X. Три дня
4 августа 2025 г., 19:10
Прошло три дня с тех пор, как эмиссары из Восточной Префектуры пополнили их ряды. Три дня с тех пор, как Коулман представил Аллану новую напарницу, и он узнал в ней старую знакомую. Три дня с тех пор, как он проводил ее до комнаты, где состоялся разговор и поцелуй. Аллан ясно помнил, как стоял перед ней, говорил, не скрывая эмоций, замолчал, заметив слезу, и коснулся ее губ — неожиданно, но неизбежно. Кто из них хотел этого больше, он так и не понял, но был уверен: желание было обоюдным. Потом пришло видение, и он отстранился. Все оборвалось. Прервалось не только доверие, к которому они осторожно приближались, но и то зыбкое согласие, которое начало складываться после первой откровенной беседы, — готовность говорить правду, несмотря на страх.
Эти три дня тянулись дольше всей недели после инцидента. Эллиз не избегала его открыто, но держалась с таким холодным спокойствием, что временами Аллану казалось: все произошедшее он выдумал. Поединок в роще, захват, разговор в комнате, поцелуй — ничто из этого не выглядело частью действительности. Она разговаривала с ним так же, как с остальными: ровно, без нарочитой учтивости, но и без признака того, что между ними была близость, пусть краткая, но несомненная.
Наблюдать за этим становилось невыносимо. На утренних завтраках он видел ее кивок вместо приветствия и короткую улыбку, за которыми ощущал предупреждение: все случившееся больше ничего не значило. Все стерлось, будто никогда не выходило за рамки дозволенного. Эллиз брала свою порцию еды и направлялась именно к его столу. Она не искала другой, не замедляла шаг и не спрашивала разрешения. Она садилась напротив, как если бы ее место было определено заранее, и каждое движение — от голоса до выбора стула — становилось выверенным и безучастным.
Она завтракала молча, и это молчание делало границы очевидными.
Прошлым вечером Аллан пытался ее найти. Он ждал, что она появится на ужине, но ее не было. После еды он вышел в коридор, прошел мимо комнат и заглянул в холл, надеясь на случайную встречу. Он несколько раз оборачивался, прислушиваясь к шагам. В какой-то момент он подошел к Виоле — осторожно, чтобы не вызвать вопросов. Тогда, в роще, ему показалось, что между ней и Эллиз возникло что-то вроде женского согласия — не дружба, но признание. Он надеялся, что Виола знает, где находится Эллиз.
— Не видела, — сказала Виола. — После того как вы ушли, мы не пересекались.
Ее слова прозвучали ровно, без намека на подозрение. Аллан кивнул, поблагодарил и отошел. Только потом он понял, что снова, почти машинально, оказался у третьей двери от лестницы. Желание поговорить не отпускало его. Он поднял руку, собираясь постучать, но остановился, так и не коснувшись дерева. Он не боялся, но почувствовал, что слова будут запоздалыми и нарушат границы, которые Эллиз уже обозначила. Он отступил и сказал себе, что даст ей время и пространство, что утром они поговорят иначе.
Теперь, глядя на нее через стол, он понимал, насколько ошибался. Ей не нужно было пространство. Она уже заняла его и не оставила для Аллана ни места, ни роли. Все, что выглядело шагом назад, оказалось продуманным маневром — отступлением без тени растерянности, в котором ощущались воля и решимость.
Она сидела напротив и не давала повода думать о напряжении. Ее лицо оставалось уравновешенным, и в другой ситуации Аллан мог бы увидеть в нем уважение или даже симпатию. Именно это делало боль острее. Он не знал, что тяжелее — молчание с обидой или безупречная нейтральность. Он предпочел бы обиду, упрек или холод. Хоть что-то, за что он мог бы зацепиться, хоть тень чувства, пусть и искаженного.
Когда она заговорила, он не сразу понял, что слова обращены к нему:
— Кстати. Вчера вечером я пересеклась с Виолой. Она говорила с Каем насчет меня, но, кажется, он все еще держится настороженно. Виола предложила, чтобы я присоединилась к ним на утренней тренировке. Ты не против?
Он поднял глаза, и их взгляды встретились. Аллан ждал продолжения, надеялся, что в ее голосе появится колебание, что глаза выдадут больше, чем слова, что за вопросом скрывается проверка — желание почувствовать его реакцию. Но в ее взгляде не было скрытого смысла. Он оставался открытым и одновременно пустым — не от холода, а от отсутствия направленности. Эти слова могли быть обращены к любому, кто оказался ее наставником.
Именно поэтому, имея десятки слов на языке и сотни в голове, он ответил не как человек, державший ее в своих руках, а как наставник:
— Конечно, — сказал он. — Делай, как считаешь нужным.
Голос прозвучал глуше, чем он рассчитывал. Она кивнула и встала. В ее движениях не было ни благодарности, ни раздражения. Все выглядело так, словно то, что связывало их прежде и могло бы связать теперь, отныне оставалось лишь в пределах служебного. Она не предложила ему присоединиться, не сказала, когда освободится, не дала ни малейшего повода продолжить разговор. Аллан позволил ей уйти, заранее зная, что она не обернется.
В тот первый день он не пошел на тренировку. Он сделал это не из принципа и не ради показной дистанции, а потому, что не видел в этом смысла. Эллиз не пригласила его, не сказала, что хотела бы видеть рядом, и как бы он ни убеждал себя, что имел право появиться в роще как ее напарник, все внутри подсказывало: она не желала его присутствия. Аллан не хотел притворяться, будто ему было все равно, и не хотел делать вид, что между ними ничего не произошло, что слова, прикосновения и близость оказались случайностью, недостойной воспоминания.
Что бы Эллиз ни решила и в чем бы ни пыталась себя убедить, она ошибалась. И Аллан не собирался подыгрывать ей, превращая расстояние между ними в пропасть.
Он остался в здании эмиссариата. Поднявшись в архив, достал карты скарийских рощ, разложил их на столе и заставил себя работать. Он восстановил маршрут последней вылазки, отметил возможные стоянки мародеров, вычертил тропы, не обследованные поисковым отрядом, выделил уязвимые зоны, ориентиры и пути отхода. Чернил хватало, мыслей — нет. Его сосредоточенность выглядела слишком выверенной, почти показной, как у человека, уверяющего себя, что все под контролем, хотя сам он понимал обратное.
Аллан знал эти рощи наизусть, но повторение становилось опорой. Оно заставляло держаться за рациональное, вытеснять из головы утреннюю сцену, не думать о взгляде, которым Эллиз встретила его за завтраком, и о молчании без упрека и без отчуждения. Он не понимал, как она могла вычеркнуть его так легко. И он не знал, что именно она сейчас думала о нем.
Наверное, Эллиз решила, что он испугался — испугался ее, Скверного инфернала, чудовища из детских кошмаров. Так она, вероятно, объяснила себе его реакцию. Но он не боялся ни в роще, ни в комнате, ни тогда, ни теперь. Напротив, в этом он видел часть ее силы и даже часть собственной гордости. Может быть, это было эгоистично, но само ее существование он считал своей заслугой. Она могла быть наследницей признанного рода благодаря Тремэйнам, эмиссаром — благодаря Джозефу, девушкой из воспоминания о Калидуме — благодаря династии Неопалимых или вопреки ей, и это не имело значения. Главное заключалось в том, что она оставалась живой только благодаря ему.
Перед глазами возник образ. Эллиз лежала мертвая. Горло было вспорото, кожа оставалась серой. На ней было белое платье — легкое, воздушное, с тонкими складками. Аллан мог представить ее в нем иначе: в саду, залитом вечерним светом, на балконе дворца Калидума, в тени деревьев у пруда. В этих картинах ткань струилась бы по плечам, ловила ветер и отражала золото заката. Но в видении она лежала на камне. Тело оставалось неподвижным. Платье было пропитано кровью и цеплялось за острые грани алтаря так, словно было создано именно для этого — чтобы впитывать каждую каплю.
