VIII. Династия Неопалимых
7 июля 2025 г., 10:38
Он провалился в воспоминание Эллиз, не зная, чего ждать, и потому не сразу заметил, как время перестало существовать отдельно от ее воли. Сначала была темнота: она окутывала сознание, стирая границы между тем, где заканчивался он и где начиналась она — ее воспоминание. Мысли теряли форму, перестав следовать привычной логике. Ощущение пространства возникло раньше, чем пришли образы. Сначала раздался глухой, вязкий звук, похожий на дыхание далекого города, еще не впустившего его. Затем появился свет — ровное, проникающее сияние, медленно разлившееся за веками и согревшее кожу еще до того, как он понял, откуда оно появилось. Когда он открыл глаза, улица уже была на своем месте — не возникла, а именно была: как нечто неподвластное его памяти. Он не сразу понял, в каком воспоминании оказался, все прояснилось лишь тогда, когда он увидел ее.
В переулке, в тени, стояла Эллиз.
Она была такой же, как тогда. Смотрела прямо на него, будто уже знала: он узнает ее. Он помнил, как она подняла руку к капюшону — это повторилось — и скрыла лицо, прежде чем развернуться. И снова, как восемь лет назад, что-то внутри него рванулось вперед, требуя догнать ее.
Тогда он не успел — все исчезло прежде, чем он сделал шаг. Улица, ее силуэт, обрывки голосов, солнечный свет — все растворилось, словно его вырвали из Калидума, не позволив остаться. Но сейчас все было иначе: свет не гас, воздух оставался неподвижным, а улица не исчезала.
Эллиз уже скрылась за углом, но он успел заметить, как полы плаща скользнули в переулок. Образ ее не растворился, остался с ним — живой и ясный. Он стоял на том же месте, не двигаясь, хотел последовать за ней, но передумал. Зачем она вернула его именно сюда? Почему уходила, хотя, казалось бы, сама привлекла его к себе, впустила внутрь, позволив не просто вспомнить, а оказаться там, где все началось? Что она хотела сказать?
Он продолжал смотреть в сторону переулка, пока наконец не решился сделать шаг. Один — короткий, сдержанный: он не пытался догнать, только хотел убедиться, останется ли видение. Это был не настоящий Калидум, а всего лишь воспоминание о нем, причем выбранное согласно странной логике. Наверное, если бы Эллиз действительно хотела поговорить, она бы выбрала другое воспоминание, но почему-то вернулась именно к этому моменту. Почему?
И вдруг стало ясно: она привела его сюда вовсе не из-за него.
В этом воспоминании было что-то важное. Для нее — не для него. Что-то, что он тогда не разглядел, сосредоточившись на ней и упустив все остальное.
Он сделал второй шаг, третий… И только тогда позволил себе оглядеться.
Калидум оставался неизменным: та же улица и тот же вечер, те же прохожие. Но стоило взгляду скользнуть к началу улицы, как что-то изменилось. Там, где еще мгновение назад было пусто, теперь стояли люди.
Их было много, и каждый выбивался из привычного городского пейзажа. Они двигались неторопливо и без суеты. Доспехи — темные, матовые — украшали бордовые узоры, вытравленные на поверхности металла. Плащи тяжело ложились на плечи, подчеркивая крепкое телосложение гвардейцев. Но взгляд Аллана задержался на предплечьях. Те были обнажены. Бледная кожа была покрыта тонкими бордовыми линиями, как выведенными иглой. Узор тянулся от запястий, раздваивался, уходил до самого локтя, формируя сложный, но узнаваемый рисунок. Такой же возникал на коже эмиссаров эры и проявлялся на его собственных руках, когда он призывал нити эры.
Город ощутил появление гвардейцев одновременно с Алланом. Шум не стих, но изменился в интонации. Кто-то сбился с шага, другие свернули в сторону или замедлили ход. Разговоры не прекратились, но стали глуше и осторожнее. Воздух застыл. Очевидно, люди знали, кто это. Но Аллан не знал. Местная стража? Аналог эмиссаров из Метрополя?
Он слился с толпой, стараясь не выделяться, и медленно начал смещаться к переулку, где исчезла Эллиз. Шел, скрываясь за спинами прохожих. Гвардейцы, похоже, не обратили на него внимания, а может, просто сделали вид.
Один из них выделялся. Он был почти два метра ростом, на вид не старше тридцати пяти лет, но с выправкой, выточенной временем. Светло-каштановые волосы были зачесаны назад, правую бровь и глаз пересекал глубокий шрам. Его доспех отличался: бордовые линии были тоньше, обвивали силуэт и сходились в центре груди, точно напротив сердца. Он стоял чуть впереди, полубоком и выглядел так, словно заранее знал, что вскоре должно было произойти.
Он поднял руку. Одно короткое движение — и строй отозвался.
Мгновение — улица опустела. Там, где только что стояли гвардейцы, теперь не было ни одного. Аллан даже не успел среагировать. Он отступил на шаг, но было уже поздно. Все изменилось. Гвардейцы появились и оказались повсюду: на крышах, в переулках, у входов, у выходов — замкнули улицу в кольцо. Те же фигуры и доспехи, та же кожа с бордовыми узорами — но теперь каждый занимал позицию.
Аллан застыл, и сердце его сжалось не столько от неожиданности, сколько от того, что он узнал их. Это были не обычные гвардейцы. Перед ним стояли Скверные инферналы. Все как один — осознанные. Такие же, как Эллиз, но куда страшнее. Он пересчитал их. Шестнадцать Скверных инферналов в одном месте — и каждый был не просто чудовищем, а воином, обученным убивать других.
Прохожие замерли, а затем начали расходиться — спокойно, с той безошибочной ясностью во взглядах, которую нельзя спутать: они поняли. Что-то должно было случиться.
Аллан не двигался. Все внутри него сопротивлялось самой мысли уйти и бросить Эллиз, даже если он не знал, чем мог бы ей помочь. Казалось, ее присутствие здесь накладывало на него обязанность остаться. Но вскоре пришло другое осознание: это ведь было не его воспоминание. Он никогда не видел того, что здесь происходило. Вот почему не имело значения, что он будет делать. Он — тень. Его никто не видит.
