Адренохром

NC-17
Завершён
35
1
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
319 страниц, 149 425 слов, 7 частей
Метки:
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде

покажи

Настройки
Саске не считал Итачи человеком – как минимум нормальным. Во-первых, Итачи решил сдохнуть еще в юности, но так до сих пор почему-то и не сдох; обивает пороги квартиры и душит кислой рожей Саске, который почти всегда и почти искренне желал Итачи только добра. Нежелание существовать и с тем же нежелание либо изменить все это как-то, либо закончить раз и навсегда – смесь странная и недостойная. Человек по природе существо сильное, а Итачи – он слабый, отсюда напрашивался вывод. Во-вторых, Итачи упрямо отказывался существовать в интернет-пространстве.         Страница Итачи была пустой. Он даже в друзьях у Саске не числился – просто как-то так вышло, что никто друг к другу не добавлялся. Казалось лишним, слишком пафосным и абсурдным: ведь если срочно нужно связаться, Саске всегда мог просто заглянуть в соседнюю комнату или позвонить, а Итачи с Саске связываться никогда не было нужно. Они и не были друзьями – так, просто братьями, а потому и в интернете из себя друзей строить не пытались. И все же страница у Итачи была, пусть и пустая, будто новая или давно заброшенная. Закрытая. Шесть друзей, чьи имена Саске не мог увидеть за пресловутой попыткой Итачи отгородиться от всех даже в сети. Для своих, видимо. А Саске своим не был.         Наблюдая за тем, как лениво Итачи мельтешит по квартире, тиская кота на руках, прижимая к себе и не позволяя вырваться, Саске только хмурился. Раздувал недовольно ноздри и надеялся, что кот в мясо раздерет Итачи плечо.         В Итачи просто совсем ничего человеческого не осталось. Раньше, помнится Саске, он был другим: обычным мальчиком со своими заботами и тараканами в не по годам смышленой голове. Мальчишкой, который любил зависать с мамой на кухне и неуклюже помогать с готовкой – потом и сам пристрастился, и помогать уже стала мама. Любил дурацкие фильмы про космос и заводить одни и те же разговоры о том, какие все они, люди, маленькие и незначительные в масштабах вечной и бесконечной пустоты. Итачи любил сладкий чай, динозавров, отвечать на глупые вопросы в рифму и закатывать перед Саске глаза, когда отец снова отчитывал по глупости – так, просто чтобы Саске улыбнулся. А сейчас он никакой. Он просто существует, и что бы об Итачи ни думали, каким бы ни представляли – он таким и окажется. Нравятся динозавры? Сейчас уже нет, но, может, разговор поддержит, если настроение будет не самым паршивым. Сладкий чай? Без разницы, без сахара тоже сойдет. Он больше не смотрит фильмы, но ставит их на фон – любые, хоть один и тот же каждый день, только бы пустоту забить ненужным шумом. Саске не видит его в наушниках, не слышит, чтобы Итачи шутил или смеялся, не знает, чем Итачи занимается или живет. Итачи – оболочка, не человек – мешок внутренностей, который уже давно ничего не интересует. Итачи ничего не любит и не боится. Итачи тискает кота, но даже к коту не испытывает ничего теплого – просто гладит его и носит на руках, потому что привык. Вспоминается, как на Саске когда-то ругался: называл нелюдимым и диким, когда Саске распалялся и от всего мира демонстративно отворачивался. Говорил, что раз живет в обществе, то пусть учится сосуществовать с другими людьми, и к чему оно было – непонятно. Саске, может, и не самый приятный, но все-таки человек. Он боится насекомых, волнуется перед соревнованиями и глотает таблетки, чтобы спокойно проспать ночь, даже поганых динозавров умудрился полюбить. Саске боится отца, боится его выборов и их последствий. Боится, что от куртки будет вонять сигаретами. Саске боится за Итачи, как бы ни грубил ему и ни ругался с ним из-за пустяков. Саске живой – он человек, а Итачи, казалось, уже давно перестал им быть.         – Оставь кота в покое, – бросает недовольно, распластавшись на диване с телефоном в руках. На экране – все та же пустая страница Итачи, все те же безуспешные попытки раскопать все, что он так старательно прячет. Итачи кота отпускает, и тот неуклюже торопится прочь. Итачи, кажется, все равно. Он и кота, кажется, не любит.         Итачи – паразит.         Саске много думает о нем – больше, чем стоило бы, чем сам Итачи того заслуживает. В уставшей и злой голове мысли заходятся кругом: от Итачи тошно. Саске надоело гадать, куда Итачи пропадает; он устал инстинктивно следить за ним в окно, когда тот снова уходит под вечер. Саске хочется забыть про Итачи, как будто его никогда не было, только Саске знает – кровь гуще воды, и он давится этой кровью, этой желчью, этой необъяснимой обидой и завистью, а потому от окна никак не оторвется, когда Итачи снова уходит. Потому снова и снова ищет упоминания о нем в интернете в попытке найти хоть что-то, что делало бы Итачи обыкновенным живым существом. А потому у Саске рот не закрывается, и он прибегает к оружию, которого зарекся касаться уже очень давно.         Саске сплетничает.          Ощущает себя глупо, совсем по-детски, но когда изнутри начинает разъедать наивным любопытством, Саске будто невзначай заводит разговоры с Наруто о том, кто учился в школе раньше них. Было бы даже смешно, если бы не было так стыдно: Наруто отмахивается, будто ничего не знает, но то и дело сбивается на истории, которые слышал от других. Наруто же через пару рукопожатий со всем миром вокруг знаком, и отчего-то Саске полагает, что и о компании Итачи он тоже в курсе. Вопрос не встает во главу угла, но интересно все-таки, безумно интересно, с какой швалью таскается Итачи и что там за компания вообще собралась, если от брата Итачи отворачивается, а от них, даже если дохнет, нет. В конце концов, помимо десятков заочно знакомых у Наруто есть Джирайя, у которого вместо рта – мусорное ведро, и помои из него льются нещадно: слухи, сплетни, доходящая до абсурда чушь. Саске не знает, о чем они с Наруто обычно общаются – и не то чтобы интересно, но когда Саске все же спрашивает будто мимо дела, Наруто только жмет плечами.         – Да о всяком, – и закрывает тему, будто и рассказывать особо не о чем.         Ходить кругами раздражает. Раздражает, что о безобидных вещах нельзя спросить напрямую, потому что Итачи все равно не ответит – соврет или просто проигнорирует, будто ответа Саске не заслуживает. Итачи раздражает. Не хочется приходить домой, смотреть на приевшиеся лица, слушать голоса, скрипящие за стенкой. Не хочется существовать в привычных рамках, делать вид, что все в порядке, и притворяться послушным, удобным, который любую брошенную в лицо ложь проглотит. Саске тошно – сам не понимает, от чего именно. Тошно осознавать, что вот он – маленькое, никчемное ничтожество, так и не сумевшее обзавестись стабильным и приятным кругом общения; что он в социуме не существует, а выживает, отбиваясь от привязанностей, за которые должен бы цепляться. Мерзко и гадко от мысли, что он ведь даже не самый плохой человек – просто не самый приятный, может, не самый открытый, но ведь человек – и тоже заслуживает любви, внимания и заботы. Простых человеческих радостей. Людей, которые не откажутся от него, даже когда сам Саске в силу непростого характера станет их отталкивать. Люди тянулись к таким, как Наруто – хорошим, светлым, связь с которыми внутри что-то согревала; люди тянулись к мрачным и непонятным, к угрюмым, нелюдимым – как Итачи. Даже у Итачи, иронично думалось, был как минимум какой-то Дейдара, а кто был у Саске? Суйгецу, может. А кто был у Суйгецу? Саске не знает. Наверняка кто-то, кого он ценил бы больше, чем Саске. Так просто вышло: Саске осознавал, что оказался запасным вариантом для всех, с кем общался. Саске ведь и не отрицал, что он сложный. Он грубый и резкий, но вся его черствость, весь его холод и равнодушие – оно ведь не от того, что Саске нравится быть отшельником. Саске тварь не по собственному желанию – он не знает, как себя вести. Не знает, как заводить и поддерживать дружбу, как не перегибать палку, не умеет отслеживать личные границы. Саске не заводит разговоры не потому, что ему не хочется – просто не знает, с чего начинать; он не идет на контакт, потому что не умеет поддерживать разговоры. Он не подпускает к себе близко, потому что придется копаться в личном, а оно слишком грязное, чтобы выносить из собственной башки. Саске жаль, что простые истины оказываются такими сложными для понимания; ему искренне жаль, что люди, с которыми он, может, и хотел бы общаться, видят в нем не нерешительного, в чем-то застенчивого мальчишку, а угрюмую скотину, которая кинется, стоит только протянуть ей руку. Иногда Саске думает, что так даже проще: не приходится навязывать себя новым людям, по кругу рассказывать одни и те же истории о себе, искать точки соприкосновения. Ему комфортно с теми, кто до сих пор его терпит, и на большее он не претендует – но потом выясняется, что у всех тех немногих есть другие немногие, и Саске снова теряется на фоне тех, кто приятнее, приветливее и интереснее. Оказывается, что и у Итачи такие люди есть, и с Саске он не общается не потому, что в целом общаться не настроен – просто где-то ему интереснее, чем с Саске. Вот и все.         Глядя на то, как беззаботно Наруто шутит с одноклассниками, Саске откровенно тоскует. Это несправедливо.         И думает, и думает, и думает, будь он другим, было бы ему легче? Будь он хорошим, простым? Выбирал бы тогда Наруто его, а не Гаару? Считал бы его Суйгецу другом, а не просто знакомым из зала? Видели бы в нем девочки что-то кроме симпатичного лица? Ведь даже у самых нелюдимых находились свои нелюдимые, даже у самых неинтересных находились те, кому нравилось разделять их глупость – почему Саске так не может? Наруто шутит с Шикамару, и Шикамару хрипло хохочет в ответ – Саске знает, что они ладят. Он знает, что у Наруто есть Гаара, есть Сакура, и при любых обстоятельствах он бы выбрал их вместо Шикамару – такого же дикого и такую же дуру, как и сам Наруто. У Шикамару есть Чоджи, с которым история тянется с детства; у него есть уже выпустившийся Неджи, которого Фугаку окрестил бы плохой компанией – и Шикамару тоже выбирал бы их, не Наруто. Но они шутят, они смеются, и им так легко друг с другом – и необязательно называть себя лучшими друзьями, вешать ярлыки. Никакого принуждения. Никаких навязанных обязательств – простое общение, ни к чему не обязывающее. Саске все это сложно. Он отталкивает от себя Наруто, зная, что проще будет прогнать его сейчас, чем неизбежно потерять потом, когда Наруто сам от него отвернется. Он отталкивает от себя Суйгецу, потому что не верит в искренность их отношений. Саске тошно от того, что приходится загружать голову ерундой, которую остальные даже не считают проблемой. Он отталкивает от себя тех, к кому хочется тянуться, потому что Саске привык быть в одиночестве – так спокойнее и безопаснее.         Но Саске сложно – и он тащится за Наруто следом, потому что домой идти не хочется, а больше податься особо и некуда.   У Наруто после уроков одна дорога – в заставленный растениями кабинет биологии. У Джирайи для Наруто даже кружка в столе припасена: дурак так часто заглядывает и так надолго зависает, что сидеть без чая становится будто неуютно и неправильно. Саске все это совсем не интересно. Он лениво разваливается за партой, вытянув ноги, и пропускает мимо ушей разговоры ни о чем, игнорируя незаинтересованные взгляды Джирайи. Сам себя оправдывает: дождется, пока Наруто наговорится, и сходят куда-нибудь поесть – потому что одному скучно, а фоновый шум поможет отвлечь голову от навалившихся скопом мыслей. Наруто обещает, что он будет недолго – и Саске не верит, но все равно сидит и послушно ждет, изредка проверяя телефон. Орочимару все так и не пишет.         Отчего-то кололо. Стоило Саске выйти из машины, неловко удерживаясь на ватных от незнакомой ласки ногах, все в мире разом перестало интересовать. Весь мир стал таким незначительным, что Саске почти перестал его замечать – просто все оказалось неважным. Мысленно Саске то и дело возвращался в чистый, пахнущий дорогой кожей салон, что он так стеснялся портить собственным запахом, вонью истлевшей ранее травы, горечью пота. Саске цеплялся за окружение Итачи, только бы занять голову чем-то, потому что злиться на Итачи было привычно – эта дорога Саске давно протоптана, знакома и близка, а обижаться на Орочимару отчего-то выходило просто грустно. Саске не мог обернуть тоску в гнев. Просто не получалось. Иногда руки подрагивали, и он думал напомнить о себе: бросить что-нибудь глупое, отослать совсем ничего не значащее сообщение, только бы Орочимару вспомнил, что Саске есть, только бы ответил, но телефон то и дело блокировался ожиданием, пока Саске думал – а потом раз за разом отлетал в сторону или терялся в бездонных карманах. Саске думал: если бы Орочимару было с ним интересно, если бы он хотя бы немного о нем думал, он бы написал сам; а сам знал, что заинтересовать ему Орочимару нечем, а потому и его молчание отчасти понимал. Оставаясь наедине, Саске думал лишь о том, что все это несправедливо. Несправедливо, что он подпустил его к себе так близко только для того, чтобы совсем скоро исчезнуть. Несправедливо, что заставляет Саске чувствовать себя ничтожным, никчемным, пустым местом; что ноги о него вытирает, а Саске ничего не остается, кроме как позволять – потому что надоедать Орочимару он боится. Саске не пишет, потому что боится, что ответа не дождется – так будет даже хуже. Так будет обиднее. Он забивает голову мусором, чтобы ее не забивал Орочимару, а по приходу домой падает в кровать, чтобы как можно больше времени проспать и ни о чем, совсем ни о чем не думать. Тошно. Саске такого не заслуживает. Тошно, что ему было достаточно провести в обществе Орочимару несколько часов, чтобы его так перемололо; тошно, что он пытается придумывать ему оправдания. Думает, что Орочимару работает и потому не напоминает о себе сам – занят. Думает, что возникли проблемы, что пришлось уехать, что телефон потерял – что угодно. Саске пытается оправдать его, потому что для себя Орочимару он определил хорошим и правым, и все, что он делает, тоже должно быть хорошим и правильным, а о себе Саске все знал давно – он был тварью, и если Орочимару решил исчезнуть, то дело наверняка было не в обстоятельствах Орочимару как таковых. Саске был уверен, что он все испортил сам. Молодец, самостоятельный. Испортил своей покорностью, наверное. Наверное, выглядел теперь в глазах Орочимару очередной безмозглой малолеткой, что ведется на возраст, статус и красивую машину. Наверное, ощущался Орочимару дешевкой, готовой раздвинуть ноги за коктейль. В чем заключалась хоть какая-то ценность Саске, если таких, как он, Орочимару может найти, даже не пытаясь искать? В чем был хоть какой-то интерес с ним связываться? Саске был для него никем. Забавным случаем, ошибкой. Саске был для него опасным.         Мысль била в виски. Он совсем не думал об этом раньше – просто не приходило в голову, в какое положение он на самом деле ставит Орочимару. Саске изводил себя сутками, до самых выходных, все выходные и снова до выходных. Существовал в вакууме, все туже затягивая на себе удавку, и травил себя за то, что оказался неудобным, неприятным, что не понравился. Саске совсем не подумал о том, сколько лет Орочимару и сколько Саске. Совсем забыл о том, где служит Фугаку, и чем такие связи обернутся для Орочимару, если кто-то узнает. Орочимару говорил красиво. Лил в уши отрешенные речи о том, что ничего не боится, и все ему можно, и все есть выбор, и все есть свобода – а Саске совсем не подумал о последствиях. Орочимару наверняка ждет, что сам спугнет Саске, что Саске окажется нежнее и трусливее, что Саске за себя не отвечает. Ребенка в нем, наверное, видит. Орочимару ведь знает Фугаку – как минимум должен. Саске хочется думать, что дело в этом, и что Орочимару просто боится его так, как должен его бояться Саске, и что все это, вся эта безумная путаница в чугунной голове – не очередные попытки придумать Орочимару оправдание.         Он крутит телефон в пальцах, тупо глядя перед собой. Саске был не просто сукой – Саске оказался еще и беспросветно тупым. Он быстро набирает наивное, сотое, тысячное «я никому не расскажу» и прячет телефон сразу, стоит сообщению уйти – будто ошпаривается, обжигается собственной глупостью.         Болтовня Наруто обволакивает густым мороком. Саске слышит его будто сквозь толщу воды: смотрит на лохматый затылок перед собой, на завалившегося на свой стол Джирайю – смотрит, но не видит; не различает слов, не улавливает тем – просто слышит шум на фоне, все сильнее заглушаемый стуком крови в висках. Все это откровенно злит. Саске думает о том, как несправедливо выходит: Наруто может просто заявиться к Джирайе, просто сидеть с ним, смотреть на него и обсуждать любые глупости – а Саске с Орочимару так не может. Саске сам не понимает, кто все испортил, но навязчивая мысль разъедает изнутри: если бы все было по-другому, Саске было бы лучше. Если бы они не целовались в той машине, не возникло бы неловкости и страха друг перед другом – если бы они просто поговорили. Если бы Орочимару остался в школе, или Саске родился раньше и сам его здесь застал. Несправедливо, что все оборачивается против Саске. Злило, что Итачи старше. Что он сидел на его уроках, разговаривал с ним, что он даже сейчас может с ним разговаривать без опасений, что на них будут косо смотреть. Саске кажется, у них с Орочимару, кроме Итачи, даже тем общих нет – и, может, потому Орочимару и не пишет. Может, ему с Саске просто не о чем разговаривать. Он не понимает, почему все должно быть так сложно, и раздражает, что у всех, кроме него, все получается совсем не так.         – Я домой, – поднимается он из-за парты. Терпеть веселый треп Наруто невыносимо, изнутри пожирает необъяснимая обида, и больше всего на свете Саске просто хочется остаться одному. Не волнует разом ни Джирайя с Наруто, ни Итачи с Дейдарой, ничего на свете – просто хочется исчезнуть и сделать вид, что во всем мире Саске Учихи никогда не было.          Наруто замолкает, вскидывая голову.         – Да все, идем уже, – собирается наспех, но Саске отмахивается. Проходит мимо парт, не оборачиваясь и делая вид, что не замечает хмурого взгляда Джирайи.         – Я пойду один.         – Саске!         – Как у вас с химией дела, Саске? – грубый голос задерживает у самых дверей, и Саске оборачивается не сразу.         Он смотрит на Джирайю – и что-то в Джирайе не так. Взгляд у Джирайи тяжелый, недоверчивый, изучающий; он отпивает из кружки, не сводя с Саске глаз, и молчит, выжидая. Саске знал Джирайю давно: он никогда не смотрел так на Наруто – с таким, кажется, презрением, так строго, так недовольно; он никогда не обращался к Саске сам. Развернуться и уйти было бы правильным решением, думается, только вопрос застает врасплох, и, сдаваясь под натиском густой тишины кабинета, Саске вдруг добивает себя осознанием, которое не может объяснить, но от которого отделаться моментально тоже не выходит: Джирайя знает.         И закипает все внутри.         Невольно поджимаются губы, и Саске нервно сжимает кулаки в карманах. Саске становится не до шуток. Это позор. Стыд, от которого не отмыться, повод косо смотреть и настраивать других, нормальных против. В глазах Джирайи теперь он будет не мальчишкой из толпы, а дешевой малолеткой, что раздвигает ноги для взрослых – еще и для мужиков. Глядя на Саске теперь, Джирайя наверняка будет думать только о том, как он липнет к Орочимару, как вылизывает его рот и ширинку, как извивается под ним, жадно кусая губы в сладкой истоме. Это унижение, которое Саске не выдержит – он сломается, он не спрячется ни за одной маской, он не сможет так. Он смотрит на Джирайю в ответ упрямо, с напускной уверенностью, и сам теперь видит в нем не привычного старика, от которого всегда отходил подальше, лишь бы не дышать, а угрозу, которая уничтожит всю жизнь Саске, если он только раскроет рот. Джирайя теперь – бомба замедленного действия, которая рванет, когда он меньше всего ожидает; столкнется снова где-нибудь с Итачи, отзовет в сторону пришедших в школу родителей – много не понадобится. «Ваш сын лег под мужчину», – скажет, – «ребенка совратили», – соврет, и Саске не останется ничего, кроме как лезть в петлю. Он ведь никогда про Орочимару не скажет прямо – абстрактно намекнет на такого же абстрактного мужчину, чтобы тот вышел из воды сухим, а Саске в этой воде останется только топиться. Отец наверняка поднимет руку. Разобьет в кровь лицо и запрет дома, чтобы без присмотра даже до школы больше не ходил. Снова станет много курить и смотреть на Саске снисходительно. Назовет Саске позором. Фугаку не заведет дело, чтобы не очернять фамилию, но каждый день будет травить Саске обвинениями в распутстве, а Микото – в том, что не доглядела, что слишком многое позволяла, что родила ублюдка, который только и делает, что создает проблемы. Микото будет плакать. Саске страшно, что узнают все: станут показывать пальцем и шептать за спиной, станут исписывать кабинки туалетов, подписывая его именем выдуманные объявления о сексе по телефону или девушке на час. Если Джирайя только раскроет рот, вся жизнь Саске разом будет уничтожена безвозвратно. Если только Джирайя знает. Дышать трудно.         – А что? – подрагивает голос – почти незаметно, и все же Саске сглатывает. Он не знает, как отвечать, не понимает, как выкручиваться – недостаточно вводных данных для просчета ситуации. Джирайя откидывается на спинку стула.          – Простое любопытство.         Саске не понимает – он его боится. Как по гвоздям, как по стеклу битому пробирается ближе, пытаясь оценить обстановку. Ждет, что соврет, и снова ухмыльнется, поймав на бездарном обмане? Не то чтобы есть другие варианты.         – Не срослось.         – Неужели? – усмехается, и Саске хмурится.         – В каком смысле?         – Ни в каком. Завязывай уже, – Наруто подрывается следом. Хватает портфель за лямку и торопится к Саске, чтобы пихнуть рукой в грудь – так, будто у Саске с головой не в порядке, и он правда полезет в драку. Джирайя не реагирует. – Что ты завелся опять?         Но объясняться перед Наруто нет ни сил, ни желания, он и вовсе ему ничем не обязан – они даже не друзья, а потому он выплевывает едко:         – Пошел ты.         И теряется в школьных коридорах.         Саске их ненавидит – всех до единого: отца, Итачи, Наруто, Джирайю – всех. Он не понимает, что с ним не так, за что ему их общество и почему они просто не могут оставить его в покое. Он не хочет с ними общаться, не хочет контактировать, ему тошно от их лиц, от звуков их голосов. Он не хочет их знать, знать, что они существуют, что они знают, что он тоже существует где-то в пределах досягаемости. Раздражение под кожей скребет, давит густой желчью и оседает в глотке едкими пузырями подступающей рвоты – Саске всех их не переваривает. Цепляется сумкой за перила школьной лестницы и дергает с силой – так, что из карманов сыплется мелочь, ручки, вылетает тетрадь. У Саске в глазах темнеет, у Саске звенит в ушах от окрика Наруто где-то позади. Саске кривится от злости, от того, что все из рук валится, что все идет не так, что все у него не как у нормальных людей, и так хочется запустить сумку вниз по лестнице – вместо этого он размашисто пинает тетрадь и спускается как можно спокойнее, упрямо ломая ботинками потертый пластик рассыпавшихся по ступенькам ручек.         Наруто ожидаемо не догоняет. Саске не в кино – он не ждет крупных сцен ссоры, попыток вразумить и успокоить. Саске хочет, чтобы его оставили одного, и Наруто правда оставляет его одного, не пытаясь больше задерживать. Наверняка возвращается к Джирайе и неловко оправдывается за поведение Саске, будто имеет право брать на себя за него ответственность. Собственничество Наруто раздражает: Саске дал ему все причины считать себя не более, чем просто одноклассником, с которым они перестанут контактировать сразу, как закончится школа. Он никогда не говорил Наруто, что дорожит им, что считает его другом, что ему его компания приятна – наоборот, пытался задеть побольнее, иногда скорее в шутку, просто чтобы посмотреть, хватит ли ему на него нервов. Саске не понимает, почему Наруто ведет себя так. Списывает все это на своего рода мазохизм: любит, видимо, когда ноги о него вытирают. Саске не такой. Саске тошно от этой навязчивости, от этой попытки казаться нужным.         Когда Наруто возвращает брошенные вещи следующим утром, молча складывая их на парту позади себя, Саске зло, до боли прикусывает губы. Наруто не говорит ни слова – заспанный, уставший, он осторожно оставляет уцелевшие ручки и тетрадь на самом краю. Наверное, Саске должен быть благодарен, но Саске снова думает о том, что Наруто позволяет себе лишнее. Подбирает его вещи, хранит их у себя и тащит в школу, чтобы вернуть, когда должен был просто пройти мимо и сделать вид, что не заметил. Саске не нужны ручки, тетрадь, помявшаяся в углах, не нужна – а он все равно притащил. Брал то, что ему не принадлежит, тетрадь наверняка листал, изучал почерк, оценки. Снова совал нос туда, куда не следует. Саске смотрит на его затылок, и больше всего на свете ему хочется схватить его за волосы и припечатать лбом к парте – но Саске сдерживается и только демонстративно сметает рукой со стола оставленные Наруто вещи. Немногие из одноклассников, что уже вернулись с перерыва, пытаются не обращать на Саске внимания.         – У тебя с головой не в порядке? – ворчит Наруто сонно и хрипло, лениво потягиваясь за брошенными в проход ручками. К ногам Сакуры улетели, и вот Наруто теперь – тоже у ее ног. Саске находит это даже забавным. – Мог бы просто сказать спасибо.         – За что? За то, что трогаешь чужое без спроса?         – За то, что вернул, – Наруто снова бросает ручки на парту Саске, стараясь не смотреть ему в глаза. Он не ищет конфликтов, но с Саске по-другому в последнее время почему-то не получается.         – Тебя никто не просил.         – Знаешь, что? – Наруто вздыхает. Устало разминает затекшую шею, запрокидывает голову к потолку, косо глядит на растерянную Сакуру. Куда угодно, на кого угодно, но только не на Саске – избегает. – Тебе к врачу надо, чтобы успокоительных выписали.         – Думаешь, я больной?          – Да, – уверенно, будто давно уже понял, – ты больной, Саске. На всю голову.         – И что мне теперь, обидеться?         – Мне все равно. Делай, что хочешь.         Саске не нужно много – просто хочет, чтобы его оставили в покое. Все без исключения, до единого, чтобы не видели его, не замечали, не знали, чтобы не трогали его вещи. Он не понимает – неужели о многом просит? Неужели так сложно пойти на уступки и просто не лезть в его жизнь? Не интересоваться им. Не узнавать, как дела. Не спрашивать, как проходят дополнительные с мужчиной, с которым он целуется в машине. Саске не понимает, почему все вокруг вдруг решили, что имеют право интересоваться хоть чем-то, что его касается. Они ему не друзья, они даже знакомые ему не по воле Саске, а по стечению обстоятельств – и если бы Саске мог, он бы ни с кем не общался, ни с кем не виделся, никого бы не знал. Еще недавнее желание иметь хоть какие-то искренние привязанности и дружбу размывается разом, и в груди у Саске разверзается червоточина – огромная дыра, от которой дышать становится сложнее, и которую так хочется зажать, стянуть руками, чтобы болело, рвало изнутри не так. Сакура испуганно возвращает упущенную Наруто ручку и дергается под холодным взглядом Саске, но глаза не отводит – Саске устал от нее. Устал от нее, от Наруто, от Итачи, от всех устал. Саске курить хочется – срочно, только бы занять голову. Только бы написать так и не ответившему Орочимару, спросить про Джирайю напрямую. Только бы снова о себе напомнить. Саске на воздух нужно, обстановка кабинета давит, и от гогота Кибы и компании где-то позади голова расходится по швам. Сакура улыбается ему неловко, углы пытается сгладить. Саске устал.         – Себе оставь, – выплевывает грубо, снова бросая ручку – теперь уже в саму Сакуру. Знает, что не сделает ей больно, да и в целом навредить не пытается, но Сакура теряется, когда ручка прилетает ей в плечо, и Наруто разворачивается рывком, пытаясь ухватить Саске за грудки привычного свитера.         – Ты что делаешь? – рычит, но Саске игнорирует. Забирает сумку и грузно выходит из кабинета, расталкивая оставленные на полу чужие рюкзаки.         Только в этот раз выходит иначе – и Наруто догоняет. Саске не планировал с ним связываться. Не думал, что есть смысл разбираться, не собирался объясняться или извиняться за что-либо, да и в целом марать о Наруто руки тоже – тому оно будто нравится, но когда Наруто подло толкает со спины, и Саске едва не валится на пол, проигнорировать не выходит – он разворачивается следом и пихает обеими ладонями в грудь. Щедро и с силой, так, что Наруто отшатывается, и, если бы Наруто потянулся к нему снова, все закончилось бы предсказуемо – захватом, но Саске отвлекается на выбежавших следом одноклассников, Саске слишком высоко о себе думает, и Саске упускает ту деталь, что стоило бы выжечь в голове клеймом: Наруто – не спортсмен и не боец, а Саске – не на татами, а потому ожидать от Наруто схватки нельзя. Наруто заставляет Саске повалиться на стену не самым умелым, но размашистым и потому сильным ударом.         