Кровь не останавливалась. Аллан понимал, что она мертва: глаза, лицо, неестественно вывернутое запястье не оставляли сомнений. И все же поток не прекращался. Смерть не завершала процесс. Казалось, время застыло в этом мгновении.
Он думал об этом весь вечер, а потом еще несколько часов в постели, прежде чем смог уснуть. Ночь тянулась вязко, удерживая его в состоянии между вопросом и догадкой. Лежа на спине и глядя в потолок, он снова и снова возвращался к одному выводу: Эллиз в том видении не умерла окончательно. Яд, которым был смазан кинжал, чужеродный и разъедающий плоть изнутри, мог подавить регенерацию, замедлить реакцию Скверного, но не уничтожить его. Ни один яд не был способен на это. Убить Скверного мог только эфир — во время захвата, точным ударом в сердце, когда сущность выворачивалась наружу и становилась уязвимой. Вне этих условий Скверные оставались неубиваемыми. Эллиз тоже.
В этом заключалась пугающая суть. Образ живого мертвеца, вырванного из естественного порядка и лишенного покоя, вцепился в его сознание с той же настойчивостью, с какой кровь впитывалась в белую ткань. Тело, которому не полагалось жить, продолжало существовать. Оно не дышало и не чувствовало, но оставалось. Аллан представил, как под грудной клеткой Эллиз упрямо сокращалось сердце, выталкивая густую кровь сквозь незаживающую рану.
Но именно в этом заключалось ее превосходство. То, что одни презирали, другие боялись, а его, напротив, притягивало. Эллиз была сильнее самой смерти. Она получала удар — и тело срасталось. Она наносила себе рану — и все равно оставалась живой. Чтобы убить Скверного, требовались особые условия: захват, эфир, уязвимость. Все остальное становилось лишь отсрочкой, но не концом.
И все же вопрос оставался. Даже не в том, как она выжила, а в том, откуда ему могло прийти это видение.
Аллан не верил, что это был сон, и не хотел считать его игрой воображения. Образ был слишком ярким и осязаемым, слишком конкретным, чтобы оказаться ложным. Помещение, где лежала Эллиз, казалось смутно знакомым. Форма алтаря возвращала к себе мысль не сразу, а с нарастающим, почти физическим ощущением: он уже видел его. Или был там. В памяти всплывали отдельные детали — грань камня, изгиб запястья, цвет крови, стекающей по шее. Все это напоминало не фантазию, а пережитое. Возможно, именно так он и нашел ее в Калидуме во время эксперимента — не мертвой, но и не живой, живым трупом.
Эта догадка вела дальше. После возвращения из Калидума Джозеф показал ему тело — труп Элизабет Тремэйн. Воспоминание оставалось слишком отчетливым: безжизненное лицо, бледная кожа, белая роба, какую надевали на Скверных инферналов во время экспериментов. Аллан помнил потухшие глаза, которые Джозеф молча прикрыл ладонью. Помнил, как стоял, не в силах пошевелиться, и как в голове звучала только одна мысль: он провалил эксперимент. Не помог. Не спас. Не удержал.
Он опоздал.
Перо дрогнуло в руке, сорвалось с линии и оставило на карте кляксу. Чернильное пятно расползалось медленно, вязко, как след от мысли, которую он не успел остановить. Аллан откинулся на спинку стула, провел ладонью по лицу и повторил это слово — «опоздал». Сначала машинально, потом сосредоточенно. Слово не отпускало. Он не мог понять, родилось ли оно сейчас, как реакция на видение, или всплыло из прошлого, где уже звучало. И если звучало, то когда именно: в Калидуме, перед алтарем, или в Метрополе, перед телом Элизабет Тремэйн?
Он знал одно: после возвращения из Калидума Джозеф действительно показал ему тело. Аллан помнил бледность, неподвижность, белую робу. Но теперь, пересобирая это воспоминание, он начал сомневаться. Эллиз никогда не носила белую ткань. В Эмиссариате Джозеф всегда одевал ее в черное — форму эмиссаров. Это был знак принадлежности: не к Тремэйнам, не к Калидуму, не к Скверным инферналам, а к нему, к главе Эмиссариата и ее отцу. Назвав ее «опытным образцом» на экзамене, он на деле никогда не относился к ней как к материалу, напротив, забрал тогда, когда Тремэйны отвернулись, показал мир, в котором жил сам, дал статус и защиту.
И вот теперь в воспоминании возникала белая роба. Та, которой Джозеф брезговал. Его холодное, чужое молчание. Аллан не понимал, как не заметил этого раньше.
Он всегда подозревал Виктора Тремэйна в жажде мести, винил его в гибели матери, но теперь ясно видел: куда страшнее был Джозеф. В тот день, в тюремной камере, когда его голос впервые прорезал сознание, он признался: Элизабет не была дочерью Верховного Судьи. Она была его дочерью. Ее душу похитили, перенесли в Метрополь и вернули с целью, о которой он сам до конца не знал.
Аллан вновь задавался вопросом: если бы он действительно провалил эксперимент и погубил не Элизабет Тремэйн, а Элиэну, простил бы его Джозеф? Сказал бы лишь, что она не пришла в себя? Закрыл бы глаза мертвой дочери, позволив ему постоять рядом в тишине и уйти с этим воспоминанием? Нет. Все, что Аллан понял о нем, говорило об обратном. Джозеф не прощал и не забывал.
Если бы Аллан был виновен в гибели Элиэны, Джозеф не смолчал бы. Он не прикрыл бы ее глаза с холодной учтивостью. Он уничтожил бы его — или, что вероятнее, оставил бы жить, но лишил всего: памяти о прошлом, надежды на будущее, желания держаться за настоящее. Аллан не стал бы эмиссаром, не получил бы права на службу, не закрепился бы в Ифескаре, не прожил бы все эти годы в Центральной Префектуре. Джозеф забрал бы все, оставив пустоту и стерев даже боль. Но он этого не сделал.
Значит, воспоминание могло быть подменено. Возможно, Аллан никогда не видел тело Элизабет Тремэйн. Он видел Эллиз — на алтаре, в Калидуме. Те же пустые глаза, то же вывернутое запястье, та же неподвижность. И именно тогда впервые прозвучала мысль: «Он опоздал». Она возникла не в лаборатории и не после эксперимента, а в тот момент, когда он нашел ее поздно, уже мертвой, живым трупом. И не знал, что делать.
Но откуда тогда взялось другое воспоминание? Метрополь, Джозеф рядом, его рука, закрывающая глаза. Собственное оцепенение. Джозеф умел стирать воспоминания, но мог ли он их подменять? Сохранять структуру — образы, чувства, мысли — и менять только фон, контекст, окружение. Подставить лабораторию вместо алтаря, робу вместо платья, себя — вместо пустоты. Стереть Калидум. Сохранить только суть: «Ты виноват».
Аллан покачал головой, отложил перо и закрыл чернильницу. Продолжать не имело смысла: все, что касалось маршрутов, внезапно утратило значение. Он хотел одного — увидеть Эллиз, поговорить с ней, узнать. Каким же идиотом он был, когда выместил на ней обиду, растерянность и бессилие, позволив вспыхнуть той ярости, что овладела им в миг осознания: она жива, а Джозеф солгал. Но солгал ли? Эллиз верила ему и защищала. Вчера это вызывало злость, сегодня — ставило под сомнение все, что он думал прежде.
Имел ли он право на подозрения? Его выводы рождались из шока, из неприязни к Джозефу, из детской травмы, которую он до сих пор не преодолел. У Эллиз же были иные основания. Она провела в Метрополийском Эмиссариате восемь лет, и все это время Джозеф находился рядом. Для нее он был учителем, наставником, архитектором новой жизни.
Знала ли она, кем он был на самом деле? Понимала ли, что Джозеф — не только покровитель, но и ее отец? Что Тремэйны были чужими людьми, а имя «Элизабет» — временной личиной? Что когда-то, двести лет назад, ее звали Элиэна? Возможно. Но если знала, то ни разу этого не показала. Ни словом, ни выражением лица, ни реакцией на обвинения. Она защищала Джозефа как ученица, а не как дочь. Как спасенная, а не как любимая. Как человек, у которого остался один ориентир и который держался за него, потому что больше не было к чему вернуться.