Внезапно, как по щелчку, один из гвардейцев оказался рядом: не подошел, а будто вынырнул из воздуха. Скверный смотрел в сторону переулка — туда, куда ушла Эллиз, — и ждал нового приказа.
Аллан с интересом приблизился. Скрестив руки на груди, он медленно обошел гвардейца по дуге с тем выверенным вниманием, с каким один солдат оценивает другого. Шаги звучали глухо, но Скверный остался неподвижен. Это еще раз подтвердило: Аллан был лишь тенью внутри чужого воспоминания.
Он развернулся и, оставив гвардейцев позади, зашел в переулок. Если улицу оцепили, значит, Эллиз — их цель — все еще оставалась где-то поблизости. Дойдя до конца переулка, Аллан свернул и оказался во дворе — тупике. И там же нашел Эллиз. Девушка стояла, прислонившись спиной к стене, прямо за поворотом. В руке сжимала кинжал. Сперва решив, что и Эллиз не сможет увидеть его, как остальные, удивился, когда она молча перевела взгляд на него и узнала. Снова.
— Кажется, ты преуменьшила, когда сказала, что проходила подготовку в Метрополийском Эмиссариате. Это что? Нет, даже не так. Это кто? — спросил он, обратившись к напарнице. Девушка улыбнулась, и внезапно голос ее прозвучал не вслух, а прямо у него в голове. Губы Эллиз не двигались, однако он отчетливо услышал ответ:
Неопалимые — личная гвардия императора Калидума.
Всего пять слов, но они изменили все. Аллан ощутил, как смысл каждого лег в его восприятие тяжело и точно. Неопалимые — личная гвардия — император Калидума…
— Калидум — это империя? Как Метрополь?
Эллиз негромко рассмеялась. Смех сорвался, прежде чем она успела его сдержать. В этом звучании не было ни защиты, ни насмешки — только тихая, теплая искренность. Аллан вдруг понял, что слышит ее смех впервые. И тут же — что хотел бы слышать его чаще.
Напомни, разве в Метрополе есть император?
Аллан замер.
Вот и ответ на твой вопрос. Метрополь считает себя империей, потому что владеет колониями — Ифескаром и Энкардисом. Но в Метрополе нет императора — он есть в Калидуме.
— Элавиры в Трибунале. Метрополь стали называть империей всего пятьдесят три года назад. И не по инициативе старой аристократии, а по инициативе новой. Если не ошибаюсь, это был Гидеон Карлайл — тот, кто выдвинул это предложение.
Не знала, что ты увлекаешься историей.
— В детстве любил читать.
А сейчас разлюбил?
— Не остается времени.
Эллиз улыбнулась с оттенком понимания, и в ее улыбке сквозило скорее сочувствие, чем веселье. Она не стала отвечать.
— Почему ты перенесла меня в это воспоминание?
В начале нашего поединка я вспомнила, как встретила тебя впервые. На улице. Меня смутила мысль, которая крутилась в голове тогда: «Когда так много было поставлено на кон». Я от чего-то бежала. Не просто от гвардии Неопалимых. От чего-то большего…
— Ты что, не помнишь?
Свое прошлое? Частично. Скорее нет, чем да.
Аллан не смог сдержать улыбки. Они были похожи даже в этом: оба не помнили, что произошло с ними во время эксперимента. Поначалу, когда он понял, что Эллиз втянула его в это воспоминание вовсе не из желания поделиться чем-то личным, а скорее чтобы удовлетворить собственный интерес — по сути, просто использовала, — это вызвало у него вполне понятное раздражение. Но сейчас, взглянув на ситуацию под другим углом, он усмехнулся.
— Значит, для этого тебе понадобилось осуществить захват? Чтобы с моей помощью восстановить нужное воспоминание? Забавно. Мы еще даже не начали работать вместе, а ты уже не можешь обойтись без моей помощи.
Эллиз уставилась на него с нескрываемой иронией. Вскинула бровь так выразительно, будто хотела заставить Аллана почувствовать неловкость за свои слова.
— Не смотри так, — спокойно продолжил он, не смутившись и, наоборот, решив проверить, получится ли у него смутить ее. — Я не против помочь. В конце концов для этого и существует наставник. Просто… Когда тебя валят на землю и прижимают сверху, это немного сбивает с толку. Искажает восприятие происходящего.
Искажает восприятие, ну да, — эхом повторил в его голове голос Эллиз. Снаружи она осталась непроницаемой, но Аллан уловил мимолетное движение — еле заметный изгиб уголков губ, предательски дрогнувших. Она справилась с собой: маска удержалась, хотя в ней и проступила трещина. Тем не менее девушка не дала ей расползтись, переняв инициативу и сказав: — Льстит, что тебя так зацепил этот захват. Я ведь даже толком ничего не сделала. Или в Ифескаре любое женское прикосновение считается событием?
— Сильно сказано для наследницы признанного рода, — отозвался Аллан, не повышая голоса. — Твое прикосновение — любое? Или ты так на каждого бросаешься? Признаюсь, не силен в нюансах. Скверные инферналы, с которыми мне доводилось иметь дело, предпочитали осуществлять захваты стоя. Но если твой стиль — делать это лежа, я запомню.
На краткий миг взгляд Эллиз изменился. Казалось, что-то неуловимое дрогнуло под поверхностью: то ли раздражение, то ли насмешка, смешавшаяся с холодным осознанием удара. Она не ответила сразу, но и не отвела глаза. Ее лицо вновь стало спокойным: маска не треснула, а просто сменилась на другую.
Я не наследница признанного рода, — произнесла она твердо, как отрезала.
В тот же момент Аллан понял, что зашел слишком далеко: ошибся не в тоне или попытке подхватить иронию, а в самой сути сказанного. Эта фраза, короткая и точная, не оставляла пространства для дальнейших шуток: он задел нечто важное — не просто личное, а давно и жестко отделенное от настоящего.
В каком смысле — не наследница? В голове сразу всплыло имя: Элизабет Тремэйн.
Определенно, фамилия Тремэйн не нуждалась в пояснениях. Аллан слышал ее с самого детства. Это имя не требовало присутствия, чтобы ощущаться. Оно было символом власти и авторитета. Род, из поколения в поколение передававший право вершить судьбы. Ни одна другая династия в истории Метрополя не дала империи столько Верховных Судей, сколько Тремэйны. Эта семья удерживала власть и превратилась в ее воплощение. Их присутствие во главе Трибунала было столь же постоянным, сколь и закономерным, как будто речь шла не о назначении, а о чем-то более древнем — о наследовании по праву крови.