Саске не разбирает мешанины следом: пытается ухватиться за рукава Наруто, потому что по-другому не умеет и не соображает, пытается поддеть ногами, чтобы перекинуть – и пусть хоть весь переломается, но в глазах плывет, и на мгновение Саске пугается той силы, что обрушивается на его лицо снова. Где-то на фоне он слышит голос Сакуры, слабо, будто сквозь воду; где-то на фоне слышит Шикамару и Кибу, что оттаскивают Наруто под руки. Слышит, как в висках стучит кровь, как сердце гулко отдает в самой голове, как стучат от злости зубы. Наруто смотрит зло – но без ненависти, и Саске знает, что уже завтра он снова будет делать вид, что они друзья. Что ничего не случилось, и что лицо Саске подбил не он. Саске знает, что Наруто не станет его калечить, как на его месте это сделал бы он сам; что каждый удар Наруто скорее профилактический, как отцовский подзатыльник. Сползший вниз по стене, Саске осторожно касается лица пальцами – и скула надрывно поднывает. Саске разбито улыбается. Смотрит, как Наруто стряхивает руки Кибы с себя, как опускается перед ним на корточки и хватает за противную ткань старого свитера. Саске смотрит Наруто прямо в глаза, уверенно и упрямо, и на мгновение во взгляде Наруто мелькает что-то незнакомое: Саске кажется, что вина. Так было нужно, думает он. Саске было нужно получить, чтобы в голове все на свои места встало; Наруто нужно было занести над ним кулак, чтобы затравить себя за это после. Может, он станет наконец избегать его, откажется от общения, исчезнет, сжираемый изнутри виной, которую сам же себе придумал. Может, теперь он оставит его в покое. Саске улыбается – шире, так, чтобы отекающая щека мягко подперла глаз, чтобы Наруто отчетливее видел, что наделал, и нездоровая улыбка разрастается оскалом, а когда Наруто с силой трясет Саске снова, Саске только смеется, не предпринимая попыток поднять на него руки или защищаться. Затылок гулко бьет о стену раз или дважды, и Саске больно – настолько, что хочется прикрыть его ладонью, но он лишь тяжело закрывает глаза, пока в горле бурлит нездоровый хохот.         – Наруто, – снова зовет Сакура, снова как сквозь толщу воды, словно не отсюда, – оставь, ты его убьешь.         Она тянет Наруто за плечи. Наруто ведь не то чтобы и вред ему причиняет – просто удерживает за свитер, силясь заглянуть в приоткрывшиеся глаза. Наруто на пса похож, на битого и потерянного. Саске хочется спросить, каково это – не подраться, а избить, чтобы на тебя не подняли руку, а ты вот так поступил – как животное, но Саске не спрашивает. Не пытается уколоть Наруто, не пытается оправдываться или угрожать, не кричит – только сводит брови к переносице и кривится, передразнивая:         – Наруто, ты меня убьешь.         Поднимаясь, Наруто вытирает руки о брюки – так, будто мерзко. Саске думает, что Наруто давно должен был усвоить: с Саске по-другому никак. Наруто уводят, уходит Сакура, уходит Киба – остается только Шикамару, что с презрением смотрит на Саске и, видимо, ждет каких-то объяснений. Саске кажется, Шикамару тоже знает. Слышал от Наруто, который слышал от Джирайи, как Саске вылизывает лицо взрослому мужчине – должно быть, наверное, стыдно, но отчего-то только злит. Шикамару должен знать, он ведь всегда все знает. Расскажет все своей компании, и те будут обсуждать Саске за спиной, смеяться, издеваться над ним, сплетничать и выдумывать унизительные шутки. Не то чтобы Саске боялся стать изгоем – хотя бы не по такой причине. Они же навсегда это запомнят. Выпустятся из школы, разойдутся по универам, заведут семьи, детей, и даже тогда, вспоминая на званых ужинах смешные истории из школы, все как один будут припоминать одноклассника, которого однажды застукали в машине со взрослым мужчиной. Саске никогда от этого позора не отмоется, тот незначительный, такой короткий импульсивный порыв, кажется, всю жизнь ему подпортил, вывернул наизнанку все, что внутри гнило. Саске не понимает, боится ли он происходящего, злит ли оно его или попросту оскорбляет, но задуматься об этом сейчас не выходит – гудит голова, а перед глазом мир понемногу смазывается пятнами. Саске смотрит на Шикамару подслеповато, и Шикамару тоже молчит – не то выжидает, не то не знает, что сказать. Саске знает, что Шикамару его всегда недолюбливал и не скрывал этого, а потому и распинаться перед ним не торопится. Поднимается, ухватившись за протянутую руку, и не говорит ни слова перед тем, как уйти, гордо вскинув голову.         Саске тошно настолько, что следующим утром до школы он и вовсе не доходит. Собирается, выходит, не позавтракав, но останавливается на детской площадке в нескольких минутах от школы и грузно усаживается на сырую от подтаявшего снега скамейку. На улице пакостно: местами сходящие сугробы замешивают дороги в грязь, и из-под снега наконец показывается все, что так ждало прихода тепла – брошенные еще осенью окурки, мелкий мусор, упаковки от сигарет, пластиковые крышки. Саске ненавидит сход снега. Потепление всегда приходит неожиданно, всегда затягивается и то и дело вновь сменяется морозами; Саске носит зимнюю куртку, потому что в весенней ходить еще холодно, но и в зимней потеет и жарится так, что до школы доходит уже липкий. Смена сезонов – пора в целом гадкая, что бы собой другое ни сменяло: Саске не нравились ни наступление зимы, ни приход лета, ни проливные дожди с началом осени. О весне и говорить не приходится: вместе с мусором оттаивают и человеческие проблемы с головой, человеческие чувства, а все это Саске уже искренне надоело. Закуривая, он роет пятками ботинок сырую землю, глупо глядя перед собой и не понимая, куда себя деть и что делать дальше. Не понимает, что же наделал тогда, в машине, и не до конца осознает масштабы проблемы. В гудящей голове эхом отстукивают слова Орочимару, и Саске криво усмехается – действительно прав оказался, действительно можно все, действительно последствий испугался. Если Орочимару действительно рассказал обо всем Джирайе, может быть, так он тоже пытается его от себя оттолкнуть. Показать, к чему приводят необдуманные связи с таким, как он – чужим, взрослым. У Саске голова уже болит, он уже думать ни о чем не может. Саске просто плохо.         У Саске по весне башка особенно сильно течет.         Он набирает номер нервно, прижимая телефон к уху прежде, чем успеет передумать. Отбивает ногой гудки в ритм, кусая губы и растирая окурок о скамейку. Саске совсем не обращает внимания на проходящих мимо – на всех, кто косо смотрит на курящего подростка, кто отводит от него за руку детей. Весь мир снова становится таким маленьким и незначительным, все, что в нем остается – бесконечно длинные гудки и звонок, уходящий в никуда. Если Орочимару не выйдет на связь, Саске правда сойдет с ума. Он ведь ничего плохого не сделал, ничего такого, что стоило бы поломанной жизни, позора семьи, осуждения родителей, подозрительных взглядов знакомых. Он ведь не сделал ничего противозаконного. Он потянулся, позволил прикоснуться к себе сам, он ведь согласился – так почему внутри вдруг стало так паршиво? Почему ему должно быть легко и приятно, а голова так ноет изнутри, что не помогают никакие таблетки? Саске почти не спал ночью, ворочался до утра, раз за разом придумывая сотни сценариев развития событий и не решив, какой из них менее жалкий. Хочется заявиться к Орочимару домой, стучать в двери кулаком и ногами, кричать на весь подъезд и требовать объяснений – потому что Саске чувствует, как тот плюет ему в лицо, как ноги о него вытирает, как не ставит ни во что. Он ведь видел сообщения, слышит звонок – Саске уверен, и неужели он не заслуживает хотя бы пары слов? Хотя бы отбивки, что напишет или перезвонит позже, потому что занят? Неужели Саске оказался настолько ненужным, чтобы обращаться с ним так? Ему хватает Итачи – Саске не станет терпеть такую грубость. Злится, обижается, снова злится. Опускает голову, вслушиваясь в гудки, и отчего-то так сильно слезятся глаза.         Саске чувствует себя собакой. Жалкой шавкой, что получила наотмашь, но вместо того, чтобы кусать в ответ, только поджимает хвост и скулит, волочась следом за тем, кто решился обидеть.         Саске тошнит.         – Привет, – зовет Орочимару на том конце провода мягко, и Саске не выдерживает – судорожно хватает ртом утренний, еще колючий воздух, шмыгает носом и задыхается не в силах поздороваться в ответ.         И голос у Орочимару такой хриплый и тихий – бархатный, завернуться бы и так в нем и остаться. Саске сдерживает истерику, все свои претензии, все то, что так давно копилось, и молчит так тяжело, что становится почти неловко. Орочимару не торопит. Тоже молчит, выжидая, пока Саске соберется с мыслями, но сдается, когда Саске снова шмыгает носом.         – Все в порядке?         А у Саске ком в горле встает намертво. У Саске голос дрожит так позорно, что удавиться бы на месте.          – Нет. Зачем ты ему рассказал все?         Саске так сильно по нему скучал.         – Кому?         – Джирайе, – снова срывается, снова злится. Орочимару молчит, и Саске не дает ему оправдаться – бормочет, пока хватает воздуха. – Ты вообще знаешь, как он на меня смотрит? Они все на меня смотрят! Ты понимаешь, что сделал?         – Саске, – зовет, но Саске не слышит.         – Как мне в школу теперь ходить? Что мне делать, если он расскажет отцу?         Орочимару вздыхает тихо. Саске закрывает рот – ловит себя на мысли, что внезапной истерикой начинает трепать нервы, и разговор в таком тоне у них не состоится. Пытается отдышаться. Какой же он придурок.         – Ты о том, что было в машине?         – А что, было что-то еще?         – Я ничего никому не говорил.         Орочимару ведь трубку бросит – Саске чувствует. Кто он, чтобы оправдываться перед ним? У Саске над ним совсем никакой власти – Саске никто, и потому приходится давить в себе все то, что так едко жжет изнутри и душит. Он просто ждет, пока Орочимару скажет хоть что-нибудь: пусть уже признается, что сболтнул лишнего за пропущенным пивом, что хотел так оттолкнуть от себя, что вообще рассказал, просто не подумав. Саске нужно услышать хоть что-нибудь, чтобы снова оправдать Орочимару хотя бы перед собой, чтобы понимать реальные масштабы катастрофы, чтобы просто знать, от чего отталкиваться и как решать возникшие проблемы – потому что неизвестность убивает. Саске просто плохо, по-человечески паршиво. Саске просто хочется, как Итачи, утонуть лицом в подушках и тихо сгнить на собственной постели в темноте под сиплый шум сбоящего на фоне телевизора.         – Не ври.         – Саске, – Орочимару зовет ласково. Совсем не реагирует на истеричные порывы, на грубость и то, как дрожит голос на другом конце провода. Саске пытается отдышаться. Мягкость голоса успокаивает, обволакивает жаром, словно в кокон заворачивает, и Саске стягивает с головы шапку. По лбу пот струится – и Саске не понимает, нервный ли, или ему правда становится теплее. – А что, думаешь, было бы со мной, если бы кто-то узнал?         Об этом Саске не думал. Эгоистично полагал, что последствия будут ожидать только его – отчего-то хотелось верить, что если Орочимару все можно, то его все обойдет стороной.         – Я не знаю.         – Спроси у папы.         Тон у Орочимару неприятный – будто сдерживается, чтобы не съязвить. На мгновение даже становится совестно: решил, что может говорить с Орочимару, как вздумается, и ожидал, что тот станет это терпеть? Хочется прикусить язык и извиниться за напористость и глупость, но Саске не станет извиняться – он все еще ничего плохого не сделал, во всех его истериках, в том, как он треплет нервы, в его страхах – во всем виноват Орочимару, которому стоило просто выйти на связь раньше и объясниться, а не бросать Саске наедине с собственными мыслями. Как взрослый, как старший он должен был взять ответственность за то, что случилось в машине, но Орочимару не взял – и за то, как плохо стало Саске, он извиняться не будет. Стоило думать головой, когда связывался с мальчишкой. Стоило думать о том, что будет, когда связываешься с сыном капитана полиции. Саске об этом не думал – и Саске почти стыдно, но не настолько, чтобы просить за что-либо прощения, а потому Саске просто тихо мямлит в трубку:         – Правда никому не говорил?         И Орочимару отвечает спокойно, мягко.         – Конечно.         Отчего-то хочется вздохнуть – полной грудью, так, чтобы в легких закололо. Саске вытирает мокрый лоб шапкой.         – Вот и не говори, – строго, и Орочимару смеется.         Саске растирает покрасневшее на морозе и нервах лицо ладонью, запоздало ловя себя на мысли, что снова ведет себя как отец. Говорить не хочется – хочется просто ненадолго остановить все, всю жизнь, весь ход времени, планету остановить, остановить все – и просто отдышаться.         – Что там с Джирайей? – спрашивает Орочимару, мурча в трубку. Саске догадывается – только проснувшийся, потягивается в постели.         – Пялится.         – Говорит что-нибудь? – Саске в ответ только мычит. – Может, нравишься ему просто.         Саске цокает.         – Очень смешно.         – А чего тогда не смеешься?         – А чего на сообщения не отвечаешь? – бросает в ответ, подхватывая сумку со скамейки.         Настроение отчего-то становится приятнее. Утро вдруг ощущается не таким морозным, и даже чавкающая под ногами грязь, вязкими шлепками оседающая на ботинках, не раздражает, не заставляет кривиться. У Саске уроки вот-вот начнутся – и Саске разворачивается обратно к дому, зная, что там его уже давно никто не ждет: родители на работе и вернутся только к вечеру, а Итачи – даже если бы он и был дома, Саске он все равно никогда не ждал. Пропущенные уроки становятся вдруг чем-то привычным, обыденным, и внезапная безнаказанность подстегивает не возвращаться туда, где Саске не рады. Дома всегда приятнее: дома Саске может закрыться в комнате, завернуться в одеяло и пролежать лицом к стене хоть сутки, может снова пропасть за компьютером, свернувшись колесом, может гонять чаи и играть с котом. Дома – маленький мир Саске, в который по-прежнему хочется возвращаться, как бы пакостно там ни было.         – Надо было уехать из города ненадолго, решить пару вопросов.         – И что, за городом сеть не ловит?         – Не ловит, – Орочимару снова тянется. Саске так хочется увидеть его таким – заспанным, настоящим, по-домашнему уютным, каким никто его больше не видит. – Сегодня ночью вернулся. Не выдумывай, Саске, – усмехается в трубку, – рано или поздно все равно бы ответил.         А внутри от Орочимару все узлами завязывается. Саске тащится к дому, зная, что нырнет отогреваться под душ и тут же запустит руку между ног – потому что ощущается правильным, так хочется, так очень нужно. От мыслей припекает щеки, и Саске думает, знает ли Орочимару, какой бардак в его глупой голове наводит, как все его истерики разом глушит, стоит только позвать по имени. Саске злит, что Орочимару так легко удается вертеть им, и хочется отвесить самому себе пощечину, чтобы проснуться и вспомнить, что все это – оно не о любви или привязанности; напомнить самому себе, что общение с Орочимару ведется до тех пор, пока Саске весело, ведь все это – это не чувства, а Орочимару – не тот человек, которого Саске мог бы полюбить. Просто Орочимару оказался безнаказанным, а Саске – рискованным; просто так сложились обстоятельства, и пока что Саске так приятно просто быть для Орочимару его маленьким секретом. Хранить Орочимару в тайне тоже весело, и не то чтобы жизнь Саске была особо веселой, чтобы лишать себя сейчас простых радостей.         – Какие планы?         – А тебя как будто волнует, – язвит, но выходит совсем не нагло, не привычно дерзко, почти наивно даже – Саске щурится утреннему солнцу, пряча шапку во внутренний карман расстегнутой куртки.         На улицах снова пусто: торопившиеся на работу и учебу уже давно скрылись в своих бетонных коробках, вокруг – только случайные прохожие, запоздало выгуливающие собак. Кто-то пошатывается, только сейчас возвращаясь домой с ночных пьянок, кто-то устало курит у машины, криво припарковавшись у обочины. Саске переходит дорогу, так и не дожидаясь зеленого и даже не оглядываясь по сторонам – все равно никого нет. Мир продолжает жить своими глупыми жизнями, взрослыми, отчаянными, скучными, обыденными и совершенно никчемными, и в общем вареве разочарований – такая же скучная и никчемная жизнь Саске, жаловаться на которую сегодня отчего-то хочется немного меньше.         – Ясно, – цокает с издевкой, – занят, значит. Тогда и кино тебя смотреть звать не буду.         – Какое кино?         – А тебя как будто волнует.          Саске улыбается так глупо, что хочется вдруг лицо прикрыть – хоть той же шапкой, лишь бы не видел никто.         – Вообще не волнует. Так какое кино?         – Какое захочешь.         – Любое?         – Саске, – Орочимару улыбается тоже – Саске слышит. – Мне не нравится, что ты можешь своей золотой головой придумать.        – Это еще почему?        – Она у тебя опасная.         В глотке пузырится нервный смешок – все еще не верится, что с Орочимару так легко и свободно. Не верится, что мужчина, которого Саске так постеснялся тогда, теперь просто висит с ним на телефоне и обсуждает ерунду, которую в целом обсуждать и не стоило бы. Только с ним ведь так. Орочимару хорош тем, что не видит в Саске просто красивое лицо, не видит в нем удобного одноклассника, не ищет какой-либо выгоды. Саске кажется, что дело совсем не в этом, и что Орочимару видит в нем не ребенка – человека, взрослую оформившуюся личность, отдельную от семьи, от родителей, от общества, в котором Саске приходится существовать. Саске кажется, что Орочимару его видит. Кто он для него – приятный ли собеседник? Кто-то новый, с кем можно отвлечься от привычной повседневности? Отголосок ли собственной юности, которую Орочимару больше не сможет вернуть? Саске хочется думать, что Орочимару с ним просто приятно – пить коктейли в машине, которые он наверняка не пьет с друзьями; смотреть глупые фильмы, на которые обычно не хватает времени; шутить по телефону так, будто всего мира вокруг больше не существует. Что, если дело никогда не было в Саске, и отношения со сверстниками не складывались просто потому, что Саске нужны такие, как Орочимару – взрослые, умные, состоявшиеся в жизни? Ведь если Орочимару терпит его капризы и не отвергает, не отталкивает, значит, для чего-то Саске ему важен и нужен, а если важен и нужен, то и поводов обижаться на него у Саске, кажется, совсем не остается. Просто Саске кажется, что Орочимару видит в нем того, кого в Саске не видят даже дома.         – Ты помнишь, что мы в прошлый раз смотрели? – спрашивает он мягко, почти скромно, стараясь не прозвучать слишком настойчиво. Саске и сам не помнит, что шло по телевизору тогда – что-то глупое, на что никто не обращал внимания, но что сейчас показалось удачным предлогом. На удивление Орочимару согласно мычит. Неужели действительно смотрел?         – Хочешь досмотреть?         – Без разницы, можно.         – Ты же понимаешь, что в кино его не крутят? – Орочимару ехидно улыбается, намекает. Саске понимает все и так – для того и спрашивает ведь.         – У тебя? Только если правда досмотрим, – пытается сдержать улыбку Саске. Ему совсем никакого дела нет до фильма – даже если Орочимару включит другой, Саске, вероятно, и не заметит, но говорить с Орочимару так приятно, по-своему забавно. Будто только с Орочимару Саске может общаться так – безобидно, но с очевидным намеком подкалывать друг друга, остро чувствуя ту грань, что так опасно пересекать. – И если попкорн возьмешь.         – Приезжай, Саске, – зовет он ласково, серьезно, и у Саске внутри отчего-то так пусто становится – будто все оно было зря, и никуда он не приедет по всем понятным причинам. Он нашаривает в кармане сигареты, но вытянуть пачку не решается – сжимает в руке, пока картон не мнется, и все никак не находится со словами. – Покормлю тебя нормально, потом уже попкорн сделаем.         А мысленно Саске снова возвращается к Итачи. Все это просто несправедливо. Как так вышло, что, будучи детьми одних родителей и воспитываясь в одинаковых условиях, Саске вырос с чувством вины за все, что он еще даже не успел сделать, а Итачи – с чувством абсолютной вседозволенности? Ведь Итачи даже не спрашивает, во сколько он должен явиться домой, можно ли ему куда-либо уйти, не обязан ни за что отчитываться – и дело даже не в том, что он старше, так ведь всегда было. Итачи с Дейдарой таскается ночами, и Саске понятия не имеет, чем он может заниматься и где пропадать. Итачи может долбить с Дейдарой наркотики, Итачи может трахаться с Дейдарой по каким-нибудь чужим квартирам, пить до посинения и снова долбить, и снова трахаться, чтобы потом заявиться домой к обеду, блевать в ванной, выкрутив кран на полную, и откисать в постели под белый шум телевизора в надежде дотянуть до темноты – а потом все по кругу. Никто ведь не скажет ему и слова, потому что Итачи – это Итачи, любимый сын, получившийся лучше, менее проблемный, самостоятельный, а Саске – его бы на цепь усадить, только бы не пытался куда-то сорваться. Куда его кто отпустит? У Саске уроки не сделаны. Саске и так в последнее время позволяет себе слишком много.         – Если отпустят, – бормочет почти стыдливо. Знает же, что отец все равно не разрешит, только если к выходным, и если Саске будет вести себя послушно, из озлобленной псины обернется скулящей и пляшущей на задних лапках карманной шавкой. Тошно и обидно, но Саске давно научился со всем этим мириться.         – Если отпустят, приезжай, – вздыхает Орочимару тихо. – Просто посмотрим кино. Если захочешь, оставайся на ночь.         Саске хочется выть.         Разговор решается завести только перед выходными – с мамой, потому что так всегда было проще. Микото всегда говорила, что Итачи больше привязан к Фугаку, а Саске – мамин мальчик. Слыша это теперь, Саске только фыркает, но раньше такие замечания ему льстили. Иногда он скучает по маме. Странно, наверное, тосковать по человеку, с которым ты живешь в одной квартире и видишься каждый день, но тоска у Саске была особенная – даже, может, не столько по маме, сколько по тому, как тепло и спокойно было с ней когда-то рядом. Когда Саске был младше, он целыми днями ждал, когда Микото вернется домой, чтобы просто сидеть с ней рядом, пить чай и слушать, как она рассказывает истории с работы – даже не Саске, а Фугаку. Он любил смотреть с ней фильмы, в которых совсем ничего не понимал, и ему так нравилось, как она гладила его по голове, когда он укладывался ей на колени. Он любил, когда мама щипала его за щеки. Любил, когда мама поддразнивала. Когда-то Саске умел делиться с ней чем-то личным, доверял свои секреты и не стеснялся своих эмоций. Саске скучает по тому вечеру, когда мама впервые отчитала его за запах сигарет от куртки. Саске оправдывался, что просто стоял на остановке с Джуго, что он не курит, клялся, что никогда не станет, а когда и вовсе разругался и хлопнул за собой дверью, мама пришла извиняться – за то, что не доверяла, что подумала о нем не так. Она гладила Саске по спине и говорила, что он у нее самый лучший, а Саске просто сидел, закрыв рот, и чувствовал себя последней тварью за то, что не стыдится врать матери в лицо. Саске скучает по тому дню, когда рыдал в плечо Микото, пуская слюни и сопли на атлас белой рубашки. Готовился к соревнованиям, убиваясь в зале, и занял второе место. Ушел тогда из зала, снова хлопнув дверью, и уехал домой, не попрощавшись, а дома, как только Микото спросила, как все прошло, позорно расплакался. Саске бы многое отдал за то, чтобы все снова было так. Сейчас перед мамой неловко. Он больше не доверяет ей свои секреты, не просит советов и совсем ничем не делится; с ней будто стало некомфортно, будто чем дальше, тем более чужими друг другу они становятся. Он больше не мамин мальчик. Саске будто стал слишком взрослым для того, чтобы снова быть близким маме. Ему неловко, если она его касается, ему стыдно открываться перед ней, он стесняется обсуждать то, что творится в его жизни, а если мама целует его в лоб или щеку, Саске тут же вытирается рукой – не потому что противно, инстинктивно скорее. Он не знает, как возвращаться к тому, из чего он давно вырос. Ему будто стыдно перед ней за то, что повзрослел, будто он виноват в этом, будто в его взрослении в целом есть что-то, за что стоит чувствовать себя виноватым. Ему стыдно за то, что он перестал быть тем улыбчивым мальчишкой, тем плаксой, тем наивным ребенком, с которым было интересно и весело; ему стыдно, что он потерял ту свою детскую полноту, что у него ушли щеки, и лицо оформилось красивыми скулами. Стыдно, что глаза, в которых раньше горело пламя, теперь потускнели, стали безразличными и холодными. Стыдно, что лицо теперь расцветает синяком, что веко пожелтело, что лопнули сосуды, и глаз теперь частично заливается кровью. Стыдно, что в сумке валяются сигареты, что он трогает себя на мысли о чужом мужчине, что позволяет ему себя трогать. Будто Саске взрослеет раньше положенного, будто он не должен был, не сейчас и не так – будто он всегда должен был оставаться ее сыном, маленьким, любимым, наивным. Микото привыкла, что Саске приходит в синяках после тренировок, но сама чуть не расплакалась, когда увидела Саске с подбитым глазом. Снова пришлось врать, что просто неудачно заехали локтем на дзюдо, что все в порядке, что не болит ничего и скоро обязательно пройдет. Позволил ей закапать себе глаза и долго сидел, зажмурившись, снова врал, что по щекам не слезы текут, а капли – потому что переборщила. Саске упустил момент, когда Микото стала беспокоиться о нем иначе. Раньше она лишь переживала, чтобы он не разбивал себе колени на велосипеде, чтобы его не обижали в школе, чтобы он смотрел по сторонам, когда переходит дорогу – просто заботилась как могла; теперь ей страшно смотреть на Саске, и она переживает не за то, что с ним что-то плохое сделают – он ведь сам с собой что-нибудь сотворит, в этом ведь дело. Она боится не за то, что он свяжется с плохой компанией, а за то, что сам ею для себя станет. Если бы Саске знал, как на самом деле у нее болит за него сердце, он был полез в петлю, сам бы себя затравил за то, что она такого не заслужила. Ей с ним стало непросто, и Саске с мамой – тоже, а Итачи с мамой легко. Он все еще берет ее под руку, треплется о ерунде на кухне, смеется над ее неумелыми шутками и высмеивает ее коллег, за что обязательно получает выговоры, пусть и шуточные. Микото не переживает, что Итачи закончит плохо, потому что в ее глазах он всегда был хорошим – и маленьким, и уже взрослым. Итачи всегда знает, что правильно. Итачи был надежным. Может, пришло его время быть маминым мальчиком – Саске не знает. Разбираться не хочется.         А потому мнется неловко на пороге кухни, старательно пряча от мамы левую сторону лица. Подпирает косяк спиной. Микото тоже не заговаривает – суетится у плиты, не прося помощи. Саске знает: Итачи бы и просить не пришлось, полез бы под руку сам.         – Можно мне к Суйгецу на ночевку? – выпаливает на одном дыхании. Будь что будет, думает.         Микото даже не оборачивается.         – Суйгецу – мальчик с тренировок?         – Почему друзей Итачи ты знаешь, а моих нет? – цокает. Не то чтобы обидно, наверное, но на мгновение задевает. Саске сам не знает, как так выходит, но язвить получается уже инстинктивно – он Суйгецу и другом-то не считает, лишь удобным предлогом и фоновым шумом на случай, если совсем загибаться будет.         – Потому что своих друзей ты прячешь и в гости не приглашаешь.         – Потому что нечего им тут делать, – Саске усаживается за стол, подпирая щеку рукой.         Саске не приглашает друзей в гости, потому что у него их нет.         Суйгецу никогда не был другом, но всегда по-своему нравился Саске. Было что-то трогательное в его кривой ухмылке и заливистом хохоте, что порой срывался на истеричный лай. Саске нравилась его непосредственность, его неумение обижаться, его настойчивые попытки бросить Саске на татами. С Суйгецу давно все сложилось: Саске уже и не помнит, как так вышло: просто Суйгецу привели на дзюдо, просто назначили в пару Саске, просто домой стали ездить в одном автобусе, разве что выходить Суйгецу нужно было раньше. С ним было легко. Перебрасывая Суйгецу через себя, иногда Саске специально наваливался крепче, чтобы Суйгецу просто позлить; играя по сети, он исподтишка стрелял Суйгецу под ноги и так искренне смеялся, когда Суйгецу орал в наушники. С Суйгецу были первые сигареты после тренировки. Кашлял тогда страшно, все пытался затянуться сильнее, потому что курить без затяжки, как завещал Джуго, было по-детски. Так Суйгецу и не привык к ним, бросил после первой же. С ним же была первая трава, первая рвота от сладкого дурмана в голове, первая пьянка – совсем нелепая, вечером на выезде из города, где начиналась лесополоса. Джуго купил пива, потому что выглядел старше, и на жаре Суйгецу развезло – Саске пришлось умывать ему лицо минералкой из бутылки, когда того полоскало в траву у обочины. Суйгецу просто ворвался в жизнь Саске, а Саске отчего-то не стал его прогонять. Игнорировал, как Суйгецу расхаживает перед ним без одежды, когда выходит из душа после тренировки, и даже не грубил, если по ошибке Суйгецу хватал его полотенце. Слушал его нытье по Карин и почти искренне надеялся, что они не сойдутся, потому что Суйгецу хочется желать хотя бы чего-то хорошего. Он в целом неплохой парень, просто дурной. Они похожи. Саске знает: Суйгецу живет с матерью и братом, и с братом у него отношения складываются теплые. Иногда, правда, он скандалит дома, кричит, что мать всегда встает на сторону Мангецу, что он ей не сдался, ссорится с братом, но без этого как будто никак. Так правильно: как по расписанию вылить накопленный дома негатив на Саске, чтобы вернуться домой и со всеми ожидаемо помириться. Потому что так все и работает – это семья. Саске с Суйгецу хорошо, с ним спокойно и уже привычно, все темы перестали быть личными, а все личное давно уже стало общим, только Суйгецу все равно не друг. Суйгецу все еще удобный знакомый, которого вполне устраивают сложившиеся отношения. Саске говорит, что пойдет к Суйгецу, потому что мама не узнает, что он врет – не позвонит его родителям, не наткнется случайно на Суйгецу и не спросит, не заставит вынюхивать Итачи. Суйгецу никогда не был другом, но всегда был самой надежной отговоркой Саске.         – Это вы с ним так подрались? – Саске мычит. Суйгецу, в общем-то, был отговоркой для всего, даже для синяков на лице. Если скажет про Наруто, мама обязательно позвонит его родителям. Скажет, что они опять ведут себя как дети, заставит извиняться друг перед другом. Наруто будет неудобно. Ее это не касается, не касается матери Наруто, сам Наруто пусть тоже к нему не лезет, так что и правду рассказывать Саске смысла не видит. – Помирились уже?         – Мы и не ссорились. Случайно вышло, что теперь, убиваться? – фыркает. Наивность Микото раздражает.         – Хоть бы на чай пригласил, – Микото опускает перед Саске чашку, и тот снова отворачивает голову, чтобы мама не рассматривала подбитый глаз. – Как я могу тебя к незнакомому человеку отпускать?         – Итачи же отпускаешь.         – Итачи – другое дело.          Саске цокает, отпивая из кружки.         – У вас Итачи – всегда другое дело. Мне нельзя уйти к друзьям, зато Итачи можно таскаться неизвестно где и с кем.         – Саске.          – Ясно все, – и подрывается, оставляя чай недопитым.         Неудивительно. Стоило ожидать, что все снова закончится так. Саске правда не понимает, почему кому-то – все, а ему – ничего, и обидно даже не столько потому, что его не отпустили к Орочимару, сколько потому, что Итачи отпрашиваться не приходится вовсе, да и тот же Суйгецу дома настолько никому не сдался, что мать и не спрашивает, где тот был, когда тот пропадает на сутки. Микото же всегда говорила, что Саске у нее скромный, тихий, тяжело друзей заводит – почему же теперь, когда Саске говорит, что друзья есть, она не позволяет проводить с ними время? Саске не дает поводов считать себя плохим сыном. Он хорошо учится, содержит комнату в чистоте и стабильно приносит с соревнований медали – что еще им от него нужно? Будто дело даже не в том, что она переживает – да что Саске может сделать какой-то Суйгецу; будто сама мысль о том, чтобы дать Саске хотя бы немного подростковой свободы, свободы самому распоряжаться своим временем, она потеряет над ним последний контроль. В том ли дело, что она боится, что Саске спутается с плохой компанией, или она знает, что он обязательно с ней спутается, и пытается контролировать ситуацию уже сейчас, пока не стало поздно? Саске даже думать не хочет. Микото раздражает. Раздражает отец, которому она потакает, раздражает Итачи и то, что ему все дозволено. Он хлопнул бы дверью, если бы знал, что не выслушает за эту выходку позже. Саске – не девка. Выходит из кухни до того, как успеет наговорить лишнего, и Микото зовет его настойчиво – Саске цокает, разворачиваясь на пятках.         – Что тебе ясно? – хмурится. – Что ты сразу дергаешься и убегаешь?         – Я часто о чем-то прошу? – перебивает Саске. – Раз в жизни меня позвали на ночевку, и у вас опять нашлось сто причин оставить меня дома.         – Я тебя не держу, Саске. Я просто спрашиваю, что это за мальчик.         – Да какая разница вообще, что это за мальчик? – Саске срывается. Закрывает рот, зная, что истеричные выкрики обычно заканчиваются плохо, и поджимает губы. Вопит, пока отца дома нет, и никто его толком не накажет. Смело. – Итачи про его друзей никто не спрашивает.         – Потому что Итачи – взрослый человек, и всех его друзей я знаю давно.         – А, ну конечно.         Вот поэтому, думает Саске, они с Микото давно уже не близки.          Просто Саске вырос, а она все так и видит в нем ребенка, которого почему-то отказалась понимать. Вышколенная послушная малолетка, которая дергается, когда отец повышает голос – такой Саске был всем удобен, таким помыкать было легче. И она правда раздражает настолько, что разораться хочется, взять за грудки домашней футболки и встряхнуть, спросить, за кого она его держит – за человека или за набор собственных комплексов и обид на прошлое? За сына или за блеклый образ собственной юности, за попытку что-то переиграть, чтобы все было по-другому? За что она так к нему относится, что он сделал такого, чего не сделал Итачи, чтобы держать его на коротком поводке? Она ведь сама из него такого же растит – комок невысказанных обид, жалкое ничтожество, пресмыкающееся к маминой юбке. Саске от себя тошно – от того, как тошно вдруг становится от матери. Тошно от мысли, что, будь она не матерью, будь Саске действительно больным, он бы оскорбил ее, он бы ее задел, обидел – он бы грубо пихнул ее в плечи, потому что только так решать конфликты, только так проявлять эмоции его и научили. Саске похож на отца больше, чем все они думают – и Саске сдохнуть хочется от мыслей, что он пошел в них, в оторванных от реальности эгоистов, которые никогда не видят в нем человека. Он кривится неосознанно, некрасиво, и кровь отливает от лица разом.         И пусть оно все горит.          – Раз ты меня не держишь, то я и спрашивать не буду, – с деланным спокойствием лениво бросает на протяжном выдохе.         Микото хмурится. Стоило ожидать, что дети взрослеют, что у них прорезаются зубы, и дерзость становится привычной – и все же она не думала, что так случится и с Саске. Саске всегда был послушным.         – А папе что скажешь?         А разве Саске действительно кто-то что-то запрещает? Разве его кто-то держит силой и запирает на замки? Он ведь знает: если он просто уйдет, как минимум до возвращения домой отец ничего не сделает – он даже не позвонит, чтобы накричать, и будет просто копить весь негатив в себе, чтобы разом обрушить его на голову Саске позже. Что он сделает – убьет его? Саске привык слушать отцовские вопли и причитания, давно уже ожидает, что тот замахнется, а потому всегда готов быть битым – а что еще он может? Снова что-нибудь запретить? Что-то отобрать? Он и так уже запретил ему все, что только можно, и нечего больше отбирать у Саске – он и без того отбирает у него юность. Пусть отец хоть подавится всем этим. Будь он, думается, проклят вместе со всеми своими запретами.          И Саске прижимается виском к дверному косяку. Разворачивается к матери, упрямо смотря в глаза, и больше не прячет синяк – она и так все видела. Что, отец оставит на нем такой же? Этого она ждет? Думает, что Саске боится быть разукрашенным? Пусть удержит его силой.          – А что он сделает? Замки поменяет и вышвырнет меня из дома?         – Снова начинаешь? – вздыхает. У Саске всегда так, злится – и сразу вопросами на вопросы отвечает. Своего рода защитный механизм – непонятно только для кого защитный, для Саске или для тех, кому не повезло с ним разговаривать. Знает, что маму это бесит. Его тоже многое бесит – но Саске страдальчески не вздыхает. – Никто тебя никуда не выгонит, что ты выдумываешь?          – Тогда вопрос в чем? Мне к Суйгецу можно или нет?         Микото почти жаль: стоит перед собственным сыном растерянная и беспомощная, задетая за больное. Она рассматривает лицо – бледное, подбитое и такое вдруг взрослое, и внутри все скручивается, пережимается от мысли, что Саске правда больше не ребенок – и Микото совсем не понимает, вырос ли он таким, каким она хотела его видеть, или Саске тоже пойдет по кривой дорожке. Она не понимает, что снова сделала не так, и почему он разговаривает с ней в таком тоне, но перечить ему не пытается – Саске строптивый. Они похожи, она ведь тоже когда-то такой была. Дерни поводок на себя, и он станет вырываться сильнее; задуши его своей опекой и попытками контролировать, и он сделает все, чтобы разорвать какие-либо контакты при первой же возможности. Саске не понимает ее, и она его не понимает – связь между ними становится такой хрупкой, что Микото даже смотреть на Саске порой боязно: не так воспримет, не то подумает, обидится или снова разозлится. Воспитывать Саске уже поздно, наверстывать упущенное – тоже. Она не Фугаку, чтобы кричать и наказывать. Саске видит, как опускаются уголки ее губ, как сводятся к переносице брови. Ему плохо от мысли, что разговаривать с ней приходится так, что как раньше, в детстве, у них уже никогда не будет, но по-другому Саске не может – по-другому Микото не слышит и не слушает. Она не может принято то, что он вырос. Она не понимает, что он не только ее младший сын – он зрелая личность, которая может отвечать за свои поступки сама. Неприятно и обидно, и, может, Микото расплачется немного позже, когда Саске закроет за собой дверь, но так, кажется, правильнее: Саске надоело, что в нем видят податливого мальчишку, которым удобно вертеть, как только захочется. Саске ненавидит себя за все это – но так надо.         – Иди, – только и бросает она, смирившись. Саске ведь все-равно по-своему поступит, а так она хотя бы себя сможет обманывать, что ему действительно нужно было ее разрешение.         – Сразу так было нельзя? – выплевывает Саске. – Вечно лишь бы поругаться.         Запоздало, уже вечером в автобусе, Саске подумает, что, наверное, последнее было лишним – слишком резким и грубым, но извиняться Саске не станет. Как бы ни выражался, как бы ни дергался, Саске все равно был прав. У Микото всегда так: сначала свое навязывать пытается, обижается, строит из себя образцовую мать, слово которой – закон, а потом все равно сдается и идет на уступки, снова обижается, снова пытается кого-то из себя строить. Саске упрямо игнорировал ее белое, как стена, лицо, ее поникший вид, ее разочарованные вздохи. Мельтешил по квартире, собираясь на ночевку: взял щетку, но не взял пасту, потому что может одолжить у Орочимару; бросил в портфель футболку, самую чистую на запах, и шорты – на случай, если нужно будет переодеться. Саске наспех принял душ, но долго думал, стоит ли бриться: отчего-то хотелось на что-нибудь рассчитывать, но не то чтобы Саске совсем уж на что-то конкретное надеялся, а потому бриться не стал – только подмышками, лобок так и остался поросшим жесткой щетиной. Нырнул в мешковатую толстовку и джинсы, натянул белые носки, но тут же снял, чтобы сменить на черные – просто на случай, если пройдет по грязному полу. У Саске из рук все валилось: забыл зарядку, пока собирался, едва не опрокинул на себя чай, прикусил изнутри щеку, закинув в рот жвачку. Нервно – настолько, что ладони потеют, и Саске стыдливо обтирает руки о джинсы, по несколько раз в минуту проверяя время. Саске неуютно: здесь он – суетится и переживает, строит планы, чем будет заниматься с Орочимару, что будут смотреть, где он будет спать; а на кухне – мама, обиженная, грустная, ни о чем не подозревающая. Саске отвлекается. Саске переодевает толстовку на обычную кофту, вязаную, совсем не подходящего ему коричневого цвета. Снимает и снова натягивая на себя толстовку, потому что свитер выглядит несуразно. Расчесывает сырые волосы и обмазывается дезодорантом, чтобы не потеть в дороге. Саске правда переживает – хочется произвести хорошее впечатление на Орочимару, чтобы ему было приятно с Саске, чтобы на Саске смотреть нравилось, просто сидеть рядом, просто думать, что Саске остался у него на ночь. На прощание гладит кота и, забросив на плечо портфель, вылетает из квартиры, сухо бросив маме:         – Я ушел, на связи.         Запоздало Саске думает о ней и о том, как ей, наверное, с ним непросто. О том, что он мог бы пойти ей навстречу и хотя бы иногда делать вид, что у них все в порядке. Саске думает, что, может, иногда поступает неправильно и некрасиво, но извиняться Саске за это не будет. Она ведь его таким и вырастила – разве он в этом виноват?         В чужом районе по-старому неуютно: высоты однотипных новостроек, расчищенные дворы, шавки самых экзотических пород, на поводках закручивающиеся вокруг еще слепых фонарей. Саске медленно тащится навстречу Орочимару, потому что снова врет, снова ищет внимания: не помнит, как ехал к нему раньше, все дворы как один, незнакомые улицы, да и в целом не встретить было бы некрасиво. Орочимару не против. Саске нервно мнет в кармане полупустую пачку, не решаясь закурить просто на случай, если Орочимару не понравится запах. Голова гудит от мыслей, от планов, от пустых ожиданий, и хочется, чтобы как в кино: встретить Орочимару красивым, под мягко падающим на тяжелые волосы снегом, разбежаться и занырнуть в объятия, и чтобы в пальто свое укутал, и чтобы глупости всякие говорил, и чтобы улыбался так, как никому никогда раньше. Саске не был романтиком, но сегодня отчего-то хотелось – и злило сильнее просто потому, что знал ведь, что понимал головой, что надеется напрасно. Орочимару ведь живет здесь. Знает соседей, знаком прохожим, может, и вовсе с кем-то общается – Орочимару не нужны лишние вопросы. Он не станет. Дело, может, даже не в самом Саске – Орочимару ведь ясно дал понять по телефону. Саске нервничает: а как тогда? Просто поздороваться? Поклониться, пожать руку? Засмеет ведь. А не говорить ничего тоже нельзя – некрасиво и невежливо, не оценит. Сам не знает, отчего так потеют ладони, почему снова каждое слово продумывать пытается, чего боится – ведь знакомы уже, ведь виделись, и Орочимару, наверное, даже внимания не обратит, поздоровается ли Саске – только курить хочется страшно, и руки снова тянутся к лицу, чтобы нервно растереть щеки.         Орочимару вышагивает прямо по вновь заметенным поздним снегом газонам, через весь двор. Полы развязанного пальто развеваются на ветру, а щеки его так красиво розовеют на вечернем морозе, что Саске, едва завидев, не сдерживает кривой улыбки. Как кипятком окаченный, он медленно ступает навстречу по бордюру, пряча в карманы руки.         И выдает робкое:         – Привет.         Просто чтобы Орочимару так по-детски, так довольно усмехнулся и всего на мгновение, но прижал к себе Саске одной рукой, мягко погладив по спине.         – В магазин забежим?         А Саске не то чтобы против – да куда угодно, если честно.         Лениво тащится за Орочимару между заставленными рядами. Попадают в самое неудобное время, когда уставшие взрослые возвращаются со своих скучных взрослых работ и забредают за продуктами для ужина своих взрослых семей. Угрюмые, злые, недовольные – все как один цокают, толкаясь в проходах, задевая Саске плечами или сумками, будто Саске единственный тут лишний и всем мешает. Орочимару его к себе подтягивает, чтобы не терялся, и Саске пристраивается ближе, изредка сталкиваясь рукой с рукой Орочимару будто случайно.         – Тебе что-нибудь нужно? – спрашивает Орочимару, и отчего-то Саске кажется, что он может взять вообще все, что захочет, что Орочимару ему все разрешит и все купит, но наглеть не хочется, да и ничего ему, наверное, не нужно. Так воспитали. – Ты только на вечер или на ночь тоже останешься?         – А что, на ночь уже не зовешь? – кривится так нелепо, что Орочимару не сдерживает смешка.          – Почему? Оставайся, – улыбается. – Тогда на утро тоже что-нибудь взять нужно.          – Ты и завтрак мне готовить будешь?         – Не захочешь – не ешь.         С ним рядом как-то совсем просто, будто дышится даже легче, как будто они знакомы уже тысячи и десятки тысяч лет. Саске просто нравится вот так: лениво бродить с Орочимару по магазину, молчать с ним под перезвоны дурацкой музыки где-то под потолком и перебой уведомлений с просьбами сотрудникам подойти к каким-либо стойкам и кассам. Такой жизнью Орочимару живет? С ним всегда так? Орочимару даже в бытовухе серого вечера из толпы таких же серых взрослых выделяется: шагает медленно и плавно, с прямой спиной и гордо вздернутым подбородком; волосы струятся вдоль спины мазутным водопадом, кожа – белее снега, лениво тающего на плечах тяжелого пальто. Он выглядит красиво. Просто хорошо, желанно – Саске не понимает, хочется ли быть, как он, или быть с ним самим, чтобы смотреть на него и все не верить, что все это, что он сам взаправду. Он не сметает с полок всякую гастритную химию, но молча кидает в тележку чипсы, когда взгляд Саске просто по привычке за них цепляется; осторожно складывает яйца, муку и масло, молоко, быстро, но внимательно выбирает овощи и зелень – обычные продукты обычных взрослых. Саске даже так с ним нравится: бродить и следить, как он закупается продуктами. С родителями так не бывает: походы в магазины – как один утомительные, вечно спорят, вечно что-то забывают и вспоминают уже дома, вечно гонят Саске докупать. Орочимару берет все, что нужно: на ужин, на завтрак и чипсы Саске, которые он даже не то чтобы хотел – просто упаковка незнакомая, стало интересно.         – Мы кино сегодня смотрим? – оборачивается, и Саске пожимает плечами. Ему все равно, что делать и смотреть, и в целом не то чтобы правда хотелось просто сидеть перед телевизором, но отказаться Саске тоже не может – сам ведь под этим предлогом и притащился. – Под что?         – Ты же чипсы взял.         – Одной хватит?         – А ты чипсы ешь?          Орочимару глаза закатывает. Так по-дурацки, с такой издевкой – Саске улыбается.         – Ем, Саске. Вторую возьмем?         – Нет, – отворачивается, будто в стеллажах рядом есть что-то интереснее. Так, просто чтобы перед Орочимару по швам от улыбки не разбежаться. – Я не буду чипсы, ешь сам.          А Орочимару цокает. Тянется за чипсами в тележку и оставляет на полке с кетчупами. Забавно, думает Саске: весь такой взрослый, важный и правильный, а товары где попало бросает, как плебей какой-нибудь, как школьник невоспитанный. Да как сам Саске, если быть совсем честным.         – Что ты за ребенок, – вздыхает, и Саске снова кривится.         – Я не ребенок.         – Как скажешь. Пить что будем?         И Саске замирает. Вопрос застает врасплох, и он совсем не понимает, в какую сторону ему вообще думать. Орочимару предлагает чай? Или, может, хочет набрать газировки столько, чтобы у Саске сахар подскочил смертельно? Может, он предлагает алкоголь? Он ведь сам говорил, что Саске все в этом мире можно – так, значит, можно и выпить с ним тогда? Или это проверка? Что, если Саске согласится на какое-нибудь пресловутое пиво, а Орочимару в нем каким-либо образом разочаруется? Придумал себе воспитанного хорошего мальчика, а тот готов упиться вусмерть, только бы с Орочимару, только бы домой в таком виде не идти. Честно? Саске нервничает. Так переживает, что снова потеют ладони, и он помалкивает просто потому, что боится выпалить что-нибудь не то, и по-хорошему бы ему правда выпить – некрепкого чего-нибудь, просто чтобы голове стало полегче, чтобы отпустило, но признаться Орочимару неловко. Почти стыдно, наверное. Он снова плечами пожимает. У Саске в целом с алкоголем отношения так себе, и вряд ли перед Орочимару стоит напиваться, вряд ли стоит показывать, каким противным животным он становится, если выпьет. Саске не знает. Суйгецу видел его таким – то еще зрелище.         – А ты что будешь? – переспрашивает. Самый безопасный вариант, думает. Орочимару тоже жмет плечом.         – Может, вино. Ты?         – А мне можно?          – Вино? – усмехается. Понимает ведь, о чем речь, зачем так глупо дразнить – непонятно. Саске под взглядом золотых глаз совсем теряется. Ждет, что отчитает, что толпящиеся рядом незнакомцы услышат и косо посмотрят, что Орочимару откажет просто потому, что нельзя так – взрослому разрешать школьнику пить. Уже хочется отмахнуться, но усмешка Орочимару тает в мягкую улыбку, и Саске вдруг весь изнутри подбирается. – Иди выбери.         Саске не разбирается. Не знает, какое пьет Орочимару, какое лучше, какое приятнее на вкус – но какое-то должно быть лучше и приятнее. Саске с вином не дружит. Отчего-то в кругах общения всегда считалось, что вино – пойло девчачье, чтобы в голову дало быстрее, чтобы быстрее было развести на близость. В компаниях, в которых обитал Саске, алкоголь был другой – дешевле и проще, какой удавалось достать, на какой удавалось скинуться. Кислые коктейли в банках на площадке после уроков, сомнительного качества пиво летом, когда уезжали на великах к лесополосе или к воде. По праздникам, если собирались где-то вместе, изредка пили что-то покрепче. Иногда Саске вспоминал себя маленького, наивного: обещал тогда Микото, что вырастет и никогда не станет ни пить, ни курить, а в итоге вырос – и пьет, и курит, и Микото больше никаких обещаний не дает, потому что никогда не сдерживает. Сигареты как-то оказались приятнее алкоголя, и Саске давился дымом, пока не пропитался им изнутри, но с алкоголем все же вел себя осторожно – насколько удавалось. В компании всегда было интереснее смотреть на то, как пьет Суйгецу. Придурку не нужно было много, чтобы накидаться, и пьяный он становился по-своему очаровательным: розовели щеки, неизменно путались волосы, мягко, почти блаженно прикрывались веки. С Суйгецу просто было приятно напиваться, будь то химия в банках или что-то крепкое, что, на вкус Саске, отдавало аптекой и спиртом. Может, отчасти потому они все еще и общались – слишком много личного друг другу когда-то доверили, когда совсем не отдавали себе отчета. Саске умывал Суйгецу, когда того рвало, и на удивление совсем не брезговал, совсем не ругался, когда Суйгецу вытирал рот о плечо его футболки. Суйгецу видел Саске в состояниях, о которых Саске стыдно говорить вслух. Если Микото и Фугаку верили, что они не позволят Саске повзрослеть, если будут держать его на привязи, то оба они были идиотами – все шло своим чередом. Сигареты, алкоголь, сигареты, алкоголь, сигареты, алкоголь, одолженные кем-то антацидные. Но с вином Саске знаком не был. Так вышло – считал девчачьим, а в компании девчонок, кроме Карин, и не было. Красное или белое? Один или ноль? Без разницы в общем-то. Бутылку берет почти случайную – не самое дешевое, чтобы Орочимаруне думал, что Саске привык к такому, но и не дорогую на случай, если вдруг решит, что Саске приехал тянуть из него деньги.         И Саске игнорирует то, как косо на него смотрят в винном ряду. Как случайный мужик кривится и оборачивается вслед школьнику, гордо проходящему мимо с бутылкой, которую ему даже не должны продать. Игнорирует, с каким азартом на бутылку смотрит Орочимару, когда Саске по-хозяйски опускает ее в тележку.          Саске игнорирует, как Орочимару усмехается, как мягко проводит пальцами по его спине, пропуская перед собой, чтобы не толпиться.         Игнорирует, как на него смотрят. Саске кажется, все на них смотрят, и все догадываются, будто все о них знают и шепчутся прямо тут, в магазине – Саске пропускает мимо ушей.          Игнорирует все.         И как неосторожно сталкивается пальцами с пальцами Орочимару, помогая выгрузить продукты на ленту, и как дрожат руки, и как вдоль по позвоночнику бегут мурашки – тоже.         – Ты куришь? – спрашивает, когда взгляд Орочимару цепляется за прилавок с сигаретами. Строгие глаза лениво пробегаются по пачкам – черные, синие, бело-красные, все Саске такие знакомые. Саске знает, что из этого вполне себе сносное, а что даже отдаленно не напоминает табак; знает, какие брать, если тех, что курит обычно, не будет, если не продадут. Знает, что посоветует взять Орочимару, если тот решит попробовать что-то новое: бледно-голубые с белой полосой поперек, если любит ментоловые, или красные, если курит обычные.         Но Орочимару только и бросает тихое:         – Нет.          И Саске разом выбрасывает из головы все, что знал о сигаретах.         Есть что-то ироничное в соседстве у кассы шоколадных батончиков, сигарет и презервативов. Саске думает, что с девчонками, наверное, вот так просто и бывает: кому-то хватает и шоколадки, чтобы раздвинуть ноги. Под будничный гомон незнакомцев вокруг Саске растворяется в густоте порочных мыслей. Он никогда не покупал презервативы за ненадобностью, не знал, как они ощущаются на коже, как пахнут, какие они наощупь – и отчего-то вдруг задумывается, а какие нравятся Орочимару. Пользуется ли он ими, и если да, то как часто; с каким невозмутимым видом он, должно быть, бросает их на ленту. Секс ощущается обязательным атрибутом взросления, одним из звеньев цепи: ты можешь дымить паровозом или пить, пока не встанет печень, но разве можешь ты считать себя взрослым, если не познал мужчину или женщину? Если не знаешь, каково это – когда забываешься в интимной близости и нежности, когда задыхаешься чужим именем, когда давишься стоном? Саске положено; он в том возрасте, когда правда хочется, иногда настолько, что будто бы и плевать, где и с кем – он упивается случайными фантазиями о знакомых, чтобы выбросить их из головы сразу, как только вытрет руку. Саске интересно, каково это, потому что секс – это ведь совсем другое, совсем новое, слишком интимное. Секс – это, думает Саске, о взаимном удовольствии, о доверии, о нежных касаниях липкой кожи, о хватке за волосы, о слюне, которой совсем не противно делиться. Саске просто интересно, каково это, и когда уже настанет его время. Когда уже Саске просто станет по-настоящему взрослым.         Орочимару делает вид, что не замечает, и мягко подталкивает Саске вперед, чтобы собирал продукты в пакеты. И на что бы там Саске ни рассчитывал, о чем бы ни фантазировал – раз Орочимару не бросает резинки на ленту, то и нечего об этом думать. Никаких ожиданий, Саске. С чего бы? С тобой? Обойдешься.          На улице снова метет. Задувает под куртку колючим морозом, пробирается под толстовку и ласково обнимает ледяными руками со спины – Саске втягивает голову в плечи в жалкой попытке согреться. Орочимару, подпоясавшись на выходе, ловко надевает на Саске капюшон, сбивая шапку почти на глаза, и Саске не спорит, не ворчит – не хочется. Под ногами хрустит. Погода не жалеет: треплет пальто на ветру, царапает снегом щеки, свистит во дворах и завывает, завывает жалобно, сгоняя прохожих назад в дома. Саске не понимает головы. Во внезапной метели он почти не разбирает дороги и торопится за Орочимару, идя по его же следам. Интересно, как там, у дома, такая же погода? С плеча сваливается так некстати взятая сумка – будто Саске правда собирался на тренировку. Почти противно от того, на какие глупости приходится идти.          – Заходи, – пропускает его Орочимару, придерживая тяжелую дверь подъезда, и Саске вызывает лифт, глядя, как Орочимару обивает обувь от снега о ступени подъезда.         С ним просто здорово – даже брести в метель, не говоря друг другу ни слова, даже не глядя друг на друга, а просто зная, что идут они вместе, а впереди у них – такой же совместный вечер. Приятно смотреть, как розовеют щеки Орочимару, когда он наконец отогревается с мороза, как на его волосах замирают, не спеша таять, снежинки, как вздымаются его плечи, когда он пытается отдышаться, а затем заходится тихим смехом, сталкиваясь с Саске взглядом – совсем как обычный человек, а не то, что Саске себе выдумал. Саске думает, что так должно быть не с Орочимару: не с ним он должен покупать продукты на ужин, не с ним он должен бежать к подъезду, пока совсем не замело. Саске должен обсуждать завтрак не со случайным мужчиной, и не он должен кормить Саске ужином. Саске не понимает, кого ищет в Орочимару – друга ли, партнера или замену отцу, которому никогда не было до него дела. Выходило странно: Орочимару даже капюшон ему поправил, когда Фугаку Саске бы и отчитал, если бы шапку сорвало ветром. Саске просто смотрит на него, и теплее становится где-то внутри, что-то в грудине так жарит, что Саске едва ожогами не расходится, едва не краснеет, мягко, едва заметно, почти ласково улыбаясь в ответ.         Стоит двери в квартиру закрыться, тихо щелкнув замком, Саске с головой вдруг накрывает осознание: он ведь действительно остается на ночь. Ему не придется следить за временем, отсчитывать, сколько осталось, и торопиться, чтобы отец не ругался. Он останется на ночь с Орочимару, он будет до утра с ним, пока с ног не начнет валиться, он будет спать на его постели. Саске остается с Орочимару – с человеком, который разрешил ему все. Он просто будет с ним: вся ночь впереди, долгие часы, бесконечные минуты вместе в их маленьком мире, с их маленькими секретами. Саске тащится за Орочимару на кухню – и все в квартире так же, как он запомнил: все такая же светлая и тесная, но отчего-то уютная в своей компактности; на кухне темно – Орочимару зажигает точечные светильники дорогого гарнитура, и Саске грузно опускается за стол, следя, как Орочимару разбирает пакеты. В полутьме кухни он кажется еще красивее. Саске и не думал, что это возможно.         – Голодный?         Намывает овощи, ставит на плиту воду, щелкает чайник. Саске следит за ним, почти не моргая, будто боится, что исчезнет, или что упустит нечто важное, что сможет потом в памяти раз за разом крутить, пока тошно не станет. Хмурится.         – Нет. А чайник зачем?         – Чай не будешь? – спрашивает Орочимару, и Саске вздыхает. Вот оно, снова – держит за ребенка. Себе, значит, вино брал. Саске не понимает – злит это или обижает, но комментировать не торопится. Орочимару, кажется, и без слов понимает и просто выключает чайник легким щелчком. – Тебе в душ нужно?         – Наверное, – пожимает плечами.         – Пошли, – зовет, и Саске выплывает за ним из кухни следом.         Не нужно Саске ни в какой душ – сам не знает, почему не сказал сразу, но когда Орочимару достает ему полотенце, Саске уже не отказывается, только вытягивает из сумки футболку, запоздало понимая, что не подумал взять запасное белье. Снова как тогда: Орочимару шлепает босыми ногами по полу, снова в темноте в террариуме тычется мордой в стекла змея, которую Саске снова побоится трогать. Снова та же ванная, снова те же две щетки в стакане на раковине. Орочимару показывает, как настроить воду, разрешает пользоваться всем, что Саске найдет, и замирает у дверей так, будто хочет сказать что-то еще, но отчего-то не решается. Саске усмехается.         – Тут останешься? Потрешь мне спину?         – Угадал. Раздевайся.         Ни намека на улыбку или шутку – Орочимару говорит серьезно, будто правда о том и думал. Саске выжидает нетерпеливо. Тишина зависает густая, и Орочимару вскидывает брови, кивая на толстовку.         – Ну? Снимай давай.         – Да все, – не выдерживает – усмехается неловко, опуская взгляд вдруг не в силах на Орочимару посмотреть, и мягко выталкивает его из ванной, – отстань.         