Аллан вспомнил их поцелуй. Свои слова до него — злые и резкие. Свою руку, хватку, которую он не смягчил. И то, что она не оттолкнула. Она позволила прикоснуться, потому что нуждалась в ком-то, кто примет ее такой, какая она есть, — Скверным инферналом. Она видела в нем этого человека, потому что другого не было. Принятие Джозефа было служебным, его — личным. И потому, когда он оттолкнул ее жестко и глупо, он предал не только доверие, но и разрушил ту единственную точку опоры, что у нее оставалась вне Эмиссариата.
Аллан встал, разочарованно свернул карты, убрал их на место и вышел из архива, не оборачиваясь. Решение было принято: он исправит это. Не сразу, а постепенно. Не словами, а поступками. В своем ритме, без давления, но с твердым намерением вернуть ее доверие. Не служебное — человеческое. Потому что он видел в ней больше, чем напарника.
Вот только прошло уже три дня, а он так и не мог сказать, что отношения между ними изменились — разве что в худшую сторону. Не потому что Эллиз вела себя иначе или стала холоднее, чем в то первое утро после ссоры, а потому, что сам он воспринимал происходящее острее. Мысли упрямо возвращались к желанию, возникшему в ее воспоминании во время захвата — том самом, где он увидел ее в Калидуме, окруженную Неопалимыми, готовыми сложить головы ради нее. Там она играла: просчитывала ходы, расставляла ловушки, вплетала смысл в слова так, что окружающие не успевали заметить, как попадали в сеть. Аллану нравилось видеть ее такой, и он ловил себя на мысли, что хотел бы оказаться на месте Муфрида, стать игроком, которому она отвела бы роль, быть тем, кто способен оказать сопротивление.
Теперь же он понимал: сопротивляться ей было невозможно. В этом она превосходила даже Джозефа. Мысль вызвала горькую усмешку. Фирменной чертой Хьюбелов оставалось упрямство — прямое, грубое, предсказуемое. Фирменной чертой Джозефа и Эллиз было двуличие. У Джозефа оно лежало на поверхности: он не скрывал лицемерия и не играл в откровенность. У Эллиз оно проявлялось иначе. Аллан видел ее настоящей и потому особенно остро чувствовал, когда она притворялась, подбирая тон, позу или выражение лица. Именно поэтому тяжелее всего было наблюдать, как легко она становилась «чужой» рядом с другими и насколько охотно они принимали ее в этой роли.
С Виолой Эллиз становилась игривой и остроумной, иногда почти искренней. Аллан дважды видел их вместе за ужином. В первый раз, поймав его взгляд, Эллиз молча попросила разрешения сесть за другой стол, и он кивнул. С тех пор она больше не садилась рядом. Вместе с Виолой они выглядели подругами — похожими, но не одинаковыми. Эллиз позволяла себе быть легче: разговаривала, смеялась, задавала вопросы. Виола рядом с ней оживала, прятала улыбку в ладони, смущалась и все равно светилась. Возможно, это выглядело бы трогательно, если бы Аллан не видел в происходящем спектакль. Роль, рассчитанную на Виолу тонко и без нажима, но все же сыгранную. Она хотела подружиться — и справилась с этим безупречно.
С Каем ее поведение было другим — мягким, сдержанным, чуть отстраненным. Эллиз чувствовала, что его легко смутить, и никогда не переступала границ. Она не отпускала резких шуток, не превращала его неуклюжесть в повод для иронии. Иногда сама смущалась, склоняла голову и отводила взгляд. Но в моменты, когда Кай терял уверенность, именно она подсказывала решение и делала это так, чтобы поддержать, а не подавить. В ее поведении угадывалась забота старшей сестры, и это действовало безотказно.
Но больше всего поражало то, как Эллиз умела соединять разные роли, когда оказывалась рядом с ними обоими. Ничто не выглядело натянутым, ни одна из линий не рушила другую. Она выстраивала маски по одному принципу — внимательность, наблюдательность, умение угадывать ожидания. Благодаря этому ее невозможно было заподозрить в обмане.
Аллан понимал: она умела нравиться. Она умела становиться той, кому верят и кого слушают, даже не понимая, за что именно. Она не грубо подстраивалась под чужие привычки и не копировала чужую речь. Она прислушивалась и выбирала нужную интонацию, взгляд — саму форму присутствия рядом.
Он замечал, как на нее смотрела Виола: так, будто неожиданно обрела подругу, которую не искала, и сама была этим удивлена. В ее взгляде не было восторга или наигранной привязанности — только доверие, возникающее тогда, когда рядом становилось спокойно. Виола смеялась чаще, даже если пыталась скрыть улыбку, становилась разговорчивее, пробовала спорить и шутить, выходила из кокона настороженности. Эллиз вела ее осторожно, но уверенно, словно знала, какое слово нужно, чтобы стало легче.
С Каем все выглядело иначе. Его чувства рождались медленно, по-детски. Аллан видел, как взгляд Кая все чаще задерживался на Эллиз, когда она оказывалась рядом, казалось, он сам не понимал происходящего, но не мог оторваться. Особенно это проявлялось в те моменты, когда она подходила к Аллану, чтобы что-то обсудить или уточнить, и задерживалась возле него. Кай делал вид, что не слушает, но тут же бросал на нее быстрые взгляды.
На совместных тренировках, которые Аллан теперь тоже посещал, он наблюдал за ней с раздражением, которое стало все труднее скрывать. Эллиз объясняла Каю приемы спокойно и ясно, поправляла его стойку и хват, не позволяла себе насмешек и не задевала его, даже когда он ошибался, а ошибки следовали одна за другой. Кай зарывался рукой в волосы, краснел, улыбался неловко, но каждый раз встречал от нее мягкую поддержку. В ее взгляде не было ни осуждения, ни усталости.
Это сводило Аллана с ума.
Бесил не Кай — до него Аллану не было дела. Раздражал контраст — та легкость, с которой Эллиз подпускала Кая к себе, мягкость в словах и жестах, вызывавшая у мальчишки очевидную симпатию. Она не заигрывала и не пыталась кокетничать, но именно этим и притягивала. А рядом с Алланом оставалась холодной и отстраненной. Эта разница резала сильнее всего, оставляя пустоту там, где он ждал намека на близость.
Он злился и на нее, и на себя. Он убеждал себя, что справляется, что умеет скрывать раздражение, что сохраняет лицо. Но на третий день, во время очередной тренировки, равновесие разрушили слова Виолы:
— Если ты не прекратишь так пялиться, я подумаю, что ты ревнуешь.
— Что? — Он резко обернулся.
— Что слышал, — бросила она и отмахнулась.
Аллан сжал челюсть так сильно, что зубы скрипнули. В этот миг Эллиз обернулась — словно в насмешку, хотя он знал: дело было в ее слухе, обостренном, как у любого Скверного инфернала. Она посмотрела прямо на него и, заметив выражение, которое он больше не скрывал, чуть приподняла бровь. Аллан не отвел взгляда. Пусть Виола язвила, но, в отличие от Эллиз, он не притворялся. Да, он ревновал. Да, злился. И имел смелость признать это, по крайней мере, перед ней.
Ее реакция не изменилась. Ни усмешки, ни намека, что слышала их разговор, ни задержавшегося взгляда. Она просто отвернулась, когда Кай задал новый вопрос, и переключила внимание на него. Аллан коротко выдохнул. Все это становилось невыносимым. Вернувшись с тренировки, он пообещал себе: завтра туда не пойдет. Ему не хотелось больше участвовать в ее спектакле.
На ужин он спустился позже обычного, рассчитывая избежать встречи с вечно голодным Каем и сопровождавшими его Виолой и Эллиз. Аллан не хотел видеть дружеские наклоны головы, поспешные смешки, не хотел слышать, как Эллиз понижает голос, подсказывая Каю — так, что каждое ее слово становилось для него откровением. Он хотел тишины и одиночества, если уж другого выбора не оставалось.