Отец Элизабет, Виктор Тремэйн, занимал пост Верховного Судьи Трибунала — должность, перед которой склонялись даже те, кто формально никому не подчинялся. Его власть была исключительной. В отличие от прочих Судей, заседавших в Трибунале и выносивших решения коллегиально, Верховный Судья обладал правом вето. Одного его слова было достаточно, чтобы отменить постановление, утвержденное большинством. Его подпись не просто закрепляла вердикт — она определяла политическое и правовое направление империи. Судьи могли обсуждать, спорить, искать компромиссы. Верховный Судья — решал. Его слово становилось законом, окончательным и не подлежащим пересмотру.
Аллан пытался представить, какой могла быть жизнь Элизабет в Метрополе. Не в условном аристократическом великолепии, которое легко романтизировать издалека, а в той неподвижной, выстроенной с пугающей точностью реальности, где фамилия звучала громче любого слова, а имя весило больше, чем личные чувства и желания. В доме, где не человек определял традицию, а сама традиция формировала человека — методично, строго, без поблажек и права на отклонение от нормы.
Он не знал подробностей, но все равно сделал вывод: скорее всего, Элизабет лишили имени и исключили из родословной, сделали вид, что ее никогда не существовало, — и никто не сказал в ее защиту ни слова. А может быть, все было иначе. Возможно, Элизабет ушла сама, отказавшись от наследства и фамилии, потому что поняла: сохранить свое «я» в таких условиях будет невозможно. Особенно если это «я» — Скверный инфернал.
— Прости меня. Мне следовало догадаться раньше, — искренне извинился Аллан, поняв, что если и был момент произнести эти слова, то именно сейчас — сразу.
Эллиз хмыкнула, не оценив его уступчивость.
Ты понятия не имеешь, о чем говоришь. Я не наследница признанного рода, потому что я — не Элизабет Тремэйн. Было бы неплохо, если бы ты это запомнил. Потому что слышать о ней впредь я не хочу.
В ее голосе прозвучала точка — стена, отгородившая ее от всего и, что самое главное, от него. Она замолчала, и в ту же секунду это словно отразилось на другой ее версии — той, что все это время молча стояла, прислонившись спиной к каменному зданию. Черты лица изменились: взгляд потускнел и обрел равнодушие человека, решившего выстроить барьер. Эллиз отстранилась от него, и воспоминание, которое прежде будто замерло, вновь пришло в движение.
— Элизабет, — раздался с улицы незнакомый мужской голос.
Аллан нахмурился и вопросительно посмотрел на Эллиз. Только что она отчитала его за мысли о ней как об Элизабет Тремэйн, а теперь кто-то чужой — и явно знавший ее куда лучше, чем он сам, — обратился к ней тем же именем.
— Я не хочу причинять тебе вреда и не стану, если ты примешь верное решение и выйдешь, — добавил голос.
Скариец хмыкнул. Не от удивления — от той сухой насмешки, которая появлялась у него, когда в происходящем начинала распадаться логика. Шестнадцать гвардейцев — обученных, экипированных, смертельно опасных Скверных инферналов — не посылают ради вежливой беседы. Их присутствие само по себе служило сигналом: если понадобится, они применят силу. Но голос обращавшегося к Эллиз мужчины — возможно, командира — звучал мягко, словно он уговаривал равную себе — ту, чье решение действительно имело вес. Это противоречие только подчеркнуло странность всей ситуации. Эллиз оказалась в тупике, и гвардейцы явно знали, что она была где-то рядом, — сомнений в этом не оставалось. Если бы они действительно хотели схватить ее, то давно бы схватили. Но они ждали и предлагали выбор. Так не поступали с мелкими беглецами или неудобными свидетелями: в таких случаях действовали быстро и наверняка. Здесь же все происходило иначе, и это «иначе» тревожило куда больше, чем любое нападение.
Эллиз не загнали в угол, а поставили перед выбором. Значит, она была нужна живой и осознанно согласившейся выйти к ним сама. В том, как они к ней обращались, как выжидали, чувствовалась осторожность, с которой обычно подходят к чему-то ценному и вместе с тем слишком непредсказуемому, чтобы рисковать действовать грубо. Аллан мог представить, что так к девушке относились в Метрополе: в конце концов там она была юной госпожой Тремэйн. Но чтобы то же самое происходило и в Калидуме? Кем же она тогда была? И почему, несмотря на свое значение для Неопалимых, продолжала сжимать в руке кинжал, готовая сражаться за свою свободу до последнего?
И тут, решив пойти наперекор всем — ему, Неопалимым, а может, и самой себе, — Эллиз медленно опустила руку. Кинжал исчез под плащом. Она не сказала ни слова и не задержалась ни на мгновение — просто пошла вперед, будто знала, чем все закончится, и давно перестала этого бояться.
Аллан остался стоять на месте, позволив ей пройти мимо, но взгляд все еще цеплялся за ее силуэт, в надежде уловить хотя бы намек на колебание или тень внутренней борьбы. Эллиз, которую он смог узнать, не сдавалась. И если сейчас она уступила, если вышла из тени без оружия в руках, значит, это было частью тщательно выверенного плана. Он видел, как она умеет меняться: спокойно подстраиваться под ситуацию, говорить ровно то, что нужно, чтобы повести разговор в нужную сторону, не раскрывая лишнего. Она не шла к ним как пленница — она делала ход.
Он двинулся следом, и с каждым шагом убеждался все больше: она действовала так всегда. Она вела себя так на собрании, когда держалась нарочито просто, подчеркнуто спокойно, но каждое ее слово падало туда, куда нужно. Или на тренировке, когда она не спорила, не навязывала своего, а просто подменяла его правила своими, даже не вступая в прямое противостояние. Она никогда не показывала всего сразу, но и не прятала, открывая ровно столько, сколько считала нужным, чтобы снова перехватить инициативу.
Это сбивало с толку. Раздражало. Но именно это и притягивало.