Вариться под кипятком Саске выбирает осознанно, не выкручивая холодную воду; кожу жарит, и голова почти идет кругом в густом пару. Спина расходится красными пятнами, сердце отдает стуком в висках, и Саске прикрывает глаза на одно только мгновение перед тем, как его поведет. Горячий душ Саске называет попыткой согреться. Упрямо сгорает под напором, даже когда стоять под душем становится невыносимо, и все трет, трет, снова трет себя, царапая кожу – и та разом заходится бурыми полосами. Саске хочется смыть с себя весь этот день, чтобы шагнуть навстречу вечеру новым, чистым, по-своему невинным; смыть с себя все, что происходило дома, что он принес с собой в эту квартиру. Саске хочется очиститься, отмыться от той жизни, той бытовой горечи приевшейся рутины, всех косых взглядов в магазине сегодня – и он царапает себя, крепко обхватывая себя руками, царапает плечи, лопатки, ребра – все, до чего может дотянуться. Не чтобы сделать себе больно – Саске справится и по-другому, наоборот – чтобы стало хорошо. И когда Саске выйдет к нему, он будет свежим и мягким, по-домашнему уютным, чистым, юным и прекрасным – таким, каким хочется, чтобы Орочимару его для себя представлял. Хочется, чтобы он увидел его будто заново родившимся, без той черни, грязи и мерзости, что копотью оседала внутри годами. Отчего-то вдруг хочется предстать перед Орочимару чистым и хорошим. У Саске щеки не розовеют – краснеют, наливаются пунцовым, совсем не так, как на морозе.         Обтираясь, Саске осматривается: шарит по шкафчику над раковиной, рассматривает банки с таблетками, оставленные в стакане зубные щетки. Смотреть на них почти обидно, будто есть в жизни Орочимару кто-то, кто заслуживает подобного – места в его сердце, в его квартире, в стакане с его щеткой. Щетки не новые, обе использованные – Саске рассматривает их почти непозволительно долго и ревностно. Снова открывает шкаф над раковиной и у самой стенки натыкается на коробку тампонов. Вот как. Женщина, значит. Закрывает, будто не видел. Ныряет в футболку и те же трусы, в которых приехал, аккуратно складывает вещи стопкой.          Орочимару ждет в комнате: квартира погружается в полумрак, освещаемая одним телевизором и точечными светильниками со стороны окон; диван расстелен, накиданы одеяла с подушками, там же – глубокая чашка с лапшой и пара пустых бокалов, оставленных на деревянной ручке. Шлепая босиком по полу, Саске оставляет вещи на сумке и неловко мнется у дивана, будто не решаясь забраться к Орочимару. Кожа мягкая, гладкая, распаренная и раскрасневшаяся – Саске чувствует себя хорошо и приятно, и когда Орочимару смотрит на него так – почти ласково, мягко, снизу вверх, Саске кажется, что лучше он и придумать уже не сможет. Просто даже так с ним хорошо. Будто за пределами маленькой тесной квартиры этого человека мира не существует вовсе – ни настоящего, ни другого, никакого вообще. Ни мира, ни времени, ни обыкновенных человеческих проблем – только они вдвоем и молчащий пока на фоне телевизор.         – Так останешься? – кивает Орочимару Саске на голые ноги. Саске вскидывает брови. Отчего-то кажется, что Орочимару не особо против – сам в домашнем халате выше колена, но утверждать Саске не берется. Жмет плечами.          – Я не взял шорты. Могу надеть джинсы, если что-то смущает.         – Меня? – усмехается. – Брось. Отличные ножки, – и рядом с собой похлопывает. У Саске внутри все сжимается.         Тогда, торопясь за Орочимару по чавкающему снегу, Саске и подумать не мог, что все закончится так: в одних только футболке и трусах он подбирается к Орочимару ближе, подползает по постели, которую он ему постелил, ближе и ближе крадется, зная, что Орочимару смотрит – а когда опускается рядом, подобрав под себя ноги, лежащий рядом Орочимару улыбается – так нежно, что сдохнуть бы прямо тут. Будто так все и должно быть, правильно будто: Саске ест приготовленный ему ужин, и не то чтобы он был голодным или еда оказалась сложной, высокой кухней, но внутри все согревается даже не от лапши, а от самой мысли, кто и для кого ее готовил. Он ведь совсем не обязан, мог бы оставить Саске и без ничего, а все-таки потратил время и уделил внимание, и Саске должен бы сказать спасибо, но язык вдруг заплетается, и он просто смотрит на Орочимару в надежде, что тот сам все поймет без слов.         У Саске ведь на лице все написано: то, с каким теплом он смотрит на Орочимару, пока тот не видит, занятый телевизором; с какой лаской и благодарностью, с какой нежностью вперемешку с непонятым, не до конца осознанным, не до конца принятым желанием. Ему не хочется язвить или шутить с ним, ругаться, не хочется портить атмосферу – с ним просто хорошо, даже когда Орочимару молчит. Дома совсем не так: дома всегда шумно, всегда гремят посудой на кухне, всегда кто-то куда-то ходит. У Итачи всегда за стенкой шумит рябью или болтает телевизор, даже если самого Итачи дома по обыкновению нет – не то забывает выключать, не то просто не считает нужным. Микото всегда смеется над шутками Фугаку, Фугаку всегда хохочет, когда она шутит в ответ. Итачи разговаривает с котом и доводит того своими играми до шипения, до того, пока кот всего его не исцарапает. Дома Саске существует как сторонний наблюдатель за тем, как мирно протекают чужие жизни: как Микото с Фугаку медленно, но неизбежно стареют, как взрослеет и подыхает Итачи, как седая шерсть начинает пробиваться у кота. Если Саске молчит, то и его не трогают, будто не ребенок вовсе – квартирант, и в целом Саске обстановка почти устраивала, но теперь он ловит себя на мысли, что нет в ней на самом деле ничего хорошего: за спокойствие он всегда принимал равнодушие. Просто, может быть, ему не с чем было сравнивать – а сейчас он сидит в квартире Орочимару, едва знакомого мужчины, вымытый в его душе, уплетающий еду, которую тот для него приготовил; сейчас они будут смотреть дурацкий фильм, в сюжет которого Саске даже не станет вникать, а затем, может, лягут спать – или проведут всю ночь за разговорами ни о чем, чтобы утром снова сесть за один стол и разделить на двоих несложный завтрак. Здесь – настоящее спокойствие, без привычного холода и безразличия; здесь тепло не потому, что у Орочимару батареи топят, и еда в тарелке – только с плиты. Саске смотрит на Орочимару, и тепло здесь – потому что здесь он, рядом. Отчего-то Саске ощущает себя самым нужным на свете человеком.         – А ты ужинать не будешь? – спрашивает, и Орочимару оборачивается. Лежит, опираясь на локоть, и тонкая ткань домашнего халата так красиво спадает, нескромно обнажая бледную грудь – Саске сразу отводит взгляд, будто боится быть пойманным.          – Нет. Ешь, Саске, тебе готовил.         Но Саске так не может – ему попросту стыдно, когда о нем заботятся. Он чувствует себя уязвимым и будто бы должным, будто с него обязательно спросят в ответ – Саске не привык быть слабым. Ему хочется быть Орочимару тоже нужным, приятным, чтобы Орочимару смотрел на него, и внутри тоже все заходилось пожарами. Саске так не умеет. Он просто вытягивает из тарелки овощи и тянет Орочимару, не особо надеясь, что он станет есть с его рук.          Но Орочимару ест – позволяет кормить себя, послушно приоткрывая рот и едва не цепляя пальцы Саске блестящими от слюны и масла губами. Он смотрит на Саске так, что у Саске перед глазами весь мир пятнами смазывается, и он наклоняется ближе.         – Можно, – говорит совсем тихо – так, что сначала Саске даже кажется, что послышалось, но взгляда от растерянных темных глаз не отводит, и Саске скромно, нерешительно прижимается к его губам своими.          Совсем немного, просто попробовать – мягко оставляет в самом уголке криво улыбающегося рта невинный поцелуй, не получая ничего взамен, и снова отодвигается, пряча от Орочимару взгляд. У Саске щеки вспыхивают.         Он скучал.         Он так скучал по Орочимару.          По его губам, с которыми едва успел познакомиться. По его глазам, в кипящем золоте которых Саске умирал снова и снова. По волосам его, в которых бы запутаться, по его рукам, в которых бы осыпаться частями, стекольной крошкой, чтобы не собрать было больше. Саске соскучился по тому, как от Орочимару пахнет – ненавязчивым одеколоном и мятной жвачкой. Соскучился по его машине, по его квартире, по тому, как он зовет его по имени – настолько, что не выдерживает, и сдается, и так по-детски трескается улыбкой, когда Орочимару снова отворачивается к телевизору. Буднично щелкает каналы, выбирая фильм, который Саске не будет смотреть. У Саске есть, на что смотреть сегодня. Саске лапшой давится.         Вечер обволакивает уютом. Саске отставляет пустую тарелку на ручку дивана, устраиваясь удобнее, но отчего-то не решаясь лечь. Может быть, в другой вселенной, где все совсем иначе, где Саске родился в женском теле, за влечение к которому не осудят, где Саске родился раньше, где Саске родился лучше – там он проводит такие вечера с Орочимару чаще. Может, живет ими, превращает напряженное возбуждение настоящего Саске в приевшуюся рутину того, другого. Может, он живет у Орочимару под боком, спит с ним в одной постели, строит планы на будущее и каждый вечер щелкает его пультом в надежде наткнуться на что-нибудь стоящее. Просто живет. Подставляется под зрелую ласку, целует уверенно, пропадает в его объятиях, не переживая о том, что завтра нужно будет возвращаться в нелюбимую квартиру к людям, любить которых он уже, кажется, тоже перестал. В той другой вселенной, более яркой и насыщенной копии этой, более яркая копия Саске не отчитывается перед копией матери за грубость; там копию Итачи не полощет до утра в ванной, там копия отца не представляет ни для кого угрозы. Более яркая копия Саске просто живет и дышит, и у нее все в абсолютном порядке. Но Саске здесь – и завтра Саске нужно возвращаться домой. Снова густая тишина повиснет: Микото будет делать вид, что все нормально, и ждать от Саске извинений, которые он все равно выпалит, но так неискренне и скупо, что лучше бы и вовсе промолчал. Она будет врать Фугаку, что сама его отпустила, только бы дома не начинался скандал. Саске вернется в серую бетонную коробку, которая однажды послужит ему гробом, и все снова вернется на круги своя: школа, тренировки, уроки, школа, тренировки, уроки; а пока у Саске есть это – притворная идиллия, выдуманное им самим же спокойствие, уют чужой квартиры, из которой так не хочется уходить. Саске пытается хвататься за минуты, за секунды и мгновения, чтобы не упустить, чтобы не летели так спешно, чтобы вечер тянулся вязко, медово-сладкими потеками, чтобы плавно переходил в ночь, которой тоже бы никогда не кончаться.         Орочимару уносит тарелку, и Саске слышит шум воды – моет. Возвращается, когда Саске уже останавливается на случайном канале, и ловко вытягивает из бутылки пробку штопором.         – Если кто-то спросит, – бросает серьезно, – я тебе все это не разрешал.         – А кто спросит? – Саске придерживает бокал за ножку – неловко, не зная, как правильно. Орочимару наливает немного – и поначалу Саске хочет съязвить, что жалеет, что боится споить малолетку, но Орочимару наливает на дно и себе, и Саске прикусывает язык. Наверное, так и нужно. Саске не знает – в их компании, если что-то и разливали, оно непременно выливалось за края кружек. – И все это – это что?          – Это вот это, – хитро улыбается, наклоняясь ниже, чтобы приоткрыть губы прямо рядом с губами Саске – не целует, но дразнит, зная, что Саске, которому уже все рашрешили, теперь точно не устоит.          И целовать бы его, целовать бы, целовать, пока в голове не закружится.         Пока перед глазами не поплывет, и пока сердце не разгонит кровь по венам так, что и вовсе замереть будет готово.         Саске жадный. Жадно льнет, раскрывая рот шире – пытается целоваться с языком, волнительно вздыхает, свободной рукой неловко придерживая тонкую ткань халата. Жадно и по-собственнически тянет на себя, заставляя Орочимару почти завалиться сверху, через деревянную ручку дивана. Он целуется неумело, неловко, и приятно, что Орочимару не отпускает на этот счет комментариев, позволяя просто учиться на себе, исследовать ту часть отношений между людьми, что раньше была Саске незнакома – взрослую, интимную. И поцелуи чавкают на всю комнату так, что Саске хочется засмеяться. Орочимару мягко из его рук выпутывается, когда на ногах стоять становится уже неудобно. Саске цокает.         – Я же сказал, что не разрешал, – повторяет снова, и Саске глаза закатывает. Улыбается так глупо, что самому перед собой почти стыдно.          – А кто говорил, что мне и так все можно?          – Проливать вино на мой диван тебе нельзя. Думаешь, я не бы заставил тебя его чистить?         – Не заставил бы.         – Еще как бы заставил.          Бутылка остается на полу. Орочимару устраивается рядом, мелко отпивая из бокала, и Саске тоже отпивает – невыносимая кислятина и горечь. Телевизор шумит на фоне, и не то чтобы Саске интересовало, на каком канале он остановился. Орочимару рядом куда интереснее.         То, как его волосы, густые и тяжелые, спадают на плечи, как мягко вздымается его грудь, как медленно он моргает, хлопая длинными ресницами. Саске рассматривает его, не придвигаясь ближе, и одна мысль о том, что он, какой-то незначительный, обыкновенный Саске, может прикоснуться к такому, как Орочимару, может перебрать пряди его волос пальцами, может подтянуться ближе и поцеловать – пусть в губы, пусть в нежную щеку, совсем невинно, почти скромно – одна мысль обо всем этом заставляет внутри что-то скребстись, жалобно завывать от щемящей нежности и волнения, заставляет щеки полыхать, заставляет уставший мозг расходиться кашей и течь, течь, пока совсем в башке пусто не станет. Ему просто смотреть на него нравится: как он прижимается к бокалу губами, как лениво и без интереса он следит за мелькающим на фоне фильмом, как морщит нос, стараясь не зевать. Орочимару красивый. Настолько, что Саске даже не верит, что настоящий – и хочется коснуться его снова, хотя бы на мгновение, чтобы самому себе напомнить, что вот он – все-таки живой, реальный, рядом, что не гонит от себя, и что с ним так хорошо и тихо, что даже на глупые разговоры перебиваться не хочется – никакой неловкости в интимной тишине квартиры. Саске осушает бокал, и когда Орочимару подливает ему снова, он вдруг смотрит исподлобья так, будто давится незаданным вопросом, чем-то невысказанным, чем-то будто бы важным.         И Орочимару сам обнимает его ласково, запуская руку к спине, мягко оглаживая бок. Никакой страсти или животных порывов снова слюняво лизаться – что-то очень робкое и нежное, будто Орочимару тоже хочется сказать что-то, что-то спросить, что-то пообещать, но все никак. Все никак.         – А где я спать сегодня буду? – Саске шепчет, уложив на плечо Орочимару голову и неловко вертя в руках бокал. Лукавит – знает ведь сам, но отчего-то так хочет услышать, как Орочимару растянет слова вслух.         – Есть варианты?         – На полу мне постелешь? – цокает, и Орочимару усмехается в ответ.         – Нет. Останешься со мной.         Останешься со мной. Саске думает о том, как все к этому пришло.         Такое случалось: стоило выпить совсем немного, и в голове роились мысли, которых Саске сознательно старался избегать. Саске всегда становился неприятно похожим на отца. Он смотрит на мелькающий в полутьме телевизор, и внутри вдруг становится пусто, и царапает мысль, что все это – всего лишь временная поблажка, передышка от привычной рутины. Все вокруг – не для Саске, чужое. Квартира, в которой Саске так нравится, кажется уютной и неуютной одновременно – потому что утром нужно будет уходить, возвращаться туда, где его не ждут и не любят, в опостылевшую конуру к привычной жизни, а Орочимару – он останется здесь. Эта квартира – его маленький личный мир, в котором Саске места нет, только пристанище, чтобы отдышался. Саске не знает, что делает квартиру хорошей, приятная обстановка или то, что в документах на нее, в ее стенах, в следах пыли на стеклянном столе – во всем Орочимару, но голова соображать отказывается, мягко кружась и подпекая выпитым щеки, и Саске устало роняет ее назад, упираясь затылком в стену.         Саске не пьянеет – по крайней мере не замечает, чтобы развозило резко. Как взрослый, он поел, выпил совсем немного, цивильно в приятной компании. Саске взрослый. Он смотрит взрослые фильмы про взрослые проблемы с человеком, которого взрослым признают остальные, а где-то там, в свисте ночных завываний стылой зимы, все не сдающейся, так и не перерождающейся ранним мартовским теплом, Саске ждет привычная, знакомая жизнь, в которой он тоже как взрослый – вязнет в проблемах, перебиваясь от рассвета до заката случайными интересами и случайными фантазиями от заката до рассвета. Там его ждет Микото, перед которой нужно будет оправдаться хотя бы из вежливости, и Фугаку, перед которым оправдываться будет бесполезно. Там его снова ждет промозглая квартира, школа, опротивевшие рожи одноклассников, с которыми прежде ему даже хотелось общаться. Завтра Саске снова пойдет по кругу, снова потеряется в бессмысленном существовании маленьким и никчемным Саске Учихой, нелюбимым братом и нежеланным сыном, тем самым знакомым, с которым не хочется пересекаться, первой симпатией, о которой вскоре захочется забыть. А пока у Саске внутри пусто – будто и не Саске вовсе, а оболочка, пустой сосуд, который кто-то отчего-то забыл наполнить – не то не знал чем, не то не посчитал нужным. Устало смотрит в телевизор, не вникая в происходящее на экране, и неровно тянет носом, когда Орочимару отстраняется, чтобы налить себе вина снова. Все это чужое, временное, и Саске здесь – тоже чужой. Вечер дан Саске, чтобы говорить и делать то, на что не решится завтра.          – Не холодно? – спрашивает Орочимару, осторожно касаясь голых ног Саске. Отпивает и опускает бокал на стол рядом с террариумом – все та же тостая змея, лениво разлегшаяся на полке.          – Погреть хочешь? – переспрашивает в ответ, и Орочимару хмыкает. Возвращается на диван, садясь почти напротив, но правда греть не торопится, и Саске по-хозяйски забрасывает на него ногу. Осторожно ведет пяткой по крепкому бедру и подцепляет пальцами тонкую ткань халата. Орочимару криво, но так красиво улыбается, что внутри все распаляется, и Саске ныряет ногой под полы халата, мягко касаясь холодной кожи. По животу и ниже, он ведет ногой, не сводя с лица Орочимару хитрого взгляда, а когда смелеет настолько, чтобы опустить ногу ниже, к паху, Орочимару смотрит в ответ – и Саске сглатывает в предвкушении. На мгновение кажется, что вот-вот терпение Орочимару закончится, что он грубо схватит Саске за лодыжку и оттолкнет, но Орочимару только отводит согнутую в колене ногу – едва уловимо, будто невзначай, позволяя Саске делать все, что взбрело в голову. – Ну погрей.         Такого в планы Саске не входило – и все же он нервно, почти нерешительно, но все же настойчиво касается пяткой чужого лобка через тонкую ткань трусов. Хочется надавить сильнее, опустить ногу ниже и погладить ступней член, если Орочимару позволит – и гладить, гладить, пока не встанет, пока не натянет ткань так, что Саске на месте задохнется. Осторожно опускаясь ниже, Саске внимательно смотрит на Орочимару, на его опущенные ресницы и то, как вздымается его грудь. Он не касается его ноги, но свои разводит шире, а когда Саске все же решается скользнуть ступней вниз, Орочимару и вовсе тянет воздух носом, губы сжимает – и Саске так хочется броситься к нему, лицом к трусам прижаться, остаться до утра между его крепких бедер. Он видит – ему приятно, но под ногой, внезапно замершей в нерешительности, не ощущается ничего совсем. Не встает. Совсем никак. Саске не ожидал, что Орочимару отреагирует на простое касание как пубертатный школьник, но реакция все-таки не столько расстраивает, сколько удивляет – неужели настолько плохо? Он надавливает ногой крепче, и Орочимару вздыхает, мелко дергаясь, будто больно – Саске понимает, что дело совсем не в этом, и едва уловимо улыбается, когда всего на мгновение перед тем, как убрать его ступню со своего члена, Орочимару инстинктивно прижимает ее крепче.         – Все, не балуйся.         И теперь Саске правда готов сходить с ума, и теперь он правда заливается краской, а взгляд плывет – и совсем не понимает, от вина или от того, как в комнате вдруг становится душно. Орочимару так и остается сидеть напротив, раскинув ноги, согнув одну в колене, и не торопится запахивать халат обратно. Саске видел парней в раздевалке, видел Суйгецу без белья, видел голых мужчин в порно – все это совсем не то. Все это далекое, будто ненастоящее, к чему не прикоснуться, что не отреагирует на твои руки – а Орочимару прямо здесь, и Саске касается его, мягко ведет ногой по члену через трусы, и если Саске постарается, может быть, этот самый член в итоге и встанет. Если постарается, трусы у Орочимару тоже пойдут мокрыми пятнами. Какой он – упругий, когда стоит? Как он качается на весу, когда Орочимару ведет бедрами? Саске интересно, у Саске во рту слюна копится, и если бы Саске пил больше, был смелее, не боялся бы быть отвергнутым, он бы прямо сейчас на его бедра и рухнул – лицом или собственными бедрами, Саске не знает, да и неважно.         Про фильм на фоне забывают оба – так и смотрят друг на друга молча, не решаясь раскрыть рта, и Саске кажется, что глаза у Орочимару становятся совсем черными. Орочимару заводит. Сердце стучит гулко, прямо в висках, и Саске все не может выбросить из головы, как он ерзал бы на этих бедрах, как бы он прижимал задницей крепкий член, как собственной кожей ощущал бы, как намокли трусы Орочимару, и как бы член упруго шлепнул по Саске, когда Орочимару эти самые трусы бы приспустил. Он представляет, как его руки скользили бы по ребрам Саске, как он сам бы снял с него футболку, и как бы он прижался губами к его груди, которую Саске никогда и не считал особо чувствительной. И как бы Саске зарылся в его волосы пальцами. Саске смотрит на Орочимару – и давится, давится, давится.         – Ноги холодные, – мягко касается Орочимару, – укрывайся.         – Мне не холодно.         – Чай сделать?         А что Саске этот чай, когда вены выжигают изнутри, и у самого между ног так горячо, что в спине уже изгибаться и выть хочется?          – Сделай.         Как Саске умудряется не намокнуть сам, учитывая, что в трусах все же становится теснее, он не знает и подумать не успевает – шлепает босиком вслед за Орочимару на кухню, по пути выключив телевизор с пульта. Орочимару не спорит – все равно никто не смотрит.          А чай вдруг ощущается финальным аккордом вечера, в котором Саске было так неправильно хорошо. Вина в бутылке уже осталось на дне, и запоздало думается, что надо было брать больше – но так, наверное, правильно. Просто выпить и забыть, а не жрать до рвоты и раскалывающейся головы утром. Все равно, что выпить за ужином, как обыкновенные взрослые – Орочимару ведь такой. А чай – это вариант всегда безопасный, выпить чаю и спать – почти как на ночевке у друзей, которым еще не продают ничего крепче. Свет Орочимару тоже не включает – только точечный, и крепкая фигура тает в полумраке кухни. У Орочимару спина красивая, широкая – Саске раньше даже не обращал внимания насколько. Волосы, что доходят почти до поясницы, сильные ноги, ровный нос, за который взгляд цепляется сам, когда Орочимару поворачивается в профиль. Все в этом человеке настолько красиво и желанно, что Саске даже не понимает, как такое возможно, что с ним не так, почему именно его Саске когда-то встретил. Он по-хозяйски запрыгивает на столешницу, следя, как Орочимару заливает кружку чаем – пахнет травами, мятой, хвоей, чем-то далеким и непривычным, и Саске не спорит – выпьет все, что дадут. Орочимару тоже не гонит прочь – только тянется ближе, осторожно передавая кружку из руки в руки, и не подходит вплотную, когда Саске приглашающе разводит перед ним ноги.         – Раз ты у нас не ребенок, то и говорить я с тобой буду как со взрослым, – почти шепчет Орочимару, ласково рассматривая растерянное лицо Саске. Только сейчас, когда Орочимару так шепчет, когда Саске почти ощущает на лице его пьяное дыхание, когда у самого бедра разведены так бесстыже, Саске позволяет рукам волнительно задрожать. – Заниматься сексом мы с тобой не будем.         А Саске упрямый. Упрямо не понимает, чего Орочимару хочет, почему вдруг говорит это сейчас, когда сам позволял себя так интимно касаться. Неужели, приглашая остаться на ночь, Орочимару действительно ожидал, что они посмотрят кино и лягут спать? Они ведь оба взрослые люди, и Орочимару не скрывает, что его тянет к Саске ответно – так почему, если хочется обоим? Почему нет, если обоим будет весело, и Саске никому не расскажет? Они ведь могут оставить все здесь, в пределах этой квартиры. Это же ничего не значит, они ведь не любят друг друга, не строят планы, не заводят отношения.         Саске хочется упрямо сказать: «Будем». Будем, потому что стоит, и Саске не просто так прикрывается футболкой. Будем, потому что гладить Орочимару ногами приятно, но лучше будет, если он снимет с себя белье. Мы будем заниматься сексом – потому что это ничего не значит. Это просто секс, который ни к чему не будет обязывать. Хочется, но Саске только цокает, пряча лицо за кружкой и отпивая, обжигая язык.         – Я и не рассчитывал, – врет так позорно, что лучше бы и вовсе молчал, и Орочимару кивает с улыбкой. Верит он, как же.         – Мальчики, которые не рассчитывают на секс, вот так ноги не разводят, – и скользит руками по бедрам Саске так, что тот едва не обливает их обоих кипятком.         Рассчитывал он, конечно. Думал о сексе, рассматривая презервативы в магазине, и лез ступней между ног Орочимару явно не потому, что вдруг похолодало. Он разводит ноги, потому что хочется, и когда Орочимару касается его, когда заглядывает в самые глаза, в которых зрачки давят радужку уже не только от полумрака, в которых столько всего читается, столько невысказанных желаний – и как Орочимару может ему верить? Конечно, Саске хочется его – настолько, что все фантазии в одну конкретную не собрать, не выразить словами. Хочется прямо тут, на столешнице, чтобы бился головой о навесной шкаф и расплескивал чай, пока Орочимару входит грубо. Хочется на столе, на диване, на полу, у зеркала, в ванной – везде, где найдется горизонтальная поверхность, где найдется вертикальная, а где нет – там на весу хочется, чтобы оба липли друг к другу, потные, чтобы дышать было тяжело, а голос на стонах срывался, чтобы стыдно стало за то, каким громким Саске может быть. Хочется все и сразу, одновременно – хочется, чтобы Орочимару вбивался сзади, и чтобы спереди одновременно загонял в рот, пока Саске слезами не начнет давиться. Хочется так сильно, что Саске скулить готов, и ноги он сводит инстинктивно совсем не потому, что крепкие ладони на бедрах застают врасплох – просто от Орочимару встает как по расписанию, и что бы Саске ни думал, что бы ни фантазировал, отвергнутый, отчего-то он вдруг не решается показываться перед Орочимару таким – разнеженным и возбужденным.          – Почему нет? – спрашивает, и Орочимару губы поджимает. Саске будто и сам знает ответ, но отчего-то не решается самому себе выдавать его за истину. – У тебя кто-то есть?         – Дело не в этом, – и убирает Саске за ухо выбившуюся прядь. Мягко и осторожно – будто специально, зная, что Саске внутри весь расплавится от этой ласки.         – Так все-таки есть кто-то? Чья щетка в ванной?          А Орочимару улыбается.         – Что тебе эта щетка покоя не дает?         – Тебе она покоя не дает. Ты женат? Или малолеток к себе таскаешь, когда один остаешься?          Он не ждет, что Орочимару ответит, но потребовать объяснений стоило давно – чужие щетки в стаканах с собственной люди не хранят. Мужчины не хранят дома тампоны, если живут без женщины. Саске может игнорировать существование абстрактной жены, пока она не становится помехой, но если мужчина приводит к себе другого, ласкает его, позволяет целовать, но в решающий момент вдруг вспоминает о кольце на пальце, то это становится проблемой.          А было ли у Орочимару кольцо?          Взгляд мечется к рукам – нет. Ни намека.         – Я не женат, – снова он так. Саске помнит – и раньше говорил, но отчего-то ответ не то чтобы радует – будто Орочимару или не слышит остальных вопросов, или отвечает только на то, на что самому удобно.          – У тебя есть женщина? Поэтому ты не хочешь со мной спать? Или потому что я не девчонка?         – Саске, – перебивает, – кто задает много вопросов, обычно больше всего жалеет, когда слышит на них ответы.         – Можешь просто сказать, как есть. Меня не заденет.         Саске врет. Знает же: услышит какую-нибудь неприятную для себя правду, переспит с ней ночь, а утром вернется в квартиру, которую так не хочется называть домом, закроется у себя и расскулится в подушку. Так всегда и случается: в жизни Саске в целом мало хорошего или приятного происходит, и с чего бы всей этой ситуации стать исключением – непонятно. Стоило ожидать, что все не может быть так хорошо и просто; что Саске для Орочимару – всего лишь один из толпы, когда сам он Саске всех вокруг заменяет.         Саске говорил себе, что секс – это просто прихоть, просто что-то животное, что ничего общего с реальными чувствами не имеет, и что Орочимару – это даже не про влюбленность, это просто замена чего-то, в чем Саске еще сам до конца не разобрался – и как горько и тоскливо все выходит на самом деле. У Саске подбородок нервно подрагивает, а внутри вдруг разливается едкое чувство, что он снова сам все испортил. Молодец, самостоятельный.          Орочимару укладывает ладони на талию и мягко подтягивает Саске ближе, едва не сталкиваясь с его носом собственным.          – Это щетка моей подруги. Иногда она остается у меня на ночь, поэтому где-то еще валяются ее вещи.          – Ты с ней спишь? – обрывает его Саске на полуслове, и Орочимару удивленно вскидывает брови.         – Да. На диване, потому что стелить гостям на пол некрасиво. Если пороешься, где-нибудь еще и вещи Джирайи найдешь.         – И в чем смысл женщине оставаться у мужчины, если они не трахаются?          – В том, что эта женщина пьет и не всегда может доехать до дома, – пожимает плечами. – Это подруга детства, Саске, и за то, что она у меня ночует, я оправдываться не буду. В конце концов, какой секс? Мне не двадцать лет. У меня же давление, – врет, улыбается.         Саске против воли усмехается в ответ. Орочимару мягко поглаживает его сквозь футболку.         – Говоришь как старик.         – А кто я по-твоему?         – Ты придурок, – цокает Саске, и Орочимару снова плечами пожимает.         – Может быть. Но не сплю я с тобой не потому, что ты не девочка – а как раз потому, что ты мальчик. Не мужчина еще даже, Саске. Ты с кем-нибудь был уже? – Саске стеснительно молчит, и это разом отвечает на все вопросы. – Думаешь, это правильно?         – Давно тебя заботит, что правильно?          Орочимару вздыхает. Саске и самому за себя стыдно, но рот отчего-то уже не закрывается.         – Ты ведь мне здесь не за этим нужен, – говорит он тихо, и взгляд у Орочимару – такой вдруг нежный и безобидный, такой мягкий, что Саске тут же хочется за настойчивость извиниться.         Он ведь снова прав: Саске старается казаться взрослым, пытается показать, что готов, что хочет – и все же он мальчишка. Ребенок фактически, юный телом и разумом, ранимый сердцем мальчик. Незрелость Саске – в его же упрямстве, в его нежелании понять, почему же Орочимару отказывает, в его наивных капризах. Саске думает, что Орочимару не находит его привлекательным, или что секс с мужчиной, пусть даже юным, ему противен – и снова Саске забывает о том, кто он и чей сын. Орочимару ведь может с ним переспать – кто ему запрещает? Только Орочимару осознает последствия, и если Саске кажется, что боится он обыкновенных проблем с законом, то о зрелости Саске может даже не думать. Дело ведь правда не в этом.         А когда Орочимару вот так смотрит, вот так следит, как Саске отпивает чай, как медленно опускаются его ресницы, и как мягко пальцы сжимают его бедра, Саске в целом готов уже от всего отказаться – от секса, от поцелуев, от объятий даже. Пусть Орочимару просто смотрит на него вот так и дальше, и Саске будет достаточно – только пусть смотрит.          И Саске всматривается в его глаза вблизи: оттеняемые тусклым светом ламп, они вдруг открываются для него новым цветом – не выдуманным золотом, а настоящим, теплым, светло-светло карим, какого Саске ни у кого раньше не встречал.          И внутри у Саске что-то так вдруг загорается, что-то так волнительно трепещет от одного только взгляда Орочимару, что дышать становится сложно, и сердце вдруг заходится галопом, и отбивает ритм в самых висках, и вздохнуть хочется глубоко-глубоко, чтобы надышаться, чтобы задохнуться, чтобы все и сразу – чтобы все, что внутри так жжет, сожгло его уже наконец дотла.          Саске ловит себя на мысли, на которой так отчаянно боялся когда-нибудь поймать.         – Пойдем обратно? – просит, и как Саске ему откажет?          Время тянется жвачкой. Уныло течет от одиннадцати к полуночи и ползет от полуночи к часу, перебиваясь редким лаем поздних собак во дворах и звоном надоевшей рекламы. Орочимару давно уже ничего не смотрит – лежит, откинувшись на подушке, и изредка проверяет телефон, будто с Саске ему и вовсе скучно – будто выжидает, когда Саске наконец заснет, и ему не придется снова выдумывать для него отговорки. Отчего-то кажется, что Саске снова все испортил. Притащил с собой в чистую квартиру всю ту грязь, желчь, всю свою гниль, что взращивал внутри, беспризорный, всеми брошенный и никому не нужный. Прибившийся к первой руке, что погладила вместо того, чтобы замахнуться. Он укладывается рядом, отворачиваясь к стене, и хочется от Орочимару отодвинуться, чтобы не касаться – чтобы не знал, насколько Саске все-таки грязный, будто наощупь ясно. На душе скребет что-то болезное. Ведь все могло быть совсем не так: он бы мог лежать не в постели Орочимару, а в кровати какой-нибудь девочки, что повелась бы на его напускной пафос; мог бы неловко целоваться и изучать свое тело с мальчиком, что не отверг бы его из-за какого-то там возраста. Он мог бы найти кого-то, с кем было бы удобно так, как Орочимару неудобно с ним – и все же Саске здесь, на чужой простыне, укрытый чужим одеялом по самой подбородок. Теперь он считает часы до наступления утра, чтобы уехать прочь первым же автобусом из квартиры, из которой так не хотелось уходить. Снова вспомнить, что за ее пределами, за пределами этой комнаты – там все еще реальный мир, там все еще жизнь, в которой ничего в больших масштабах не изменилось, и что там он – все еще Саске, у которого никогда ничего не получается. Тот мальчишка, которому так не хватает внимания, и который готов искать его где угодно, только бы приласкали. И ни о каких поцелуях уже речь даже не заходит, потому что Саске изнутри душит такая тоска, такая нелепая горечь и необъяснимая обида на себя же, что он просто пытается не расплакаться. Он ведь ни в чем не виноват. Нет ничего плохого в том, что он ребенок, что Орочимару не хочет спать с ним, что он бережет его – так, наверное, и должно быть. Так, наверное, правильно. Он ведь хотел быть перед Орочимару чистым – так отчего же так обидно, что Орочимару не хочет его портить? Эгоистично и капризно, но по-другому Саске не умеет. И Саске делает вид, что совсем не понимает, почему так дрожит подбородок и поджимаются губы. Саске делает вид, что его не отвергли, ведь если отрицать саму мысль, если игнорировать ее, то однажды покажется, будто проблемы и вовсе нет.         – Посмотри, вдруг родители, – зовет Орочимару, протягивая Саске оставленный на полу телефон, и Саске подслеповато щурится.         На разбитом экране – ничего такого, чего Саске бы не ожидал. Сухое сообщение от Итачи: «извинись перед мамой». Настучала. У Итачи тоже всегда так – у Итачи тоже всегда виноват только Саске, даже если в ситуации он не разобрался, и даже если на деле никаких виноватых в ситуации и вовсе нет. Саске отписывается Микото дежурным «мам, не обижайся, у меня все хорошо» и отдает телефон обратно Орочимару, чтобы убрал – в целом, если честно, без разницы куда. Просто чтобы Саске не видел. Чтобы не вспоминал о мире, что ждет его завтра за пределами квартиры.         Орочимару тушит свет и выключает телевизор. Все равно Саске не смотрит.         И кольцо рук крепко обхватывает Саске со спины, прижимая к себе через одеяло. Орочимару носом в сбитые на затылке волосы зарывается.          – Ты спать?         – А что еще делать? – почти шепчет в ответ. – Ты же выключил все.         – Можем поговорить.          – О чем?          – О чем угодно, – мурчит Орочимару на ухо. Саске мурашками весь покрывается. Совсем не понимает, зачем он так – зачем дразнит, если все равно ни к чему не придет. – Мне про тебя все интересно.         Разворачивается, хмурясь, и сквозь полумрак комнаты всматривается в уставшие глаза Орочимару. Орочимару не гонит – мягко ведет ладонью по волосам, убирая со лба Саске отросшие пряди, и улыбается так хитро и нежно, что Саске даже злиться не может на него по-настоящему, не получается.         – Так интересно, что ни о чем не спрашиваешь?          – А ты мне обо всем расскажешь?          – А ты мне? – переспрашивает, и Орочимару усмехается.         – А ты сначала спроси, – прижимая ближе, ласково оглаживая плечо Саске самыми кончиками пальцев. Саске не знает, расскажет ли правду, соврет ли или снова уйдет от ответа, ловко сменив тему, потому что Саске позволит – и Саске не думает. Только бы просто говорил.          Он жмется ближе, будто так нужно, так – единственно правильно, будто физически оторваться от Орочимару не может. Легко скользит пальцами по шелку распоясанного халата, не решаясь коснуться кожи, и всматривается в темноту – в одиноко светящий в ночи диод у кнопки телевизора, в шевеления проснувшейся змеи, в круговороты пушистых хлопьев за окном. Думает, как поздно в этому году приходит весна. Думает, как все в этом году выходит странно.         И Саске спрашивает неожиданно:         – Каким был Итачи в моем возрасте?         Орочимару задумывается. Рассматривает потолок, бездумно гладя плечо Саске сквозь футболку, будто вспоминает или просто подбирает слова. Саске давно хотелось спросить. Итачи становился ему чужим, и уже тогда, в свои шестнадцать, он закрывался от Саске в себе, оборачиваясь дома чем-то отдаленно напоминавшим его настоящего. Каким он был на самом деле? Теперь Саске казалось, что он и вовсе никогда не знал Итачи. Не знал, чем тот живет и о чем переживает, что любит, что приносит ему удовольствие. Не знал, что творится в его голове и на душе, и что он прячет за своей ласковой вежливой улыбкой. Ведь сколько бы Саске ни ругался, сколько бы ни убеждал себя в обратном – где-то в глубине себя он ведь все еще хочет любить Итачи, искренне и нежно, как самого родного человека, как самого близкого, и каждый день, глядя на то, как Итачи молча закрывает за собой дверь, Саске злится только потому, что тоскует по нему, по тому Итачи, с которым раньше так приятно было просто играть до рассвета в приставку, делиться секретами и прикрывать друг друга перед родителями. Саске тоскует по тому Итачи, что когда-то вырос и нашел себе друзей интереснее, что когда-то разочаровался в Саске и отказался от его общества не то в силу разницы в возрасте, не то потому что сам Саске вырос не тем, кем ожидалось – Саске не знает. Иногда Саске просто хочется снова упасть на его кровать, снова разболтать все, что тревожит, зная, что Итачи всегда будет на его стороне, потому что кровь гуще воды, и Итачи для Саске никогда не был просто братом – он был целым маленьким миром, который давал Саске смысл существовать, стимул становиться лучше. Итачи был всем для Саске, а когда Итачи не стало, Саске просто стало легче заставлять себя его ненавидеть. Обиженно смотреть, как тот снова уходит под вечер, и злиться не потому, что Итачи все разрешено, а потому что он не берет Саске с собой. Злиться на Итачи, который оказался любимым сыном, а не на родителей, которые попросту осторожничают с Саске, зная, что нежностей он не выносит. Саске знает, что упустил многое, и наверстывать ему пришлось бы годы – только разве же Итачи к себе подпустит? Разве может Саске преодолеть эту пропасть, что все больше разверзается между ними? Может ли Саске насильно заставить Итачи снова себя полюбить, когда Итачи так противится?          Ему ведь его просто не хватает.         А Орочимару плечами пожимает. Не думал, что Саске сам про него спросит.         – Обычным, – лениво тянет он. – Ребенок как ребенок.         – Он правда срывал тебе уроки? – вспоминает, и Орочимару усмехается – так по-доброму, как, бывало, усмехался отец, когда Микото вспоминала об их общей юности. Во взгляде Орочимару – что-то необъяснимое, что-то теплое, но не такое, как когда он смотрит на Саске, другого рода. Будто Орочимару сам по такому Итачи тоскует – не столько по ребенку, сколько по воспоминаниям, что тот после себя оставил, и по годам, на которые пришлось их знакомство. Саске не ревнует, как бывало раньше, стоило Орочимару вспомнить Итачи. Это не интерес, он знает – это ностальгия.          – Срывал. Подбивал своих дружков на бунт, а сам сидел тихо. Потом уже, когда выгонял их, выгонял вместе с Итачи сразу. Он был проблемным ребенком.          – Мне говорили, что учителя его любили.         – Может, Итачи просто не любил меня? – смотрит лукаво. Саске взгляд опускает – отчего-то вдруг становится неловко.          – У него и друзья, получается, были?          – А сейчас разве нет?          Саске плечами пожимает. Ничего он об Итачи, оказывается, не знает.         – Не знаю. Таскается сейчас с Дейдарой. Это из школы кто-то?         Орочимару задумывается на мгновение.          – Нет. Я точно не застал. С одноклассниками он не особо дружил, насколько я понял. В школе у него был друг, но он был на пару лет старше. Итачи говорил, он сейчас служит, так что, видимо, все еще общаются.         Саске помнил окружение Итачи смутно. Видел мельком этого его друга, когда всей семьей пришли на выпуск – а там и он. Сейчас бы Саске принял его совсем не за парня – за взрослого мужчину: высокий и широкоплечий, с грубым лицом, испещренными рубцами скулами и острыми зубами – не то генетика плохая, не то сколотые. Не человек – машина, танк, акула – да что угодно. Как Итачи, спокойный и тихий, связался с кем-то столь угрожающим на один только вид, Саске не мог даже предложить. Что объединяло, о чем общались и чем занимались – непонятно. Саске не жалеет, что Итачи сейчас гуляет не с ним. Было в нем что-то такое, от чего хотелось держаться подальше.         – А если бы на моем месте был Итачи, ты бы согласился? – спрашивает вдруг невпопад, и Орочимару хмурится. – Ну, звал бы его к себе тоже, сидел бы с ним так?          А когда Орочимару отстраняется, чтобы посмотреть на Саске, наморщившись, тот и вовсе заходится неловким смехом.         – Что за глупости ты опять выдумываешь?          – Меня же позвал. Что я, особенный какой-то?         – Да, Саске, ты особенный ребенок, – и снова к себе прижимает, ласково оглаживая широкой ладонью затылок.         Обращение как к ребенку не нравится – будто разом обесценивает все те вещи, за которые Орочимару мог бы назвать Саске взрослым, да и глупо называть так человека, с которым распил вино, чьи губы расцеловал и чьей ступне позволил скользнуть между своих ног. Будто от того, что Орочимару Саске ребенком называет, он сам в это скорее поверит, будто себя убедить пытается, повторяя раз за разом вслух то, что Саске так старательно игнорирует. И нет ведь у Орочимару причин считать Саске особенным – он ведь его и не знает; не то голову просто морочит, не то совсем не придает словам значения, не замечают, как наивно загораются глаза Саске, наконец нужного и замеченного. Будто невпопад говорит именно то, что Саске так хотелось услышать.         И отчего-то хочется Орочимару все в себе доверить, всего себя отдать без остатка – будто и Орочимару оно тоже нужно.          Саске жмется ближе.         – Не надо себя с Итачи сравнивать, – шепчет, зарываясь носом в жесткие отросшие волосы и устало прикрывая глаза. – Ты не похож на Итачи, но это не делает тебя хуже.          – Я не сравниваю, – упрямо, подтягиваясь выше и устраиваясь в чужих объятиях удобнее.          Конечно, не сравнивает. Не хочет быть, как Итачи, любимым и нужным, и не завидует тому, что Итачи дозволено. Конечно, он не хуже Итачи – просто отчего-то привык, что на Итачи надо равняться, и на памяти Саске Орочимару оказывается едва ли не первым, кто видит в нем не блеклую копию брата, а просто Саске Учиху со всеми его капризами, истериками и недостатками. Что-то, видимо, в Саске действительно есть, если Орочимару выбирает не красивого, нежного и взрослого Итачи, с которым все можно, а малолетку с подбитым глазом, злого и нервного, строптивого, к которому и прикасаться не стоило бы. Саске просто рассматривает Орочимару, его длинные опущенные ресницы, его острый нос и тонкие губы, и собственным носом о его трется, прижимается к щеке щекой – ластится, словно котенок, пока Орочимару на улыбке не расколется, не откроет глаза и не усмехнется привычно, обхватив Саске крепче.         Саске просто хочет наслаждаться моментом – знает ведь, что ночь не бесконечная, а потому закидывает на бедро Орочимару ногу и волнительно вскидывает брови, когда на собственное опускается ладонь. Орочимару не сталкивает обратно, мягко поглаживает сквозь трусы, слегка похлопывая. Не девичья задница, не то чтобы было, по чему хлопать и что сжимать, но Орочимару улыбается, и когда Саске отрывается от его щеки, то сам коротко целует его в подбородок.         – Доиграешься, – предупреждает Саске с угрозой.          – А ты не доиграешься? – переспрашивает Орочимару, звонко и почти невинно, будто ребенка, шлепая, и Саске от неожиданности жадно хватает ртом воздух. Сгибает ногу, ощутимо упираясь коленом Орочимару в пах, и так хочется стянуть с него эти дурацкие трусы, так хочется просто посмотреть, хотя бы сквозь неплотную темноту комнаты, хотя бы немного.         – А что, встанет? – Саске выпаливает, не подумав, и замирает, когда сталкивается взглядом с Орочимару – а у Орочимару зрачки радужку топят, и Саске не знает, в темноте ли дело. Орочимару не отвечает.          Разговор тянется мягко, лениво и ласково. Саске водит по обнаженной груди Орочимару самыми кончиками пальцев, вырисовывая одному ему понятные узоры, но вместе с тем же не пересекая черту, насколько это возможно – не пытается цеплять соски, скромно укрытые распоясанной тканью. Наматывает на пальцы кончики волос Орочимару, но тут же распускает, аккуратно играет с расслабленным узлом пояса халата. За окном тоскливо завывает ветер. Бросает крупными хлопьями позднего снега в стекла, где-то вдалеке царапает ветками еще голых деревьев окна нижних этажей. На душе у Саске тоже тоскливо, но обиду он проглатывает, молча слушая глупое бормотание Орочимару обо всем на свете. Саске сам не понимает, на что обижается, но осознает, что обижаться ему, говоря прямо, совсем не на что: это его привычный эгоизм, ползущий по пятам и не желающий сдаваться; а Орочимару не обязан его прихотям и подростковым капризам потакать – и потому Саске помалкивает, лишь изредка комментируя истории Орочимару или задавая вопросы – не столько потому, что действительно интересно, сколько чтобы дать знать, что он слушает и все еще не заснул. Голова у Саске забита совсем не тем, чем ему бы хотелось.         Все не отпускает Итачи. Орочимару снова заговаривает о нем, и Саске не пытается сменить тему, внезапно ловя себя на мысли, которая во всей своей внезапности вдруг ощущается чем-то вроде откровения.          – Не обижайся на Итачи, – говорит вдруг Орочимару тихо, когда Саске признается, что что-то с Итачи не так. Он не расспрашивает, не пытается лезть в дела чужой семьи, и Саске тоже не торопится его в них посвящать, просто ставит в известность – странное с ним что-то. – Он хороший парень.         – Он тебе нравится?          – Да, – мягко. Саске знает – нравится не так, как Орочимару нравится ему самому; как мальчик просто нравится, как некогда знакомый человек, который так и остался для всех загадкой.          Саске Итачи тоже, наверное, нравится.         Морочит дурная мысль, что, может быть, что-то еще не упущено, и у них еще есть шанс наверстать. Что где-то в глубине кладбища своей души Итачи – не выжженный временем и собственным домом сухоцвет, а все тот же нежный цветок, что раскрывается нечасто, но так красиво. Что он тоже обычный человек, как и Саске, как и Орочимару: тоже когда-то был ребенком, которому не было чуждо все обычное детское, подростковое бунтарское. Что Саске вырос хорошим просто потому, что когда-то плохим уже рос Итачи, и теперь им просто пришло время поменяться местами. Ведь, может, если Саске просто заговорит с Итачи, открыто и честно, он поймет? Они ведь братья. Вот так, как у них, больно, так быть не должно – Саске просто жаль, что их пути расходятся. Саске проще убеждать себя, что он ненавидит Итачи, чем признавать, что тоскует по нему, и что без Итачи ему паршиво. На Итачи просто хотелось равняться. Хотелось гордо называть его братом, искать глазами в толпе на соревнованиях, делиться личными переживаниями в его комнате, и чтобы там не пахло кислятиной, и чтобы телевизор на фоне не шипел, а крутил хотя бы рекламу. Хотелось, чтобы Итачи не вычеркивал его из своей жизни – только гордость брала свое, и Саске так сильно боялся быть отвергнутым, что и вовсе не пытался быть искренним. Ведь Итачи ничего не стоило просто заглянуть к нему без причины, просто позвать прогуляться с собой перед сном – но Итачи не заходил и никуда не звал, и у Саске не было поводов навязываться. Пытаться ненавидеть было проще.         Поэтому, когда Орочимару спрашивает, нравится ли Итачи Саске и ладят ли они в целом, Саске просто лениво мычит.         – Ругаетесь?         – Бывает, – признается. – Из него что брат плохой, что друг.         – Почему так?         – Не знаю, просто поганый. Не подает хорошего примера, – криво усмехается, пытаясь свести все к шутке, но Орочимару только прижимает к себе крепче, поглаживая по бедру, и снова прикрывает глаза. Он знает, что отшутиться Саске проще. Сделать вид, что правда его не заботит, и что проблема – и не проблема вовсе, если он будет говорить о ней с улыбкой. Орочимару удивительно, каким ранимым и обиженным ребенком на деле оказывается Саске – кто бы мог подумать.          Он осторожно прижимается щекой к его лбу.         – Тебе и не нужен пример, Саске, – тянет тихо. – Живи, как нравится, и вырасти тем, кем захочешь быть. Закончи школу, отучись в институте, заведи себе девочку. Устройся к отцу или выучись на какого-нибудь стоматолога, зарабатывай деньги. Купи себе собаку. К чему тебе жизнь, если ты хочешь жить как Итачи?         – Я не хочу, – вздыхает. – И собак не люблю.          – Тогда заведи кошку. Выбери свое будущее, совершай свои ошибки, разбирайся с последствиями собственных выборов. Взрослая жизнь – она такая. Пусть Итачи живет свою, а ты живи свою.         И Саске вслушивается в непрошеные советы так, будто вся жизнь от них действительно зависит. Так, будто слова Орочимару – единственно верная истина. Отчего-то наставление ощущается как прощание, будто утром Орочимару действительно его в эту взрослую жизнь и отпустит, закроет перед ним собственную дверь, чтобы Саске смог открыть для себя другие. Саске обнимает его крепче, боясь отпустить, и рот у Саске больше не закрывается – отчего-то хочется говорить искренне, будто Орочимару правда есть до него дело.         – А если у меня не получится?         – А куда ты денешься?        – У Итачи же не получается.        – Ни у кого не получается, Саске. Ты же не его копия. Все будет нормально, – обещает, и Саске правда хочется ему верить. Орочимару зарывается пальцами в его волосы, массируя кожу, мягко соскальзывая ладонью к щеке и осторожно касаясь опухшего, налитого синяком века. – Это он тебя так?         Саске усмехается.          – Нет, одноклассник.         – Что не поделили?          – Да какая уже разница, – бросает устало. – Все равно помиримся.         С Наруто, в общем-то, по-другому и не бывало. Саске общался с ним слишком долго, чтобы разрывать какие-либо связи из-за мелочной потасовки; в конце концов, это была даже не драка – Саске его не бил, а потому очередное перемирие оставалось лишь вопросом времени, когда Наруто соизволит бросить какие-нибудь неискренние извинения, которые Саске так же неискренне примет. Так было просто и привычно, и поддерживать связь с Наруто выходило будто инстинктивно, пусть и не всегда хотелось. Так просто вышло: сцепились когда-то, и Наруто отчего-то прикипел. Тая в объятиях Орочимару, Саске вдруг всего на мгновение, но задумался: было что-то в их отношениях с Наруто и в том, как отчаянно Наруто хочет внимания Саске, ироничное. С Итачи ведь так же было.         – Расскажи мне про своих друзей, – просит Орочимару, и не то чтобы ему, наверное, было интересно, и не то чтобы у Саске правда были друзья, но Саске расскажет – закидывает ногу на него чуть выше, прижимаясь ближе.         – Нечего рассказывать. Пара с тренировок, пара из школы, – обтекаемо, лениво, будто незаинтересованно. Надеется, что Орочимару поймет все сам и замнет неприятную тему. – Про своих расскажи.         – У меня их мало.         – И что, все? – хмурится, и Орочимару мычит в ответ.         – Все. Хочешь послушать про Джирайю?         – Нет, – Саске фыркает. Улыбка на губах Орочимару расцветает хитрая.          – В моем возрасте друзья бывают, только если со старыми не рассорились, новых я не завожу. Про твоих интереснее. С девочками тоже дружишь?         – Просто с кем-то общаюсь.         У Саске с девочками не клеится.         Саске и сам знает: все было бы проще, если бы он был обычным придурком типа Наруто или Кибы; если бы ему просто было интересно в обществе девчонок, если бы его заводили их тела, если бы он находил в их обществе хоть какие-то приятные мелочи. Было бы проще, если бы он мог сплетничать о девочках в раздевалке, если бы просто мог убегать от собственной головы в их объятия – но Саске было неинтересно. Эгоистично полагал, что все девчонки, которые пытаются с ним подружиться, просто ведутся на внешность, которую Саске в целом считал приятной, но в которой все равно не было чего-либо необычного или по-настоящему привлекательного. Считал, что все они тянутся к нему просто потому, что возраст такой, и им обязательно хочется быть кому-то нужными, о ком-то заботиться, с кем-то вместе взрослеть. И если бы Саске мог просто завести себе подружку, если бы он мог просто свести все свое существование до простого животного желания связать себя отношениями с какой-нибудь дурой – разве бы Саске не пошел на это? Разве выбрал бы он то, что имеет – эти странные разговоры в постели случайного мужчины, вранье в лицо матери, постыдные секреты и проблемы, с которыми он ни к кому не сможет прийти? У Саске просто не клеится с девчонками: ему не хочется, ему не нравится, у него не встает. Простого общения ни о чем ему не нужно, для этого у него уже есть Суйгецу и Наруто, в качестве неловкой отмазки сойдет и Карин, а больше Саске, в общем-то, никто и не нужен.         Орочимару он врет просто для того, чтобы не приставал с расспросами. Придумывать для него отговорки и врать невыносимо – Саске просто хотелось, чтобы с Орочимару было легко, зачем он все портит?         Зачем Орочимару все портит, когда снова зарывается пальцами в непослушные волосы? Зачем он сам стягивает с него резинку, распуская короткий хвост, и цепляет на собственное запястье? Зачем он так ласкает его – незатейливо, но ощутимо нежно?         Зачем он портит все, когда так смотрит? Когда тянется ближе – настолько, что Саске даже сквозь неплотную темноту комнаты в тусклых отсветах фонарей рассматривает его лицо, исполосованное на лбу и у рта неглубокими морщинами? Зачем он смотрит на него так глазами, которые вдруг оказались совсем не золотыми, а обыкновенными карими, просто светлее, чем у самого Саске? Зачем он напоминает Саске о том, что сам – просто мужчина, один из миллиардов, в котором нет ничего сказочного, нет ничего идеального, что он совсем не тот, кем Саске его для себя выдумал? Что он всего лишь человек?         Зачем он все портит, когда открывает свой красивый рот и бросает будто невзначай:         – Так почему тебе тогда секс нужен со мной, а не с ними?         Саске на живот перекатывается, выпутываясь из рук Орочимару и устало глядя ему в глаза – а Орочимару на локтях приподнимается, и на лице у Орочимару написано, что знает, чего ожидать, знает, что Саске скажет. Саске искренне надоедает ходить вокруг да около, притворяться, говорить намеками. Надоело, что Орочимару играет с ним так грязно, что позволяет ему вертеть собой, как только захочет, и что самого все почти устраивает. Он старше и наверняка умнее, но это ведь не повод морочить ему голову так? Мысли собираются в кучу, в бессвязный поток ругательств, которые стыдно высказывать вслух, а потому Саске медлит, и только когда Орочимару улыбается так невинно и глупо, он позволяет себе выпалить:         – Мне секс с тобой не нужен, – хмурится и кривится. – Это что, необходимость жизненная? Ты думаешь, я сдохну, если мы не потрахаемся?         – Что за слова такие?         – А что, отчитывать меня станешь? Я что, похож на ребенка?          Саске ведь даже не злится, просто язвит, потому что надоело. Упрямо смотрит на Орочимару, и тот не касается его больше, не пытается отшучиваться, смотрит в ответ строго и почти холодно – так, что на мгновение Саске теряется, на мгновение вдруг хочет взять слова назад и извиниться за то, что срывается. Орочимару усмехается, изламывая губы в кривой улыбке.         – Если бы ты был взрослым, тебе бы не пришлось постоянно напоминать мне об этом.         – Ты же меня тоже за ребенка не держишь, – едва заметно улыбается Саске в ответ – хитро и недобро, подбираясь поближе, и тянется к лицу – дышит в самые губы, но так и не касается их, не осыпается на коже неумелым поцелуем. У Орочимару снова зрачки – все равно что колодца, и дышит он неровно, поверхностно, тяжело. Орочимару совсем не сопротивляется, когда осторожные пальцы Саске тянут тонкий пояс халата – без намека, просто чтобы показать, что он может – а Орочимару и вовсе не возразит. – Иначе зачем было трогать меня в машине и звать на ночь? Про секс со мной опять говоришь. Скажи честно, – шепчет едва слышно, – ты же тоже хочешь потрахаться?         От Орочимару пахнет пьяно.         Он пьяно смотрит, пьяно дрожат уголки тонких губ, что он так старается сдержать от улыбки. Он касается Саске нежно, ведет кончиками пальцев по красивой шее и цепляется за ворот футболки, что обоим так хотелось бы снять. Они ведь оба знают, чего хотят, и оба знают, чем ночь может закончиться. Орочимару – змей, что держит Саске в волнительном, опасном предвкушении, что дразнит, что заставляет теряться в водовороте собственных мыслей, и Саске сам не понимает, откуда в нем столько смелости и решительности, откуда в нем столько наглости, в вине ли дело, или дело снова в Орочимару – но когда Орочимару поднимается и усаживается, лениво откинувшись на подушку, Саске поднимается тоже, чтобы подсесть ближе. Всматривается в подернутые винной дымкой глаза сквозь душную темноту и робко касается обнаженной груди Орочимару пальцами. Как он воспримет? Что в нем вызывает неловкость и неопытность Саске? Что в нем в целом Саске вызывает? Саске старается не гадать – будто боится решить все за Орочимару и разочароваться, когда откроется правда. И хочется опустить взгляд к животу и ниже, к снова развязно разведенным ногам, к трусам, что должны облегать так вызывающе – только отчего-то вдруг теряется, а потому не отрывает взгляда от груди. Тянется ближе, чтобы прижаться к ней носом, и хитро улыбается, снова ощущая в волосах чужие пальцы.         – Ты где таких слов понабрался? – спрашивает хрипло, лениво, и Саске цокает. Оттягивает ткань халата в сторону и нерешительно, опасливо тянется ближе, прижимаясь к коже щекой. Орочимару вздыхает рвано, мягко отпихивая Саске от своей груди.         – А как еще это называется? Я же никому не расскажу.          – Не расскажешь. А вот с этим потом что делать будем? – и ловко щелкает Саске по лбу, заставляя фыркнуть. – Когда крыша твоя золотая потечет?         – С чего она потечет?         – Мы же оба знаем, что потечет, – ласково, почти мурчит Орочимару, оглаживая щеку Саске ладонью. С ним только так и выходит: приласкает, но тут же оттолкнет; отталкивает, но сам к себе обратно тянет. Играет будто, путает, голову морочит, только бы к себе привязать. – Потечет – и ты во мне потеряешься, – и улыбается недобро, – и больше тебя никто не найдет.          