нет
И внутри все как-то странно переворачивается. Саске давно научился держать язык за зубами. Так было безопаснее и спокойнее. Ребенком Саске обещал отцу, что вырастет и станет таким, как он: уйдет служить на благо порядка и защищать тех, кто не может защититься себя сам. Хотелось одобрения. Казалось, что, если Саске пойдет по стопам Фугаку, он обязательно его заметит, полюбит и признает. Казалось, так правильно – а потом Саске вырос и обнаружил, что Итачи по стопам отца не пошел, но любить меньше его от этого не стали. Желание чего-то добиваться ушло – стараться не хотелось. Саске готов был убиваться и получать специальность, которая не нравилась ему, но нравилась отцу – но получать специальность, которая не нравится ни ему, ни Фугаку, не хотелось, а потому Саске решил: будь как будет. Отец устроил скандал. Хлопал по столу и подлетал к Саске так близко и так внезапно, что Саске сжимался, ожидая удара. Тогда стало действительно страшно. Аргументы о том, что Итачи разрешили слить собственное будущее в канализацию, а Саске – нет, игнорировались, и Фугаку хватал Саске за грудки футболки, тряс, как куклу, и угрожал загрузить учебой до посинения. Он никогда его не бил, но тогда глаза горели страшно – холодной яростью, будто ненавистью вперемешку с разочарованием, и тогда Саске правда приготовился получить. Фугаку оставил его в покое, только когда на очередной рык Саске зажмурился и выставил перед собой руку в попытке прикрыть лицо. Саске навсегда тот день запомнил и вынес для себя урок: рассказывать Фугаку можно только допустимый минимум; утаивать что-либо было нельзя – убьет, знать все ему не стоит – тоже убьет. Саске научился недоговаривать. Поэтому про дополнительные сказал мельком – просто поставил перед фактом, что попробует договориться о занятиях, без конкретики. С кем, где, как часто – Фугаку должно было плевать, и Саске не распространялся зря. Держал в голове, что Орочимару все же сможет отказаться, и тогда Саске придумает, что сказать отцу. Фактически, убеждал себя Саске позже, о какой-либо договоренности он правда никому не говорил – потому что и договоренности никакой еще не было. Сказал, что будет заниматься дополнительно. Все. Саске выстраивал барьеры. И отчего-то в школу собирается совсем резво, как заведенный. Завтракает почти на ходу и почти не язвит матери, раз за разом задающей одни и те же вопросы. Кажется, что чем быстрее он доберется до школы, тем быстрее в принципе пройдет время, и Орочимару тоже ответит быстрее. Саске будто само время разогнать пытается – даже не курит по пути, не решаясь задерживаться, а потому и в школу заявляется рано – почти за двадцать минут до звонка, когда коридоры еще неуютно пустуют. И хочется, так хочется ответить самому снова. Написать глупое «а что?» или выругаться, что снова молчит. Удалить или заблокировать номер, чтобы знать наверняка, что он уже точно не напишет. Потому что время тянется жвачкой – и когда стрелка бьется об одиннадцать, а ответа так и не приходит, Саске кажется, что Орочимару над ним просто издевается. Просто треплет нервы, заставляет переживать, думать о себе – так, как Саске планировал сделать сам. Это даже не смешно – почти обидно, и Саске бы правда удалил его номер, правда постарался бы из головы выкинуть и сделать вид, что наплевательское отношение совсем его не задело, вот только Орочимару снова пишет – и Саске глупо пялится в экран едва ли не половину урока, всматриваясь и перепроверяя, все ли правильно прочитал. никому не говори пока завтра сможешь часов в шесть приехать? Никому не говори. Саске тянет губы в едва уловимой, хитрой ухмылке, раз за разом пробегаясь по коротким сообщениям взглядом. Вот как: не говорить, значит, никому. Интригует и волнительно придушивает изнутри – и разве может Саске сидеть спокойно, зная, что Орочимару ждет? И написал ведь в четыре двадцать два – неужели посреди ночи о нем думал? Неужели он о нем вспомнил? Что натолкнуло на мысли о Саске в такое время? Саске нервно телефон в руках вертит, прежде чем ответить снова, коротко и по делу:да. куда?
И так нервно, такой приятной дрожью идет все внутри, когда Саске думает о нем, о том, что действительно вышел на связь, не забыл. Что, может, тоже о нем думал. Что даст Саске повод ненадолго исчезнуть, что позволит Саске обзавестись совсем незначительным, почти постыдным секретом – сама только мысль о том, что Саске станет врать всему миру, чтобы сбегать к чужому мужчине провести время в тайне от всех, заставляет глупо ухмыляться. Отчего-то даже день становится приятнее, и Саске не хочется грубить назойливой Сакуре, что вьется рядом весь путь до кабинета биологии; ему не хочется рычать на дурака Наруто, который по-свойски обхватывает Саске рукой за шею и валится, прижимает к себе, словно собаку. Саске не хочется ничего – только перечитывать сообщения раз за разом и теряться в мыслях о том, как оно все будет. Просто все становится отчего-то поприятнее. Саске сложно объяснить, почему так, но так хочется улыбаться – и щеки сводит, и каждая глупость Наруто вдруг кажется смешной. Наруто подглядывает на него с подозрением, но одергивать или задавать неловкие вопросы не спешит – ему нравится такой Саске. Живой как будто, будто обычный человек, со своими обычными тараканами в глупой голове. Он пытается ущипнуть его за щеку, и Саске привычно хлопает его по руке, криво усмехаясь. – Чего рожа такая довольная? – Она у меня всегда довольная, – цокает Саске, и Наруто фыркает – потому что другого от Саске не ждет. Наруто таращится. Таращится и Сакура, разглядывая непривычно мягкое, расслабленное, почти радостное лицо Саске. У Сакуры в глазах – грусть необъяснимая, и Саске улавливает перемену настроения, но переспрашивать не пытается. Ему как будто не до Сакуры совсем – да как обычно. Саске будто забывается. Все вдруг отходит на второй план: все проблемы дома, вся та обстановка, в которой хочется вскрыться, все сложности с отцом, все секреты Итачи. Все вдруг становится таким чужим и неважным, и голова вдруг кажется такой легкой, что Саске сам себя собой не ощущает – будто и не Саске вовсе, а совсем неумелая копия, дешевая подделка, что вот-вот рассыпется карточным домиком от неизбежного удара под дых от судьбы – потому что по-другому не бывает. Ничего хорошее в жизни Саске никогда не длится долго, и Саске ожидает подвоха, только щеки при этом волнительно подпекает, а губы так и норовят расплыться в странной улыбке. А когда Орочимару присылает адрес, Саске даже не отвечает. Просто засовывает телефон в карман поглубже, чтобы на эмоциях не написать наивных глупостей. Наруто силится загнуть в экран, обтирая спиной стену коридора, но Саске умело прячет – Саске умеет хранить секреты. – Кто тебе там написывает? Друзей себе нашел, что ли? – усмехается, сверяясь с часами. – Тебе какое дело? – по привычке грубо, но отчего-то совсем беззлобно бросает Саске в ответ. Наруто только пожимает плечами. Тоже привык – Саске по-другому разговаривать и не умеет. – Да думаю, кого опять терроризируешь. – А ты себя из моих друзей уже, получается, вычеркнул? Наруто смеется. Тихо, почти скромно – неожиданно для себя самого. Саске никогда не признавал Наруто другом. Они были знакомы с детства, с самого раннего – дружили мамы. Удивительным образом оказались в одном классе, устроились на одном ряду и чудом не перебили друг друга до шестнадцати лет. Сколько Саске знал Наруто, тот всегда был придурком: громким, неугомонным, слишком ярким и слишком шустрым. Наруто всегда в жизни Саске было много – он за него цеплялся. Странно, потому что вокруг Наруто, яркого и громкого, всегда крутились люди, будто вокруг Солнца. Друзья, подруги, случайные встречные – Наруто ладил со всеми. Были то абсолютные кретины вроде Кибы или парни, которым по-хорошему бы в высшее общество метить, типа Шикамару – Наруто по-своему любили все. Даже девчонки в нем что-то находили. А Наруто что-то находил в мрачном, озлобленном на весь мир Саске, который все годы их знакомства только и делал, что игнорировал его и обижал. Может, был у Наруто пунктик на всяких уродов, и потому он так хотел завоевать себе место в сердце Саске – Саске не знал, но оттолкнуть от себя Наруто ему до сих пор не удалось. Они били друг другу лица. Они оскорбляли друг друга, обижались, злились, ругались, мирились и снова дрались – и отчего-то Наруто все еще был рядом. Когда Саске пытается шутить про друзей, из которых Наруто должен себя вычеркнуть, он не признает его другом – он просто издевается, и Наруто полностью устраивают правила его игры. Наруто мог бы быть другом – правда мог, просто дело не в нем. Просто дело в том, что Саске в принципе дружить не умеет. – Ну вычеркну, а ты потом что делать будешь? Ты же без меня ты вообще загнешься, – самодовольно тянет, и Саске хочется возразить, но он только брови удивленно вскидывает. – А вообще нечестно это все, Саске. Я тебе все отдаю, а взамен ничего не получаю. Ты же вообще ничем со мной не делишься. – Да мне и нечем с тобой делиться. Наруто вздыхает и бросает взгляд на притихшую вдруг рядом Сакуру. Есть в ней что-то, что заставляет жалеть ее по умолчанию: не то вечная тоска по Саске, когда он рядом, не то плохо скрываемая зависть в глазах, когда Саске позволяет себе шутить с Наруто, но не с ней. Наруто жаль ее и жаль, что ее не жаль Саске. – Ради приличия поделись хотя бы жвачкой. Шестую задачу сделал? – Сделал, – Саске шарит по карманам. Вопрос глупый, потому что Саске всегда делает заданные уроки, но других вопросов Наруто в целом задавать не умеет. Какой Наруто, такие и вопросы. – Нет жвачки, последняя была. – У меня тоже нет, – вздыхает Сакура, когда Наруто оборачивается и на нее. Взгляд не задерживается и снова устремляется к Саске, уже развернувшемуся, завалившемуся плечом на стену. Саске рассматривает Наруто в упор и все не понимает, откуда он такой взялся: глупый, совершенно дурацкий, которому так хочется язвить и бросать колкости – и все не со зла, а так, чтобы просто ради шутки побесить. Взгляд у Саске непривычно мягкий, почти подозрительно дружелюбный. Наруто хмурится. – Мою будешь? – усмехается, зажимая жвачку между зубами. Наруто ломается всего мгновение, тут же закатывая глаза и придвигаясь ближе – настойчивый. Тоже играть пытается – Саске знает. – Давай, – бросает легко, и брови Саске снова ползут