Аллан был из тех, кто привык держать ситуацию в своих руках. Ему нужно было вести — иначе он не умел. Его характер, воспитание, статус старшего сына Восточного Префекта и опытного эмиссара не позволяли расслабиться: он не делился инициативой и редко позволял отобрать ее у себя.
Но с Эллиз все складывалось иначе. С ней инициатива не вырывалась, а ускользала — легко, почти игриво. Она брала ее в тот момент, когда он, сам того не замечая, ослаблял хватку. И каждый раз ему приходилось возвращать ее обратно, отстаивать, становясь все более точным и настойчивым.
И сейчас, наблюдая, как Эллиз шагнула навстречу тем, кто должен был ее схватить, но почему-то медлил, он понял, какой она была на самом деле — расчетливой и гибкой, способной обернуть даже уязвимость в силу. Он хотел увидеть, как она обыграет этих гвардейцев, хотел убедиться, что и в этот раз она окажется умнее и изворотливее. Он ждал этого с тем внутренним напряжением, которое давно не испытывал, как будто сам оказался в центре чужой партии и уже не мог выйти из игры, пока не узнает, чем все закончится. Но рядом с этим ощущением возникла и другая потребность. Он хотел быть частью этой партии: не сторонним наблюдателем, не случайным свидетелем, а полноправным — единственным — участником. Он хотел быть не просто рядом, а в самой игре: в центре решений Эллиз, на острие ее замыслов. Хотел, чтобы каждый ее ход так или иначе проходил через него: чтобы она смотрела прямо, просчитывала наперед, как всегда, но при этом неизбежно учитывала его выбор и его линию. Чтобы игра шла не с остальными — с ним.
Эллиз вышла из тупика и остановилась в тени переулка, однако приближаться не спешила. Аллан последовал за ней и только тогда заметил: у входа в переулок стоял не один гвардеец, а двое. Первый — тот самый Неопалимый, что ранее занял позицию у переулка, — и второй, командир. Оба стояли, не двигаясь, и выжидали. Аллан невольно усмехнулся: отсюда других гвардейцев видно не было, хотя он-то знал: на улице их было как минимум шестнадцать. Знала ли об этом Эллиз? Он сомневался, что не догадалась. Значит, допускала возможность или даже заложила в расчет.
Аллан обратил внимание на взгляды Неопалимых. Контраст между рядовым и командиром был слишком очевидным, чтобы его не заметить. Один — младший по званию — глядел на Эллиз не как на врага, не как на цель, которую нужно было обезвредить, и даже не как на подозреваемую. В его взгляде не было страха, но была почтительная тишина. Он стоял прямо, безукоризненно, как того требовала выучка, но в том, как он смотрел на Эллиз, было что-то гораздо более личное: не привязанность — уважение, не привычка — преданность. И чем дольше Аллан наблюдал за этим, тем сильнее ощущал: для него она — обычная девушка, юная госпожа Тремэйн, лишившаяся милости родителей, вынужденная стать эмиссаром, признать себя его напарником, но для них она была кем-то другим — кем-то большим: возможно, символом или фигурой, к которой нельзя было прикоснуться без последствий если не для своего статуса гвардейца, то для своей чести, даже если приказ велел иначе.
Это осознание обрушилось на него внезапно, как вспышка, после которой все вокруг обрело новую ясность. Переулок перестал быть нейтральным местом, а гвардейцы — безличными исполнителями. Даже те, кого он не видел, кто прятался за поворотом, присутствовали здесь как свидетели. В их молчании не было решимости. В их неподвижности не чувствовалась готовность к атаке. Они не замирали в ожидании приказа, скорее, не знали, как поступят, если он все же будет отдан.
И лишь один из них держался иначе — командир. Его взгляд разительно отличался от взгляда рядового: в нем не было ни трепета, ни уважения. Он смотрел на Эллиз с напряженной усталостью, как на задачу, которую слишком долго не удавалось решить. Его сдержанность ощущалась не в ровности голоса, а в том усилии, с которым он подавлял привычное желание действовать жестко и быстро. Но он не мог позволить себе этот шаг. Слишком ясно понимал, как на нее смотрели другие гвардейцы, слишком хорошо осознавал цену любой оплошности.
И вот в этой расстановке сил, где у каждого была своя тишина и своя роль, Эллиз держалась не потому, что верила в победу, а потому, что знала: ее противником был не строй, а один человек. И если в Метрополе врагом для нее становилась сама система, то в Калидуме та же система обращалась в оружие, подтверждавшее ее неуязвимость. И это вопреки тому, что сама она была настроена враждебно, вопреки тому, что все ее нутро сопротивлялось.
Аллан не мог понять, кем же она была на самом деле, если не Элизабет Тремэйн. Что именно, если не положение наследницы признанного рода, заставляло Неопалимых смотреть на нее с таким благоговением?
— Не ожидала, что в этот раз ты найдешь меня так быстро, Муфрид.
Аллан удивился: раньше ему не доводилось слышать, чтобы голос Эллиз звучал настолько презрительно. Высокомерие, как яд, пропитывало каждое слово. Значит, она и правда была знакома с командиром Неопалимых. Более того, позволяла себе обращаться к нему по имени. Муфрид… Аллан пытался вспомнить это имя. Возможно, он встречался с этим человеком раньше, может быть, пересекался с ним, когда возвращался в Калидум за Эллиз, но в памяти было пусто. Единственная деталь, бросавшаяся в глаза как-то по-особенному, — шрам. Сколько бы Аллан ни вглядывался в лицо Неопалимого, взгляд все равно неизменно притягивал этот шрам. Эмиссар не мог понять, что именно его тревожило: то ли само наличие увечья, то ли его форма. Наверное, дело было в том, что он впервые видел Скверного инфернала с раной, которая на заживала. А может, взгляд притягивало то, как она выглядела. Рубец напоминал коррозийную трещину, словно из него сумели извлечь черное содержимое, но не стереть след подчистую. И теперь, когда командир нахмурился при виде Эллиз, шрам проступил особенно резко: как напоминание, как след — как клеймо, обезобразившее его лицо за дело.
— Могу представить, каким благородным ты себя чувствуешь, предлагая мне эту сделку: сдаться и сложить оружие. Неужели это все еще работает? Неужели до сих пор находятся те, кто тебе верит?