И глядя на хищный оскал, Саске вдруг ловит себя на мысли, что вот он – настоящий Орочимару.         – Замолчи, – цокает, почти наощупь перебираясь к Орочимару на колени. Знает ведь, что во всем прав был. Не хотелось бы – тут же согнал бы Саске обратно, но вместо этого только ближе к себе тянет, нежно уложив на талию ладони, и Саске мелко вздрагивает, едва ощутимо прижимаясь к еще мягкому члену Орочимару сквозь трусы. – Может, сам во мне потеряться боишься?         – Может быть, – улыбается, и Саске валится на него, нетрезво, разнеженно, царапаясь об остроту взрослого взгляда.         Руки скользят под футболку, осторожно проходятся пальцами по выступающим местами ребрам. У Саске на ребрах – уже сходящие гематомы, блеклые кровоподтеки неудачных бросков Джуго. У Саске на бледной, юной, молочной коже – белые полосы рубцов от когтей кота. У Саске тело совсем невинное, нетронутое и необласканное прежде, робкое и такое желанное, что голова идет кругом – он ничей. Совсем ничей, одинокий мальчик, которому просто нужна ласка, которому просто нежности и внимания хочется – и сейчас Орочимару готов отдать Саске все, на что способен. Сейчас Саске думает, что все это – правильно и нужно, что все это ничего не значит, а потому и разрешается. Саске думает о том, что может позволить себе влюбиться в него хотя бы на ночь, просто уйти с головой под волны внезапно осознанных чувств и захлебнуться эмоциями, которые так стыдно выражать вслух. Саске думает, что одноразовый секс, что близость без обязательств – что все это просто, что все это так банально и обыденно, что по-другому и не бывает вовсе. Саске так не хочется усложнять, и с Орочимару ему сейчас так легко – пусть руки и подрагивают, а дыхание сбивается само по себе. Пусть сердце так бешено стучит, выламывает грудину и глушит набатом в висках – пусть. До рассвета Саске может позволить себе притвориться, что он его любит, а завтра, когда душная ночь сменится блеклым, нежеланным морозным утром, Саске притворится, что Орочимару ему совсем не нравится.         – Снимай, – приказывает тихо, и Саске повинуется – поднимает руки, позволяя Орочимару стянуть с себя футболку.         И резьбу срывает окончательно.          И Саске понимает, что обратного пути больше нет.          И Саске не хочет останавливаться. Саске не хочет давать по тормозам – наоборот, только бы все тормоза, что отказали, не вздумали возвращаться в строй.          И только бы не трезветь, чтобы не стесняться.         – Ну? – Орочимару улыбается снова, и Саске, зарываясь пальцами в длинные волосы, прижимается ко рту Орочимару собственным, соблазнительно приоткрытым, позволяя губам Орочимару мягко объять самый кончик влажного языка.         И Орочимару его целует.         Просто и ласково, глубоко, но без напора – так по-взрослому, так осознанно и мокро, что собственный пульс в висках глушит Саске, волнительным писком отдается в ушах и теряется где-то в разом опустевшей и полегчавшей голове. Медленно, сладко, Орочимару целует его, целует его, целует – и Саске кажется, что вот это – это и есть взросление. Это то, что он для себя выбирает, его собственная свобода и ответственность за последствия. То, что он, как Итачи, может хранить в секрете, что он будет разделять только с Орочимару, от чего губы будут тянуться в улыбке при одном воспоминании. Саске обнимает ладонями лицо Орочимару, и он не знает, приятно ли, хорошо ли тому – не понимает, стал ли целовать его лучше, но Орочимару тяжело вздыхает в самые губы, и Саске хочется застонать.         Тая в опытных руках Орочимару, Саске усмехается. А сколько было разговоров. Сколько пафоса было в глупом обещании не трогать его ночью, сколько громких слов он бросал про последствия, про незрелость, про что, что что-то там неправильно. Когда Орочимару целует его так, когда касается его обнаженной кожи, оглаживает ребра и едва слышно вздыхает, отрываясь на мгновение глотнуть душного воздуха, Саске кажется, что он позорно кончит прямо так – просто от мысли о том, чем они занимаются, от одних только рук Орочимару, одних его губ. Саске чувствует: ему много не нужно, член уже наливается тяжестью, еще немного – и он встанет так, что станет уже неловко. Чувствует ли Орочимару? Видит ли, замечает ли, как Саске с ним здорово? Рука соскальзывает на поясницу, и Саске прогибается, прижимаясь ближе, только чтобы Орочимару раскрыл рот шире, зализав припухающие губы Саске, и ласково, аккуратно опрокинул его на постель, нависнув сверху.         И лишь на мгновение, когда Орочимару наклоняется ниже и прижимается едва ощутимо, Саске весь поджимается, теряется и нервно распахивает глаза – к собственному паху вдруг прижимается чужой. И Саске вздрагивает, и Саске пытается взять себя в руки, и он пытается снова раствориться в пьяном поцелуе, во влажных звуках, в тихом дыхании в собственные губы. Саске пытается не паниковать. Обнимает Орочимару за шею, будто боится, что уйдет, что остановится на поцелуях, передумает, сам чего-нибудь испугается. Орочимару вдруг правда ощущается жизненной необходимостью здесь и сейчас, будто без него, грузно нависающего сверху, Саске сегодня не сможет – будто задохнется, словно без воздуха, будто наизнанку вывернется, будто закончится весь и правда сдохнет. Орочимару ощущается кипятком, что жжет вены, разогнавшимся по крови адреналином, ощущается лопнувшими где-то в голове сосудами, предсмертной агонией, ощущается самой болезненной остановкой сердца – так, что у Саске правда в грудине что-то ощутимо колет, что-то скручивается, завязывается узлами и стекает вниз по подтянутому, подрагивающему волнительно животу, замирая где-то чуть выше лобка. Возбуждение выбивает из уставшей головы все, что так давно копилось. Оно заставляет прогибаться в пояснице, вульгарно разводить ноги и тихо постанывать, поскуливать, сводить и волнительно вскидывать брови. Возбуждение душит Саске изнутри, и он хватает ртом воздух судорожно, выброшенной на берег рыбой, когда Орочимару отстраняется, выпутываясь из цепких рук.         И он смотрит на Саске так, будто тоже на одну только ночь может позволить себе его полюбить.         – Страшно?         – Очень, – Саске пытается передразнивать. Пытается свести к шутке свой неподдельный страх перед первым разом, перед незнакомыми, взрослыми ощущениями, перед новым опытом. Боится показаться неинтересным, боится ошибаться, боится близости и боли, что она причинит. Боится, что Орочимару откажется от него сейчас, что выгонит, что все это просто шутка, которая вот-вот закончится, и Орочимару снова просто уложит его спать. Отшучиваться проще – будто, смеясь над собой, Саске становится менее уязвимым. Орочимару видит – ранимый. Испуганный мальчик, который так хочет понравиться. Не отдергивает руку, когда Саске тянет его за пальцы и осторожно прижимает к собственному животу, опуская ниже и цепляя резинку трусов немногим выше лобка. Саске улыбается хитро – и все же от Орочимаруне ускользает, как вздрагивают его влажные, мягкие губы. – Вот сюда достанешь?         А у самого щеки вспыхивают. Орочимару усмехается – действительно всего лишь дурной мальчишка.         Когда рука с живота Саске скользит ниже и мягко поглаживает через трусы, Саске отворачивается – прячет свою неловкость. Стоит. Уже стоит – так, что трусы начинают мешать, что по ткани ползет влажное пятно, что без внимания Орочимару уже точно не останется. Он поднимает на Орочимару мутный взгляд – и так интересно, что у него в голове. Так интересно, каким он видит Саске сейчас.         Так хочется, чтобы Орочимару его потрогал. Так хочется, чтобы Орочимару его не боялся – чтобы не ждал, что Саске рассыплется, будто мраморный, чтобы не переживал, если голова правда потечет. Хочется, чтобы он просто был с ним сейчас, чтобы касался его, чтобы трогал, чтобы любил. Чтобы просто дышал с ним одним воздухом, вжимая во влажные от пота простыни. Так хочется знать, что у него в голове – но Саске не гадает. Не догадывается даже.         Не догадывается, что для Орочимару, который своими поцелуями в него жизнь вдыхает, сам маленькой смертью становится.         Саске его не любит – разве что всего на ночь. Он знает, что они не будут вместе, и что все это – что-то одноразовое, минуты пьяного помешательства, вседозволенность и мнимая безнаказанность. Все это – просто попытки казаться себе свободными. Для Орочимару – казаться молодым, для Саске – быть взрослым. Если Орочимару спросит, о чем Саске думает, Саске не расскажет – он просто не думает ни о чем. В голове так пусто и уютно, так легко, что хочется просто прикрыть глаза и забыться, отдаться в умелые руки, подставляться под ласковые губы, просто исчезнуть в Орочимару и правда никогда не найтись. Саске хочется забыть обо всех, кого он когда-то знал: о Микото, что отпустила его на ночевку к ровеснику; о знакомых из школы и с тренировок, которые жмут ему руку, которым его ставят в пример, для которых сам он – что-то недосягаемое и загадочное, закрытое. Забыть обо всех, кто даже не представлял, чем Саске занимается за закрытыми дверями чужой квартиры. Забыть о родителях, что наивно думают, что вырастили приличного человека; что не видят в нем обычного подростка и верят, что подростки не курят, не пьют и не занимаются сексом не с теми людьми. Саске хочется забыть обо всем мире, будто всего мира вокруг и вовсе нет, а все это, вся квартира, диван и темные простыни, только для них двоих были созданы. Саске тянет воздух носом, загоняет в уставшие легкие, пока не зажжет, и голова почти идет кругом.          Саске не сдерживает тихого удивленного вздоха, плавно перетекающего в сладкий стон, когда Орочимару подцепляет резинку трусов и стягивает их ниже, задевая головку. Член прижимается к животу, пачкая кожу вязким, липким. Белье Орочимару аккуратно откладывает в сторону.         И Саске думает, а позволено ли ему. Готов ли он. Думает, не слишком ли он юный для всего, что Орочимару может ему предложить.         Стеснительно сводит бедра, пряча откровенную наготу, но Орочимару не позволяет – настойчиво разводит ноги в стороны. Саске просто неловко. Лежать обнаженным перед взрослым мужчиной, что целует тебя, что гладит, что сам тебя раздевает, не то же самое, что выйти из душа в раздевалку после тренировки. Саске хочется прикрыться руками. Отчего-то вдруг думает, что стоило, наверное, побриться – лобок снова порос жесткими, еще короткими волосами. Вдруг Орочимару не понравится? Вдруг скажет, что Саске за собой не следит? Орочимару прикрыться не позволяет: перехватывает руку и отбрасывает в сторону, чтобы не мешала рассматривать Саске – как волнительно у него подрагивает живот, как кожа покрывается мурашками. Оглаживает бедро, спускаясь рукой к колену, и ниже, ниже, чтобы зацепить за щиколотку и приподнять, подтянуть к себе.         Саске представлял себе секс шаблонно. В силу возраста и определенных желаний он смотрел порно и наивно верил, что в жизни все случается так же. Что секс может длиться по часу, что оба обязательно картинно стонут и кричат, что максимум удовольствий – это в миссионерской позе, если с женщиной, и сзади, если с мужчиной. В порно они все были красивыми, идеально гладкими, в меру влажными – а Саске таким не был, и отчего-то показалось, что что-то идет не так. Что то, чем Орочимару планирует с ним заниматься, будет отличаться от того, что Саске видел раньше; что это будет совсем не такой секс, каким он себе его представлял. Он ожидал одного только проникновения, резкого и болезненного, и потому совсем теряется, неловко дергается и приподнимается на локтях, когда Орочимару тянет его ногу к лицу и касается губами стопы. Саске такого совсем не ждал.         – Не надо, – дергается снова, пытаясь высвободиться, но Орочимару лишь перехватывает лодыжку крепче, второй рукой придерживая ногу Саске на простыни, и губы на нежной коже заменяются языком. Саске заливается краской. – Стой.         – Саске, – почти шепчет Орочимару, – я тебя заставлять не собираюсь. Если не хочешь, одевайся и ложись спать.         – Я не хочу спать, – бормочет будто в бреду. Стесняется признаться, что действительно хочет, чтобы Орочимару наконец взял его, но не так – так щекотно и отчего-то стыдно, но Орочимару и сам все знает.          – Тогда помолчи, – наказывает Орочимару, снова припадая губами к стопе.          И язык лениво ведет по коже, заменяясь губами, тянется от самой пятки выше, мягко проскальзывает между пальцев. Орочимару целует его ногу, прикрыв глаза, и Саске становится так неловко, что он и вовсе закрывает лицо руками. Голова идет кругом, и перед глазами почти плывет от того, как часто приходится дышать. Саске вдруг думает, что все это – будто по-настоящему, будто Орочимару он тоже нравится; Саске не знает, что нужно испытывать, чтобы вылизывать человеку ноги. Что это за чувства, есть ли им название. Что это за жар в груди, от которого изнутри себя разодрать в клочья хочется? Чем же Саске заслужил такой ласки – такой неправильной, о которой не говорят даже в порно? Ему ведь нравится, просто неловко. У него ведь член мелко вздрагивает, прижатый к животу, и Саске кажется, что он кончит от одного только языка между своих пальцев. Пытается потянуть ногу к себе, высвободиться, но Орочимару не выпускает – будто зависимый, будто нездоровый, мягко целует стопу Саске, другой рукой поглаживая под коленом второй ноги. Саске не трогает себя просто потому, что знает – все закончится быстро.         По дивану вещи разбросаны. Оставленная футболка Саске, его трусы, скинутый халат Орочимару. Смятые простыни и одеяла плывут потными пятнами, одна из подушек слетает на пол, когда Орочимару пинает ее, устраиваясь поудобнее. Саске кажется, что устроились они странно – будто наискосок, в горе вещей и одеял, которые можно было бы сдвинуть, и все же не перечит – не хочет сбивать настрой. Просто стоит даже не от того, что Орочимару его вылизывает, а от самой мысли, что вот она – та близость, в которой он так нуждался, с тем человеком, которого ему по-настоящему хотелось. Та близость, которую не снимают в стереотипном порно, и о которой не станешь сплетничать с друзьями. Орочимару и то, как он умеет к себе расположить, как он умеет заставлять дрожать от одного лишь предвкушения, как он касается, как он смотрит, как он целует – тот секрет, что Саске унесет в могилу. Никто не поймет.         Саске и сам не до конца понимает, к чему они оба идут.         Когда Орочимару, мягко подхватив под бедрами, подтягивает Саске выше, пытается перебросить ноги, согнуть его, Саске вдруг брыкается и обрушивается на Орочимару – неуклюже, стыдливо. Теряется и не знает, куда себя день. Попросту стесняется показываться Орочимару настолько открытым, обнаженным, стесняется интимности. Он ведь знает, что такое секс, видел, как им занимаются мужчины – только перед Орочимару будто неловко становится. Пусть он делает с ним, что хочет, только не смотрит. Пусть не смотрит так близко, даже в полумраке комнаты. Саске страшно: кажется, еще немного, и Орочимару правда скажет, что с него хватит. «Не готов», – скажет, – «повзрослеешь – приходи». Хочется, так хочется взять себя в руки, снова стать тем наглым, самоуверенным Саске, у которого рот не затыкается, который смелым может быть не только на словах, но все тело нервозно потряхивает, и он смотрит на Орочимару испуганно.          – Все нормально, – шепчет, снова подхватывая под ноги, поглаживая покрывшуюся мурашками нежную кожу бедер. Саске правда пытается, очень хочет доверять Орочимару – кивает мелко, откидываясь обратно на простыни, и снова прикрывает лицо сгибом локтя. Будто, если Орочимару его лица не увидит, то и не было стыдно вовсе. – Так надо.         Гибкости хватает перебросить ноги, почти дотянувшись коленями до лица. Саске закусывает костяшки пальцев и крупно дергается от неожиданности, от совсем новых, непривычных ощущений, когда к сжатым мышцам, к невинным, нетронутым прежде, вдруг осторожно прикасается самый кончик будто холодного языка.         И Саске паникует.         И Саске пытается отстраниться, извернуться и сбежать, но ласковая хватка за задницу одной рукой и за бедро другой удерживают на месте.         Саске стыдно – он вдруг боится показаться грязным.         – Подожди, – просит судорожно, – не надо.         И если бы Саске только знал, если бы только мог представить, что у Орочимару внутри творится, когда он вдруг становится таким – уязвимым, ранимым, беззащитным. Если бы Саске только знал, как Орочимару смотрит на него, пока Саске не видит. Если бы только они правда оба родились в другой вселенной, в другое время, при других обстоятельствах.         – Стой, – просит снова, тяжело вздыхая, рвано, неровно. Просит – но совсем не пытается больше отвернуться, когда Орочимару отпускает его ногу. Дают возможность, а Саске не бежит. Просто страшно.          Язык у Орочимару острый. Мягко проходится по сжатым мышцам, осторожно, будто исследуя границы допустимого, и тянется ниже, к выступающему копчику прямо по влажной от нервного пота ложбинке. Саске мелко потряхивает в руках Орочимару, и он следит за ним, успокаивающе поглаживая. Орочимару знает: впервые у всех так – стыдно и неловко, но Саске понравится. Саске обязательно станет лучше и легче. Он снова касается Саске там, теперь уже не кончиком языка – широко и влажно лижет, уткнувшись носом в подтянувшиеся яички. Саске пахнет юностью. Пахнет, как карамель, как самый приторный коктейль, как засахаренная ягода. Саске пахнет безумием, от которого так тяжело отказаться, перед которым не устоять больше – он пахнет почти невинным соблазном, запретной, самой извращенной фантазией. Саске на вкус как молодость, с которой было так тяжело прощаться. Орочимару вылизывает и целует его беззастенчиво, слюняво, втягивая носом запах юной кожи, и если бы Саске только спросил, Орочимару бы ответил прямо: он бы вылизывал его везде. Вылизывал бы его болтливый рот, его стройную шею, его выступающие ключицы. Вылизывал бы крепкий торс, на котором, если напрячь, проступают рельефы еще не оформившихся кубиков, но если расслабить, то появляется мягкий животик – чипсами питается, газировкой. Вылизывал бы его непорочные бедра, его аккуратный зад, ноги от самого таза до самых пальчиков – Орочимару всего его хочет, целиком и полностью, все в Саске желанно и красиво. Если бы Орочимару мог, он бы попросту его съел. Саске – десерт.          И Саске осторожно накрывает руку Орочимару на своем бедре ладонью. Неудобно развернув запястье, он позволяет Саске переплестись с его рукой пальцами, и Саске шумно, почти испуганно вздыхает, хватает ртом воздух и вздрагивает, когда язык толкается мягко, аккуратно, проскальзывая внутрь едва ли на сантиметр. Он сжимает руку Орочимару в своей, но больше не просит остановиться.         У Саске в глазах плывет от того, как часто он дышит. У Саске смазка по животу течет, и хочется пить, и хочется стонать, и хочется насадиться на чужой язык, чтобы толкнулся глубже – чтобы Орочимару тоже застонал, чтобы Саске просто слышал, просто знал, что происходит в его голове.          И Орочимару правда толкается глубже, но только чтобы тут же вынуть язык и снова широко лизнуть, пройдясь выше по мошонке. Смотрит на Саске хитро и ласково и прикусывает внутреннюю сторону бедра. Саске смотрит в ответ загнанно – Орочимару позволяет ему лечь обратно, опустить ноги, дать спине отдохнуть.          – Совсем ненормальный? – спрашивает Саске, хмурясь, но тут же раскалываясь в едва уловимой довольной ухмылке. Рука Орочимару скользит по животу, собирая пальцами смазку, и Саске почти не дергается, почти расслабляется под его прикосновениями, почти привыкает к его близости. Саске не скажет прямо, но Саске хочется больше – а Орочимару и не нужно этого слышать, он видит все по глазам.         – Ненормальный, – вторит эхом, облизывая пальцы. – Ты еще не понял?         – Всего вылизал, как собака.         – Саске, – Орочимару усмехается, наклоняясь ниже, опираясь на слегка разведенные колени. Еще не нависает, но уже тянется к нему – длинные волосы ласково щекочут кожу, и Саске вздрагивает. – Только честно, скажи мне, – ладонь соскальзывает по ноге ниже, по бедру, чтобы нежно погладить ягодицу. – Ты вообще ни с чем не пробовал?         Саске почти стыдливо мычит в ответ.          Он знает, что выглядит сейчас не лучшим образом. Непривлекательно. Потный, обнаженный, с мокрой от слюны ступней, с измазанным липкими разводами животом. Лохматый, взмокший, покрасневший. Смотрит на Орочимару, прижав голову к груди, и кожа под подбородком собирается складками. Нет в нем ничего особенного или соблазнительного – но Орочимару в ответ смотрит так, что Саске хочется ему открыться. Быть с ним честным и искренним, быть с ним собой, обычным неопытным мальчишкой, напуганным, неловким, невинным. Когда Орочимару смотрит так, Саске в любом виде ощущает себя желанным и нужным.         – Нет, – повторяет просто на случай, если Орочимару не расслышал. – И что, это проблема? Трахаться теперь не будем?         И Орочимару сам разводит ноги Саске руками, потянув за колени, сам, улыбаясь, тяжело наваливается верхом и вжимается в его бедра своими, крепко, притираясь пахом так, что Саске удивленно раскрывает рот. Член у Орочимару крепкий, тяжелый – ощутимо стоит даже в трусах. Прижимается, просто чтобы Саске понял, что с ним делает, чего добился, и прикусывает его нижнюю губу, игриво отстраняясь от поцелуя. Саске осторожно укладывает руки на талию Орочимару.          Боже.          Как же у него крепко стоит.          – А с этим мне что делать?         И так приятно, так здорово с ним просто шутить, язвить, спорить. Так приятно, когда никто не отчитывает за развязавшийся пьяный язык.         – Рукой.          – Ладно.         И Орочимару поднимается. Ловко отталкивается от дивана и выпрямляется, бросая на растерянного Саске хитрый взгляд. Хочется по лицу себя хлопнуть – неужели все испортил? Неужели правда уйдет сейчас? Почти хочется извиниться, оправдаться и сказать, что совсем не это имел в виду, что пошутил, что просто бросил глупость, но взгляд скользит ниже, по крепкому торсу, к трусам, и Саске послушно прикусывает язык – так вызывающе натягивается ткань. В полутьме комнаты, с поплывшей от вина головой, Саске силится разглядеть очертания – большой ли, встал ли по-настоящему? Орочимару взгляд перехватывает и из комнаты выходит молча, зная, что Саске смотрит вслед, а Саске и не решается сказать хоть что-либо. Просто падает обратно на диван и всматривается в потолок, осторожно касаясь себя пальцами. Головка на робкие прикосновения отзывается болезненно, и Саске отбрасывает руку в сторону.         – Куда ты пошел? – зовет в итоге, когда Орочимару начинает греметь дверцами шкафов.         Отзывается из глубины квартиры глухо.         – Пить хочешь?         – Хочу, – врет, только бы вернулся, и Орочимару действительно возвращается, шлепая босыми ногами.         Протягивает кружку уже остывшего чая и дожидается, пока приподнявшийся Саске ее осушит. Забирает и бросает Саске на живот что-то тяжелое, твердое. Пока Орочимару снова исчезает, чтобы убрать кружку, Саске подставляет тюбик на тусклый свет у окна – смазка. Вот оно. Саске сглатывает.         Значит, все действительно случится. Все происходит на самом деле, и Орочимару, от которого так тяжелело в паху все эти недели, правда станет заниматься с ним сексом. Саске пытается не бояться – волнительное предвкушение размывает испуг, и голова будто трезвеет от мыслей, что сейчас он правда будет зажат крепким телом. И все вдруг, все его скандалы дома, все те грубы слова, что он бросил Микото ранее, кажутся такими правильными, кажутся именно тем, что привело его сюда, в чужие объятия. У Орочимару смазка дома; Саске думает, готовился ли для него или просто трахает кого-то еще. Разговаривать или задавать вопросы тяжело, не удается, не хочется – язык, будто ватный, не поворачивается, и Саске лишь растерянно смотрит на Орочимару, когда он включает свет у окна.         – Выключи, – просит, сдвигая ноги. Просто стеснительно и неловко, если Орочимару все увидит, будто к самой близости Саске готов, но к тому, что его станут рассматривать, еще нет. Орочимару не спорит – сам ведь понимает. Тушит свет обратно и опускается на диван на колени, подтягивая Саске к себе за лодыжки.         – Стесняешься, – не столько спрашивает, сколько утверждает Орочимару тихо, и Саске молча приподнимается на локтях. Вертит в пальцах тяжелый тюбик и нерешительно протягивает его Орочимару. – Боишься?         – Не знаю, – шепчет Саске честно. Правда ведь не знает, пусть и храбрится, пусть и пытается собраться с мыслями.          Орочимару по колену его ласково поглаживает, будто успокаивает, и по коже разливается тепло – как от печки, как горячим душем после долгой дороги по зимнему морозу.         – Иди сюда, – зовет и разводит ноги Саске шире, наклоняясь, нависая над ним тяжелой фигурой.          Подставляет руку под флакон, и Саске щедро выдавливает смазку на чужие пальцы. Саске мелко потряхивает. Внутри, где-то в грудине, выламывая ребра, клубится узлами душное возбуждение; волнительно плещется по венам кипятком, прошивает кожу током, заставляет дугой под прикосновениями выгнуться – Саске сжимает губы тонкой полоской, когда два пальца, почти холодные и такие мокрые, осторожно касаются сжатых мышц, еще не толкаясь внутрь, но мягко обводя по кругу. Он тянется ниже, и Саске тянется сам, чтобы неловко прижаться к нему губами – насколько позволит, насколько получится. По складкам на животе тянутся вязкие разводы; член вздрагивает, когда Орочимару аккуратно толкает палец глубже, и Саске хватает Орочимару за плечо, когда к среднему пальцу добавляется безымянный. Одни только подушечки, входят и замирают, и Саске замирает тоже – не больно, но неловко, и щеки вдруг заливаются краской.         – Это обязательно? – спрашивает он невпопад, едва слышно, и Орочимару ловит его шепот, мягко слизывает нервные слова с губ, целует мягко и невинно вместо ответа. Хватка на плече усиливается, когда Орочимару осторожно, без резких движений вводит пальцы глубже, тут же вытягивая их обратно. Саске ведь знал, что так и будет, он видел такое прежде, поэтому готовил себя морально – на практике же теряется и отчего-то стыдится.         – Так надо.          – Давай быстрее, – просит, снова пытаясь прикоснуться к себе.         И на мгновение, на долю секунды Саске пугается, что Орочимару поймет его неправильно, что ускорится и сделает больно. Он сжимает плечо Орочимару крепче, впиваясь в кожу короткими ногтями, и хватает ртом воздух, когда Орочимару сам льет смазку, не вынимая из него пальцев, и пальцы снова заходятся медленно, только теперь – с влажным, чавкающим звуком. Саске смотрит на Орочимару через пелену стеснения и неловкости, и Саске кажется, что нет во всем мире никого красивее. Саске так хочется его поцеловать.         Мышцы растягиваются мягко. Вылизанные, почти готовые к близости, они поддаются, послушно раскрываются, когда пальцы входят глубже, и почти не саднят, когда рука из Саске случайно выскальзывает. Орочимару будто самому это нравится: одной рукой он поглаживает Саске изнутри, аккуратно надавливая на горячие стенки, другой – снаружи, по дрожащему бедру и выше, едва не касаясь лежащего на животе члена. Саске послушно помалкивает. Из глотки рвутся тихие, неуверенные постанывания, и он глушит их, не зная, позволено ли ему все это испытывать. Изнутри разрывают ощущения и мысли – жар, липкое возбуждение, готовность совершать ошибки и делать глупости, желание отдаться целиком и без остатка, чтобы не было больше, чтобы Орочимару все себе забрал и ничего не оставил. Изнутри рвется хрип, стон, нервный смешок, но Саске молчит, потому что перед Орочимару отчего-то все равно неудобно. Будто не должны так заводить одни только пальцы.          Он собирает подсыхающую на животе смазку – липкая, остывшая, едва ли прозрачная. Тянет руку выше, и Орочимару ловит пальцы губами, вбирая в рот сразу две фаланги, прикусывая, все же вытягивая из Саске смех. У Саске живот, собравшийся складками, подрагивает, у Саске вокруг чужих пальцев плотнее сжимаются мышцы, и Орочимару улыбается ему в ответ, ловя руку за запястье и осторожно целуя ладонь.         – Помоги мне, – просит тихо, разворачивая руку ладонью вверх, и Саске подтягивается, почти присаживается аккуратно, позволяя пальцам задержаться в себе.          Орочимару щелкает крышкой тюбика, и на ладонь льется густо – пахнет резиной и чем-то сладким, отдает химией и фруктовыми ароматизаторами. Запах бьет в голову будто хлыстом. Саске не сразу понимает, что от него требуется – думает, что придется к пальцам Орочимару добавлять свои, почти пугается, но все же неловко замирает, когда свободной рукой Орочимару приспускает собственное белье, и взгляд цепляется за темные жесткие волосы.         И Саске думает, что Орочимару мог бы и сам. Мог бы просто попросить его налить смазки в ладонь, мог бы размазать ее по себе собственной. Делает ли он это, чтобы Саске тоже включился, чтобы перестал так смущаться? Саске не знает. Гадать некогда – у Саске по руке течет, и он тянется к Орочимару, неумело, неловко обхватывая упруго стоящий член мокрыми пальцами. Голова разрывается изнутри.         