вверх. – Серьезно? Саске игнорирует недовольное ворчание Сакуры. Игнорирует косые взгляды проходящего мимо Шикамару, игнорирует всех и все вокруг, наклоняясь к Наруто. Ждет, что тот даст по тормозам и снова назовет уродом или ублюдком, но Наруто приоткрывает рот, и Саске плюет жвачку – та тут же теряется где-то на крепких шестерках, и Наруто густо чавкает, довольно улыбаясь почти потерянному Саске. Узумаки ненормальный и абсолютно безмозглый, Саске всегда знал, и все же Наруто умудряется удивлять его своей беспрецедентной глупостью даже спустя годы знакомства. И будь все иначе, выкинь Наруто эти фокусы еще вчера, Саске бы устроил ему разнос, но сегодня у Саске такое непривычно хорошее настроение, что самому хочется наделать глупостей. Он улыбается – искренне, пусть и скромно, растерянно рассматривая лицо Наруто. Сакура толкает Наруто и снова недовольно бормочет что-то о том, что ему должно быть за себя стыдно, но Наруто игнорирует – хищно глядит на Саске, запоминая его таким – выбитым из колеи, ласковым и непривычно довольным. – Придурочный, – выдает вдруг Саске, и из глотки вырывается совсем неожиданный смешок. – На вкус как пепельница, – Наруто недовольно кривится, и Саске цокает. Ну конечно. – Не нравится – отдавай обратно. – Обойдешься. Обычно Саске тихий. Раскрывает рот, только чтобы наговорить гадостей, и совсем не шутит, никогда не смеется. Наруто привык, что Саске бывает мало; привык, что ему приходится говорить, потому что Саске только слушает; привык, что от него не дождешься историй, рассказов о чем бы то ни было, комментариев. Просто Саске всегда был таким – замкнутым и нелюдимым, и Наруто принял такого Саске за норму. Но Саске светится: довольно плывет в ухмылке и шутит, язвит по-особому, не стараясь задеть, и жвачками плюется, будто и не Саске вовсе, тот холодный и вечно недовольный, строго воспитанный, а какой-то чужой Саске – незнакомый хулиган, которого вдруг так хочется узнать поближе, только боязно – спугнет. И кажется, что такой Саске сейчас пойдет навстречу, согласится на что угодно, наконец заметит Наруто и признает его кем-то значимым, и потому Наруто снова заводит привычную песню, не особо на что-либо надеясь, но вполне осознавая, что настроение у Саске сегодня не то. Непривычное и странное – будто хорошее. – Может, поиграем сегодня-завтра во что-нибудь? Саске откидывается на стену. Подозрительно долго тянется перемена. – Не могу, – бросает, и Наруто почти успевает поникнуть. Саске всегда ему отказывает – говорит, что играет плохо. А Саске смотрит на Наруто, и отчего-то становится так совестно портить ему настроение, когда у самого на душе так хорошо. – Дела. Давай на выходных? А у Наруто глаза загораются. Время тянется густо. Саске терпеть не может февраль: серый и слякотный, он чавкает под подошвами грязью и оседает расплывчатыми пятнами соли на ботинках. Он торопится после уроков домой, чтобы снова закрыться в комнате и просидеть до самой ночи в непроглядной темноте; торопится, чтобы не видеть этот унылый, тошнотный мир вокруг – поганую действительность, звенящую криками ворон и гулом проводов электропередач. Район у Саске убогий. Совсем неуютный, необжитый будто, с брошенными на углах однотипных домов машинами, ржавыми и побитыми; с протоптанными газонами, местами – исписанными площадками, где неизменно засиживались разного рода отбросы. Они всегда так громко гоготали, что будь Саске нервознее, обязательно решил бы, что над ним – и, в общем-то, совсем как-то не волновало. Краем глаза присматривался, нет ли среди них Итачи, и проходил мимо – привычная уже рутина. И торопится, так торопится домой, что даже не курит по дороге – только бы исчезнуть за дверью собственной комнаты, потеряться в ярком свете монитора и треске поломанных наушников. Только бы поскорее наступило завтра. Саске сам не знал, на что рассчитывать: химией заниматься не хотелось совсем. Она в целом не была ему интересна, просто оказалась удобным предлогом. С уроков снова сбежал, даже не попрощавшись с тем же Наруто перед выходными. Долго рассматривал себя в зеркало, прежде чем начать собираться: приятное лицо снова выглядело нездоровым: залегшие под глазами тени выдавали почти бессонную ночь, а общая бледность – хроническую усталость. На нервах Саске удалось проспать не больше четырех часов: подрывался, проверяя время, отпивал воды из оставленной рядом бутылки и раз за разом пересчитывал горящие окна в доме напротив. Саске плохо. Сказывается волнение: что, если что-то пойдет не так? Что, если сам все испортит? Так ведь всегда и бывает. У Саске не рот, а помойка – Итачи шутил, что Саске с людьми иногда лучше вообще не разговаривать. Что делать, когда приедет к Орочимару: действительно разыгрывать свой цирк дальше и заниматься химией, которая ни ему, ни самому Орочимару не сдалась и даром? Все казалось таким глупым, что хотелось самому себе заехать. Вот только жать по тормозам уже становилось поздно: о дополнительных уже рассказано отцу, да и Орочимару позвал его сам. Саске ждал так долго – как он теперь откажет? Придется ехать, мотая нервы на кулак. Придется ехать таким – невыспавшимся, некрасивым, непривлекательным, нехорошим. Саске натягивает на себя водолазку, такую же, как у Суйгецу, что так выгодно подчеркивала рельефы его тела, и ситуацию в целом это не спасает. Саске смотрит на себя недобро. Сам бы себя за порог выставил. – Пояс не забыл? – бросает Итачи из ванной, оборачиваясь на шум у двери. Саске нервно зашнуровывает ботинки, и из карманов куртки все так некстати сыплется – ключи, зажигалка, рассыпавшаяся жвачка. – Я на дополнительные, – отплевывается, и Итачи замолкает. Вода закрывается, и из ванной он выходит едва живой – бледный, поникший и ссутулившийся, и Саске вдруг кажется, что Итачи похудел. И без того таскал безразмерные футболки, а теперь одежда на нем, казалось, совсем висит. – Ясно, – в ответ. Итачи щелкает выключателем. – Тогда удачи, – и уходит, не проводив. Саске привык: то, что Итачи не интересовался, чем Саске занимается вне школы, уже давно воспринималось как должное. В его глазах в свободное время Саске мог уходить только на тренировку – никаких встреч с людьми, что так хотят с ним дружить. Возможно, Саске сам давал повод думать, что с друзьями он не видится, потому что изначально их не заводит, только разве Итачи интересовался хотя бы этим? Разве он знал, что Саске людей к себе наотрез не подпускает, и что безумцев, что пытаются с ним сблизиться, в мире не так уж и много – один лишь Наруто? Когда Итачи хоть что-то в Саске волновало? В целом, не волновало и отца. И мать, наверное, тоже. Выйди из ванной Фугаку, он бы тоже напомнил про пояс. Слагаемые могут переставляться до бесконечности, и все же ничего в этой квартире никогда не изменится: им всем нет до Саске совсем никакого дела. Дорога неблизкая. Несколько станций на метро и три остановки на автобусе – прошел бы пешком, если бы не было так скользко. Саске хочется курить; на нервах мелко потряхивает, но пальцы на морозе коченеют, и он вытягивает руки из глубоких карманов только для того, чтобы свериться с картой. Морозы ударили аномальные. Ветер мерзко царапал щеки колючими снежинками, срывал с головы капюшон и шапку, почти вырывал из ушей наушники. На улицах почти пусто, и Саске снова кажется, что в мире только он один и остается: бредет в непогоду неизвестно куда, отдаваясь в руки случаю. Скользко, темно и уныло, но фонари светят слишком ярко – непривычно, белым, не таким дешевым, как у дома, и Саске вдруг теряется в однотипных новостройках. Все здесь одинаковое: как по копирке светлое, выстроенное в ряды правильными многоэтажками – безликий муравейник. Во дворах – одинаковые темные машины, одинаковые женщины выгуливают одинаковых собак, и все вокруг вдруг ощущается настолько вылизанным и идеальным, что разом хочется развернуться и уехать домой. Саске не любит такие районы. Квартиры здесь стоят дорого, соседи притворяются дружелюбными и вежливыми, натянуто улыбаются друг другу и здороваются по десять раз на дню, и все – от высаженных аллей аккуратных деревьев до ажурных фонарей вдоль – кричит о том, что Саске здесь не место. Место Саске – в обшарпанных квартирниках, во дворах, скрытых за вереницей ржавых гаражей, среди людей, которые уныло доживают последние понедельники. Место Саске там, где все помирает и загибается. Где соседи ругаются, не доходя до дома, где по ночам под окнами гремят стеклом, и где за стеной заживо разлагается кто-то, кого Саске так хочет любить и называть родным. Там, где все неправильно, где нехорошо, потому что Саске не знает, как это – по-другому. Потому что кажется, что он не заслуживает быть где-то, где уютно и тепло, где безопасно. Он чувствует себя странно: кажется, что редкие прохожие, все до единого, оборачиваются на него с презрением, будто знают или по одному виду понимают, что он чужой. Что такого, как Саске, отовсюду, где хорошо, нужно гнать. Приехал раньше почти на двадцать минут – не рассчитал дорогу. Зависает у тротуара и курит, пряча руки в карманы и не стряхивая пепел. Пусть хоть на куртку слетает. Все равно как-то. У Саске в голове кисло. Саске бы топить себя в бензиновых парах и бесконечной копоти тоски родных дворов, гнить бы в стенах ненавистной квартиры и разбивать голову о бортик раковины. Пусть бы Итачи нашел его первым. Пусть бы вымыл за ним всю грязь, пусть бы лицо его обезображенное прикрыл, чтобы мама не смотрела. Потому что так или иначе, но Саске сдохнет дома. Ему там совсем погано – и все же он возвращается, ядовитый, потому что сам в ядовитой среде вырос. Возвращается туда, где все так давит и выворачивает наизнанку, потому что привык к этому бытовому, обыденному уродству собственного существования. А в незнакомом районе неуютно – тут красиво. И когда Орочимару показывается на горизонте – тоже красиво. Он вписывается: высокий, строгий, запахивает развеивающееся на ледяном ветру пальто, и волосы его – тяжелые, чернее ночи, такие густые, что почти не путаются, не лезут в лицо и смиренно лежат на плече, скрученные в жгут. Он улыбается мягко – вежливо, что ли, и прикрывает глаза ладонью на манер козырька, всматриваясь в подмерзающего Саске. Такой бледный. Саске на мгновение задумывается, тает ли на его ладонях снег. – Давно приехал? – спрашивает вместо приветствий, и Саске мелко качает