Сказав это, Эллиз бросила короткий взгляд на рядового гвардейца рядом с командиром — не с вызовом, но с той непроницаемой сосредоточенностью, с какой хирург изучает рану перед тем, как сделать разрез. Эллиз не стала обвинять открыто, однако в ее взгляде прозвучал безмолвный призыв к совести — слишком ясный, чтобы остаться незамеченным. Неопалимый нахмурился и невольно подобрался, будто под ее вниманием ему вдруг стало неуютно.
— Я не пойду с тобой, — твердо произнесла Эллиз, вновь обратившись к командиру. — По собственной воле — нет. Если бы мною двигало только упрямство, возможно, я бы задумалась. Но мы ведь оба знаем — мы ведь все знаем, — подчеркнула девушка намеренно, — что в данном случае речь идет не об упрямстве. Речь о вере. О вере в идеалы Калидума. О вере в то, что правильно.
Она сделала шаг вперед, и голос прозвучал еще четче:
— Ты, Муфрид, однажды уже предал императора, и шрам на твоем лице — явное доказательство измены. Ты — не командир гвардии Неопалимых. Ты — жалкая тень того, кем был до сговора с Неккаром. До того, как превратил личную гвардию императора в орудие амбиций узурпатора!
Эллиз замолчала на мгновение, переводя взгляд. Тон ее изменился, став чуть тише, но вместе с тем острее:
— Как тебе не стыдно? Как не стыдно тебе, Ардан, стоять рядом с ним? Молчать. Потакать. Закрывать глаза на происходящее?
То, как она произнесла имя, удивило Аллана. Удивление — почти растерянность — промелькнуло и на лице самого Неопалимого. Казалось, он не ожидал, что она вспомнит его и узнает среди остальных, ничем не выделенного, безымянного в строю. Но она узнала и назвала по имени — уверенно, без колебаний.
Ардан отвел взгляд. Не проронил ни слова, но напряжение выдало его. Было видно, что он пытался удержать что-то внутри, не дать подняться тому, что давно уже противоречило привычной дисциплине. Он не был тем, кто принимал решения, а просто стоял рядом. Но именно этим — своим молчанием — и отражал ту самую тишину, что воцарилась в рядах гвардии Неопалимых, — тишину слепого повиновения, затвердевшую до равнодушия.
— Впрочем, я понимаю, — произнесла Эллиз. Голос ее звучал спокойно и ровно, но в каждом слове чувствовалась сила, от которой невозможно было отстраниться. — Ты молчишь, потому что ничего не знаешь. Ты потакаешь не власти узурпатора, а остаешься преданным своему командиру, пусть даже его приказы являются изменой. Ты закрываешь глаза не из страха, а потому, что знаешь: если откроешь их хоть раз, не сможешь воспринимать Калидум прежним. Но правда в том, что прежнего Калидума не существует.
Она сделала полшага вперед, но не приближалась, скорее, утверждала границу между собой и теми, кто стоял напротив.
— Калидум предали. Неккар — в тот день, когда свергнул императора. Муфрид — в тот день, когда согласился стереть все, что от него осталось. Этим он и занимается сейчас, ради этого он и привел вас всех на эту улицу: не чтобы поймать меня, а чтобы совершить еще одно преступление против Калидума. Не сам — вашими руками. И даже сейчас Муфрид молчит. Позволяет мне говорить, ведь знает: даже выслушав меня, вы ничего не сделаете, потому что вы боитесь. Разочаровавшись в узурпаторе, все равно не выступите против. Ни ради себя. Ни — тем более — ради меня. Ты даже не можешь выслушать меня, глядя мне в глаза. Боишься меня так же, как и Муфрида, боишься осуждения, которое увидишь, если поднимешь голову. Вот только я тебя не осуждаю. Гвардия Неопалимых — это отражение власти, которую она защищает. Твой страх — это их слабость. Твоя нерешительность — это их трусость. Я помню тебя, Ардан. Помню, каким ты был при Эйдене. Помню каждого из вас — не как гвардейцев, а как людей. И мне жаль. Жаль, что все так изменилось, что вы изменились, и ты, Муфрид, — в том числе. Но я осталась такой же. Я все еще верю в Калидум, в то, ради чего создавалась династия Неопалимых, верю в право, в порядок, в смысл!
Она сделала короткую паузу — и тогда прозвучало:
— Суд, который вы собираетесь провести, недопустим. Он незаконен. Он противоречит всему, на чем держалась династия Неопалимых. Всем принципам, которым служат элавиры в Трибунале.
Услышав это слово — «элавиры», — Аллан невольно посмотрел на Эллиз и больше не смог отвести взгляда. Он знал, что должен был сосредоточиться на другом, но все внутри него замерло. И все потому что с того самого момента, как прозвучало это слово, он больше не мог воспринимать напарницу, как прежде.
Эллиз знала об элавирах в Трибунале: о том, кто они, чем занимались, как управляли империей изнутри, оставаясь в тени для большинства коренных метрополийцев. Знала о механизмах их влияния, о том, как они направляли решения Трибунала всегда в пользу Калидума. Но мало того, что она знала, — она еще и защищала их. Говорила с убежденностью, как будто не видела в их существовании ни угрозы, ни противоречия. Более того, Эллиз назвала элавиров династией Неопалимых, и это прозвучало не как эффектный оборот, а как термин — четкий и устоявшийся. Похоже, в Калидуме его действительно использовали. Пока в Метрополе элавиры носили разные фамилии и принадлежали к разным признанным родам, здесь, в Калидуме, их объединяла преданность одной династии — Неопалимым.
Тем не менее не само знание об элавирах удивляло Аллана, — в конце концов он слышал о них и раньше, — по-настоящему поражало другое: то, какое отношение к ним имела Эллиз. Не оставалось сомнений: она была неслучайным человеком в Калидуме. Она была не просто наследницей признанного рода, осознанным Скверным инферналом или элавиром. Все эти определения казались слишком узкими и недостаточными, чтобы вместить то, кем она предстала перед ним сейчас.