Но стоило войти в столовую, как стало ясно: он просчитался. Виолы и Кая действительно не было, их место пустовало. Зал оказался практически безлюдным: за дальним столом вполголоса разговаривали двое старших эмиссаров. А у раздачи стояла Эллиз.
Она не обернулась, но Аллан знал: заметила. Не могла не заметить — Эллиз всегда видела больше других. Он на мгновение замедлил шаг, и сердце сжалось не от волнения, а от злости. Эти три дня она избегала его с такой расчетливой точностью, что он почти поверил: случайной встречи не произойдет. Ни шанса заговорить, ни малейшей паузы, в которую можно было бы вставить слово. И вот теперь — вечер, пустая столовая, она одна. Для чего? Чтобы дождаться, когда он подойдет? Чтобы услышать оправдания, извинения или просьбу о новом шансе? В тот же вечер, когда все сорвалось, он, возможно, и сделал бы это. Может быть, даже на следующий день. Но не сейчас. Не после всего, что она заставила его пережить. И уж точно не на ее условиях.
Он взял поднос и двинулся к раздаче медленно, упрямо, сдерживая злость, которая не рассеивалась, а только плотнее собиралась в груди. Казалось, достаточно выдоха — и она прорвется наружу. Аллан не хотел есть, не хотел разговаривать, еще меньше — делать вид, что готов мириться с ее холодной ролью. Потому что он был не готов. Да, он нуждался в ней. Да, все еще хотел поговорить и все исправить. Хотел хотя бы увидеть искренность — необязательно просьбу о поддержке или признание, достаточно было обиды, раздражения, разочарования. Все лучше, чем очередная маска.
Он набрал еду наугад, хватая первое, что оказалось ближе. Руки двигались автоматически, а мысли возвращались в одну и ту же точку: он не должен был сидеть рядом с ней, но пройти мимо не имел права, а уйти тем более не мог.
Заняв свой обычный стол, Аллан поставил поднос, сел и взял вилку. Несколько секунд он только смотрел в тарелку, прежде чем заставил себя сделать движение. Глаза оставались опущенными, когда он услышал шаги. Легкие, но слишком узнаваемые, чтобы спутать их с чужими. Стул напротив скользнул по полу и заскрипел. Она села — без слов, без объяснений, без намека на то, что этот жест что-то значил.
Аллан начал есть медленно, не поднимая взгляда. Она молчала так же. Воздух в столовой был застойным, тягучим, как перед грозой, и только стук вилок о керамику нарушал тишину.
Когда двое старших эмиссаров поднялись из-за дальнего стола и пошли к выходу, Аллан все еще молчал. Один из них, проходя мимо, кивнул:
— Спокойного вечера, Эллиз. Аллан.
— И вам, — дружелюбно ответила она. — Спасибо за разговор.
Аллан замер, не поднимая головы. Реплика прозвучала обыденно, будто они с Эллиз давно привыкли обмениваться словами в присутствии других. Но именно это насторожило. Он мог допустить ее желание сблизиться с Виолой и Каем: Виола была близка ему самому, Кай казался ей ровесником, и установление контакта с ними выглядело логичным, пусть и раздражало, насколько быстро и непринужденно это получилось. Но старшие эмиссары? Эллиз успела поговорить и с ними? Нашла способ завоевать доверие там, где других даже не слушали? Каким образом?
Он поднял взгляд и проводил глазами уходящего Маркуса Эйлриджа, скарийца лет сорока, с выправкой, в которой усталость давно заменила дисциплину. Лично они не общались, но Аллан знал его по репутации. Один из тех, кого вернули из Энкардиса без лишнего шума. Говорили, его понизили за избыточную жестокость даже по скарийским меркам. В Энкардисе на подобное реагировали мгновенно: эмиссара, который вызывал сомнения, не судили публично, его просто отправляли обратно в Ифескар. Маркус был из таких — молчаливый, замкнутый, обходивший стороной чужих. Особенно тех, кто не соответствовал его представлениям о настоящем эмиссаре — ни возрастом, ни видом, ни характером.
Эллиз, если судить по внешности, подходила под это определение полностью. Слишком юная, хрупкая, из Метрополя. Ни роста, ни внушительной фигуры, ни той жесткой выразительности во взгляде, которая сразу вызывала доверие. Для постороннего она выглядела чужой — одной из тех, кто приходил в Эмиссариат не ради службы, а ради личной драмы или желания что-то доказать. Таких здесь не любили и не принимали. Их терпели до первой ошибки.
И все же этот человек сказал: «Спокойного вечера, Эллиз».
Фраза застряла у Аллана в зубах — хрустнула, как песок, который было невозможно проглотить. Он все еще смотрел на дверь, закрывшуюся за старшими, когда произнес тихо, будто самому себе:
— «Спасибо за разговор»… Удивительно, сколько всего ты успеваешь. Жаль, что я этот разговор не застал. Хотелось бы увидеть, какой образ ты выбрала, чтобы понравиться такому человеку.
Он впервые за вечер поднял глаза на Эллиз.
Она встретила его взгляд спокойно. Не отвела глаз, не напряглась. Держала вилку и сидела так, словно не она была причиной его раздражения. Сначала молчала, затем выдержала паузу, и только когда он уже собирался отвернуться, заговорила:
— Тебя это раздражает?
Вопрос прозвучал неожиданно. Аллан крепче сжал вилку, но взгляд удержал. Ее молчание оказалось красноречивее любых слов. Она ждала — либо признания, которое и так читалось на его лице, либо жалкой попытки отвертеться. Он выбрал третий путь:
— Зависит от того, о чем ты спрашиваешь.
Разговор напоминал обмен ударами. Она подвела его к признанию, на которое нельзя было ответить честно, не потеряв позиции. Он, в ответ, предложил ей собственную дилемму: признать, что действовала намеренно, вызывая его раздражение, или сделать вид, что ничего не происходило, и тем самым уйти от разговора.
— Вариантов много, — сказала она ровно. — Моя дружба с Виолой. Мое общение с Каем. Попытки наладить отношения с остальными. Сам факт того, что я здесь, в этой Префектуре. Или, может быть, то, что я не захотела обсуждать с тобой произошедшее три дня назад. Наш поцелуй. И то, что ты от меня шарахнулся.
Аллан ощутил, как сердце сбилось с ритма. Она сама произнесла это впервые. На миг в нем вспыхнула надежда: может, готова поговорить? Готова признать, что между ними было нечто большее, чем ошибка? Но почти сразу пришло другое чувство — глухое, едкое. Усмешка подступила к губам сама. Она знала, какой удар нанесет. Знала, что именно ее молчание оказалось для него самым мучительным. И все же упомянула — мимоходом, как проверку. Оценила, насколько велико его желание все исправить, насколько глубоко чувство вины подавляет гордость. Он понимал: уступи он сейчас, и это станет основой для будущего, в котором границы будут определяться ее волей, его слабостью и страхом потерять. Такого будущего он не хотел.
— Хорошо, что ты понимаешь, насколько твое поведение отвратительно, — произнес он наконец. — Но нет, не оно меня раздражает. Раздражает то, что я тебе поверил. Точно так же, как они. И то, что не вспомнил слова Джозефа о его «опытном образце».
Он не отвел взгляда и говорил ровно, даже когда подошел к самому уязвимому:
— Ты чувствительна к эфиру. Слишком тонко улавливаешь людей — их мысли, эмоции, страхи и потребности. И пользуешься этим. Адаптируешься. Умеешь нравиться. Именно так ты понравилась мне. Подстроилась.
Он бросил это обвинение, как нож. Сумел удержать на грани и сомнение, действительно ли хотел произнести эти слова, и ярость, которая подталкивала к новым — еще резче, еще больнее. Он знал: с ним она не притворялась. Но это уже не имело значения.