головой – зубы стучат, и заговорить так отчего-то вдруг становится неловко. – Позвонил бы, я бы тебя встретил. Пойдем. И сворачивает к подъезду, звеня в кармане ключами. Саске совсем не думал о том, куда едет – просто ехал по адресу, который ему сообщили, послушно тащился через половину города, лишь бы не сидеть в четырех стенах. Он не знал района и, казалось, был тут впервые. Ожидал, что Орочимару зависнет с ним в каком-нибудь тихом кафе, как зависают там офисные планктоны с ноутбуками; может, Орочимару привел бы его к себе на работу, где бы он ни работал вообще. Саске ждал, что Орочимару припомнит его импульсивное предложение, и тогда придется заводить неловкий разговор с отцом. Только Орочимару открывает тяжелую дверь магнитной кнопкой и, придерживая, кивает Саске, зазывая войти – и Саске не приходится гадать, куда его все-таки приглашают. И в лифте с Орочимару одновременно комфортно и нет – тесно, и приходится опускать взгляд в пол, чтобы не рассматривать его вплотную. От Орочимару морозом пахнет. Колючей зимой, студеным февралем, почти сказочной вьюгой, и снег на ворсе тяжелого пальто так медленно тает – Саске засматривается на сложные структуры, переплетения веточек снежинок, на их правильные узоры. Засматривается и совсем не замечает, как пролетают этажи – Орочимару выходит на восьмом. – Разувайся пока, найду тебе тапочки, – пропускает перед собой в квартиру, щелкая свет. – Да не надо, – мычит. Не сахарный ведь, не девка, чтобы его так обхаживать – Саске и дома ходит босиком. – Не скромничай. Саске не ходит в гости. Привык так. Всегда отказывается, если зовет Наруто – пытается держать дистанцию и не давать поводов считать их друзьями. Саске шатается с ним по дворам после уроков, потому что домой по пути, и изредка ходит вместе куда-нибудь поесть, но никогда не приходит к Наруто домой. В этом есть что-то личное: квартира, в которой он обитает – своего рода маленькая жизнь, маленький мир Наруто, где все им пропитано, все имеет свою историю, свое значение, и Саске там не место. Он не хочет быть его частью. Потому не ходит, даже если знает, что родители Наруто не будут против – он и без того дома вечно один. Потому и к себе не зовет – чтобы тоже в свой маленький личный мир никого не впускать. Ведь это необязательно, совсем не жизненная необходимость, можно поддерживать контакт, не заваливаясь друг к другу домой, а поиграть, поговорить, если приспичит, можно и по сети. Там проще, надоест – можно просто выйти с сервера и выключить компьютер. Суйгецу звал к себе не раз: то предлагал после дзюдо зайти, то уговаривал заехать к нему перед тренировкой и погонять с ним чаи. Саске приехал к нему всего раз, потому что вышел из дома слишком рано, и нужно было убить время, но и тогда он остался ждать его на площадке во дворе, скрипя качелями. Саске просто не ходит по гостям, и потому теперь, когда Орочимару опускает перед ним домашние тапочки, становится неуютно – будто не знает, как себя вести, и все вокруг ощущается таким чужим и запретным, что прикасаться к нему страшно – обязательно испортит собой или как-то испачкает. Орочимару не предлагает чувствовать себя как дома – и так даже лучше. Так правильно. Саске не дома – и Саске будет держать себя в обозначенных в собственной голове рамках. – Мой руки и проходи. Что будешь пить? – Ничего. Орочимару вздыхает. Квартира у него маленькая, тесная. Саске старается не подавать виду, что интересно, но украдкой рассматривает ванную, споласкивая руки. Стакан с двумя щетками на раковине, за спиной – теплый халат и ряд пушистых полотенец. Чисто, аккуратно, пахнет мылом и порошком. Заставленная обувью полка в прихожей. Он проходит к кухне, и взгляд сам цепляется за скромную комнату справа – на удивление светлую, такую же убранную. Большой телевизор напротив дивана, ковер с высоким ворсом, просторный террариум на столе в углу. Невольно проскакивает едкая мысль, как же так вышло, что Орочимару, живущий в такой вылизанной, почти стерильно чистой квартире, сам ухоженный и до безумия, до какого-то совсем нездорового помешательства красивый, связался с таким, как Джирайя – неопрятным, неприятным, безобразным. Джирайя наверняка живет в шалаше. Саске кажется, Орочимару и Джирайя – это миры, которые ни при каких условиях не должны были пересечься. Люди слишком разных слоев, птицы разных полетов. Саске не знает, как Орочимару умудряется о него не мараться. Будь у Джирайи совесть, он бы сам его отпустил. Взрослые люди ведь все должны понимать сами: любить и ценить – это про умение отпускать, когда нужно. Отчасти Саске такой же – только он не отпускает, а отталкивает от себя, чтобы в собственной черни никого не топить. Странно. – У тебя рептилии? – подает голос, заплывая в кухню. Орочимару возится с чаем. Саске опускается за стол, не дожидаясь приглашения. – Змея, – кивает. – Старая уже. Я бы достал, но она вчера ела. – Можно мне покрепче? Орочимару через плечо улыбается. – А папа что скажет? – Я про чай, – цокает. Раз уж предлагает. Спина у Орочимару красивая: в меру широкая, с важно, статно расправленными плечами. Он подцепляет волосы резинкой и заливает в кружку для Саске землянисто-черный чай. Перед Саске – блюдо с печеньем, и Саске смотрит на него с какой-то особой необъяснимой тоской. Снова чувствует себя тем мальчишкой, которого мама таскала в гости к своим подругам и просила посидеть в другой комнате, чтобы не мешать взрослым разговаривать. Ему включали мультики, делали чай и пичкали чем угодно, только бы занял чем-то свой рот и не дергать мать без повода. Саске вырос, а до сих пор печенье не переваривал. Будто его им давиться заставляли: воспоминания остались странные, сухостью теста царапающие горло даже спустя десять, двенадцать лет. Но чай пахнет приятно – чем-то терпким и горьким. Саске греет подмерзшие руки о кружку. А Орочимару усаживается напротив, отпивая кофе и внимательно заглядывая в глаза, и Саске вдруг хочется вовсе в этом чае раствориться. Он рассматривает его мягко. Саске силится поднять взгляд – и так тяжело оторваться, когда Орочимару его взгляд перехватывает. Подпирает рукой щеку, раскусывая печенье, и молчит, едва уловимо улыбаясь – криво, одним лишь уголком, будто сдерживаясь. – А если бы я тоже любил кофе? – спрашивает вдруг Саске. Не просил ведь ничего. Саске не стал бы привередничать и выпил все, что ему предложат, но зацепить хочется. Чтобы знал, что Саске – не просто мальчишка, и с Саске просто тоже не бывает. Орочимару только плечами пожимает. – Но ты любишь чай. И возражать Саске не берется. Чай правда любит больше. – Ну, рассказывай. – Что? – Что хочешь. О себе расскажи, чем увлекаешься, что нравится. Разговор дурацкий. Саске хмурится, мелко отпивая из кружки. Все совсем не так, как он планировал. Вопрос выбивает из колеи, потому что Саске о себе рассказывать нечего. Он никакой. Пустая человеческая оболочка с ворохом проблем внутри, что-то липкое, гниющее и вяло вытекающее, что-то скисшее. Нехорошее что-то. Он никто и ничто, и вопрос по-настоящему ставит в тупик, потому что Саске правда не знает, как на него отвечать. Не знает, стоит ли. В свои шестнадцать Саске не интересуется ничем, ничем не занимается. Ничто в жизни не приносит настоящего удовольствия. Сказать, что прожигает лучшие годы, свернувшись колесом перед компьютером и расстреливая пиксельных террористов – посчитает ребенком. Выдать, как есть, тоже нельзя – слишком личное и откровенное. Саске оставляет за собой право хранить секреты и потому выбирает просто оставаться никем, потому что если он будет никем, для Орочимару он может стать кем угодно – и пусть тот сам для себя складывает образ Саске, пусть цепляется за него и представляет Саске таким, каким захочет. В целом, наверное, плевать. Пусть Саске будет для него хорошим или плохим, послушным или не очень, приятным или до омерзения гадким – Саске настолько все равно, что он согласен на любой исход. И все же отчего-то становится неприятно. Как так вышло, что Саске всего шестнадцать, а такие обыденные вопросы уже заставляют его подвисать, теряясь в путаных клубках собственных мыслей? Но Саске привык бежать – и Саске бежит от вопросов, что заставляют чувствовать себя уязвимым, и переводит тему, глядя на Орочимару исподлобья. – Мы разве не химией заниматься должны? – А разве ты пришел сюда за химией? – и улыбается так хитро, что на мгновение Саске хочется отвернуться. Смешно было надеяться, что Орочимару поверит. Наверняка навел справки, наверняка ублюдок Джирайя из своего захолустного шалаша растрепал, что все у Саске с химией в порядке, и дополнительные ему не нужны. Саске смотрит на него упрямо и нагло выдерживает взгляд. – А зачем бы еще я пришел? Орочимару хочется рассмеяться. Мальчик – такой наивный, такой маленький и очаровательно глупый, что губы невольно тянет улыбкой. Порыв Саске Орочимару абсолютно ясен, и Орочимару не пытается подкалывать, принимая не самый осознанный, но самостоятельный выбор Саске как должное. Как что-то неверное, о чем лучше не распространяться. Он знает родителей Саске и представляет, в каких условиях ему приходится взрослеть. Помнит их еще с тех пор, как вел у Итачи. Орочимару провел с классом Итачи всего год, видел Фугаку редко, и все же каждая встреча оставляла горький осадок где-то внутри, подпинывала по внутренностям и грозила обернуться рвотой прямо под ноги Фугаку Учихе. Орочимару Фугаку не переваривал. Без какой-либо на то причины – попросту не любил. Орочимару не был психологом, но, наблюдая за тем, как Фугаку деланно мягко отчитывал вполне себе взрослого Итачи за малейшие проступки, пришел к выводу, что Итачи достается ни за что не только по вопросам учебы. Саске об этом не знал, но Орочимару был в курсе: с Итачи сдирали три шкуры, просто тихо, не привлекая внимания. Фугаку всегда был всем недоволен. Орочимару не удивится, если Саске признается в этом же сам – дома не может не быть тирании. А Итачи всегда был сам себе на уме. Сколько там Саске, шестнадцать? В его возрасте себя бы познавать, узнавать мир, совершать ошибки и учиться на них же – или не учиться и совершать их заново, потому что время и молодость позволяют. В таком нежном возрасте Саске все должно быть прощено и дозволено – а Саске оказался заложником собственной квартиры, собственной головы, собственного отца, собственного брата, который