Каждое ее слово и взгляд, каждое движение головы, сама осанка и манера речи казались невозможными в ее положении. Она находилась в окружении людей, чьей задачей было схватить ее и применить силу, если потребуется. Но она не выглядела загнанной. Сила, которую она излучала, не нуждалась в оружии. В ней не было вызова, но каждое заявление звучало как истина, к которой невозможно было не прислушаться. Царственность, исходившая от нее, пугала не внешним блеском или горделивой позой, а самим ощущением неоспоримой разницы между ней и всеми остальными — между тем, кто знает, зачем говорит, и теми, кому не остается ничего, кроме как слушать. Аллан больше не мог воспринимать ее ни как напарницу, ни как Скверную, ни как девушку, с которой его связывали споры и недоверие. Сейчас перед ним стояла та, в чьем присутствии не хотелось быть равным — хотелось быть достойным.
Если бы он не знал, что в Калидуме правил император-мужчина, свергнутый нынешней властью, то он бы решил, что императором была она. Что именно ее низложил узурпатор по имени Неккар, и бегство стало следствием этого — стремления стереть остатки прежней власти и вычеркнуть ее имя из истории. Если Муфрид действительно уничтожал все, что напоминало о прошлом Калидума, то именно этим и объяснялись его молчание и осторожность. Он бездействовал, потому что понимал: перед ним стоял не символ и не тень воспоминания, а живое воплощение власти, которую нельзя было уничтожить приказом.
— Элизабет, у тебя нет полномочий определять, допустим суд над Порримой или нет, — наконец ответил на ее обвинения Муфрид. — Ты отреклась от престола, и теперь власть принадлежит династии Неопалимых по закону. Не ты, а мы решаем, состоится суд или не состоится. Ты говоришь о принципах династии Неопалимых, утверждая, что суд над Порримой им противоречит. Но разве это так? Поррима нарушила ключевое правило династии: из-за нее метрополийцы узнали о существовании других элавиров. Она предала династию и обязана за это заплатить.
— Но кто определяет цену? Ты? Или Неккар?
— Это будет коллективное решение.
Эллиз усмехнулась. Ее реакция была лишена эмоций, словно она заранее знала, каким будет ответ, и использовала это, чтобы подтолкнуть Муфрида к уже просчитанному ходу. Теперь каждое ее слово подбиралось точно и намеренно, каждый аргумент наносил удары по авторитету Муфрида среди окружавших его Неопалимых.
— «Коллективное решение»… Какая чушь! Весь ваш коллектив существует только благодаря тем правилам, которые написала я и которые вы собираетесь нарушить! Нельзя возвысить Порриму до Неопалимой, а затем казнить. Если другие элавиры узнают об этом и поймут, как вы решили обойтись с их поколением, — если осознают, что вы их предали, — они вам это не простят.
— Поррима нарушила закон, — повторил Муфрид, выпрямившись. — И, несмотря на это, суд примет решение ее возвысить. Для такой, как она, — это большая честь. Для такой, как она, — это искупление.
Командир говорил без колебаний, но речь казалась формальной. Как будто он не спорил, а зачитывал заранее утвержденную позицию. Слова ложились ровно, но не вызывали доверия — и Эллиз это почувствовала сразу. Уверенность, с которой он начал говорить, давала трещину.
— Смешно слышать об искуплении от тебя, Муфрид, — устало отозвалась она, и в этой усталости прозвучало презрение, в котором больше не осталось сил на гнев. — «Для такой, как она»… А какая она? Что она сделала, чтобы нарушить закон? Вышла замуж? Согласно вашему приказу. Родила детей? Это вы приняли решение оставить Порриме сыновей и не подменять их на элавиров. А теперь удивляетесь, почему в Метрополе узнали о династии. Поррима не виновата в том, что вы решили предать нынешнее поколение. Поррима не виновата в том, что защищала семью, которую вы ей подарили. Вы сами подвели ее к так называемой измене, а теперь делаете вид, что ни при чем.
Она на мгновение замолчала. Муфрид сохранял безупречную внешнюю выдержку, но застывшая линия плеч выдавала ожидание: он был готов и к удару, и к развязке — в любой последовательности. Аллан тоже не шелохнулся. Слова Эллиз разрезали воздух, сделав его плотным и насыщенным. С каждым утверждением и обвинением происходило едва уловимое смещение в строю Неопалимых — и это было видно по Ардану. На первый взгляд гвардеец оставался неподвижен, но Аллан заметил, как тот поставил ногу под другим углом и развернул корпус, невольно сосредоточившись не на Муфриде, а на Эллиз. И в этом сдвиге, пусть и практически неразличимом, крылось куда больше, чем просто внимание к происходящему. Если бы Эллиз сейчас потребовала схватить Муфрида, если бы она, не повышая голоса, произнесла четкий, недвусмысленный приказ, Аллан не мог дать точного ответа, кто бы рискнул ее ослушаться. Потому что, несмотря на страх перед командиром, в том, как Ардан смотрел на Эллиз, было нечто иное — готовность, как если бы он уже мысленно взвесил все варианты и допустил, что правда была на ее стороне.
Это был не мятеж — нет, — скорее, зыбкая, но ощутимая точка перегиба. Один неверный шаг мог бы сломать строй или переформировать его — перенаправить. Эллиз, казалось, чувствовала это не хуже остальных. Все еще не воспользовалась возможностью, но уже знала о ее существовании.
Муфрид тоже это чувствовал. Аллан видел, как тот напрягся, ощутив сдвиг во внутренней архитектуре подчинения, но не пошатнулся, оставшись стоять на месте, как и прежде, с той же спокойной, надменной выдержкой, будто рассчитывал, что одного его присутствия будет достаточно, чтобы удержать гвардию в привычных рамках. Только теперь этого уже не хватало.
Неужели в этом и заключался план Эллиз, ради которого она вышла в переулок? Она рассчитывала изменить расстановку сил, разговорившись и сделав ставку на лояльное к ней отношение гвардейцев, попытавшись переманить их на свою сторону? Внезапно Аллан осознал, как сильно он хотел это увидеть. Здесь и сейчас, прямо перед собой. Хотел, чтобы она победила. И, может быть, даже поверил, что это было возможно.
Поэтому, когда Эллиз вынула кинжал из-под складок плаща, он этому ничуть не удивился, впрочем, как и Неопалимые. Ардан напрягся, шагнул было вперед, но не решился. Муфрид тоже дернулся, но не вмешался. Слишком много слов уже было сказано, но последнее до сих пор не прозвучало.