Ему было плевать на остальных. Она могла притворяться подругой Виолы, пока это устраивало обеих. Могла подогревать интерес Кая, пока он оставался односторонним. Могла говорить с другими эмиссарами, если это помогало ей закрепиться. Но с ним — с его чувствами — играть было нельзя. Потому что и он мог это сделать. Мог взять самое уязвимое в ней — ее желание быть услышанной и принятой — и раздавить. Даже если в глубине души хотел обратного: защитить, помочь, вернуть доверие. Но первый удар нанесла она, без жалости и без второго шанса. А значит, заслужила это обвинение.
Ее лицо не изменилось сразу. Аллан даже успел подумать, что промахнулся, что слова пролетели мимо. Но потом заметил, как уголок губ дрогнул, выдавая мимолетное напряжение. Мгновение — и все вновь стало безупречным.
Поначалу она молчала. Сидела прямо, не отворачиваясь, но и не вступая в спор. В ее взгляде не было раздражения — только холодный расчет. Казалось, внутри шел беззвучный торг: она прикидывала цену ответа, подбирала слова, которые не позволят ему одержать победу и при этом не будут выглядеть как бегство.
Когда она заговорила, Аллан едва заметно сглотнул.
— «Опытный образец»… — повторила она, словно пробуя чужое определение на вкус. — Неужели Джозеф и правда называл меня так? Любопытно.
На губах мелькнула усмешка. Аллан заметил ее и нахмурился. Ее задело не обвинение и не упрек, а лишь одна деталь — то, как когда-то назвал ее Джозеф. Все остальное осталось без внимания. Мысль ударила неожиданно больно. Он пожалел, что упомянул Джозефа, пожалел, что недооценил Эллиз и ее умение уводить разговор в сторону. Он ведь и правда многое в себе переосмыслил, решил относиться к ее чувствам иначе, пытался отпустить прежнюю неприязнь к Джозефу. Но одно не менялось — он не хотел, чтобы его участие обесценивали, чтобы он превращался в тень ее истории, а Джозеф становился единственным, кто имел значение.
— В любом случае, не будем тратить время на этот разговор, — сказала Эллиз, прервав его мысли. Она медленно провела пальцем по краю стакана и опустила взгляд в напиток. То ли собиралась с мыслями, то ли давала понять: гордость оставалась при ней, но сказанное все же задело.
Аллан наблюдал молча, с внимательностью человека, который ждет подвоха. Она сидела прямо, но плечи казались напряженными. Пальцы скользили по стеклу чуть неловко, и именно в этой неловкости было что-то подлинное.
Некоторое время она молчала, затем произнесла:
— На самом деле я хотела обсудить другое. Сегодня днем Коулман вызывал меня. Речь шла о письме, которое он тогда сжег. Завтра он собирается провести собрание и объявить о начале тренировок по технике травли.
— И?
— Я знаю, как проводится травля. — Она подняла взгляд, но руку от стакана не убрала. — Джозеф обучил меня. Помнишь, в первый день, на тренировке, ты попросил показать владение парными клинками? Тогда ты заметил напряжение в движениях. Спросил, а я ничего не ответила. Это напряжение связано с тем, что я… как Скверный инфернал, — ее голос едва дрогнул, — испытываю жажду. Не к людям. К другим Скверным. К одичалым.
Аллан напрягся, но молчал.
— Мне тяжело находиться рядом с ними. Я постоянно контролирую себя, подавляю реакцию, сдерживаю жажду усилием. Поэтому я предпочитаю дальний бой. Чем дальше я от Скверного, тем проще сохранить контроль. Но травля устроена иначе. Когда Джозеф занимался со мной, он учил меня быть по обе стороны: эмиссаром и тем, кого травят. Я уверена в своих силах, но Коулман этой уверенности не разделяет.
Аллан нахмурился.
— Коулман знает, что ты Скверный инфернал? Это было в письме?
— Не только. В письме были инструкции и предупреждения. Джозеф предусмотрел разные варианты. Как себя вести, если… — она запнулась, осторожно подбирая слова, — если произойдет срыв. Я все еще на испытательном сроке. Опыт у меня есть, но он весь из лаборатории. Я всегда была под присмотром Джозефа. А теперь, в Ифескаре, впервые сама по себе.
Аллан молчал и не решался заговорить даже тогда, когда Эллиз прервала рассказ. Он продолжал смотреть на нее уже не с подозрением, а с другим выражением — внимательным, в котором угадывалось ожидание. Наконец, произнес:
— Почему ты рассказываешь это мне? Что именно может случиться из-за травли? Почему Коулман не доверяет тебе?
— Осознанные Скверные не тянутся к душам, — ответила она тише, чем прежде. — Нас влечет к коррозии. Эмиссары используют ее во время травли, чтобы воздействовать на Скверных. Для одичалых она усиливает Скверну, становится оружием против них. Для таких, как я, — катализатор. Работа с коррозией провоцирует. Под ее воздействием я не теряю себя, но внутри может проснуться жажда. Не сводящая с ума, но меняющая поведение. Я могу стать более дерганой, переместиться как Скверный инфернал, сама того не заметив, или задержать взгляд на Скверном дольше, чем позволено человеку, и вызвать подозрение. Я уверена, что этого не произойдет. Я умею себя контролировать. Отслеживать такие реакции и предотвращать. Быть напряженной, а значит — внимательной. Но Коулман не верит в мой самоконтроль. Он потребовал, чтобы я подстраховалась.
Ее взгляд вновь скользнул вниз, пальцы продолжали касаться стакана. Движения становились все более навязчивыми, словно она цеплялась за предмет, чтобы удержаться, пока внутри шел невидимый отсчет. Аллан уловил, как менялся ритм: круговые движения сменялись прямыми, ровность — сбивчивостью. Беспокойство становилось очевидным. Она действительно переживала. Может быть, из-за того, о чем говорила, а может, из-за того, с кем делилась этим.
Мысль о том, что она выбрала именно его, задела его вопреки всем сомнениям. Несмотря на молчание последних дней, ее холодность и отчуждение, несмотря на ощущение, что она держит его на расстоянии намеренно, сейчас она сидела напротив и говорила. Делилась, просила. А он знал: не заслужил этого доверия. Ни тем, что позволил себе тогда, во время поцелуя, ни тем, что так и не добился разговора за последующие дни, ни теми словами, что вырвались сегодня, — горькими, сказанными со злости.
— Почему ты решила обратиться именно ко мне? — спросил он прямо. Голос выдал горечь, которую он пытался скрыть.
Эллиз не ответила сразу. Она все так же смотрела вниз, словно взвешивала не слова, а саму возможность быть с ним откровенной. Когда заговорила, в ее голосе слышалась сдержанность:
— Я не знаю… Подумала, что если мы напарники, ты войдешь в положение. Все это касается службы, а не того, что произошло между нами.
Она убрала руку от стакана и положила ладонь на стол, слегка прижимая пальцы к прохладной поверхности. В этот момент Аллан молча накрыл ее ладонь своей. Ее пальцы дрогнули, собираясь выскользнуть, но он сжал их крепче, давая понять: она должна выслушать его.
Повисла тишина. Она не отняла руку, только подняла глаза.
— Прости меня за то, что произошло тогда, — сказал он негромко. — Я сожалею.
— Тебе не за что извиняться, — ответила Эллиз, не отводя взгляда. Ее голос оставался ровным, даже когда она признала: — Это было неправильно с самого начала. Непрофессионально. И…
— Нет, — мягко, но твердо перебил он. — Не извиняйся. Я жалею только об одном: что тогда не смог объясниться.
Он задержал на ней взгляд — спокойный и открытый. В его голосе не было ни вины, ни оправданий — только усталость, накопившаяся от того, что слишком долго молчал.
— Эллиз, мне все равно, что ты Скверный инфернал.
На ее лице мелькнуло едва уловимое движение. Она коротко и нервно выдохнула, будто собиралась что-то ответить, но передумала. Затем все же подняла глаза. В ее взгляде соединились тревога, ожидание и слабая, не до конца признанная обида. Аллан уловил это, почувствовал, как ее пальцы чуть напряглись под его рукой, и сжал их крепче. Не удерживая, но и не отпуская — просто оставаясь рядом. Ему хотелось поделиться с ней тем, что он сам чувствовал, не ради прощения, а ради того, чтобы она приняла его так же, как он хотел принять ее. Но внутри все еще жил страх: что она отреагирует не так, как он надеялся, что отвергнет его или снова закроется.