никогда не покажет, что любит. И Орочимару знает, что Саске не может позволить себе просто исчезнуть – ему нужно исчезнуть под предлогом, который устроит отца. Саске выдумывает химию, просто чтобы не сидеть дома, и на его месте Орочимару бы делал так же. Это нормально. Объяснимо, в конце концов. Желать исчезнуть в его ситуации так естественно, что Орочимару не станет над Саске шутить или смеяться. Он только смотрит на него, и как же сильно Саске похож на Итачи, и как же сильно он на него в то же время не похож. – Ладно, – Орочимару расправляет плечи. – Давай тогда, доставай свои учебники и тетради. Саске стыдливо молчит – не подумал. Не ожидал, что действительно придется заниматься учебой, только теперь отчего-то нервничает. Сам же к урокам свести пытается. Саске сам себя не понимает. – Снова по кругу ходим. Дело же не в химии, Саске. Мы оба знаем. – И в химии, и в тебе, – сдается, отнекивается нелепо, – и в Итачи. Орочимару теряется на мгновение и снова прячет ухмылку за кромкой кружки. Саске на руки засматривается: крепкие, сильные, такие бледные, будто и неживой вовсе. Орочимару всматривается пристально, из-под ресниц рассматривая, как Саске все сильнее тушуется. Ситуация для него была проигрышной изначально: в чужой квартире он чувствует себя неуютно, загнанно, чувствует себя лишним, и незнакомые стены давят, подрывая уверенность в собственной лжи. Саске чувствует себя в ловушке. Ему некуда бежать, не за что цепляться, не выйти из воды сухим – он пытается играть по незнакомым правилам на чужой территории, и оппонент его – не какой-нибудь Суйгецу, который легко перелетает на татами и сдается в несложном захвате. Силой было бы проще – Саске привык решать конфликты и справляться с трудностями так, но разве он сможет поднять руку на Орочимару? На взрослого и сильного, в его же квартире? На Орочимару, который и не пытается нападать – всего лишь смотрит, одним взглядом потроша Саске, заставляя все внутри узлами заплестись? Орочимару выигрывает, даже не играя, и проблема Саске – в том, как свободно тот себя чувствует, как ему с ним легко и комфортно. Саске рядом не так. Саске сложно понять, сложно подобрать слова, сложно в глаза смотреть, не отводя взгляда. Он был так в себе уверен. Саске знал, что на язык острый, не стеснялся в выражениях и рубил с плеча, будь то сверстники или взрослые люди, требовавшие к себе уважения. Саске никого не уважал – а теперь теряется, и единственное, что Саске остается теперь – защищаться и бежать, потому что взгляд у Орочимару – пусть и мягкий, но хищный, и Саске правда не знает, что со всем этим делать. А потому он просто бросает: – Если тебя что-то не устраивает, я уйду. Но встать из-за стола даже не пытается. Орочимару на выпад не реагирует – ожидал. – Никуда ты не уйдешь, – спокойно, и в голосе – ни намека на угрозу или упрек. Ни намека на то, что не отпустит – просто констатирует понятный им обоим факт. Никуда Саске не денется – понимает же, что чем от дома дальше, тем лучше, пусть и так, находя уединение в квартире незнакомца. Саске здесь – будто какой-то другой, чужой Саске, живущий такой же чужой, совсем странной и непонятной пока жизнью, где нет запретов и упреков, где есть только тишина тесной кухни, стук часов на стене и запах печенья. И никуда он не уйдет, потому что физически себя не заставит – потому что держит что-то неизвестное, что-то, к чему Саске еще не пришел, чего не уловить, что-то потаенное и привлекательное в своей опасности. – Пей чай, Саске, – улыбается Орочимару, и Саске пьет. Просто пьет чай, забывая обо всем за пределами незнакомой квартиры на восьмом этаже. И давится кипятком, но отчего-то так даже больше нравится. Исподлобья на Орочимару смотрит. Проиграл. – Можно змею посмотреть? В квартире тихо. Отчасти пусто – аскетично, вылизано, будто совсем недавно заселился и еще не успел обжиться. Саске сидит на коленях на светлом ковре, рассматривая толстое тело змеи за стеклом: свернувшись кольцами, восседает на ветке, изредка шевеля языком и неподвижно глядя на Саске немигающими глазами. Орочимару ходит по квартире, занимаясь своими делами: разбирает какие-то бумаги, ставит на зарядку телефон, щелкает телевизор и роется в шкафу, пока Саске просто смотрит. Смотрит и невольно думает, каково это – сидеть вот так всю жизнь за толстым стеклом, пленным, под строгим контролем и наблюдением. В этом есть какая-то странная ирония: Саске почти жаль бедное животное при всем осознании, что сам от несчастной змеи мало чем отличается. Разве что падалью не кормят. О химии речи не заходит. Саске следит за тем, как Орочимару исчезает, чтобы вскоре вернуться в домашнем – свободных штанах по колено и широкой рубашке, светлой, пахнущей на всю квартиру кондиционером. Следит, как тот проживает свои обычные минуты, не обращая на Саске совсем никакого внимания; как сбрасывает звонок, как усаживается на диван с кружкой, как щелкает каналы. Свет не включает – в полумраке торшера Орочимару кажется Саске еще красивее. Почти необъяснимо привлекательный. Странно ощущается: Саске чувствует себя собакой, послушно сидя на полу, безделушкой, дешевым, совсем не интересным предметом интерьера, оставшимся после предыдущих жильцов, который собирает пыль просто потому, что руки выбросить не доходят. Жалко и неловко – так ощущается, пока Орочимару рассматривает его, не говоря ни слова, и Саске даже представить не может, что творится в его голове, красивой, умной, до абсурда хитрой. Мама учила не связываться с незнакомцами. Не говорить с ними на улицах, не брать то, что предлагают, ничего не просить и ничему не верить – так было безопаснее, и Саске правда рос послушным, и как же выходит теперь – заявляется в квартиру мужчины, о котором не знает ничего, кроме имени. Тихий белый шум на фоне и подгнивающая изнутри голова подталкивают на недобрые мысли: ведь он бы мог сделать с ним все, что захочет. Он мог бы попросту оказаться плохим человеком, преступником или извращенцем, а Саске так никому и не сказал, где его искать. Его ведь просили никому не рассказывать. Он едва уловимо напрягается: что, если действительно решит сделать что-то нехорошее? Саске борец, он сможет за себя постоять, и все же – вдруг тот окажется сильнее и опаснее? Под рукой тяжелые предметы, рядом – полная ножей кухня. Что, если Саске больше никогда из этой квартиры не выберется? Орочимару улыбается, ловя на себе растерянный взгляд. По дивану похлопывает, предлагая сесть рядом. – Иди сюда. Полутьма почти интимная. Саске нехотя поднимается и хочет присесть рядом просто потому, что велено – иначе, кажется, выставят за дверь, но так и остается стоять, рассматривая комнату. Он не то чтобы боится Орочимару – наоборот, пытается свой собственный нелепый, в детской импульсивности глупый вызов бросать, и все же Саске тяжело сглатывает, когда Орочимару устраивается поудобнее, укладывая руку на спинку дивана. Ему легко. Свободно рядом. Саске расправляет плечи – попросту не зажимается, не подавая повода задавать себе неловкие вопросы. – Рассказывай, – вздыхает тихо, – как поживаешь? – Не жалуюсь, – и действительно ведь не жалуется, пусть и есть, чем быть недовольным. Это не в его природе: люди жалуются, когда хотят, чтобы их пожалели – Саске это не нужно. Он справляется со всем сам. – Что-то же тебя заставило прийти ко мне – не к друзьям даже. – И что? – усмехается. – От хорошей жизни люди бегут не ко мне. – К чему этот разговор? Ты запугать меня пытаешься? – Зачем мне пугать тебя? – А зачем ты так об этом говоришь? Ты знаешь, зачем я пришел, но про химию даже не заикнулся. Ты же можешь меня выгнать, но не выгоняешь. Довод Саске ясен – Орочимару правда мог бы попросту не отвечать на то нелепое сообщение и исчезнуть из его жизни, так полноценно в ней и не появившись. И все же сам к себе позвал. И все же выслушивает неумелую ложь, поит чаем и продолжает играть, как кот с мышонком. В самой идее всей этой странной, ненужной связи есть что-то извращенное – будто не только Саске идет на определенного рода риски и подвергает себя опасности, совершает ошибки, но и Орочимару. Будто и для Орочимару может выйти боком один тот факт, что он зовет в свою квартиру малолетку. У Орочимару глаза блестят почти хищно. Саске старается не смотреть на него, уставившись на террариум. Связи опасные, и игры – не менее, но так отчего-то даже интереснее. – Ради кого ты здесь, Саске? Саске кривится и все же разворачивается, заглядывая в глаза напротив, наглые и хитрые, недружелюбные. – Знаешь, как мне это видится? У тебя нет друзей, – мягко улыбается он. – И дома не все хорошо. Тебе деться некуда, поэтому ты и пришел сюда – потому что я для тебя никто, и здесь тебе будет спокойно. Ты бежишь от своей жизни, только не понимаю пока, почему бежишь именно ко мне. Саске кажется, все он понимает. Есть что-то в его глазах недоброе – будто насквозь взглядом Саске пронзает, вспарывает живьем и выворачивает наизнанку. Кажется, что все понимает, только играет с ним и ждет, пока Саске сам все выложит. Нетрудно ведь догадаться: Саске и внешне не подает призраков дружелюбия. Орочимару мог бы узнать обо всем у того же Джирайи, мог бы спросить Итачи – вариантов множество. Он подступается ближе осторожно, и Саске цокает, обрастая мнимой, привычной броней. Сутулит плечи – дурацкая привычка. – С чего это все решили, что у меня нет друзей? – ощетинивается вдруг, и Орочимару ведет плечом. – Не знаю. Расскажешь о них? – Ты о своих рассказывать не торопишься. Пререкаться неприятно, но по-странному весело, почти забавно – так, как Саске давно привык. Дома за такие разговоры с него бы уже содрали три шкуры. Отец не любил, когда перечат – ругался, хлопал по столу и напоминал, кто есть кто, а Итачи подобные выпады игнорировал и просто считал, что Саске нужно перебеситься. Со сверстниками было проще, и все равно гадкое послевкусие перепалки оставалось не таким ощутимым, блеклым – второсортным будто. Суйгецу просто поливал грязью в ответ, вульгарно и совсем по-детски, в то время как Наруто принимал все колкости на себя, идя на не совсем понятные Саске жертвы. Сакура иногда ударялась в слезы. Саске не пререкался с ними не потому, что ему было их жаль, или что чувства в нем просыпались вдруг слишком теплые – было попросту скучно. Ссоры не давали отдачи, не позволяли извернуться, вывернуться, выпустить на