— Я жалею, что поспособствовала появлению династии Неопалимых, — произнесла Эллиз, крепче перехватив рукоять кинжала. — Жалею о том, что Эйден пощадил тебя и Неккара. Жалею, что не казнила вас сама, когда у меня была возможность. Но о чем я жалеть никогда не буду, — и здесь голос ее, наконец, дрогнул, но не от боли, а от принятого решения, — так это о суде над Порримой. О суде над человеком, которым она стала и которого я уважаю куда больше, чем вас всех вместе взятых. О суде над Офелией Хьюбел. Потому что его не будет. Чтобы провести суд, вам нужна я.
На миг повисла тишина.
Имя — Офелия Хьюбел — ударило в Аллана, как внезапный обвал. Внутри все оборвалось. Мать. Его мать. Он не мог сразу осмыслить услышанное — только выпрямился, глядя на Эллиз, все еще не веря, что она назвала имя его матери.
— Но без меня у вас не будет ничего, — заключила она тихо и отчетливо. — Без меня суд не состоится.
И — перерезала себе горло.
Все произошло слишком быстро. Кинжал — короткий, узкий — скользнул по шее уверенно. Кровь хлынула, бордовая и густая, но страшнее было не само кровотечение. На месте пореза начали стремительно расползаться коррозийные трещины, темные, с рваными краями, как если бы ткань тела разрушала неведомая сила. Аллан смотрел, не в силах оторваться от развернувшейся перед ним трагедии. Это было не обычное ранение: такое не затянется ни у одного Скверного инфернала.
Он понял это одновременно с остальными.
На звук — сдавленный хрип — среагировали все Неопалимые, но увидеть, что произошло, успели только двое. Муфрид рванул вперед и подхватил Эллиз за миг до того, как она осела на камни, удержав ее от падения. С губ сорвался полушепот — слишком тихий, чтобы разобрать, — и он обернулся, собираясь отдать приказ или потребовать помощи. Но помощь была уже бесполезна.
Аллан смотрел на ее шею. Трещины расползались по венам и тонким волокнам под кожей, подбираясь к ключице, поднимаясь выше — к шее и лицу, — но не касаясь подбородка. Плоть будто разъедало изнутри. Кровь уже не струилась, а вытекала медленно, с натугой, напоминая густую ржавчину, лишенную живой силы. Это был смертельный удар, продуманный и обернувшийся безвозвратным саморазрушением.
Кинжал оказался необычным. Что бы ни было на его лезвии, оно действовало с ужасающей точностью. Аллан никогда не слышал о веществе, которое было способно помешать регенерации Скверного инфернала. Если такой яд и существовал, в Метрополе о нем не знали.
Он не мог отвести взгляда. Ничто в его прежнем мире не подготовило его к такому. Эллиз умирала на глазах Неопалимых, оставаясь Скверным инферналом — существом, казавшимся неубиваемым. Создавалось впечатление, что у нее не было шанса на спасение, и это видел не только Аллан, это видел Муфрид — и Ардан.
Тот тоже бросился к ней, но остановился, замерев в двух шагах и не посмев приблизиться так близко, как командир. Аллан заметил, как напряженно Ардан смотрел: на Муфрида, склонившегося над телом Эллиз, на рану с черными трещинами, на кровь, впитывавшуюся в землю. Он дышал неровно и сжимал пальцы в кулак. Аллан видел его взгляд, в котором нарастало недоверие, в конце концов принявшее форму действия. Ардан сделал шаг вперед — быстрый и решительный, — и в тот же миг узор на его предплечьях ожил: с кожи сорвались бордовые нити эры. Они вспыхнули в воздухе, сплелись между собой и уже через секунду сомкнулись в острый клинок. Аллан замер. Он впервые видел, чтобы кто-то сплетал оружие из нитей эры. Сама ткань мира, казалось, дрогнула, отвечая на этот порыв. Клинок получился тонким, изящным, но в его очертаниях чувствовалась угроза, предназначенная для одного-единственного удара. Ардан не колебался. Он поднял руку без предупреждения и обрушил клинок на Муфрида, нацелившись в спину, туда, где сходились лопатки.
И все же удар не достиг цели.
С улицы вынырнул другой гвардеец — высокий, светловолосый, с такими же бордовыми узорами на коже. Он отреагировал быстрее, чем можно было ожидать, и его собственные нити сорвались с рук, образовав щит, который перехватил удар Ардана за мгновение до контакта. Искры эры разлетелись, воздух задрожал, и наступила секунда полной тишины. А затем все сорвалось.
Щит исчез, но теперь между Арданом и Муфридом стояли уже трое Неопалимых. Два других гвардейца бросились в бой, не задавая вопросов. Аллан увидел, как Ардан шагнул назад, перестроился и снова взмахнул клинком, отражая первый удар. Его движения были точны и выверены, как будто он уже не раз сражался с теми, с кем до этого стоял в одном строю.
Кто-то окликнул Ардана, но он не ответил. Нити летали, то скрещиваясь, то разрываясь, оставляя в воздухе рубцы света. Все происходило бесшумно, как это всегда и бывало, когда дрались по-настоящему насмерть. Гвардейцы, еще минуту назад единые, теперь рассыпались на части, разделенные собственным выбором. Кто-то остался в стороне, растерянный. Кто-то метался, не зная, на чьей стороне должен был быть.
Аллан попятился. Он все еще не слышал собственного дыхания и не чувствовал под собой ног. Все внимание было приковано к Эллиз, Муфриду и Ардану — к тому, как в клочья разорвался строй, который должен был быть непоколебимым. Этот разлом оказался реальнее, чем все, что он видел до этого. И именно в этот миг захват, державший его внутри чужой памяти, внезапно ослаб и оборвался.
Мир словно вывернулся наизнанку, но Аллан был к этому готов. Более того, он ждал возвращения в реальность. Он встретил его без паники, с холодной ясностью человека, который принял — пусть еще и не осмыслил — то, что только что увидел. Вдох — и в легкие ворвался воздух. Грудная клетка дернулась, сердце отозвалось болезненным толчком. Пространство вокруг сжалось, как при вспышке. Он моргнул — и оказался на земле.
