопком, а с тихим, почти мистическим сиянием, будто лепестки были сотканы из самого света. И вот уже весь сад был залит мягким, тёплым, невероятно глубоким янтарным сиянием. Оно не слепило, а ласкало взгляд, наполняя пространство магией и тишиной. Адам смотрел на море светящихся цветов, которые сам, своими руками, высадил пятнадцать лет назад. Это был отчаянный, яростный жест загнанного в угол человека, желавшего создавать, а не только разрушать. Создавать что-то живое, что-то прекрасное. И только сейчас, в этом золотистом, дышащем свете, его осенило. Этот цвет… Этот тёплый, живой, невыразимо глубокий янтарь. Точно такой же, как тот, что он увидел впервые спустя более чем пятьсот лет в кромешной темноте. Не тот, что видят все — холодный, аналитический, стальной. А тот, что проглядывался в редчайшие, укромные мгновения: сосредоточенный, пытливый, ясный. Он не посмел повернуть голову, чтобы проверить догадку. Просто стоял, неподвижный, впитывая тишину и наблюдая за своим творением. Издалека доносился смутный людской гам, восхищённые вздохи и аплодисменты толпы, наблюдавшей за тем же чудом. Долор не смотрел на цветы. Его взгляд был прикован к профилю Адама, освещённому мягким сиянием. К резкой, обычно столь суровой линии скулы, сейчас смягчённой игрой света и теней. К непривычно расслабленным губам. К длинным, тёмным ресницам, отбрасывающим трепетную тень на щёки. Он видел, как с его плеч наконец спадает вечная, стальная напряжённость. И в этой внезапной уязвимости, в этой тихой созерцательности была такая хрупкая, такая недостижимая в обычные дни красота, что у Долора в груди сжалось что-то тугое и болезненное. Свечение начало меркнуть. Сначала потухли самые дальние цветы, потом свет пополз вниз по стеблям, угасая, как последние угольки в очаге. Волшебство таяло с каждым ускользающим мгновением, унося с собой заколдованную тишину. И Долор, будто больше не в силах сопротивляться тому немому, могущественному тяготению, что существовало между ними всегда, сделал шаг вперёд. Его тень мягко накрыла фигуру Адама, слившись с убывающим светом. Он наклонился, его намерение было ясно, как чистая нота в затихающем саду — в повороте головы, в чуть сблизившихся бровях, в тишине, внезапно ставшей звенящей от непроизнесённых слов. И в этот миг, когда тишина успела не просто опуститься, а впитаться в стены, в пыль на книгах, в застывший воздух, — в дверь врезался настойчивый, громкий, требовательный стук. Не просьба о внимании, а чёткий, наглый сигнал. Потом ещё один, и ещё, учащающийся, набирающий наглость и нетерпение, как барабанная дробь, возвещающая конец приватности. — Господин! Срочная информация! — В словах слышалось напряжение, дыхание, сбитое с ритма быстрым бегом по коридорам. Адам вздрогнул, словно очнувшись ото сна. Его плечи снова напряглись, затянувшись привычной бронёй. Долор замер в сантиметре от его губ. В его глазах, ещё секунду назад тёплых и сосредоточенных, вспыхнула чистейшая, неконтролируемая ярость. — Прибыли вести о беженцах с Востока! — Адам, — голос Долора был низким, натянутым, как тетива перед выстрелом, — если они сейчас снесут эту дверь, я снесу им головы. Без суда и разбирательств. — В этом голосе не было привычного холодного расчёта или мрачной иронии. Только чистая, первозданная ярость человека, у которого отняли последнее тихое мгновение в мире, полном шума. — Вряд ли подобное оценят, — бросил он ровным тоном, в котором не было одобрения, лишь констатация факта. — Видимо, что-то серьёзное, раз так барабанят. Он сделал движение к двери, чтобы открыть её, положить конец этому бесцеремонному вторжению и вернуть контроль над ситуацией, который, казалось, ускользнул из его рук. Но не успел он сделать и двух шагов, как Долор схватил его за запястье. Хватка была твёрдой, почти болезненной в своей отчаянной силе, но при этом лишённой грубости — не удерживающей, а… удерживающейся. Он притянул Адама резким рывком обратно к себе, не давая возможности сопротивляться или отстраниться. И вдруг… обрушился на него всей тяжестью своего разочарования и усталости, опустив голову ему на плечо. Горячий, долгий, прерывистый вздох обжёг кожу через тонкую ткань рубашки. — Дай мне всего секунду, ладно? — прошептал он, и в его голосе не было ни приказа, ни ярости. Только просьба. Усталая, обнажённая, непозволительная для него просьба.