волю всю свою гадость и мерзость, что так бережно таится где-то глубоко внутри, сдерживаемая одним только принципом: не хочешь, чтобы тебя трогали – не трогай других. Саске дистанцировался в ущерб собственному эго – так было спокойнее. А с Орочимару весело. Он нервы Саске щекочет, даже не стараясь, и все пытается подловить на чем-то, что Саске никак оправдать ни для кого из них не сможет. Орочимару знает, что Саске с ним не тягаться: Орочимару прожил намного дольше, намного большим людям сделал больно, и Саске по сравнению с ним – маленький, локальный хлопок новогодней петарды на фоне всепоглощающего водородного взрыва. Пусть ворчит. Пусть ругается и спорит – Орочимару тоже весело от того, как Саске пытается непонятно от чего защищаться. Он не грубит и не пытается задавить авторитетом – просто смотрит на Саске и ухмыляется, уже зная, чем все закончится. Все всегда заканчивается одинаково. И Саске смотрит на Орочимару через плечо, важно изогнув тонкие брови – и кажется, что Орочимару все о нем знает. Все в нем понимает и все чувствует, в то время как сам он для Саске остается загадкой. Не подступиться никак. Он совсем не понимает его, будто подслеповато всматривается в страницы книги на языке, которым не владеет. Орочимару ласково тянет губы в улыбке. – У меня их нет. – Неудивительно, – хмыкает Саске. – Поэтому и таскаешь к себе кого попало? Скрашиваешь одиночество с теми, кто станет заглядывать в рот? Так поживаешь? Орочимару довольно смеется – тихо и хрипло, необъяснимо, бархатно. К словам цепляется. Молодец. – С чего ты взял, что я кого-то к себе таскаю? – Ты женат? – Саске перебивает. Вопрос странный и неуместный, отчасти нетактичный, и закрыть бы рот тут же, но рот у Саске всегда закрывался с трудом. Орочимару качает головой, и Саске кажется, что стоило бы за свой интерес оправдаться. – Две щетки в ванной. – Не женат, – только и бросает в ответ, не объясняясь, и Саске не требует ответов – его не то чтобы все это касалось. Тихо. Телевизор приглушенно завывает нудными мелодрамами, снятыми неизвестно кем неизвестно для кого – ставят в сетку вещания каналов, которые никто не смотрит, лишь бы забить хоть чем-то. Саске тоже так свою жизнь чем-то забивает. Тренировками, от которых почти не получает удовольствия; редкими встречами с Суйгецу, от которого все чаще становится тошно; играми, в которых набивает сотни, тысячи часов, в которых знает все стратегии, в которых пропадает с головой и сажает и без того уязвимое зрение – семейное. Саске забивает жизнь учебой, лишь бы попросту не жить, потому что жить Саске неуютно – гадко, скучно, совсем не интересно. Случайными знакомыми, что приходят и уходят, и проблемами, которые не хочется решать. Саске знает будущее наверняка: оно будет недолгим. Сляжет по тихой грусти и загнется, сгниет заживо быстрее, чем успеет опомниться. Мама, наверное, расстроится. А гниль головы покоя не дает, и Саске присаживается на диван рядом, потому что деть себя уже некуда – везде ощущает себя неудобно. – Хочешь посмотреть кино? – спрашивает Орочимару тихо, и Саске долго молчит, теряясь в разговоре и засматриваясь на ковер под ногами. Снова сутулится. Увидел бы отец – обязательно бы высказал. – Мне домой скоро, – отвечает, кажется, еще тише, и в подсевшем голосе вдруг улавливается что-то, что ускользнуть от Орочимару уже не сможет – что-то тоскливое, будто, будь у Саске время, он бы правда хотел посмотреть кино. Совсем любое, даже дурацкие, непонятно кем и непонятно для кого снятые мелодрамы по телевизору, что мягко заполняют комнату фоновым шумом. – Можем начать, а досмотрим в другой раз. – Ты меня и в другой раз ждешь? – Конечно, – усмехается, но без желчи, как-то по-доброму, будто по-отечески. Саске хочется развернуться, хочется заглянуть ему в глаза и утонуть в них, навсегда в них увязнуть, засыпать Орочимару вопросами, но он только вздыхает. У Орочимару нет объективных причин его ждать, Саске и сам понимает. У него нет причин вести себя с ним так дружелюбно, терпеть его в своей квартире, поить чаем и оставлять рядом, чтобы просто посмотреть телевизор вместе. Орочимару ведь действительно ему ничем не обязан, и странно даже, что после того, как Саске дерзил ему, как он что-то от него требовал, ничего не предлагая взамен, Орочимару все еще не выставил его за дверь. Орочимару внушает странное, условное доверие, будто рядом может быть спокойно и легко, пока так удобно ему самому, и будто рядом Саске правда может найти свое укрытие от всего остального мира, от которого тошно – настолько, что невыносимо уже. Будто Саске правда может хотя бы немного побыть рядом, и неважно уже, под каким предлогом, пусть и самым очевидно надуманным. Только Саске все не разворачивается. Догадывается, что с Орочимару не так, и мысль гадко скребет изнутри. Он ведь сам знает, что похож на Итачи больше, чем готов признать вслух – только грубее, острее, не такой утонченный и мягкий. Он похож на него внешне настолько, что иногда Фугаку путает их детские фотографии. И Саске не разворачивается. Не разворачивается, когда Орочимару предлагает выбрать фильм и все равно ставит то, что сам выбирает – Саске бормочет что-то о том, что ему все равно. Не разворачивается, когда Орочимару предлагает выпить чаю – жмет плечами и упрямо таращится в экран, нервно поглядывая на время. Он не комментирует кино, не реагирует на тихие комментарии, да и в целом Саске хватает немногим больше, чем на десяток минут – он даже не успевает уловить сути фильма. Да и не с начала смотреть начали, случайно попалось, пока Орочимару щелкал пультом. – Что ты так нервничаешь? – Саске слышит – улыбается. Тяжелая сильная ладонь вдруг касается плеча, мягко пожимая, будто массируя, и увереннее поднимается ближе к шее, скрытой под воротом водолазки. Мышцы под рукой напрягаются, твердеют, и Саске едва не дергается, словно обожженный. – Расслабься, Саске. Смотри кино и отдыхай. – Я не нервничаю, – только и бросает в ответ, и Орочимару сдавливает сбитые мышцы крепче. Уложи он вторую ладонь на другое плечо, Саске бы счел это почти неприличным. Внутри все неприятно скучивает. – Спортом занимаешься? – Да, – едва не шепчет, и руки крепко стискиваются в замок. Саске старается держаться достойно, только волнительно затихает, так и не решившись стряхнуть с себя руку, а когда Орочимару молчит, Саске снова кажется, что он должен перед ним оправдаться или объясниться, и он добавляет будто лениво, – дзюдо. И рука вдруг соскальзывает с плеча, мягко, коротко оглаживая позвоночник самыми кончиками пальцев. Саске сухо сглатывает. Обернуться значит проиграть. Потому что Саске догадывается. Объективных причин нет – но есть поганое лицо, собственное, мерзкое, которое разбить бы, уничтожить, чтобы собралось заново, и больше никогда не быть собой прежним. Потому что так всегда было, всю эту омерзительную жизнь, все чертовы годы было так – Саске никогда собой не был. Он был тенью Итачи. Его дешевой копией, неудачной, случайной. Его не звали по имени посторонние, для всего мира он всегда был кем угодно: младшим сыном Фугаку Учихи, младшим братом Итачи, но не Саске. Он никогда не был просто Саске Учихой – только предметом для сравнения с братом. Его хвалят за хорошие оценки учителя, припоминая, что Итачи тоже учился хорошо; «наверное», – говорят, – «семейное». Его ругают за проступки, ставя в пример брата, за которого никогда не приходилось краснеть. Все в Саске сводится к Итачи рано или поздно. Омерзительно и тошно настолько, что временами даже в зеркало смотреть стыдно, будто во всем этом есть его вина. Будто Саске сам себе эту семью выбрал, будто он выбирал себе это лицо, что иногда так напоминало Итачи. Оба в мать пошли, только Итачи – по-юношески красив и нежен, а Саске просто угловатый и вечно недовольный, хмурый. И у Орочимару, должно быть, к Итачи отношение особое. Должно быть, он попросту нянчится с Саске и терпит его капризы, потому что видит в нем Итачи. Саске хочется развернуться и заглянуть ему в глаза, но разворачиваться страшно – кажется, пелена спадет, и Орочимару увидит наконец, что перед ним – отдельный человек, другой, не Итачи. Тот, кого он не знает, кто ему чужой, и кого он тут же вышвырнет за дверь. Ведь Саске делал все, чтобы походить на Итачи все меньше. Он пропадал на учебе, чтобы просто не возвращаться домой, и грубил матери просто потому, что Итачи такого себе не позволял. Хотелось, чтобы и дома видели – разные ведь. Саске ведь – кто-то самостоятельный, отдельно от Итачи сформировавшийся; Саске – личность, и не станет он таким, как Итачи, как бы Фугаку ни пытался его пересобрать. Саске изнутри это душит, все это, вся жизнь, в которой он никто – просто неудачная копия, всего лишь выродок. Не получившийся нормальным. Да в целом не получившийся. Орочимару ведь, наверное, тоже его таким видит – бутафорией, что так сильно старается не походить на брата, но от того же так сильно на него походит – иронично. Саске кажется, что он развернется, и Орочимару сразу все поймет. Сразу признает, что Саске – не Итачи, и тогда Саске прогонят. И кажется, что лучше уйти так, пока он правда не заметил. – Я поеду, – бросает и с дивана почти подрывается, цепляя оставленную на полу сумку за лямку. Орочимару успевает среагировать и осторожно прихватывает уже выходящего из комнаты Саске за рукав, заставляя все же посмотреть на себя. Улыбается почти растерянно. – Обиделся, что ли? – и поднимается следом. Но Саске все же приходится отпустить – Орочимару просто наблюдает, как тот путается в шнурках. Складывает на груди руки и следит за Саске, навалившись на стену. Саске предсказуемый – Орочимару чувствовал, что убежит, просто не думал, что так скоро. Даже кино не досмотрели. – Нет, – не поднимая головы и прячась за отросшей челкой. – Просто домой надо. И на секунду кажется, что Орочимару поймет и отпускать не захочет, станет уговаривать остаться – хоть что-нибудь сделает, лишь бы Саске задержался. И Саске не понимает сам, действительно ли вдруг шнурки стало так сложно завязывать, или он просто время тянет, выжидая чего-то совсем неправильного. Бросает на Орочимару один только взгляд снизу вверх и, встречаясь глазами, снова опускает голову. Жаль, что в шнурках все же не удается запутаться надолго. – Если надо – езжай, – пожимает плечами, и Саске выпрямляется. Действительно. Чего еще он