В конце концов он преодолел сомнения и заговорил:
— Восемь лет назад я впервые увидел тебя не как человека, а как Скверного инфернала. Ты была моим экзаменатором. Потом я узнал твое имя… и фамилию тоже. Тебя представили как Элизабет Тремэйн. Но даже тогда зацепило меня не это.
Эллиз чуть опустила голову. Ее ресницы дрогнули, взгляд потускнел. Аллан понимал: он обязан быть откровенным, не избегать тем, которые могли ее задеть.
— Когда Джозеф готовил меня к эксперименту, он сказал, что я — элавир. Что родился не в своем Пределе. И что именно из-за этого с детства видел одни и те же кошмары о Скверных инферналах. Из-за этих кошмаров я решил стать эмиссаром.
Он говорил ровно, не торопясь, словно пробирался по узкому мосту между тем, что боялся в себе признать, и тем, что больше не хотел скрывать.
— Меня поразило, как он сказал: мой выбор — быть эмиссаром — противоестественный. Потому что элавиры не убивают Скверных, не преследуют их и не испытывают той жестокости, которая свойственна скарийцам. И мне. Но когда я увидел тебя в Метрополийском Эмиссариате, я подумал, что, может быть, именно через тебя смогу оправдать эту «противоестественность». Оправдать равнодушие к одичалым Скверным, свое решение стать эмиссаром. Что все это время я был нужен там, в Эмиссариате, — был нужен тебе. И что мои решения наконец обретут смысл, если я смогу поспособствовать появлению первого осознанного Скверного, даже если это не избавит меня от жестокости к одичалым.
Плечи Эллиз напряглись, но она не отстранилась — ни взглядом, ни движением. Это вдохновило его продолжить:
— Тогда я не знал, что таких, как ты, тысячи, что Калидум полон ими. Но даже это ничего не изменило. Для меня ты не перестала быть исключением. Во всем. Эллиз, я рад, что ты жива. Как бы ни сложилась твоя жизнь после эксперимента — с семьей, с Тремэйнами, в Метрополе, — я все равно рад, что ты вернулась из Калидума.
Он задержал взгляд на ее лице, давая возможность ответить. Но она молчала. И все же Аллан уловил мгновенный отблеск в ее глазах — неозвученный вопрос. Ее напрягало, что он по-прежнему видел в ней Элизабет Тремэйн. Только суть была в том, что он не видел. Он никогда ее не знал.
— Ты понимаешь, что я не был знаком с Тремэйн до эксперимента? Я знал лишь Скверного инфернала, а затем встретил тебя в Калидуме. Я могу представить, что ты переживаешь. Что тебе внушили Тремэйны, Джозеф, все, кто был рядом в Метрополе. Они наверняка говорили, что твое появление разрушило чью-то жизнь, что ты заняла чужое место, что у тебя не было права вернуться, выжить, быть…
Он сделал короткую паузу и продолжил:
— Но для меня это не имеет значения. Более того, я рад, что именно так все произошло. Потому что ты этого заслуживаешь. После Калидума. После того, как ты…
Он не договорил. Слова застряли, когда память вернула его к переулку, к мигу, когда она подняла кинжал, и никто — ни Муфрид, ни Ардан — не остановил ее. В груди стянуло так, словно тело само напоминало о том, от чего разум пытался отгородиться. Он отвел взгляд, только чтобы собраться и не выдать, насколько тяжело было говорить дальше.
И именно тогда он почувствовал: ее рука под его ладонью дрогнула. Большой палец выпрямился, лег сверху и коротко провел по его коже. На первый взгляд случайное движение, но в нем было больше участия, чем в любых словах. Он посмотрел на нее. Лицо оставалось спокойным, собранным, но глаза…
Какие же у нее были красивые глаза.
Не холодные и не отстраненные, какими казались последние дни. Не с той притворной теплотой, с которой она смотрела на Виолу и Кая. Не лукавые, не просчитывающие, не заплаканные и не полные тайной печали, как тогда, перед их поцелуем. Не горящие отторжением, как в миг, когда он ее оттолкнул. Сейчас они были иными — тихими, теплыми, успокаивающими, как ее прикосновение. Она смотрела так, будто ждала, что он договорит. А он хотел, чтобы этот взгляд оставался с ним, чтобы он был только его.
— Знаешь, почему я оттолкнул тебя тогда? — Его голос понизился, стал хриплым от напряжения, но не дрогнул. — Потому что, когда я поцеловал тебя, я вспомнил. Я никогда не видел тело Элизабет Тремэйн в Метрополе. Я видел твое. В Калидуме. С перерезанным горлом и коррозийными трещинами на коже. Я нашел тебя мертвой и решил, что провалил эксперимент, что опоздал, что уже не смогу вернуть тебя в Метрополь. Я думаю, Джозеф подменил это воспоминание. Он стер момент, когда я увидел твой труп в Калидуме, и вложил вместо него другую картину — белую робу, лабораторию, свою руку, закрывающую глаза. Поцелуй вырвал наружу настоящее.
Он сделал паузу, позволив словам осесть, и договорил:
— Именно поэтому я оттолкнул тебя. Я испугался. Не тебя и не самого поцелуя, а того образа, того воспоминания, которое вернулось слишком резко. Прости. Я понимаю, как это выглядело. Понимаю, что для тебя это могло стать унижением или предательством. Но, Эллиз, услышь меня: мне не важно, кто ты. Не важно, что ты Скверный инфернал. Это не меняет ничего. Более того… — он задержал на ней взгляд, спокойный и уверенный, — мне нравится, что ты Скверный инфернал.
— Нравится? — переспросила она рассеянно. В ее голосе звучало не только удивление, но и намек на улыбку, не коснувшуюся губ, но проявившуюся в интонации, в легком сбое ее напряженности.
Аллан улыбнулся в ответ не ради ободрения, а потому, что ощутил: она снова была с ним. Не формально, как напарница, а по-настоящему, разделяя момент и признавая его значение так, как он ждал.
— И что в этом может нравиться? — уточнила она с оттенком участия. В ее тоне проскользнул вызов, мягкий и осторожный, больше похожий на приглашение продолжить, если он осмелится.
Он не стал прятаться за серьезностью и не стал тянуть время. Ответил быстро и легко, с тем редким для себя ощущением, которое напоминало вдохновение. На этот раз игру предложил он сам, не ту, где приходилось угадывать ее мысли или сражаться с холодностью, а ту, где искренность становилась силой.
— Я скажу, если ты покажешь мне их. Когти. Трещины на руках. Мне нравится видеть, что ты Скверный инфернал, а не только знать об этом.
Эллиз коротко хмыкнула, не отводя взгляда и не убирая руки.
— Мы не в комнате, — напомнила она и скользнула глазами к двери. — Что будет, если кто-то войдет и увидит мои когти?
Аллан усмехнулся.
— Думаю, внимание привлечет не это. Первым заметят то, как мы сидим, что я держу тебя за руку, что глажу ее. Ты сама говорила: «непрофессионально». И все же три дня назад тебя это не смущало.
— Ты правда хочешь их увидеть?
— Я хочу, чтобы ты перестала в этом сомневаться, — сказал он ровно, не отводя взгляда. — Да. Хочу.
Она не ответила сразу, но ее осанка изменилась: плечи выпрямились, подбородок чуть приподнялся. В этом движении не было настороженности или желания отстраниться. В ее теле слышалась уверенность. Казалось, она впервые допустила мысль, что между ними может быть не только дозволенное, но и желанное: для Аллана — увидеть ее во всей сложности ее природы, для Эллиз — показать себя целиком и быть принятой именно такой.