Над ним все так же возвышалась Эллиз. Она сидела у него на бедрах, не пошевелившись с того самого момента, как он провалился в воспоминание. Контакт сохранялся: ее ладони все еще лежали на его груди и у основания шеи. От этого Аллан ощутил короткую дрожь, не связанную ни с болью, ни с усталостью — лишь с осознанием того, что все происходящее теперь было реальностью.
Он поднял глаза. Эллиз смотрела прямо на него. Ее взгляд был прежним по форме, но не по сути. Спокойствие в нем больше не походило на сдержанность — оно стало чем-то другим. Там читалась внутренняя власть, осознание права говорить, действовать и выбирать. Что-то в ней изменилось, и Аллан почувствовал это нутром, а потому не дал себе ни секунды на размышление и резко рванулся вперед, одновременно сдвинув корпус вбок и сбив девушку с равновесия. Эллиз упала вместе с ним, оказавшись прижатой к земле. Теперь уже он нависал над ней, так близко, что их дыхания смешивались. Левая рука сомкнулась на ее запястье, правая — уже выдергивала кинжал из-за пояса. Эфирное стекло засверкало в сумеречном свете, прозрачное, но весомое. Он вогнал его острием в ткань у нее на груди, точно, но не прорезая кожу — просто поставив точку.
В голове роились вопросы, слова требовали сорваться с языка, но он молчал. Как молчала и она. Всего одно имя повисло между ними — имя его матери, которое Эллиз назвала в воспоминании.
Офелия Хьюбел.
Он не слышал этого имени вслух уже много лет. Мать умерла, когда ему было шестнадцать. Ее смерть совпала с проведением эксперимента — того, из-за которого он оказался в подземной тюрьме Метрополийского Эмиссариата, лишенный связи с внешним миром. На похороны он не попал. Даже известие о трагедии пришло к нему не сразу — неделями позже, уже после возвращения в академию. Все наложилось одно на другое: новости о смерти матери, провал эксперимента и гибель Элизабет Тремэйн, которую он не сумел спасти. Эти события спрессовались в единый ком, из-за которого его прежнее «я» перестало существовать. Что-то внутри надломилось.
Он винил себя за промедление и нерасторопность, за то, что оказался не там, где должен был быть. Обвинял себя в том, что не выполнил задачу и никого не спас. Но сильнее всего — за то, что не был рядом в момент, когда семья нуждалась в нем больше всего.
Официальная версия гибели Офелии звучала безжизненно: самоубийство через добровольный прием токсического вещества. Это произошло ночью, в спальне резиденции Восточной Префектуры, когда все спали. Не осталось ни письма, ни последнего слова, ни объяснений — только тело, которое на утро обнаружил Киллиан — его младший брат. Ему на тот момент было всего десять.
Аллан часто возвращался к этим деталям из-за невозможности смириться. Заглушенное горе и тревожные подозрения вросли в него, став частью его личности. Он помнил, как отец сразу отверг версию самоубийства, назвав ее абсурдной и оскорбительной. Помнил и то, как Киллиан, обычно живой и разговорчивый, после того утра замкнулся. В каждом из них что-то сломалось. И никого, кто мог бы это починить, рядом не оказалось.
Теперь, глядя в лицо Эллиз, он снова услышал имя матери, а кроме него — другое, Поррима. Что это было? Прозвище? Титул? Настоящее имя? Он не знал. Но если Эллиз не лгала и воспоминание, в которое она его впустила, было правдой, тогда все сходилось: версия о самоубийстве рассыпалась. Мать не покончила с собой — ее судили, после чего казнили.
Суд… Эллиз попыталась его остановить ценой своей жизни. Он видел, как хладнокровно она полоснула себя по горлу, как сознательно пошла на смерть, в последние минуты обратившись к Неопалимым с призывом подняться против узурпаторов. Но суд все равно состоялся.
Аллан чувствовал, как по позвоночнику поднялась дрожь, вызванная не холодом и не страхом, а самой невозможностью, которую приходилось принимать за реальность. Если она знала о Порриме, хотела ее спасти и умерла ради этого, значит, она знала Офелию, знала его мать. Но можно ли ей было верить?
Он всматривался в ее лицо, не отводя кинжала, но и не решаясь ударить.
И тогда она выдохнула:
— Мне жаль.
Эти два слова, лишенные громкости и оправданий, прорвались сквозь него, как воздух, которого слишком долго не хватало. Он все еще был на грани — между сомнением и пониманием, между утратой и надеждой, — но гнев ослаб.
Он снова взглянул на нее — по-настоящему. Эллиз не сопротивлялась и не отводила глаза. В ее лице не было вызова, который он обнаружил изначально и который, возможно, спутал с чем-то другим. Желанием защититься? Желанием отгородиться от угрозы? Она дрожала неявно, так, что посторонний взгляд этого не уловил бы. Дрожь пряталась в том, как чуть сжимались ее пальцы, как на миг останавливалось дыхание. Все это противоречило образу той Эллиз, которую он только что увидел внутри захвата, — сильной, собранной, готовой принять смерть с царственной решимостью.
Он отнял руку осторожно, почти бережно.
Он все еще не знал, кем была Эллиз, но понял точно, что она не была его врагом.
И в тот самый миг, когда он только собрался заговорить, ему не дал это сделать голос:
— Аллан?
Он вздрогнул и обернулся.
Сквозь обожженные стволы и вспоротые кусты шагнула Виола. Она остановилась, уловив сцену, которую не ожидала увидеть. Ее взгляд замер на них. И все, что только что принадлежало им двоим, в одно мгновение стало чем-то чужим — настоящим, к которому следовало вернуться и в котором он оставался наставником, а она — новобранцем из Метрополя, обязанным не вызывать подозрения у посторонних. В том, как Виола смотрела на них сейчас, сквозь тревогу и попытку понять, уже зарождался вопрос. Вопрос, которого Эллиз не заслуживала и в котором Аллан не мог позволить ей остаться одной.
Он знал, как это бывает, когда молчание принимают за вину, а один взгляд оказывается равносилен приговору. И теперь мог сказать однозначно: кем бы она ни была прежде, он не позволит никому смотреть на нее с угрозой или осуждением. Потому что отныне будет рядом. И если ей придется отвечать, то не в одиночку. Отныне — никогда в одиночку.