ожидал? Почти смешно, если бы не было так гадко. Орочимару мягко улыбается. – И приезжай, как будет время. Кино досмотрим. Саске натягивает шапку. За дурака его держит? Хочется нагрубить и выбежать из квартиры, по-детски хлопнув дверью, но Саске все же задерживается. Прячет в карманы руки и смотрит на Орочимару упрямо. Пусть тоже смотрит. Пусть он всматривается в лицо и видит, что не Итачи, что Саске это все же, чужой, совсем не знакомый мальчишка, и пусть сейчас же забирает свое приглашение обратно, чтобы не кормил потом нелепыми отговорками. Так будет проще всем. – Уже и на химию не зовешь? – усмехается криво, и Орочимару подступает ближе. Осторожно заправляет под шапку отросшие пряди, настойчиво лезущие в глаза, лицо Саске открывает и по носу игриво щелкает. Саске морщится – котенок, не мальчик. – Как будто ты сам не справишься, – и снова на стену рядом валится. Такой домашний, уютный и спокойный, с которым породниться бы, с которым правда пересмотреть бы все фильмы на свете, даже самые дешевые, самые дурацкие. – Приезжай, когда захочешь, только напиши заранее. И Саске просто кивает – потому что сказать особо нечего. Обезоруживает. – Ладно. – Ладно. Напиши, как доедешь, – и Орочимару открывает перед Саске дверь. Ждет, пока Саске зайдет в лифт, и уже вслед бросает, – осторожно на дорогах. Саске сам собой давится. Дворы по пути считает: серые, однотипные, безжизненные, убранные снегом, без привычных протоптанных тропинок – не то снова замело, не то попросту никто не ходит. Домой не хочется, но возвращаться приходится, и Саске несколько раз сверяется со временем – отец должен быть еще на работе. Забавно: не узнает, во сколько Саске является, а Саске все равно послушно тащится к обозначенному времени, будто все равно донесут. Будто обманывать нельзя, максимум – недоговаривать, иначе правда уничтожит. И снова, снова считает дворы, торопясь, сбивается и поскальзывается на припорошенном снегом льду – но шага не сбавляет. Выскочил из автобуса на кусачий холод и даже не достал сигарет. Изнутри перетряхивает. Саске сам не до конца понимает, отчего так горит плечо – не то сумка лямкой давит, не то кожа вспоминает мягкое касание крепкой ладони. А он касался так, через ткань водолазки, всего пару мгновений – и Саске кажется, что, коснись он голой кожи, сам Саске весь пошел бы ожогами. Это было совсем по-другому, не так, как на тренировках, где его бесцеремонно хватают, наваливаются на него и тянут за одежду; касание было таким осторожным, но с тем же уверенным, нежным, настойчивым – Саске так никогда не касались. Ничего серьезного, а Саске все равно из головы выбросить не может, все думает, каково это – когда такие руки разминают спину целиком, когда он массаж делает, присев сверху, весом собственного тела в поверхность дивана вжимая. В незатейливом прикосновении, в совсем легкой, ни к чему не обязывающей ласке Саске видится столько интимности, столько всего неправильного и запретного, столько всего, о чем он рассказать никому никогда не сможет, что внутри все сводит волнительно, все сдавливает, и Саске кажется, что он вот-вот или рассмеется нелепо, или наизнанку вывернется. И домой торопится, кажется, только для того, чтобы снова ему скорее написать. А внутри все таким странным огнем разгорается, что кожу сорвать с себя хочется. Саске цепляется носами ботинок за ступеньки, запыхаясь, и в замок попадает ключом не сразу – так дрожат руки. За запертой дверью тихо – шумит вода из-под крана, изредка раздается шорох и хриплые вздохи из ванной. Саске проверяет шкаф – курток родителей нет. Швыряет сумку в комнату и, наспех переодевшись в домашнее, стучит в ванную, не церемонясь, барабанит и нетерпеливо дергает за ручку. – Мне в туалет надо, – ворчит он под дверью, переминаясь с ноги на ногу. – Выметайся. Но Итачи молчит. Итачи всегда, будь он проклят, молчит: снова запирается, отгораживается от всего мира, и что там с ним, почему он дышит так тяжело, почему так хрипит – в жизни не скажет. Итачи в жизни не скажет, что ему плохо, даже если подыхать будет – Саске привык. Он дергает за ручку сильнее, будто вторжения в личные пространства Итачи хоть когда-то его волновали. Итачи Саске просто игнорировал. – Итачи! – зовет, а когда из-за двери снова не отзываются, Саске с грохотом опускает кулак на дверь. И мысленно вновь оказывается в комнате Итачи, снова будто в тот вечер, когда Итачи гнил в постели, нездорово глядя в телевизор перед собой. Всего на мгновение, но Саске цепляется за мысль, от которой волнительная дрожь пережимает пищевод и толкает съеденное печенье обратно к глотке. Он не стучит больше, не бьет в дверь, но придерживается за нее и опасливо вслушивается в ровный шум воды. Что, если Саске так злился на Итачи, так о нем думал, столько нехороших вещей представлял и желал ему в сердцах, а Итачи действительно плохо? Пока Саске позволял чужому мужчине касаться себя в полумраке незнакомой квартиры, что делал Итачи – так и сидел, запертый в ванной, и хрипел? Что-то не так. Что, если ему действительно погано, и пока Саске злится, пока он капризничает и отказывается его понимать, Итачи загибается? Саске ведь обижался. Думал, что, не будь Итачи, дома его бы любили, мечтал быть единственным ребенком, эгоистично представлял, как переживал бы смерть Итачи, если бы с ним вдруг что-то случилось – так гадко гадал, нашел бы он утешение в родителях, или они отвернулись бы от него окончательно, лишь бы Итачи не напоминал. А теперь Саске думает о том, что будет, когда он откроет дверь – потому что страшно. Страшно, что если бы он приехал позже, то в ванной он бы нашел уже тело. Он не знает, что с ним. Саске ничего не знает, и Саске страшно. – Итачи, – зовет он тихо, прижимаясь к двери щекой, – если ты сейчас не откроешь дверь, я ее выломаю. Слышишь меня? – а Итачи снова не отзывается. Пугает и раздражает – взрослый человек, а так заставляет нервничать. – Я замок выломаю, Итачи, ты слышишь? Открой дверь. Вода затихает, и тишина – как током по нервам, но Саске выдыхает. Живой, значит, хотя бы слышит. Что бы там ни было, живой – а если не откроет, Саске расшатает замок, разнесет его, дверь с петель сорвет – но откроет. Итачи открывает сам. – Привет. Чего так рано? – криво улыбается он, слабо, придерживаясь за косяк. Бледный и уставший, будто отравившийся, мокрый – не то потный, не то умывался. И Саске все это злит. Так злит, что он едва за грудки влажной футболки Итачи не хватает и не вышвыривает из ванной силой. Так много ему сказать хочется, но Саске язык прикусывает. Тварь. Итачи – тварь, самая последняя, самая жалкая, паршивая дрянь. Саске же видит, что не так с ним что-то, и Итачи в курсе – и все равно нервничать заставляет, все равно пугает, все равно где-то запирается и будто специально игнорирует, когда от него требуют признаков жизни. Саске всматривается в белое лицо: синяки под глазами – колодца бездонные, волосы ко лбу прилипают, и пахнет от Итачи кислятиной – рвало. Вот даже не жаль его, правда. Саске проклинает его за то, как сильно он за него переживает, и отходит в сторону, намекая, чтобы Итачи наконец сам исчез из этой чертовой ванной. – В смысле рано? Как обычно, – бросает он в ответ. Знает ведь, что не рано, хоть и засиделся – так не хотелось возвращаться. – Что ты там делал? – Ничего, все нормально, – тихо отвечает Итачи невпопад, и Саске больше не спрашивает. Все равно соврет. Пошел он. И Саске смотрит в зеркало угрюмо: неужели в нем правда видят его? Итачи, который позволяет себя так запустить? Едва живого, бледного, как стена, нездорового? Итачи выглядит, как доживающий последний понедельник, он разлагается будто – расхлябанно обивает в квартире косяки плечами и зависает, когда размешивает в чае сахар. На Итачи смотреть не то что жалко, Саске на него тошно смотреть. А ведь похожи так, что даже жутко. Те же глаза, только у Итачи добрее; те же черты лица, только у Итачи мягче. И вот теперь, когда Итачи на части рассыпается, безжизненный, болезненный и от всего уставший, когда глаза у него гореть перестают – становится ли он похожим на Саске? Таким Саске видят со стороны люди? Таким он показался Орочимару сегодня? Ведь Саске так хотелось вернуться домой и, чтобы никто не узнал, запустить руку между ног. Так хотелось – потому что мягкое касание плеча и спины раздразнило, и Саске бы гладил себя, сам с собой бы играл, удушливо скуля в подушку, представляя эти руки на себе – везде, где нельзя и где можно, в волосах своих, на своем лице, на груди и ниже, и пусть ласкают, и пусть бьют – неважно, только бы касались. И Саске хотелось, чтобы день закончился так, развязно и влажно, по-взрослому, только перед глазами – Итачи, и Саске тошно. Просто погано. Выкручивает кипяток на полную, только бы в приятной боли ошпаренной кожи забыться. В голове плывет, все кружится и смазывается – не то от духоты запотевшей ванной, не то от странного, почти животного возбуждения, по телу вместе со злостью разливающегося, гоняющего по венам адреналин. Саске опирается рукой на скользкий кафель, гладя себя второй – обхватывает ладонью член, когда становится совсем невыносимо. Все это нужно выплеснуть куда-то. Все мысли об Орочимару сегодня, воспоминания о том, как он улыбался, как касался его, как снова звал увидеться – у него, где не будет посторонних, где они наедине останутся и снова будут друг другу улыбаться, где Саске снова позволит себя коснуться, если Орочимару захочет. Кожа горит – Саске плавится, с трудом удерживаясь на ногах, и дышит загнанно, задыхается – жарко. Настолько жарко от горячего пара, от мыслей горячих, что в глазах темнеет, и рука со стены неловко соскальзывает. Саске губу закусывает. Не то чтобы часто этим занимается – непривыкший организм отзывается остро, покалыванием в кончиках пальцев, сладкой тяжестью скручивающихся в паху узлов. Тем, как нежно розовеет член, когда рука по нему скользит увереннее и быстрее. Вода льет перебоями. Саске кажется, Итачи услышит, догадается обо всем, и так вдруг становится все равно на Итачи. В мыслях только – чужие руки на собственных, запретные касания и поцелуи, о которых прежде даже не думалось. В мыслях все тает, и Саске тает сам, бессильно раскрывая рот в немом стоне. Хорошо. Так, как никогда раньше не было – будто чужие руки правда здесь, будто, если очень постараться, их касания правда