Он не удивился, когда ее ладонь освободилась. Его пальцы разжались без сопротивления. Эллиз приподняла кисть, оставив ее полураскрытой, и в этой простоте началась перемена. Ногти потемнели, вытянулись и заострились, обретая отточенную форму. Следом изменилась кожа: от основания когтей к локтю проступила сеть черных трещин, обнажившая то, что всегда жило в ней.
Аллан смотрел внимательно. Когти напомнили ему, как ее пальцы после поединка легли ему на шею, как в тот день, когда он отпрянул от первого поцелуя, она случайно оцарапала его кожу. Царапина исчезла быстро, но память о ней осталась. Он помнил, как той же ночью касался этого места, будто хотел зафиксировать не боль, а ее суть. Сейчас, глядя на трещины, он ощутил то же желание прикоснуться.
И именно в этот момент Эллиз, словно почувствовав его намерение, протянула руку. Но то, как она это сделала, не просто совпало с его желанием — оно задело в нем нечто большее.
Он вспомнил, как в ее комнате выместил злость, грубо поставил под сомнение ее слова о себе и о Джозефе. Тогда он поступил несправедливо и с тех пор хотел это исправить. Теперь он ясно понимал: кем бы она ни была — Элизабет Тремэйн, утратившей воспоминания, или другим человеком, прожившим свою жизнь в Калидуме, — для него имела значение именно она.
Часто он пытался понять, что раздражало его в ней сильнее всего. Наверное, легкость, с которой она подстраивалась под окружающих, ее вечная игра. Но теперь он понял: сама игра и была ее сутью. Она протянула руку не как Эллиз Эвелайн, эмиссар эфира и его напарница, а как Элизабет Тремэйн, наследница признанного рода, дочь Верховного Судьи, фигура, созданная статусом и кровью.
Аллан опустил взгляд на пальцы, застывшие в воздухе. В этом жесте слышался намек: он должен был поцеловать ее руку. В трещинах, тянувшихся от нее к нему, угадывался вызов. Обычно он увидел бы в этом проявление высокомерия и отвернулся. Но сейчас все было иначе. Она играла ради него, не требовала подчинения, а предлагала близость. Этот жест проверял, готов ли он принять ее без прикрас, со склонностью к игре, с упрямым стремлением хранить тайну и с желанием быть узнанной до конца.
Он понял это и принял. Поднял глаза и встретил ее взгляд. В нем не было страха — только предчувствие: она ждала, но не была уверена, что он сделает шаг. Аллан протянул руку и мягко сомкнул пальцы на ее ладони. Острые когти не оттолкнули, напротив, усилили ощущение реальности.
Он не спешил. Повернул голову чуть вбок, соблюдая метрополийский этикет, где каждое движение имело значение. Это было признание ее сущности и своего места рядом с ней. И только потом, когда все уже было сказано без слов, он склонился и коснулся губами начала трещины — там, где ее природа становилась особенно явной.
Пальцы Эллиз дрогнули не от страха, а от глубины прикосновения. Ее напряжение дало слабину. Аллан почувствовал это и сжал ладонь крепче. Он хотел понять ее не разумом, а прикосновением. Текстура оказалась иной, чем он представлял: холоднее кожи, плотнее, гладкой, как отполированная кость, но живой и теплой изнутри.
Он не сразу отстранился. Выдохнул тихо, позволив моменту завершиться естественно. Руки он не отпустил: уложил ее ладонь на стол и переплел пальцы с ее, не думая о когтях и возможности пораниться. Он продолжал смотреть прямо, удерживая контакт, и заметил, как она приоткрыла рот, собираясь что-то сказать, но осеклась. Попробовала снова — и опять замолчала. Потом с легким раздражением закатила глаза и отвернулась, смутившись скорее от самой себя, чем от него.
Аллан усмехнулся. Впервые ему удалось сбить ее с равновесия. Маска, которую она держала безупречно, дала трещину. И это ему понравилось — не как победа над ней, а как победа над образом, в котором она жила.
— Мне еще нужно отвечать на твой вопрос? — уточнил он спокойно и твердо.
Эллиз вновь посмотрела на него и, заметив усмешку, окончательно растерялась. Щеки вспыхнули, а голос, когда она заговорила, заметно дрогнул:
— Кхм… нет, спасибо. Я все поняла. Это было… интересно. Да, очень. Я не думала, что ты… что ты знаешь метрополийский этикет и… Впрочем! — она осеклась, будто слишком поздно заметив, как много позволила себе сказать.
Аллан не ответил. Он только смотрел — точно, сосредоточенно. Его палец продолжал двигаться по ее коже, на первый взгляд рассеянно, но в каждом движении ощущалось намерение. Он скользил по трещине рядом с той, к которой коснулся губами. Ему хотелось пройтись по всем, запомнить, где они проступали, были ли постоянными или менялись в зависимости от ее состояния. Но Эллиз об этом знать не нужно было. По крайней мере, пока.
— Мы… эм… обсуждали травлю и… — начала она, явно пытаясь вернуть разговор в безопасное русло.
Аллан уловил в ее голосе желание восстановить контроль и почти пожалел, что нарушил его так быстро. Почти, но не до конца. Он решил не давить дальше:
— И ты собиралась обратиться ко мне за помощью, — подхватил он, не отнимая руки. — Правда, я так и не понял, с чем именно. Ты говорила о том, что нужно запастись коррозией, чтобы тебе было легче переносить травлю. Звучит… — он не пытался скрыть, насколько его это зацепило, — …как что-то очень личное.
— Ага, — Эллиз вскинула бровь. — И ты правда думаешь, что с чем-то «очень личным» я бы пришла именно к тебе? После того, как ты оттолкнул меня, а сегодня еще и обвинил в притворстве и в том, что я подстраиваюсь под твои вкусы?
Аллан выдохнул напряженно и коротко.
— Забудь. Ты же понимаешь, что я так не думаю. Я сказал это просто чтобы…
— …отомстить. Да, я поняла. Не думала, что ревность к Каю может задеть тебя настолько…
— Она не задела меня настолько, просто я… — он запнулся, потому что она уже улыбалась. Не широко и не вызывающе, но достаточно, чтобы стало ясно: она уловила главное. Он не стал отрицать — и тем самым выдал себя.
Аллан покачал головой, наполовину раздраженный тем, как быстро она вернула себе инициативу, наполовину откровенно восхищенный этим.
— Да, — сказал он прямо. — Меня напрягает Кай. И то, как ты с ним общаешься. И напрягает, что ты вообще решила вызвать во мне это чувство. Намеренно. Причем через Кая. Через Кая, — повторил он с таким нажимом, словно само имя было ему неприятно на вкус. — Почему именно он? Это унизительно.
Эллиз рассмеялась. В этом коротком и живом смешке Аллан впервые услышал ее настоящее отношение к ним обоим. Особенно к Каю. Конечно, она видела его неуклюжесть, знала, насколько неудачными были его реплики и насколько нелепыми выглядели попытки привлечь ее внимание вымученными ошибками, будто нарочно срежиссированными.
— Я не пыталась вызвать у тебя ревность через Кая, — сказала она спокойно. — Я просто хотела с ним подружиться. Это не моя вина, что он воспринял обычное человеческое участие настолько… лично. В любом случае, если тебе это неприятно, я скорректирую свое поведение.
Аллан кивнул, принимая сказанное. Он не стал уточнять, что именно этого и хотел: чтобы она не была с Каем такой раскованной, даже если понимал, что ее раскованность была скорее игрой, чем настоящим доверием.
— Расскажи, — произнес он ровно, не меняя интонации, — почему ты так настойчиво пытаешься подружиться со всеми?
— А как ты думаешь? — она ответила вопросом на вопрос и выдержала паузу. — Мне казалось, это очевидно.
— Не особо.
— Аллан, — она посмотрела прямо, не уклоняясь, — я Скверный инфернал, живущий среди эмиссаров. Я стараюсь наладить отношения, потому что это снижает риск, что, узнав о моей природе, меня атакуют сразу — без разбора, без попытки понять, без суда и следствия. Просто потому, что я покажусь угрозой. Это мой способ выжить. И еще — способ убедить себя, что я контролирую происходящее.