можно ощутить разгоряченной кожей. Они бы прижимали к себе, скользили по телу и перехватывали руку Саске, чтобы заменить ее, чтобы он сам его ласкал – и Саске выгибался бы в спине, прижимался бы сам, голову ему на плечо откидывал. И пусть бы он придерживал его вокруг талии, потому что Саске так хорошо и от того так плохо, что ноги почти не держат. Он водит кулаком мягко, сбивая быстрый темп на размеренный, снова ускоряясь и снова замедляясь – не то сам себя дразнит, не то отсрочить неизбежное пытается. Он бы поцеловал его. Просто поцеловал бы, мокро, неумело – но он бы научился. Целовал бы его, пока совсем им не задохнется, пока губы не начнут болеть, пока сам Орочимару не оттолкнет. Пусть бы он его просто касался – красивый, такой взрослый и нежный, что голова идет кругом. А когда лукавая улыбка перед глазами рисуется так живо, когда кровь в висках отдается почти болезненным стуком, Саске лишь на мгновение сжимает руку у самого лобка, только бы не кончать так быстро. Ему так сильно хочется, чтобы рука сейчас была чужой, и он запоздало вспоминает, что надо будет написать ему. Может, пожелать спокойной ночи? Или не стоит? Может, дураком посчитает или ребенком. Ждет, может, что Саске напишет, а Саске ласкает себя в душе, вспоминая о его красивом лице, крепких руках и волосах, в которые так хотелось запустить пальцы. И Саске кажется, что все это – все оно правильно и нужно, будто внутри становится легче, и ничего больше не имеет смысла, кроме тянущего наслаждения, накатывающего волнами по ошпаренному, покрасневшему в душе телу. Будто неважно, что где-то там за стеной Итачи – снова чуть живой, наверняка понимающий, почему вода льет так неровно. Неважно, что скоро явится отец, и снова начнутся расспросы. Ничего больше не имеет значения, и вся жизнь сейчас сводится к животному желанию кончить для него, на мысли о нем, густо, обильно, будто впервые – и Саске вскидывает кулаком чаще, отрывисто, сбиваясь на тихие вздохи. И мокрые волосы так неприятно липнут к лицу, а Саске даже не пытается их смахнуть. Весь Саске – натянутая струна, готовая лопнуть от любого случайного движения. И под коленями у Саске дрожит – так приятно и сладко, что весь почти оседает. А когда глаза открываются, и взгляд падает на пах, Саске едва сдерживается, чтобы не заскулить – все так вульгарно, так по-взрослому, так хорошо. Никогда не возбуждался от собственного тела, а теперь смотрит – и внутри все скручивается и разрывается от того, что все оно – для выдуманного им Орочимару сейчас: крепко вставший член, влажные, от воды не такие теперь жесткие волосы, что сбились на лобке, примятые рукой; розовая головка, что скрывается за тонкой кожей, что изредка игриво касаются пальцы. Все так хорошо и приятно, так нежно и так дико вместе с тем же, что у Саске слюна из приоткрытого рта капает – горячая и густая, и в голове совсем все мутнеет, когда он сдавливает ладонью головку, и через пальцы вязко брызгает на плитку напротив, резко и слишком глубоко вдыхая горячий воздух, срываясь на тихий, почти беззвучный стон. Тело прошивает мелкой судорогой, и Саске жмется к стене боком, только бы удержаться на ногах. Вода отчего-то кажется едва теплой. Обливает стену водой и закрывает душ, выбираясь, придерживаясь рукой за раковину. Ведет. Саске занимался этим и раньше, только никогда прежде Саске не было настолько классно, и он не знает, в чем дело: в том ли, что от кипятка подскочило давление, и дрочить пришлось на грани ускользающего сознания, или же попросту в том, что спустил он на мысли об Орочимару. Надо все-таки ему написать. Вытирает ладонью запотевшее зеркало – а щеки пылают таким огнем и жизнью, что Саске невольно усмехается. И совсем уже, кажется, не злится на поганого Итачи. Обматывает полотенце вокруг бедер и еще раз осматривает ванну на предмет того, чего другие видеть не должны – и ни следа после себя не находит. Только на полу, у самой ванны, темные капли, подсыхающие уже; Саске опускается на корточки, чтобы стереть их ладонью – и капли смазываются в кровавые дорожки. Вытирает наспех бумагой и вымывает руки – его это не касается.дома
Пишет коротко, впервые за долгое время закрывшись в комнате на замок. Телу так легко и хорошо, что сковывать себя одеждой не хочется – Саске ощущает себя совсем чистым, разнеженным, уставшим. Ныряет в футболку и шорты, не надевая белья, и заваливается на кровать, не включая свет. Лицо у Саске горит, будто температурит, но Саске знает наверняка – не в душе дело. Не в том, что он варился заживо, и что с мороза ранее пришел – он не заболел. Хотя бы не так, как принято понимать. У Саске горят щеки, и он улыбается устало, в странном, слабо объяснимом экстазе, укладывая ладонь на живот, мягко поглаживая самый низ. Он ощущает себя животным. Ненасытным зверем, которому снова хочется запустить руку в шорты, просто чтобы повторить все, чтобы снова было так же хорошо, и Саске правда опускает руку – только за резинку не скользит, лишь кладет на бедро, и в паху снова волнительно поджимается. Саске ощущает себя блядью, которой все мало и мало – движения такие простые, а ему все хочется и хочется продолжать. молодец чем заниматься будешь? Саске вертится, переворачивается на одеяле, снова и снова перечитывая короткие сообщения, пока и вовсе не спускает с бедер шорты, уже влажные от животных желаний, и не перебирается под одеяло, сжимая его между ног. Накатывает такая приятная сонливость, и подушка вдруг кажется такой мягкой, что у Саске почти закрываются глаза – а на часах только десять.я уже в постели
И так и не хочется, чтобы Орочимару уходил. Ведь он может задержать его в переписке подольше – Саске ведь знает. Позадавать вопросов, чтобы у Орочимару был предлог написать снова, да пусть даже совсем дурацких, пусть про то же кино, которое он предлагал досмотреть в другой раз – неважно. Только Саске пишет сухо, и так, наверное, правильнее – так искреннее. Если Орочимару не захочет разговаривать с ним таким, немногословным и отстраненным, то и не стоит оно того, чтобы что-то для него выдумывать, кого-то из себя строить. Но Орочимару отвечает, сам засыпая вопросами – будто по той же схеме работает. спать ложишься?а чем еще можно заниматься в постели?
Саске хмыкает. Знает же, за какие ниточки тянет – вопрос откровенно наводящий. Орочимару отвечает не сразу – Саске уже и не ждал. много чем И Саске расплывается в гадкой, шкодливой ухмылке. Что там в голове у него, у Орочимару? На что он рассчитывает? Ждет, пока Саске закроет диалог и больше никогда не напишет, или же ждет, что снова станет подкалывать и острить? Саске ведь может. Он думает недолго – отправляет сообщение, пока не решил стереть и не позориться, и блокирует телефон почти стыдливо, пряча под подушку. Никаких будильников на завтра – никакой школы, никаких обязательств; в планах только выспаться до обеда, забыв о неловкой переписке, и просидеть за компьютером, пока в неудобной позе не заноют колени. Безвылазно пропадать в комнате, напоминая о себе, только когда проголодается – такая жизнь, типичные выходные. С Наруто поиграть собирался. Дурак снова напросится в стрелялки, и Саске снова придется прикрывать его спину, потому что Наруто играет откровенно плохо – а Саске не станет его выгонять. Научится, может. Может, Суйгецу подтянется, снова станет шутить над Наруто, снова микрофон от звонкого хохота шипеть будет. Может, сам до Суйгецу съездит, вытащит на площадку, и будут курить, будут сплетничать, шутить гадкие шутки и строить планы на будущее, на которое ни у одного не будет шансов. Саске забудется. – Саске, – зовет Итачи тихо, стуча в дверь. Саске мог бы не закрываться – никто без приглашения не войдет, но отчего-то так ощущалось спокойнее. Защищеннее будто, будто Саске запирается не в комнате – в клетке, в своем собственном мире, куда не посмеют вторгнуться даже силой. Он вздыхает тяжело и устало. – Выйди. И голос звучит ровно – тихо, без прежней усталости и болезненности. Саске знает, что сейчас Итачи так же, как сам он совсем недавно, прижимается к двери, чтобы не услышали. Чтобы услышал только Саске. – Я уже лег, – отзывается. Итачи молчит недолго. – Посиди с мамой. И Саске поднимается, потому что по-другому нельзя. Он ненавидит эту квартиру. Ненавидит в ней все, что отравляет ему жизнь, само существование, все до последней мелочи, каждый угол ненавидит. Он ненавидит себя за слабость, которая толкает на сантименты, снова заставляет быть хорошим, удобным ребенком, снова заставляет делать вид, что ему не все равно. Он ненавидит себя за то, что продолжает жить эту жизнь так. За то, что не находит в себе сил – ни на что уже не находит. И Итачи ненавидит – потому что Итачи такой же. Саске ныряет в шорты и открывает, тут же с Итачи взглядами сталкиваясь: все такой же бледный, осунувшийся, влажный от нездорового пота, и круги под глазами у Итачи черные – совсем страшные. Итачи не говорит ни слова, и Саске не требует объяснений. Они ведь оба в этой семье выросли. И смотрит Итачи так грустно, что горло изнутри сдавливает. И винить его в чем-либо становится почти совестно. Микото потряхивает мелко. Так всегда: если ругаются, то обижают друг друга смертельно. Саске давно догадывался, что с Фугаку она несчастлива. Может, из-за детей его терпит, может, потому, что давно уже вместе, и расходиться поздно. Она любит его странно, болезненно и будто даже неправильно, и она страдает от этой любви, когда Фугаку снова уходит в себя. Саске его таким ненавидит. Он его побаивается. Фугаку зверем загнанным за столом сидит и курит, курит, курит прямо в кухне, прямо в рабочей рубашке, прямо в обуви; сидит, сгорбившись, и все бормочет неразборчиво. Саске редко видит его пьяным. Думает даже, что совсем как-то смешно выходит: все пытается доказать миру, что семья у них прилежная, примерная, и сам же ее изнутри давит, сам же заставляет самых близких людей ненавидеть друг друга. Микото швыряет полотенце на стол перед ним, когда он снова забывается, и Фугаку голову вскидывает – взгляд у него бешеный. Микото замолкает только потому, что за детей боится – оградить пытается, только бы не слушали их скандалы. Саске перехватывает ее за руку, когда она торопится к дверям, чтобы самого выпроводить. – Мам, – зовет, – пойдем. Итачи мягко высвобождается из-под руки. Нависает над отцом и, склонившись, шепчет на ухо спокойно и тихо. Саске не знает, как ему это удается – у самого внутри все нервно перекручивается, и к гортани подступает что-то едкое, что обязательно обернется тихой истерикой позже. Он ненавидит эту квартиру. Отца, который пьет и пугает мать; мать, которую нужно от него защищать; Итачи, что поднимает его ночью с постели, потому что один не справляется. Он ненавидит саму жизнь за то, что ему приходится вставать между родителями, только бы он маму не ударил. Фугаку никогда ее не бил – только взгляд у него дикий, и Саске знает, что все бывает впервые. Он пытается тянуть мать за руки, увести из кухни, заговорить – только как она уйдет и оставит здесь Итачи? Ребенка, которому приходится взваливать на себя заботу о ней, слабой и беспомощной? Как она оставит одного мальчика, который не боится Фугаку просто потому, что уже привык вставать между ними? Просто потому, что он уже не жмурится, когда Фугаку хлопает по столу или замахивается. Собака, наученная быть битой. – Иди спать, Саске, – выпутывается она из хватки, – все хорошо. Иди. – Мам, – снова зовет упрямо, и голос дрожит. Встречается взглядом с Итачи – и Итачи самому от себя тошно. От того, что и Саске во все это втягивать приходится. Фугаку откидывается на спинку, запрокидывая пьяную голову. Итачи выпрямляется, и Микото застывает. – Спать идите, – бросает сухо, лениво растягивая слова, а когда взгляд опускается снова, зависая на Саске, Фугаку отдает Итачи сигареты и вздыхает. – Сядь. – Ему в школу завтра, – врет Микото, хватая Саске за футболку, только Саске не уходит – страшно отцу возражать. Фугаку не кричит. Не хлопает по столу, как любит, не бросается оскорблениями – просто тяжело смотрит, пьяно, почти не моргая. – Поговорим, и пойдет спать. Вышли. И у Саске внутри все подыхает разом, когда Итачи смотрит на него в последний раз. Выводит Микото из кухни под руку, обещая, что все будет в порядке – просто поговорят, а она и не сопротивляется. Опускается за стол напротив отца. Итачи вырос – больше на него не замахнешься. Саске придется донашивать за ним отцовские обиды. Он молчит долго – минуты, почти десять, пока Фугаку не хлопает по карманам в поисках сигарет. Совсем забывает, что Итачи забрал. Растирает лицо руками. В приглушенном свете бра Фугаку выглядит старше: во лбу и у рта засели глубокие морщины, а в волосах начинает пробиваться седина. Он устал. Ему тоже тяжело все это дается – Саске знает, только оправдать его не может. От недавних приятных мыслей и ощущений не остается и следа: Саске послушно сидит в ожидании приговора, готовясь дернуться от поднятой руки. – Куришь? – спрашивает строго, и Саске бы изнутри весь перекрутился, даже если бы не курил. Мотает головой. Фугаку не поверит, если спросит завтра, но сегодня, может, просто не заметит. – Если я узнаю, что вы курите… И не заканчивает, срываясь на очередной вздох. Саске на него смотреть противно. Вот она, образцовая семья за закрытыми дверями. – Тебе на работу завтра. Не выспишься. – У Яширо дочь… четырнадцать девчонке, – снова бормочет и снова тихо. Саске не помнит Яширо – никогда не встречал и, кажется, давно уже про него не слышал. Отца развозит. Он снова лицо руками растирает, снова вздыхает, снова на Саске смотрит так, что губы сами собой поджимаются. – Ребенок еще. И речь у Фугаку бессвязная, язык заплетается – только Саске понимает, к чему ведет. Ни к чему, собственно, хорошему – иначе бы не пил. Глаза у него холодные, и Саске выпрямляется, как по струнке, когда Фугаку всматривается в его лицо. – Что делать буду, если с вами что-то случится? И тоскливо. Так безумно обидно, что переживания на их с Итачи счет Фугаку высказывает только в редкие моменты истеричного помутнения. Так обидно – и так злит, что завтра он, скорее всего, оброненных неосторожно слов и не вспомнит, не придаст значения простому «если» и не подумает, что что-то этот пьяный бред для Саске значил – а он значит. Столько, что внутри все разом сдавливает. И хочется пообещать, что все с ними хорошо будет, что волнуется он зря, и ничего им с Итачи не угрожает, только Саске не говорит ни слова – Фугаку все равно его не слушает. – Что, спрашиваю? – и глаза у Фугаку нездорово краснеют. Саске смотрит на него совсем по-другому, внезапно ощущая вместо привычной злости на отца щемящую жалость к нему и отвращение к самому себе. Переживает, значит, волнуется – а Саске думал, ему все равно. Думал, что отец не любил ни его, ни Итачи, и все те границы, что он выстроил для Саске, он выстраивал просто потому, что оградить весь мир от Саске хотел. Держал на привязи, чтобы собака не бросалась на посторонних, взращивал удобным, покорным – потому что так, казалось, правильно. Саске никогда не думал, что Фугаку пытается не мир от него оградить – а его от мира, от страшного, жестокого, который обязательно сделает больно. Он не думал, что в жестокости и строгости Фугаку – его странная забота, которая Саске давно уже не сдалась и даром. Переживает он. Переживает. Саске хочется фыркнуть и уйти, хлопнув дверью. Оправдывающий свою холодность и жестокость заботой взрослый мужчина – это жалко, и Саске лишь на мгновение, на долю секунды ловит себя на мысли, что да – это жалость, но жалость не от того, что Саске никогда не замечал в нем любви, и не в том, что к Фугаку он взрастил в себе отвращение – нет. Это жалость к человеку, который так хочет быть правильным, что портит все, к чему прикасается. Тошно. – Все с нами нормально, – отвечает тихо и ровно, и Фугаку бездумно головой качает. Укладывает локти на стол, вздыхает снова. Снова на Саске смотрит. – Нормально с ними все, – отзывается эхом. А Саске совсем на него смотреть мерзко. Противно, что он позволяет себе до такого состояния опуститься. Противно, что пугает маму, и что собственным детям приходится приводить его в чувства. Есть ли что-то унизительнее, чем мотать на кулак пьяные сопли перед собственным сыном? Перед тем, для кого ты всегда старался быть неоспоримым авторитетом, безусловным законом, примером для подражания? Саске кажется, еще немного, и Фугаку расклеится. Станет говорить, как он их всех любит, а они его не ценят, в личное попытается залезть, снова станет спрашивать, курит ли. Перспектива поганая. Еще какой-то час назад Саске было так хорошо, что весь мир казался приятнее, и было в этом вечере, в закате такого странного дня что-то особенное, что-то новое, новые мысли, новые ощущения и фантазии, и так хотелось во всем этом забыться – а Итачи попросил посидеть с мамой. И голова тоже пустеет, и никаких мыслей об Орочимару в ней совсем не остается. Не остается мыслей о том, чем Саске будет заниматься завтра. Напрочь вылетают из головы все планы, все идеи, забываются договоренности поиграть с Наруто и прогуляться с Суйгецу, если погода будет сносной. Все вылетает из башки – только Фугаку кислой желчью оседает в подкорках, и Саске хочется снова нырнуть под струи душа, снова кипятком себя обдать, только бы отмыться от взгляда Фугаку, от дыхания его, от его присутствия рядом. – Мне вставать завтра рано, – врет он в надежде, что Фугаку не вспомнит дня недели. Фугаку мычит. Кивает, разрешая Саске встать из-за стола, и Саске поднимается тихо, чтобы ножками стула по паркету не скрипеть – отругает за царапины. – Тебе тоже на работу, – снова врет, и снова Фугаку послушно кивает. Совсем уже не слушает. – Иди спать, мама ждет. – Пять минут, – откидывается Фугаку на стуле. – Иди. Спокойной ночи. И Саске передай. Саске. Саске давится, послушно кивая звенящей головой. А через несколько минут он правда слышит, как щелкает дверь родительской спальни. Квартира снова затихает, умирает в своей тоске, и Саске наконец расслабляется в постели, неудобно укладываясь на сырой от волос подушке. Как ему все это надоело. Как ему надоело буквально все. Итачи тоже молчит. За стенкой тихо бормочет телевизор, изредка слышится скрип проседающего паркета – по комнате ходит. Так обычно и бывает: влезает между родителями, а потом не спит до утра, телевизором сон перебивает – Саске кажется, покой сторожит. Все ждет, что нужно будет кинуться на помощь, снова встревать между мамой с отцом, снова шипеть, что Саске разбудят – а Саске тоже не спит никогда. Тоже слышит, как отец ругается; просто притворяется спящим – так безопаснее. Итачи смотрит телевизор, потому что в телевизоре все просто. Там все идет по сценарию: срежиссированные кем-то фильмы, заранее записанные выпуски новостей, однотипная реклама, которую Итачи выучил уже наизусть. Он всегда гоняет один и тот же канал, потому что и не смотрит-то на самом деле – просто забивает голову фоновым шумом. Ему не приходится брать не себя ответственность, когда на главную героиню в фильме нападают на улице. Ему не приходится ничего выбирать, от чего бы вдруг изменилась новостная сводка. Все как и всегда: перед телевизором Итачи остается просто безучастным наблюдателем. Потому, кажется, и смотрит. Хочется, как в детстве, постучать к нему и залезть под одеяло. Свернуться клубком и прижаться покрепче, чтобы Итачи гладил по голове и говорил всякие глупости, отвлекал. Хочется заснуть с ним рядом, где уютно и безопасно, и где, кажется, само время замирает, и остается только тихий уют, мягкость обнимающих рук и спокойный голос в макушку. Саске из этого вырос. Обидно настолько, что иногда в злость перерастает. Итачи не выгонит, если Саске к нему придет – просто Саске сам не приходит. Нет в этом больше никакого смысла. Телефон слепит экраном, и Саске щурится. Совсем забыл, что писал недавно, и теперь почти вспыхивает дурацким румянцем, перечитывая нелепое:и что? расскажешь?
Только Орочимару на смех не поднимает, не игнорирует даже и не блокирует номер – отвечает, будто не видит ничего неуместного в неумелом кокетстве Саске. Взгляд пробегается по строчке снова и снова, и Саске снова прячет телефон под подушку, потому что сил ни на что уже нет. На это – тем более. Он не вывозит уже, он просто уже как человек сегодня уже заканчивается. Выжатый. Давно ему не было так погано. Засыпает, прокручивая в голове ответное сообщение. Глупо, наверное, но ничего с собой поделать не может. Ничего интересного, кроме этого странного знакомства, в жизни давно уже не происходит. если захочешь послушать Саске не пойдет за утешением к Итачи – он из этого вырос. Саске ищет свое спокойствие у совсем других людей.