— Да, теперь я понял, — тихо согласился он и коротко вздохнул. Потом, словно пробуя вернуть разговор в более привычное русло, добавил: — Но все-таки, возвращаясь к твоей просьбе…
Его палец вновь скользнул по ее коже — лениво, между делом, но в движении было намерение. На этот раз она ответила. Один палец чуть согнулся, коготь едва коснулся его костяшки. Движение вышло легким, почти случайным, но позволило ощутить, насколько острыми были ее когти, похожие на отполированные лезвия.
— Я был бы рад помочь, — продолжил он, удерживая ее взгляд. — Что бы это ни было. Я тебе доверяю. Даже несмотря на то, что в юности видел, как ты насыщала свою жажду на одичалых Скверных.
Эллиз широко распахнула глаза, удивление прорвалось слишком явственно.
— Что? Ты видел?
— Да. Джозеф показал это мне и Виктору Тремэйну. Он хотел, чтобы мы поняли, как работает жажда у осознанных Скверных. Я видел, как ты напала на одичалого, свернула ему шею, проломила грудную клетку и выпустила коррозию из сердца. Потом ты поглотила ее. И Скверный инфернал… очнулся человеком.
— Не человеком, — мягко поправила Эллиз. — Осознанным Скверным инферналом.
Аллан застыл. Таких подробностей он тогда не слышал. Более того, ясно помнил: Джозеф назвал испытуемого «обычным человеком». Получается, это была ложь. Значит, Эллиз не исцеляла Скверных — она делала их себе подобными. И, возможно, сама не была первой осознанной в Метрополе. Как минимум, не единственной.
— Так вот как вы появляетесь… — произнес он медленно. — Из одичалых. Вновь обретаете сознание?
— Не совсем. Осознанными могут стать только уроженцы Калидума или… — она запнулась, будто не решалась произнести очевидное.
— Или элавиры, — закончил за нее Аллан. Голос стал ниже, задумчивее. — Понятно.
Он заметил, как по ее плечам прошел едва заметный отклик напряжения, и не стал добивать вопросами. Их было слишком много, но ответы не стоили ее неловкости.
— А что случилось с тем Скверным? Тем, чью коррозию ты поглотила?
— Поглощение не лечит, — ответила она сдержанно. — По крайней мере, не обращенных жителей других Пределов. Я не знаю, что с ними происходило после, но, насколько мне известно, они умирали. Те, кто рожден не в Калидуме, не могут жить без коррозии. Забрать ее — значит обречь их на смерть. Сила угасает, регенерация исчезает, тело разрушается само по себе. Поэтому называть это лечением… неправильно.
— Печально, — тихо сказал Аллан. — Но ты ведь не винишь себя? Это не твоя вина, что все устроено так.
Он замолчал, а потом чуть наклонил голову и вернулся к главному:
— И все-таки. Со Скверными поглощение коррозии работает не очень, я понял. Но как обстоит дело с людьми? Что будет со мной? Это вообще… приятно? На что я согласился?
Эллиз рассмеялась. Смех вышел легким и настоящим. На щеках проступил румянец, взгляд потеплел.
— Не хочу рассказывать. Пусть останется интригой. Я подойду к тебе после собрания, перед первой тренировкой. И тогда узнаешь. Может, тебе понравится. А может, нет. Кто знает?
— А может, я потом вообще не захочу идти на тренировку…
— А может, наоборот, решишь, что их нужно ставить чаще, — усмехнулась Эллиз. — Хотя если быть совсем честной — перед Коулманом, конечно, — я обязана утолять жажду перед каждой травлей.
— Значит, перед каждой… А ведь раньше говорила, что не нуждаешься в этом вовсе.
Он хотел добавить что-то еще, но замер. Под пальцами ощутил перемену: кожа Эллиз постепенно возвращалась в обычное состояние. Когти втянулись, почерневшие линии исчезли, трещины сомкнулись, уступая место ровной коже. Аллан опустил взгляд.
— Я что-то не так сказал? — спросил он тише.
— Я слышу шаги, — так же негромко ответила она.
Он не стал уточнять чьи. Эллиз освободила руку, взяла вилку и опустила глаза в остывшую еду. Аллан повторил ее движение, вернув лицу спокойное выражение. И через несколько мгновений услышал то же, что и она, — уверенные, приближающиеся шаги в коридоре. Он выпрямился и поднял взгляд. Эллиз тоже, только смотрела не на него, а в сторону двери. В проеме появился один из старших эмиссаров.
— Ох ты! — воскликнул вошедший. Аллан с плохо скрытым раздражением закатил глаза: по голосу он сразу понял, кто это был. — Не ожидал, что здесь кто-то есть, — продолжил эмиссар и направился к ним. — Приятного аппетита.
Он протянул руку сначала Аллану. Тот пожал ее с нарочитой уверенностью, скрывавшей насмешку. Перед ним стоял Харрис Деверелл — кардиец лет тридцати шести, рыжий, с ярко-зелеными глазами и слишком оживленной для позднего часа интонацией. В эмиссариате за ним давно закрепилась репутация: «обворожительный до бесстыдства» и «болтливый до невозможности».
— Спасибо, — отозвался Аллан и, кивнув скорее из вежливости, сразу отвел взгляд.
— И вам, — ответила Эллиз. Она слегка повернула голову, поймала внимание собеседника и подарила ему ту самую улыбку, которую Аллан научился различать. Светлую, располагающую, но без тепла.
Еда на подносах окончательно остыла. Аллан даже не сразу вспомнил, что именно положил себе — выбор был сделан на автомате. Вместе с теплом ушел и вкус. Теперь это был лишь сухой набор калорий, но уходить из-за стола с полной тарелкой казалось неправильным, особенно после того, как к ним присоединился третий.
— Сейчас вернусь, — легко сказал Харрис, махнув рукой в сторону раздачи. — Надеюсь, хоть что-то осталось.
Он двинулся прочь, и Эллиз проводила его взглядом. Потом обернулась к Аллану — молча, но выразительно, с тем самым невысказанным «да», которое не требовало слов. Она тоже поняла, что ужин теперь придется доесть. Это вызвало у Аллана короткую ухмылку. Он слегка качнул головой, будто спрашивая: «Готова?» — и Эллиз ответила неловким движением, ткнув вилкой в размякшую крупу.
То, как они без слов разделили мелкое раздражение от появления Харриса, оказалось для Аллана неожиданно важным. Но еще больше задело то, как она держалась с Харрисом, когда тот вернулся: непринужденно, живо, с легкой вежливостью, которую можно было принять за обаяние. Эллиз подыгрывала ровно в пределах приличия и делала это так тонко, что даже словоохотливый Харрис едва поспевал за ее интонациями.
Он жаловался на пересоленные котлеты, хвалил Эллиз за «здравые суждения, редкие для девушек ее возраста», перескакивал с темы на тему, а в какой-то момент подмигнул Аллану, словно намекая, что не всякому эмиссару так везло с напарником. Намек оказался неприятен. Не из ревности, а потому, что Харрис позволил себе подчеркнуть: Эллиз для него была прежде всего «молодой девушкой», удобным объектом для легкомысленных оценок.
Аллан не отвел взгляда. Смотрел прямо, хмуро, с холодной сосредоточенностью, ясно показывая, что подобные шутки он не примет. Эллиз вовремя вмешалась, перевела разговор и сгладила напряжение. Он был благодарен ей за это: сам бы он тему не поднял, но и оставить ее без внутреннего отторжения не смог бы. Каждый раз, когда Харрис обращался к нему с очередной репликой, Аллан отвечал молчаливым, затянутым взглядом, в котором не было ни следа желания поддерживать дружелюбное настроение.
В конце концов они доели. Ужин завершился, и вместе с ним закончился день, который впервые за долгое время оставил после себя не усталость и досаду, а странное, спокойное чувство освобождения. Или, возможно, примирения — с собой, с Эллиз и с тем, как теперь складывались их отношения.