Орочимару сдавленно стонет – тихо, плотно сжав губы, едва уловимо. Рука у Саске совсем неопытная, нерешительная, обхватывает крепкий член осторожно, будто боится сделать что-то не так – просто обхватывает и держит, силясь заглянуть в мутные глаза Орочимару. И думает, чем же все это отличается от того, чем он занимается дома, в душе или перед компьютером, перед сном на кровати или на полу, устроившись спиной у ее основания. Думает, чем же таким отличается сам процесс, чтобы так растеряться – ведь член есть член, и Саске трогает себя сам, чтобы знать, как можно сделать приятно, только отчего же так дрожат пальцы? Отчего так неловко вести липкой рукой, вязко размазывая смазку. Он ведь и для себя старается тоже – знает, что последует потом. Неудобно вывернув запястье, Саске тянет рукой ниже, вслушиваясь в хлюпанье смазки между пальцев, и поднимает выше, едва задевая волосы на лобке костяшками. Забавно, думается. Отчего-то полагал, что Орочимару будет гладко выбритым. Приоткрывает обкусанные нервно губы, когда пальцы внутри сгибаются и цепляют стенки, и сам сжимает руку на члене крепче. Ласкать Орочимару неловко, но отчего-то так нравится, что хочется, чтобы нравилось и ему, и забавно, думает Саске, так забавно они должны выглядеть со стороны: пальцы Орочимару – в нем, пока собственная рука – на его же члене. Наверное, такого Саске не видел даже в порно. Такое нежное, интимное и осторожное, наверное, только в кино снимать – в красивой эротике, ограниченным тиражом, чтобы тайком перезаписывали на кассетах. Саске рвано дышит, задавая руке более уверенный темп. У Орочимару лоб взмокший, волосы прилипают – нравится. Орочимару хорошо.         – Ниже, – подсказывает тихо, шипит, и Саске правда скользит рукой ниже, сжимая пальцы в кулак.         И от лица разом отливает кровь, и сзади шея разом покрывается нервной испариной – потому что рука так мягко сжимает головку, и наощупь она так отличается, и так нежно скользит в ладонь, что Саске дергается, подается выше, пытаясь соскользнуть с пальцев. Потому что так хочется, что голова уже не соображает, таким галопом в ушах отбивает сердце, так тяжело дышать, что перед глазами уже начинает плыть. Потому что Саске так хочется всего, что Орочимару может ему дать, и секунды тянутся минутами, часами, вечностями, и кажется, что у них – все время мира, которого Саске все равно с Орочимару не хватит. Ему его не хватает просто.          Ему ласки не хватает. Крепкой хватки, тяжелого веса, что прижал бы собой к взмокшим простыням. Саске так не хватает Орочимару.         И он раз за разом мысленно возвращается к тому, как Орочимару шепчет про головку. Так интимно, так по-взрослому, так развратно, что Саске едва не краснеет.         А когда пальцы наконец выходят из Саске, Орочимару пристраивается ближе, не позволяя мышцам стянуться – входит мягко и осторожно, загоняя сразу по основание, прижимаясь к нежной коже лобком. Входит и замирает, и знает ведь, что некомфортно, что стоило бы постепенно, но так Саске будет проще – так он быстрее привыкнет, так ему не придется терпеть, пока член будет входить глубже, сантиметр за сантиметром, вновь и вновь раздражая невинные мышцы. И Саске тянется к паху Орочимару, наощупь пытается понять, сколько еще может войти, чтобы столкнуться лишь с прижатыми к нему бедрами. Нисколько – уже все, уже целиком. Отчего-то думал, что стонать будет как в пресловутом порно, но когда Орочимару входит в него глубоко и мягко, из глотки не вырывается ни звука – Саске только прикрывает глаза и широко раскрывает рот, хватая душный воздух.         Смотреть на Орочимару страшно. Внезапно Саске вдруг ощущает себя таким беззащитным, таким уязвимым и маленьким, что становится неловко, и хочется прикрыться. Он сводит ноги, но Орочимару придерживает его за колени, и когда Орочимару наклоняется ближе, когда сладкое от вина дыхание оседает на коже, когда тяжелые волосы вдруг спадают на грудь Саске, на руки, на плечи, Саске приоткрывает глаза, только чтобы столкнуться со взглядом, от которого на месте хочется сдохнуть. Рассыпаться миллионами осколков, разлететься вдребезги, осесть пылью в светлой уютной квартире Орочимару. Ядовитыми парами проникнуть в его кровь и легкие, пеплом осесть на ресницах, на губах его, на кончиках пальцев. Саске хочется утонуть в золоте его глаз, чтобы оно, кипящее, разъело его без остатка, потому что Орочимару смотрит внимательно, серьезно всматривается в подернутые влагой глаза Саске – и столько в его глазах заботы, столько ласки и переживаний, столько трепета, будто боится, что раздавит, что Саске правда какой-нибудь фарфоровый и разобьется под его касаниями; столько в его глазах чего-то, что Саске так боится понять неправильно, что правда хочется сдохнуть. Здесь, сейчас, с ним, под ним – чтобы ничего больше не было.         Орочимару выскальзывает из Саске совсем немного и медленно толкается снова – проверяет, привык ли, готов ли. Саске прикусывает губы. В голове – ни единой мысли, ни намека на рассудок, на осознанность, только влажный звук смазки, хлюпающей где-то внизу, и тяжелое дыхание Орочимару в собственные губы. Он пытается расслабиться. Пытается получать удовольствие, чтобы Орочимару с ним тоже было хорошо, и обнимает за шею. Путается липкими пальцами в длинных волосах – наверное, потом станет ругаться. А пока Орочимару не двигается, пока осторожно, почти невинно касается губ Саске своими, Саске растворяется в нахлынувших ощущениях. Утопает в неге робкой ласки и собственном страхе ощутить вдруг то, чего ощущать не должен. Если Саске влюбится в него, повторяет себе мысленно, то только на ночь. Только пока холодное солнце не расчертит полы комнаты тусклыми лучами. Только пока не зазвенит будильник, пока не сядет на автобус обратно до дома. Саске позволит себе любить его совсем немного, только пока не вернется домой, пока снова не увязнет в серых буднях опостылевшей квартиры. Совсем немного.         Орочимару нравится. То, как осторожно он обходится с Саске, как бережет его, как старается и для него тоже – дает время, терпит, успокаивает легкими поглаживаниями. Как он накрывает вспотевший лоб Саске ладонями и отбрасывает с лица волосы, как он улыбается ему, как он тихо, едва слышно зовет его по имени. Саске думает, что вот они – преимущества взрослого мужчины; то, как Орочимару важно не просто кончить, а сделать все, чтобы хорошо, чтобы совсем не больно было Саске. И Саске гадает, глядя в его глаза, в том ли дело, что Орочимару – не случайный ровесник, с которым Саске вместе учится взрослеть и зажимается в спальне, пока родители не вернулись с работы, или в том, что для Орочимару Саске тоже что-то значит? В том ли дело, что в груди Орочимару тоже теплеет, когда Саске рядом?          Саске боится совсем не боли.        И Орочимару толкается. Аккуратно, мягко, медленно – так, что мышцы поддаются с едва заметным сопротивлением. Вжимает Саске в диван, уткнувшись носом в кожу там, где стройная шея переходит в крепкое плечо, и подхватывает ее губами, целуя осторожно, цепляя зубами совсем немного, почти неощутимо. Саске нравится. Просто нравится, как член растягивает его, как все внутри заполняется, как распирает стенки; нравится, как собственный член, зажатый между животами, подрагивает и истекает смазкой, как пачкает кожу Орочимару. Саске мокрый, течет и поскуливает – ничем не лучше девчонки, и Саске так нравится ощущать себя рядом с Орочимару таким – послушным и податливым. Член скользит все легче. Орочимару не пытается набирать темп, медленно толкаясь глубоко и выходя почти полностью, и Саске запрокидывает голову, подставляя влажную от слюны шею под поцелуи. Наверное, на утро останутся следы. Придется ходить в кофте с горлом и таскать дома толстовку, чтобы никто не заметил. Саске не против. Он стискивает длинные волосы в кулак и слышит, как Орочимару усмехается.         – Давай быстрее, – просит тихо.         Потому что нежно – приятно, хорошо, с ума сводит, но быстрее – так ведь интереснее. Саске ведь с самого начала хотелось попробовать именно так, чтобы Орочимару не сексом с ним занимался, а просто трахал, чтобы Саске в истерике под ним бился, чтобы захлебывался слюной и задыхался хрипом не в силах больше стонать. Хотелось, чтобы он хватал его крепко, тянул за волосы, шлепал и называл грязно, чтобы у Саске ноги дрожали, чтобы закатывались глаза. Он не против подобных ласк – ему правда нравится, но любопытство берет верх. Орочимару приподнимается. У Орочимару живот весь мокрый, в липких потеках, и он будто невзначай пробегается по члену Саске пальцами, заставляя выгнуться дугой. У Саске будто ток по позвоночнику пускают – мышцы сводит разом, и он сдавленно скулит, теряясь в горячем вздохе. Он и не знал, что может быть так приятно.         – Только немного, – предупреждает, и Саске кивает в ответ. Приподнимается на локтях, подслеповато следя за тем, как Орочимару рыщет в скомканных одеялах смазку, и рвано хватает воздух ртом, почти отчаянно, когда Орочимару, цокнув, выходит из него, звонко шлепнув по ягодице.         Он и не заметил, как кто-то столкнул ее на пол, совсем не слышал стука тюбика. Рассматривает крепкие бедра Орочимару и сам к себе прикасается – осторожно притрагивается к влажным от смазки мышцам, почти расслабленным, растянутым. Собственный член ноет. Саске старается не трогать себя руками, пытается отсрочить оргазм, чтобы продлить момент – и так хочется выть. Саске вдруг ловит себя на мысли, что это все – в десятки, в тысячи раз лучше и приятнее любой мастурбации; что дело, возможно, даже не столько в настоящем члене, сколько в самом факте, что он не один, что его ласкают, что его тоже хотят. Орочимару возвращается, и Саске засматривается на то, как упруго покачивается его член при ходьбе, как мягко пружинит, когда тот забирается обратно на диван, и хочется вдруг, так хочется, чтобы он хлопнул им его по лицу, по щеке, тяжелым и крепким, размазав собственную смазку и смазку из тюбика по взмокшей порозовевшей коже. Саске разводит ноги увереннее, краем одеяла все же прикрывая живот – так будто легче, пока Орочимару снова не уляжется верхом. Будто безопаснее.          – Как ты хочешь? – спрашивает, перехватывая голодный взгляд Саске на члене, и Саске поддается импульсивному, совсем детскому порыву – подтягивается выше и осторожно толкает напряженный член, усмехаясь тому, как он пружинит из стороны в сторону. Орочимару с ответным смешком цепляет его за руку и, когда Саске валится обратно, снова шлепает по заднице – игриво, кокетливо. Саске жарко.          – А ты?         – Саске, – цокает, заставляя приподняться, и пропихивает под поясницу подушку.         – Тогда делай все, что хочешь.          И ведь правда хочется – пусть уничтожает его, пусть добивает. Пусть делает все, что пожелает, Саске на все согласен, на все его капризы и прихоти, на самые грязные желания. Орочимару смотрит пьяно – и кажется, что дело совсем не в вине, что голову кружит от Саске, от его тела, от его мальчишеской робости и отчаянного желания казаться взрослее, смелее, опытнее. Кажется, голову Орочимару кружит от того, как Саске тихо, будто скромно, но все же стонет, когда Орочимару смазывает член сам и входит размашисто, снова полностью, придерживая за точеную, узкую для мальчишки талию. Воздух будто вязким становится, будто осязаемым, ухватишь руками и осыпешь не себя кусками ватными, душными обломками накаленной атмосферы. От Орочимару потом пахнет, горечью мокрой кожи, отдаленно – приторным шампунем, и Саске хочется прижаться к нему снова, тянуть его запахи носом и задыхаться им, только им дышать, чтобы не надышаться, но Орочимару не наклоняется. Еще не быстро, но уже не медленно входит в разнеженное тело, дыша тяжело, приоткрытым ртом. Саске все же накрывает собственный член дрожащей ладонью, но гладить себя не торопится – лишь осторожно касается головки, будто снова дразнит. Снова тянет липкие пальцы к Орочимару, позволяя прижаться к ним губами.         И Саске хватается руками за подлокотник дивана, когда темп нарастает. Поджимает пальцы на ногах и сам приоткрывает рот в беззвучном стоне, глядя вниз: следит, как по груди Орочимару градом льется пот, как собственный член покачивается, прижатый к животу, вздрагивая с каждым несильным, но глубоким толчком. Саске дурно – у Саске сердце заходится так бешено, что кажется, что действительно остановится. Неловкость и дискомфорт вымываются из развратной головы, заменяются редкими влажными шлепками, и Саске срывается на робкий стон, когда Орочимару подбирает его ногу под коленом и подтягивает выше. Снова целует стопу, целует пальцы, целует – и отпускает, и нога скользит ниже, но так и не падает обратно на диван – неловко прижимается пяткой к груди Орочимару. И Саске больше не сопротивляется, не пытается закрыться, не сжимается вокруг Орочимару – позволяет брать себя так, как ему понравится; не понимает, в смазке ли дело, в том, что он привыкает, или в том, что он с Орочимару, но член в Саске входит легко и плавно, с хлюпаньем выскальзывает, чтобы тут же войти снова. И Саске думает, как забавно: так неудобно было, когда Орочимару вводил в него пальцы, и как хорошо теперь, когда в него вбивается член куда толще. Забавно.         С Орочимару все забавным ощущается. То, как он похлопывает по ягодице, как вынимает член, чтобы помассировать головку, и как снова вводит в Саске одну только головку, просто чтобы подразнить. Быстрее Саске правда нравится больше. Орочимару возит его по простыни, одной рукой придерживая за бедро, другой – нажимая чуть выше лобка, и Саске вдруг хватается за запястье, растерянно на Орочимару глядя. Запыхался – хочется возразить, просить не надавливать, пока он не сходит в туалет, попросить быть аккуратнее, но Саске дышит так тяжело и загнанно, что на просьбы и предложения сил уже не остается. Лишь сжимает руку крепче и тянет выше.         – Не надо, – требует строго, и Орочимару будто специально надавливает сильнее. И Саске правда становится страшно. Если все закончится так, как он боится, он просто вернется домой и повесится от стыда.          – Ну что, достал? – улыбается Орочимару, мягко поглаживая собравшийся складками, липкий, подрагивающий живот.         – Заткнись, – бросает, и Орочимару наклоняется ближе, чтобы наотмашь хлопнуть Саске по щеке.          Несильно, не чтобы обидеть или сделать больно – так, чтобы не забывался. И Саске хватает, чтобы сорваться, чтобы из глотки вырвался громкий, настоящий стон вперемешку с удивленным вздохом, чтобы член болезненно дрогнул, и все тело взяло дрожью. Нога с груди Орочимару срывается по инерции, и Саске припечатывает пяткой подбородок Орочимару – так, что даже сквозь собственный пульс, отбивающий в ушах и висках, слышит, как клацает его челюсть. Орочимару замирает.          И Саске становится страшно.         Саске страшно, что он сделал ему больно. Что он сломал ему зубы, что Орочимару сейчас грубо развернет его и выставит за дверь, оборвав все контакты. Страшно, что все вышло вот так – что он снова не в меру разговорился и сам все испортил. Он ведь не хотел, это ведь действительно вышло не специально. А Орочимару смотрит будто сквозь него, ухватившись за подбородок и шевеля челюстью то влево, то вправо. Саске чувствует, что должен извиниться, но слова встают комом в горле – это же произошло случайно. Он ведь не виноват, это ведь Орочимару начал. Нужны ли Орочимару вообще его пустые извинения? Что он будет с ними делать, оплатит ими стоматолога на случай, если прилетело действительно сильно? Саске просто не умеет извиняться, слова ощущаются будто ненастоящими, будто не существуют вовсе в жизни Саске, а потому он только растерянно бросает:         – Я не хотел.         И Орочимару выходит из него, подтягивая к себе ближе за запястье.          – Ничего страшного.         И целует.          И губы у Орочимару все такие же мягкие, все такие же ласковые.         Развернуть себя спиной Саске позволяет послушно – думает, что так, наверное, хотя бы не сможет снова Орочимару пнуть. Устраивается перед Орочимару, уложив голову на локти и прогнувшись в пояснице, и Орочимару берет за бедра грубо, снова входя целиком. Саске мычит в одеяла. Как же хорошо.         Саске мокрый – настолько, что смазка течет по бедрам, чавкает при каждом толчке, оседает липкими каплями в сгибах колен. Орочимару вбивается в Саске размашисто. Движения у Орочимару резкие, без былой, кажется, осторожности, еще немного – и станут грубыми. Саске не больно. Саске так приятно, что глаза закатываются сами собой, и он прижимается к одеялам ужаленной ладонью щекой, раскрыв в немом стоне влажный, припухший рот и размазывая по постели слюну. У Саске мышцы расслабляются – все до единой, и он едва не обмякает, не валится безвольным телом на диван, придерживаемый одними только руками Орочимару, сильными, липкими. До утра, только на ночь, Саске его так любит – так сильно, что собственный член болезненно ноет, а горло заходится хриплым стоном, когда Орочимару наращивает темп. Он его не жалеет. Не любит, но трахает, устроившись удобнее, опираясь на согнутую в колене ногу, и Саске ласково хватается за его лодыжку, пытаясь урвать себе хотя бы немного контакта.          Так вот, что значило заниматься сексом? Вот, что все это время Саске упускал?         Он думает, что с девчонками так не получится. Думает о том, что быть сзади должно быть не так приятно – потому что наслаждение, удовольствие растекается по телу будто изнутри, и ощущать себя беспомощным, быть послушным, пока тебя возят по постели и сгибают, как понравится, просто неописуемо, необъяснимо, просто то, что Саске даже не с чем сравнить. Он думает, что так не получится и с парнями, будто дело не в члене как таковом, а в Орочимару, что глубоко толкается, крепко сжимая уставшие бедра. Саске больше никого не хочется. Хочется только, чтобы Орочимару никогда не останавливался, чтобы не выходил, пока Саске не разрыдается от бессилия. Хочет, чтобы уничтожил его.         И он наваливается крепче. Вбивается в юное тело почти безумно, и у Саске голова идет кругом от того, как комната вдруг вся пропахла потом. И у Саске все, что в голове было, все мысли и переживания, все тает пьяным туманом, когда темнота заполняется влажными шлепками кожи о кожу. Он больше не говорит, и Орочимару не лезет со своими шутками тоже – только дышит где-то над ухом, одной рукой вжимая голову Саске в диван, другой – неудобно заламывая, прижимая к спине его согнутую руку, и все, что Саске остается – это звуки, с которыми Орочимару бьется о его яйца своими. Просто шлепки.         И Саске совсем не против, совсем не возмущается, когда Орочимару снова целует его шею. Остервенело вылизывает соленую от пота кожу и цепляет зубами, метит, кусает почти больно, ощутимо. Саске скулит, прижатый к простыням, и судорожно хватается за одеяло, разводя ноги шире и прижимаясь членом к дивану. Если Орочимару будет так вбиваться и дальше, Саске кончит просто от того, как сладко член трется о ткань; но Орочимару не позволяет – подталкивает бедра своими, чтобы Саске приподнялся, и толкается снова, глубже и грубее, перехватывая тихий стон Саске, слизывая его с мягких губ, утопая в неумелом поцелуе.         А когда все кончится, Саске обязательно вспомнит о матери. Вспомнит о том, каким мальчишкой был днем, маленьким и никчемным, как унижался перед ней, как врал и отпрашивался на выдуманную ночевку к выдуманным друзьям, и обязательно усмехнется тому, каким взрослым его делает Орочимару. Подумает, что Микото провела всю ночь, полагая, что сын послушно ушел к Суйгецу, что они поиграли в приставку и легли в девять, что они не нажили себе проблем и хлопот, и что на утро Саске вернется домой все тем же ребенком. Она ведь даже не представляет, чем он живет. Не представляет, чем занимается Саске – как он выгибается и стонет под взрослым мужчиной, как бесстыже позволяет ему касаться языком тех мест, о которых с ней даже не говорит. Они все ведь даже не представляют, какой Саске на самом деле: привычно грубый и нелюдимый, что за закрытыми дверями вдруг оборачивается ранимым, беззащитным, разнеженным мальчиком. Саске не считает, что взрослеет рано – просто Микото считает, что Саске взрослеть будет никогда не поздно.         Саске хочется наговорить глупостей.         Он хватается за Орочимару судорожно, скользя дрожащими пальцами по влажной коже, и шепчет неразборчиво, обрываясь на полуслове. Саске так хорошо и так плохо, Саске жарко и душно, сладко, и сердце так бьет, что дышать становится невозможно – перед глазами темнеет. Он устало роняет голову на простыни, пытаясь отдышаться, и Орочимару замедляется, наваливаясь крепче. Целует острое плечо и наклоняется к самому уху.         – Все нормально?          А Саске в ответ только мычит.          Ничего у Саске не нормально.         Не нормально то, что матери врать приходится, что приходится ругаться с семьей, бежать из собственной квартиры, чтобы найти спокойствие. Чтобы вздохнуть полной грудью и почувствовать, что он правда живой. Не нормально, что приходится ложиться под мужчину, чтобы испытать хоть что-то – чтобы было хорошо, приятно и легко с ним, чтобы было тепло, чтобы чувствовать себя нужным. У Саске не все нормально дома, не все нормально с головой, и голова у Саске течет – так сильно, что он забывается в экстазе, и немое горло прорезается стоном, тягучим, ласковым, вперемешку с невыплаканными слезами, неозвученными просьбами, вперемешку со всем, что Саске в себе копил. Ничего у Саске не в порядке, когда Орочимару снова наращивает темп, и когда в плечо кусает, и когда перебирается к взмокшей шее. Не в порядке, когда что-то щелкает в плече, и руку до самой кисти простреливает болью. Не в порядке, когда Орочимару несильно стискивает в кулаке отросшие, влажные от пота волосы, и все совсем не в порядке, когда он, сбиваясь, сдавливая бедра больнее, тяжело дыша, валится верхом и снова придавливает собственной грудью неудобно заведенную за спину руку. У Саске так все погано в голове, так гниет все, так течет, и вместе с тем – телу Саске, разнеженному, заклейменному следами зубов, ладоней и пальцев, так хорошо, что Саске теряется – не знает, куда себя деть. Не знает, как ему быть дальше. Не знает, как ему завтра возвращаться домой – теперь уже по-настоящему взрослому.         У Саске все так хорошо и все совсем не в порядке, когда Орочимару хватает зубами ухо, когда дышит на ухо так тяжело и часто, когда сам срывается на хриплый стон – и выходит из Саске рывком, придерживая дрожащее бедро широкой рукой. Саске разворачивается. Пьяно и устало всматривается в темноту спальни и следит, как Орочимару разгоняется кулаком по члену, и в голову вдруг бьет кипящей кровью, голова разом оказывается такой чугунной, будто шея больше не в силах ее удерживать, и Саске тяжело роняет ее на постель, стоит Орочимару кончить – разбрызгать все на руку, попасть вязкими каплями на бедра Саске, на его нежную кожу. Орочимару тяжело. Он стирает предплечьем пот со лба и мнет член аккуратно, выжимая все до последней капли. Саске потирается о простыни, спрятав лицо за сгибом локтя.         – Зачем вытащил? – спрашивает он тихо, устало и недовольно, и Орочимару мягко похлопывает его по заднице, розовой и мягкой.          – Не выдумывай, – бросает лениво в ответ, вталкивая в Саске сразу два пальца и второй рукой обвивая опадающий член. – Повернись немного.         Саске ожидал, что все будет не так. Ждал, что растянут все на час, что оба кончат по три раза, что кричать будут, стонать, царапаться. Он не знает, сколько прошло времени, десять ли минут, пятнадцать – будто время в принципе перестало существовать, замерло где-то вдалеке и так и осталось. Пальцы в Саске скользят мягко, без сопротивления, и под аккуратной лаской чужой руки член снова наливается кровью. Думать не хочется. Саске хватает ртом воздух, сжимает в кулаках одеяла, и капает слюной на постель, пока крепкие руки ласкают его с обеих сторон. Подмахивать бедрами получается почти инстинктивно, насаживаться на чужие пальцы снова, толкаться в чужой кулак – Саске прячет лицо, но Орочимару и без того видит, что с ним творится. Видит, как мелко его потряхивает, и как кожа покрывается крупными мурашками.          Саске не открывает лица, даже выплескиваясь себе под живот и сжимая в себе чужие пальцы. Только замирает нервно, чтобы тут же устало рухнуть на простыни, и тихо скулит и стонет, когда Орочимару сжимает член под самой головкой. Перед глазами плывут цветные пятна, взрываются салюты, и в голове вдруг все сносит взрывной волной фатального выброса дофамина. Открой Саске глаза, зрачки бы затопили радужку совсем не из-за темноты – оргазм от чужих члена и рук совсем ни с чем не сравнится. Это лучше, чем ласкать себя самому, лучше самого удачного накура; это приятнее любого поцелуя, приятнее самой вкусной еды после длинного пути, приятнее, чем вернуться домой после долгой дороги. Короткий, быстрый всплеск – чистая концентрация животного экстаза, перед которым меркнет все, что Саске только может придумать. Его трясет, его мотает, его скручивает сладким спазмом, и Саске давится вздохом, потираясь щекой о сырые простыни. Пальцы из себя выпускает будто нехотя. В голове у Саске пусто. На душе отчего-то тоже.         – Принеси попить, – просит тихо, когда Орочимару оставляет на заднице невинный, совсем детский поцелуй. Мягко массирует кожу, раздвигая ягодицы, и касается пальцем пульсирующие сжимающихся мышц. Саске брыкается и отмахивается руками, но так лениво и устало, что Орочимару не пытается с ним больше даже заигрывать.          – Опять? Чего тебе, воды? Газировка еще есть холодная.         – Что за газировка?         Орочимару гладит его спину. Пробегается по выступам позвонков самыми кончиками пальцев, и Саске прогибается в пояснице почти по-кошачьи, подставляясь под ласку. Оглаживает острые выступы лопаток и спускается ниже, легко, почти невесомо касаясь копчика, влажной от пота ложбинки. У Саске внутри отчего-то так пусто, будто все прошло совсем не как он хотел и представлял, будто снова он что-то испортил, будто Орочимару не понравилось, и потому заканчивать пришлось руками. Почти обидно, что вышло вот так, и Саске кажется, что больше Орочимару к нему не прикоснется.          – Фанта в холодильнике.         – Давай.          Голос у Орочимару уставший – Саске силится понять, разочарованный ли или попросту вымотанный. Бессовестно следит, как уже мягкий член Орочимару покачивается при ходьбе, и так же бесстыже разводит ноги сам, неудобно приподнимаясь. Тело ноет. Бедра, таз, ягодицы, припухшее кольцо мышц – не то чтобы болело, но все ощутимо устало; спазм отдает в ребра и снова простреливает плечо, на которое Орочимару так неудобно завалился. Если бы Саске не занимался спортом, если бы не привык к заломам и захватам, наверняка бы плечо вышло из сустава. Неосторожно вышло. Наверное, не смертельно.         – Встань на минуту, – бросает Орочимару, но сам же Саске подняться помогает, приподнимая за руку. Протягивает открытую банку и стягивает с дивана влажные простыни.         – Перестелить хочешь?         – Да. Сполоснуться не нужно?         Саске отпивает – газировка приторная, бьет в переносицу и отзывается слезами в уставших глазах. Отчего-то хочется искать в словах Орочимару подвох. Накидывая на себя брошенный халат Орочимару, подпоясываясь, он пожимает плечами, завалившись на дверной косяк. Следит, как Орочимару застилает диван чистым бельем. Хозяйственный, думается, предусмотрительный.          – А тебе что, противно? – спрашивает Саске, и Орочимару вдруг оборачивается через плечо, поджав губы и важно изогнув бровь. Снова Саске так – говорит глупости и провоцирует на ссору. Саске сам не знает, почему никогда не может закрыть свой поганый рот. Он ведь ни себе, ни другим своими выходками лучше никогда не делает. Только после разговора с Саске у нормальных, здоровых людей остается кислое послевкусие, горечь в глотке, после которой хочется прополоскать ее хлоркой.          – Я на эти глупости даже реагировать никак не буду, – спокойно отбивает Орочимару, и Саске замолкает.         Послушно уходит в ванную и стирает с бедер и живота липкие разводы. Свет режет уставшие глаза, и Саске хмурится, подслеповато всматриваясь в собственное отражение в зеркале. У Саске синяки под глазами оформляются, от недосыпа он бледнеет, влажные от пота волосы сбиваются в сосульки. Где-то на диване потерял резинку, стянутую с руки Орочимару. Под бровью – все та же цветущая гематома, кожа все так же болезненно наливается отеком, и Саске думает, что же в нем Орочимару вообще нашел. В таком неприметном, в обыкновенном, в симпатичном, но не настолько, чтобы назвать себя красивым; в битом, а значит, в слабом; в маленьком и неопытном, в ничтожном. Что он нашел в неудачной копии старшего брата? Что привлекло в неказистом, в противном, в капризном мальчишке? Что такого есть в Саске Учихе, чего нет в других?          А у Саске на шее – следы от поцелуев и укусов, мягко оформляющиеся засосы, местами – еще розоватые, местами – уже побагровевшие, глубокие, взрослые. Саске осторожно касается их пальцами, будто боится, что смоет, и они исчезнут, и как же это непривычно, как же ему неловко и одновременно приятно, как же ему хочется смотреть на них и дальше, и дольше, и чтобы Орочимару больше их на нем оставил. Как же Саске хочется, чтобы они никогда не сошли.         Он пьет газировку молча, в тишине и темноте, вслушиваясь в шум душа, когда Орочимару оставляет его на диване одного. Во рту липко и сладко, и Саске хочется воды, но хозяйничать в чужой квартире он не решается. Лениво рассматривает комнату, цепляясь взглядом за террариум: старая змея упрямо тычется носом в толстые стекла. Подсматривала, думает. Следила, как Орочимару занимается с ним настоящим, нежным, а затем и грубым, по-настоящему красивым взрослым сексом; стала невольным свидетелем того, как Саске ловил вертолеты, как из глаз сыпались звезды. Если бы она могла говорить, что бы сказала? Посмеялась бы над тем, каким неуклюжим, неловким и стеснительным он был? Отчитала бы за то, что пнул Орочимару? Если бы она могла сказать хоть что-то, что бы она сказала – застыдила бы? Саске усмехается. Банка оседает в руке неприятным холодом, и по коже, прикрытой тонкой тканью халата, снова бегут мурашки. Саске не знает, как себя чувствовать и куда себя деть.         Странно.         – А это куда? – спрашивает он тихо, комкая в руках влажные простынь и пододеяльник. Приоткрывает дверь ванной, когда Орочимару закрывает душ, и бессовестно замирает в проеме, рассматривая обнаженное тело при ярком свете.          Орочимару красивый. Стройный и подтянутый, но вместе с тем – сильный, подкаченный там, где нужно, ухоженный. Саске цепляется взглядом за спадающие вдоль груди стянутые в жгут мокрые волосы, скользит ниже по плоскому животу и ниже, ниже, к густым темным волосам на лобке, красиво обрамляющим тяжелый член. Слова застревают в глотке, и Саске растерянно поднимает взгляд. Отчего-то пялиться при свете становится неловко, будто не в него еще пятнадцать минут назад Орочимару этим членом вбивался.          – Кинь в машинку, – просит, размазывая по бледному лицу крем, и Саске загружает белье, тихо прикрыв дверь стиралки.         Выходить не хочется. У Саске нет причин задерживаться здесь, мешать Орочимару, нет поводов остаться, но открытость Орочимару, его беззастенчивость подкупают, и Саске подходит ближе, утыкаясь лбом в сведенные лопатки. Тяжело и странно: ведет себя, как полноправный партнер, будто состоит с Орочимару в обозначенных и оговоренных отношениях, будто связал себя с ним узами и обязательствами, а Орочимару будто и не против. Не гонит от себя, не пытается им помыкать – целует и ласкает так, как, наверное, Фугаку не целовал и не ласкал Микото уже давно. Саске обвивает его руками со спины. Просто обнимает и прижимается к нему щекой, прикрывая глаза, и так хочется, чтобы все это, вся эта ночь никогда не заканчивалась.         – Иди ложись, я сейчас приду.         – Я подожду, – просит, и он ведь правда готов подождать – да сколько потребуется. Будет ждать хоть до утра, хоть до следующего, хоть под дверью. Оба ведь знают.          – Саске, мне нужно в туалет, – Орочимару накрывает его руки ладонью, мягко пытаясь отстраниться. – Дай мне минуту.         А Саске усмехается.          – При мне стесняешься? – и скользит рукой ниже нервно, неуверенно. Осторожно касается грубых волос и легко, едва ли ощутимо оглаживает самыми кончиками, подушечками пальцев член. Когда не видно, думает, когда со спины, тогда не так стеснительно и страшно. Саске смыкает пальцы в кольцо, утыкаясь между лопаток носом. Орочимару вскидывает брови, силясь взглянуть на Саске из-за плеча. – Можно подержать?         Саске просто весело. Смешно и неловко, и голова мягко кружится, но так хорошо и здорово, что думать ни о чем не хочется. Хочется просто творить и говорить глупости, о которых станет стыдно вспоминать завтра; хочется, чтобы и Орочимару с ним так же было – легко и весело, чтобы он тоже вспоминал о нем с дурацкой улыбкой, чтобы смотрел на него и гадал, откуда он такой дурной взялся. У Саске от Орочимару совсем голову сносит, от его запаха, от его вида, от его голоса, от веса его члена в собственной руке, от мысли об Орочимару, о том, что он все ему позволяет. Совсем все. Даже не гонит прочь, когда цокает и ловко поднимает крышку на унитазе.         Просто нравится, как Орочимару с ним нянчится, как терпит его капризы и истерики, как видит в нем взрослого, просто в юном еще теле. Как он говорит с ним как с равным и обсуждает темы, на которые условные взрослые говорить с ним не станут. Саске просто нравится, что рядом с Орочимару он чувствует себя нужным и значимым, что он не просто случайный мальчишка, которому не хватает заботы и любви, а Саске Учиха, который сам за себя решает, сам берет на себя ответственность. Нравится, как он для него старается, как уделяет ему время, как заботится и перестилает постель, чтобы Саске спалось приятнее. Как он тащит его за собой из ванной и укладывает у стены, будто у стены безопаснее. Нравится, как он шепчет ему всякие глупости, как шутит с ним, и как всю неловкость и стеснение стирает, будто и не было. Саске в шутку толкается, и Орочимару в шутку делает вид, что задавит его подушкой – и Саске нравится, как хриплое дыхание переходит в хохот, громкий и заливистый, за который отчитать бы, но за который Орочимару не ругает. И Саске нравится, что Орочимару позволяет ему шуметь, когда время уже переваливает за три, и нравится, как сам смеется вместе с ним. Нравится, как он обнимает его со спины, укрывая одеялом по самый подбородок, и как засыпает, так и не выпустив из ласковой хватки, тоже нравится. Саске нравится, как пахнет его наволочка, как шуршит его пододеяльник, как пищат сигнализации машин в его дворе. Саске нравится, как Орочимару ровно дышит ему в затылок и как сонно пыхтит, когда сам Саске тревожит его, разворачиваясь к нему лицом, осторожно смахивает со лба влажные пряди, легко касается ресниц и фыркает, когда Орочимару хмурится. Саске нравится, что ночь еще не закончилась, и он все еще может себе позволить немного его любить.          Саске просто нравится.         Нравится, что в его дурацкой, абсолютно никчемной серой жизни вдруг появляется кто-то, кто делает ее ярче.          Утром Орочимару не будит. Саске застает его на кухне у плиты: готовит омлет и варит кофе, параллельно читая почту с телефона. Так и замирает в дверях, засматриваясь: такой важный, взрослый. Подбирается ближе, заспанный и довольный, и Орочимару целует его в щеку – так, как должен бы целовать жену, а не едва знакомого мальчишку.         Морозно. Устраиваясь рядом и переступая с ноги на ногу, Саске беззастенчиво всматривается в красивое лицо Орочимару, сосредоточенное. У Орочимару на переносице – очки тонкие, слева на подбородке, вверх к губе, тянется бледноватый синяк. Не страшный, совсем светлый, быстро сойдет, и все же Саске теряется. От того, как он пнул его ночью? Неужели настолько сильно? Он касается его пальцами, и Орочимару откладывает лопатку в сторону, выключает плиту и отбрасывает телефон, чтобы прижать Саске к столешнице и целовать, целовать, целовать неумелые губы.         И Саске нравится, как Орочимару позволяет ему таять в собственных руках. Как оседает в его объятиях пылью, растекается кипятком, как внутри сам весь плавится. Как Орочимару задирает на нем свой халат и сжимает бедра, как улыбается ему в самые губы, как он пахнет. Саске нравятся его очки, нравится синяк, что сам же оставил. Нравится, как Орочимару все равно, и как он ласково обхватывает Саске за шею и смеется, когда Саске предлагает опуститься перед ним на колени.         Саске хочется. Он мягко касается его сквозь тонкие домашние брюки, заглядывая в самые глаза, и колени дрожат, и ноги почти подкашиваются, когда Орочимару с едкой ухмылкой поглаживает большим пальцем его шею, выше к подбородку, выше зашедшегося от нервного глотания кадыка, и шутит:         – Вот сюда достанешь?         И Саске пытается. Придерживаясь за крепкие бедра, медленно вбирает в рот, отчего-то вдруг стесняясь помогать себе руками. У Саске голова больше не соображает, больше не способна складывать обрывки мыслей в нечто осознанное и цельное, больше попросту не работает; он прикрывает глаза и сгорает от ощущений. От того, как еще не вставший член тяжело оседает на языке, как он заполняет собой рот, как тянет уголки вспухших губ. Орочимару на вкус – как гель для душа, как что-то чистое, без ожидаемой горечи пота или соли кожи. Он поглаживает по голове, поощряя старания, и шипит тихо, когда Саске цепляет кожу зубами. Саске правда старается. Думает о том, как ему повезло однажды встретить Орочимару, и как повезло, что у Орочимару голова тоже потекшая, что он совсем сумасшедший, если позволяет всему этому происходить. Он думает о том, что еще пару месяцев назад был обычным мальчишкой, который не знал ничего, кроме надоевшей рутины и приевшихся лиц; мальчишкой, который смотрел порно без женщин просто из интереса, без особого энтузиазма, воспринимал скептически; а теперь Саске неудобно стоит коленями на холодном кафеле и пытается сосать мужчине, который так классно трахал его ночью. И жизнь после первого секса радикально не меняется, и Саске все еще тот же мальчишка, все еще неопытный и испуганный, только в голове весь тот мнимый порядок вдруг оборачивается хаосом, и в грудине вдруг все так спирает, что хочется здесь же, в ногах у Орочимару и рассыпаться. Уже утро, а Саске, кажется, забывает о своих ночных обещаниях. Саске так все равно, где проходит та грань между ночью и утром, когда он должен был все отпустить; ему так все равно на все, когда тяжелая ладонь укладывается на взмокший затылок.         Он давится. Старается брать глубже, старается расслабиться и думать о чем-нибудь приятном, о том, как приятно должно быть Орочимару. Хочется казаться опытнее, хочется взять сразу целиком и взъерошить волосы на лобке носом, чтобы у Орочимару перед глазами поплыло, и он понял, что таких, как Саске, он правда больше нигде не встретит. Чтобы у него от одной только мысли о Саске вставало. Если ночью Орочимару разложил его на постели недовольным и уставшим, если с таким обожанием всматривался в разбитое лицо, если касаелся в местах, о которых Саске было бы стеснительно с ним даже разговаривать, то каким же он видит его сейчас, когда Саске выспался, когда чувствует себя хорошо и приятно, когда оборачивается в его халат и аккуратно собирает отросшие волосы в найденную резинку? Нравится ли он ему больше? Заставляет ли думать о вещах, о которых не думал ночью? Хочется ли Орочимару с ним сегодня прощаться?          Саске смотрит на Орочимару снизу вверх слезящимися, покрасневшими глазами. Давит в себе рвотные позывы и выпускает изо рта член, только чтобы Орочимару осторожно хлопнул им его по щеке. Саске не умеет. Царапает зубами, не пользуется языком, не помогает себе руками – просто сосет, как получается, и когда Орочимару так сводит брови, так закусывает губы и тяжело тянет носом, отчего-то вдруг кажется, отчего-то хочется верить, что виной всему не дискомфорт, не неуклюжесть Саске, а то, как он тоже ему нравится.         И даже не обижается, когда, не объяснившись, Орочимару не позволяет закончить. Не обижается, когда заправляет полувставший член обратно в штаны, когда усаживает за стол завтракать, а сам пропадает в ванной. Саске в целом ни на что не обижается – не может. В голове раз за разом который круг наматывает мысль о том, чем они занимались ночью, как близко Саске позволил себе подпустить Орочимару. Он думает о том, что должен испытывать сам Орочимару и чем вообще может руководствоваться кто-то, кто не брезгует касаться языком там, где ночью его вылизывал он? Это должно быть что-то, что Саске в целом как чувство еще не осознавал, о чем он даже не догадывался раньше, что ему пока не удается переварить. Это ведь не интерес. Не банальное желание потрахаться, разложить его на постели и кончить, забыв о его ощущениях. Это что-то глубже, кажется Саске. Что-то, на что он не был бы способен сам, что-то настолько интимное и важное, что живот волнительно скручивает от одной только мысли, что все эти ласки, вся эта странная нежность, весь этот разврат – все это было с ним и для него. Саске улыбается, завтракая омлетом, так и не прополоскав рот.         – Что пишут? – спрашивает, когда Орочимару опускается за стол напротив и теряется в телефоне. Быстро набирает текст, подперев щеку одной рукой, и смотреть на него – одно удовольствие. В отсветах раннего солнца, еще даже не полуденного, холодного, в светлой кухне Орочимару кажется ему ненастоящим, будто из снега вылепленным.          – Отчеты шлют, – вздыхает, стягивая очки.          – Ты у нас, значит, важная шишка?    Орочимару усмехается, даже не глядя на Саске в ответ.         – Не настолько, как ты думаешь.         – А говоришь очень важно. Что у тебя за должность?        – Та, на которой не интересует ничего, кроме цифр.         С Орочимару просто хорошо, даже когда он такой – серьезный и задумчивый, без привычной ухмылки, без своих дурацких колкостей. Когда он отдается работе даже в выходной, когда читает документы за завтраком, когда потирает переносицу со следами носоупоров тонких очков. Саске смотрит на него с такой лаской, с таким теплом, на которое, кажется, и не был никогда способен, и цепляет чужой телефон со стола, стоит Орочимару его только отложить. Бессовестно и нагло, но Саске знает, что Орочимару не станет отчитывать. Орочимару усмехается.          – Какой пароль?          – Тринадцать тридцать один. Что ты делаешь?         – Хочу посмотреть фотографии.          И Орочимару правда не возражает.          Десятки фотографий бумаг, в которых Саске ничего не разбирает, фотографии городских пейзажей, плавающих в реке уток. Орочимару фотографирует еду, красиво поданную на ланч в наверняка дорогих кафе, фотографирует птиц и цветы. Изредка мелькает знакомое лицо Джирайи, скриншоты страниц браузера, сообщений, снова документы. Ничего действительно интересного или необычного, ничего компрометирующего. Саске не знает, чего ожидал. Искал, может, фотографии с женщинами, какие-нибудь интимные, развратные или нежные, что угодно – и ничего, будто у него действительно никого не было. Обыкновенная галерея обыкновенного взрослого со своими дурацкими обыкновенными интересами. Саске переключает телефон на камеру и направляет на Орочимару, хитро улыбаясь.         – И зачем?         – На память, – Саске запускает серию. Снимает Орочимару, как тот улыбается, как прикрывает лицо, как тянется рукой за телефоном, чтобы отобрать. Как смеется. Как смотрит на него.          Как у Саске внутри все кипятком обваривается от того, какой он рядом с ним простой и домашний.          – На мой же телефон? Дай сюда.          А Саске камеру переворачивает. Не фотографируется сам, но смеется, когда Орочимару, пытаясь забрать телефон, замечает себя же на экране и громко цокает. Саске дурак. Он привык играть скромного недотрогу, строгого, неприступного одиночку, и как приятно вдруг оказаться таким – обыкновенным дураком, что может просто расслабиться рядом с кем-то, что может смеяться над обычными, совсем не смешными глупостями. Приятно вдруг оказаться для самого же себя каким-то настоящим, скромным ночью, раскрепощенным утром и таким простым, таким веселым за завтраком. Он опускает телефон ниже, заглядывая в камеру, и Орочимару заглядывает тоже – совсем не красивый, дурацкий ракурс, но Саске фотографирует. Смахивает камеру на видео и запускает съемку, пакостно усмехаясь, когда Орочимару снова просит вернуть телефон.          – Ну забери, – язвит, а когда сталкивается взглядами с Орочимару, то разом замолкает. Сам не осознает, как так выходит, но изнутри будто что-то тянет, что-то подталкивает к нему, и он подтягивается ближе одновременно с ним, сталкиваясь в робком, нежном поцелуе. Орочимару отбирает телефон, наощупь выключая видео.          Наверняка некрасиво вышло, одни только носы и подбородки, но Саске кажется, что так все и должно было выйти – по-домашнему дурацкое, уютное, спонтанное нечто, когда оба растрепанные и заспанные, когда счастливые просто потому, что сидят и завтракают вместе. Что-то такое теплое и искреннее, что ощущается даже интимнее секса ночью и неумелой попытки сосать утром.          Саске не знает, что снял. Не видел, не просит скинуть себе – просто позволяет Орочимару оставить все в галерее как есть.          И Саске так все в нем нравится, что он не может даже обидеться, когда, отпивая кофе, Орочимару вдруг спрашивает:         – Не обидишься, если я тебя до дома не повезу провожать? Нужно съездить на работу, там снова какие-то проблемы.          – Нет, – честно, искренне. Совсем не обижается – наоборот, давит в себе улыбку от мысли, что Орочимару в целом собирался его отвозить, когда его даже не просили.         – Если хочешь, оставайся тут, я ближе к вечеру приеду.         – Мне домой нужно, – вздыхает.         И ночь вдруг показалась такой короткой.         Саске совсем не научился на Орочимару обижаться. Он собирает вещи в почти неловкой тишине, надеясь, что ночевка была не последней, и будто нарочно путается пальцами в шнурках ботинок, чтобы найти повод задержаться. Орочимару провожает только до лифта – дожидается, пока двери с тихим звоном раскроются, и впускает Саске в свои объятия, мягко и коротко поглаживая по спине. Саске хочется его поцеловать – так сильно, что даже смешно, но он так и не решается, видя, что и Орочимару не тянется к нему сам. Пусть, думает. Теперь их связывает нечто большее, и поцеловать его он, наверное, еще успеет. Он ведь не выгоняет его, не выставляет за дверь и не просит не возвращаться – просто провожает, чтобы снова однажды позвать в гости.          – Я напишу попозже?          – Напиши, – улыбается куда-то ему в макушку Орочимару.          Просто отвезти до дома правда не получается, сам сейчас собираться будет. Да и если бы отец увидел, он бы точно вызвал во двор весь свой отдел – Орочимару ведь не просто так намекал. Так и должно быть; будет лучше, если Саске уедет сам. Он ведь тоже уходит не навсегда. Жизнь Саске обросла маленькими позорными секретами, о которых он никогда никому не расскажет.         А выходя из подъезда на слепящий снег, Саске поправляет на плече сумку и наконец закуривает.         Дома привычно кисло.          К стенам собственной квартиры прикасаться неприятно, все будто в осевшей саже или пыли – Саске скидывает обувь, стаптывая задники. Находиться тут не хочется, тут Саске чувствует себя чужим. Неживым будто. Меньше, чем за сутки, он успел отвыкнуть от бетонной камеры, от жалких квадратных метров безнадеги и уныния, от вечно недовольных лиц родителей. В тишине мурчит кот – свернувшись клубком, дремлет на диване под мерный ход настенных часов. Саске возвращается, не здороваясь, и быстро швыряет чистую, свежую форму в стирку, чтобы замести следы. Щелкает на кухне чайник, включает в комнате компьютер, зная, что все равно будет долго загружаться – старый. Ставит на зарядку телефон и переодевается в домашнее. Забавно, думает: вроде бы, и не хватает родительского внимания, но находиться в квартире легче, когда ни Микото, ни Фугаку нет. Будто дышится даже легче, и никто не душит расспросами о том, во что Саске не хотелось бы никого посвящать. В тишине уютнее, будто весь мир наконец оставил его в покое, и он может сгнить в этой серой квартире в одиночестве. Свободный.          Наруто пишет. Пишет Суйгецу, оставляет пропущенные. Выпав из жизни, Саске совсем забыл про телефон, но и сейчас отвечать никому не бросается. Родители вернутся после восьми, к девяти ближе, Итачи, может, не вернется вовсе. Саске просто хочется побыть одному.         Просто думать о том, что все, что случилось ночью, правда случилось с ним. Просто лежать лицом в подушку и мягко тереться о простыни, снова представляя на себе сильные руки – потому что не хватило, потому что мало. Саске хочется ласкать себя, хочется попробовать самому ввести пальцы, хочется попробовать не сдерживаться – узнать, получится ли по-настоящему застонать. Чтобы дрожь била, чтобы подкашивались ноги, чтобы оргазм накатывал снова и снова, волна за волной, пока физически плохо не станет, пока все из себя не выжмет. Саске пьет чай и обедает за компьютером, уложив кота на колени, и теряется в сетевых стрелялках, отклоняя запросы Суйгецу присоединиться к команде. С появлением Орочимару просто жизнь будто другой стала. Будто то, что интересовало прежде, отчего-то стало незначительным, будто все знакомые сразу стали неинтересными. Играет, пьет чай, играет. Таскает с кухни конфеты, играет, снова играет, снова пьет чай. Запускает руку в трусы и гладит себя как впервые, широко раскинув ноги прямо за столом, пока умирающий компьютер тяжело перезагружается. Когда в квартире пусто, Саске даже штаны не всегда надевает – ходит в кофте и белье, потому что ноги не мерзнут, и так отчего-то удобнее. Будто сам себя пытается приучить к мысли, что может себе позволить как раз потому, что эту квартиру он называет домом. У Саске все нервы воспалены, у Саске кипяток бежит по венам, и он возбуждается от одного только взгляда на прижимающуюся к складкам живота розовую головку, влажную, нежную. Собирает смазку пальцем и пробует на вкус, ускоряясь кулаком. Так, ни на что – ни на воспоминания о чужом члене в себе, ни на выдуманное порно, ни на собирательные образы в собственной голове. Просто потому, что хочется. Потому что дрочить весело. Саске кончает густо, глаза застилает тяжелой пеленой, и ноги так подрагивают, что, толкнувшись в ящики стола, он едва не переворачивается на пол, когда колесики стула цепляются за ковер. И дышать становится так тяжело, и лоб покрывается такой сладкой испариной, что Саске, откинув голову, прикрывает глаза и невольно улыбается.          В жизни Саске теперь все будет по-другому. Хорошо.          Саске нравится, когда дома никого нет.          Ключи в двери звенят, когда за окнами уже темнеет. Для отца и матери рано, но если без пробок, то вполне могли явиться. Поздороваться из ванной Саске выходить не торопится – перед зеркалом втирает в пожелтевший синяк мазь в надежде, что отек спадет, и кровь рассосется быстрее. Игнорировать происходящее давно вошло в привычку: Саске сам существовал будто на фоне, поэтому и вяло текущую жизнь в квартире во внимание старался не брать. Пусть звенят ключами, пусть звенят кружками на кухне – неважно. Волнует только то, как накажет отец, и отросшие волосы, что настойчиво лезут в глаза и уже собираются сзади даже не в хвостик – почти в пучок. Подстричься бы.         – Саске, ты? – зовет Итачи из глубины квартиры, и Саске мычит, выдавливая пасту на щетку. Сразу почистит зубы и закроется у себя, чтобы ни с кем сегодня больше не пересекаться. – Чай будешь?         – Нет.         Итачи беспардонный. Входит в ванную без стука, толкается у раковины, будто не может вымыть руки на кухне, проверяет машинку, будто правда собирался что-то стирать. Саске старается не пересекаться с ним даже взглядами, обязательно ведь прицепится и станет расспрашивать про синяк, но сам за ним украдкой все же следит: Итачи сегодня на удивление живой, собранный, даже будто выглядит свежее. Нет под глазами чернеющих мешков, кожа будто не отдает серым, даже пахнет от Итачи хорошо – морозом с улицы, стиральным порошком и чем-то сладким, не то жвачкой, не то коктейлем. Странное что-то с Итачи творится, цветет весь. Забавно, думает, вышло: раньше Итачи больше походил на мертвого, а теперь сам. Итачи тянется за щеткой и усаживается на бортик ванной, глядя на Саске снизу вверх.         – Как вчера все прошло?          – Что прошло?         – Тренировка, – протягивает щетку, и Саске лениво выдавливает на щетину пасту. Итачи разворачивает кран к себе ближе.         – Как обычно. С каких пор тебе интересно вообще?         Итачи ведь правда никогда не интересовался – сам не задержался на дзюдо и об успехах Саске не спрашивал. Обычно, стоило Итачи начать задавать даже самые безобидные вопросы, Саске напрягался: Итачи никогда не спрашивает что-то из обыкновенного интереса, в каждом слове, в каждом взгляде – всегда подвох, намек на то, что знает больше, чем Саске думает. В этой семье Саске давно научился врать и недоговаривать.         – С тех пор, как ты стал ездить на них без пояса, – буднично бросает Итачи. Саске хмурится. Опять? Должен же был взять, неужели снова забыл?         Но врать Итачи опасно. Это не Микото, которая купится на все его легенды из наивности и веры в то, что вырастила хорошего мальчика. Итачи – все еще тварь, которая видит Саске насквозь, и каждой попыткой оправдаться Саске закопает себя только глубже. Где Саске мог оставить пояс? Он ведь не достает его из сумки, неужели с формой вытянул, когда бросал в стирку? К чему такие расспросы?         Итачи смотрит на Саске, выжидая, и ничего в его глазах не меняется. Такие же стеклянные и незаинтересованные, как обычно.         – Забыл, – Саске пытается замять тему. Старательно чистит зубы, нервно царапая десна щеткой, и избегает смотреть на Итачи. Мог бы просто уйти, но выйдет совсем подозрительно.          – Мама сказала, ты у Суйгецу на ночь остался? – Итачи сплевывает. Пенная слюна мешается с вспененной кровью, и он ополаскивает раковину водой, наспех набрав в ладонь. – Это он тебя так разукрасил?        – Нет.        – А кто?         – Наруто.          Наруто кажется безопасной темой. Даже если Итачи настучит Микото или родителям того же Наруто, врать не придется: это ведь правда Наруто распустил руки. Не то чтобы Саске планировал стучать на него, да и вряд ли Итачи правда есть какое-то дело до его синяков, но на деле он ведь не соврал даже, сказал, как есть. Если это обернется последствиями для самого Наруто – пусть, будет ему уроком, а пока Саске кажется, что Итачи может зацепиться за него, замять неудобную тему с поясом, забыть обо всем, что хотел сказать. Саске осторожно ведет щетиной щетки по языку.         – А с Наруто что не поделили?         – Ну какая тебе разница вообще? – цокает, тоже плюя в раковину. Итачи пожимает плечами, зажимая щетку за щекой.          – Да интересно просто, это тебе тоже Наруто оставил? – и кивает на шею и синяки, неприкрытые отросшими волосами.         Саске не подумал. Забыл совсем, что следы зубов, следы поцелуев Орочимару еще только расцветают на нем; забыл, что они должны были оставаться их секретом. Он старается не подавать виду, но все равно смотрит на себя в зеркало исподлобья: местами засосы правда выглядывают из-под ворота кофты. И злит, что приходится их прятать, что даже спрятанные Итачи все равно видит, что отчитываться за них нужно. Перед кем – перед Итачи? Саске не знает, но, может, Итачи и сам занимается вещами пострашнее? Кто он, чтобы требовать от него ответов? Хочется вспылить. Высказать все, что накопилось, и хлопнуть дверью, чтобы с петель сорвало.          И Саске ведь может сказать, что да, Наруто. Может выдумать что угодно, лишь бы Итачи отцепился, но Саске знает: на любой ответ у Итачи найдется с десяток новых вопросов и претензий. И кто он, чтобы вообще ему отвечать?          Саске выплевывает:         – Это тебя вообще не касается.         – Да нет, Саске, касается, – Итачи промывает щетку под краном, так и не поднимаясь с бортика ванны. Голос у него ровный, мягкий, и Саске кажется, что весь этот разговор он заранее прогонял в голове не один раз. Будто он уже заранее был готов ко всему, что Саске скажет. – Когда меня гонят отвозить тебе пояс, а ты, оказывается, вообще на тренировку не являешься, а Суйгецу говорит, что у тебя какие-то дополнительные, меня это касается.         Саске вздыхает. Взять бы да разорвать болтливый рот этой суке, Суйгецу этому безмозглому. Что еще он успел наплести Итачи, Саске даже не догадывается, но отчего-то вдруг кажется, что разговор закончится плохо. В затылке нервно леденеет. Отпираться некуда, и Саске остается только выкручиваться, врать Итачи в лицо и надеяться, что тот окажется именно настолько тупым, каким Саске привык его считать.        – Где ты был? – спрашивает Итачи прямо.         – У Карин, – выпаливает Саске в ответ, и Итачи вскидывает брови. Не верит. Не верит.         – Что за Карин? У тебя что, девочка появилась?         Итачи усмехается. Что смешного в том, что у Саске могла появиться подружка, он не знает, но пусть Итачи тешит себя хотя бы этим. Пусть жрет, что дают, и не давится.          – И что, это она тебя так? – снова кивает на шею, и Саске всматривается в наглые глаза напротив. Он не понимает. Не понимает, ведется ли Итачи, или выяснится сейчас, что и Карин успела развязать свой язык; не понимает, на чем Итачи пытается его подловить. В ванной вдруг становится невыносимо душно, и спина Саске покрывается нервной испариной. – Почему ты сразу не сказал, что будешь у девушки?         – Кому, тебе? – Саске фыркает. – Или маме? Мне перед вами за каждый шаг отчитываться теперь?         – Да хотя бы Суйгецу, чтобы ему тоже врать не приходилось.         – Чтобы что? У Суйгецу на нее стоит уже какой год, – хмурится.         – И ты спишь с девчонкой, которая нравится твоему другу?         – Не все в этой жизни просто, как один или ноль, ясно? И не друг он мне.         Итачи поднимается. Бросает щетку в стакан, вздыхая, и только Саске кажется, что он все-таки оставит его в покое, перестанет совать свой нос туда, куда не просят, и уйдет, как Итачи прижимается ближе, почти вплотную, и убирает волосы Саске в сторону, открывая зацелованную шею. Саске реагирует остро. Он в целом не любит, когда его трогают, когда лезут к нему, в его личное пространство, которого у него и так не то чтобы много; он не любит, когда это делают родные, особенно Итачи, который сам к себе не подпускает, который сам огородился от Саске стеной и теперь вдруг пытается строить из себя заботливого брата. Саске отталкивает его руку, цокая и дергаясь. Даже если бы Саске спал с Карин, Итачи был бы последним, кого это вообще должно было бы волновать. Это его не касается. То, где он пропадает, у кого ночует и с кем трахается – все это не его собачье дело, и Саске мог бы вспылить, мог бы сказать, что все это справедливо спросить и у Итачи, которого дома почти не бывает, но с Итачи не то что разговаривать – на него смотреть противно. Саске размашисто, истерично швыряет щетку в раковину, когда рука Итачи снова тянется к нему.         – Руки убери, – выплевывает резко, перехватывая запястье Итачи.          А взгляд у Итачи пустой. Он смотрит на Саске не то раздраженно, не то встревоженно, будто снова придумал себе объяснение или же догадался, что к чему. И Итачи не торопится объясняться – просто смотрит на Саске так, что у Саске внутри все неприятно стягивается нервными узлами. Взгляд у Итачи дикий, пустой. Мертвый будто.         – Совсем с ума сошел? – спрашивает Итачи зло, тихо, и на мгновение Саске становится по-настоящему страшно.         Он так и замирает, удерживая руку Итачи. Взгляд бегает, и он тяжело сглатывает. Ему нечем оправдаться. Если Итачи что-то для себя решил, врать ему смысла нет – Итачи, наверное, изначально с этой мыслью к Саске и пришел, иначе бы он не стал поднимать эту тему в принципе. Итачи будто даже бледнеет – не то от злости, не то от страха; Саске мутит. Время вдруг останавливается, и он слышит собственный пульс, эхом отбивающий в висках. Он не знает, что делать дальше. Он просто не знает.         – Отстань.          – Что, с Орочимару схлестнулся? – выпаливает Итачи.         И он срывается. Повышает голос и хмурит брови, вырывает руку из крепкой хватки Саске. Саске впервые слышит, чтобы Итачи на него кричал. Впервые видит его таким – живым, злым, напуганным; настолько теряется, что пугается сам, вздрагивая от мощи голоса. Если бы дома были родители, они бы тут же слетелись следом. Голос отскакивает эхом от плитки стен, теряется в трубах, гудит в голове ненавистью и презрением, и Саске отталкивает Итачи грубо, больно пихая в грудь. Кто он такой? Кто он, чтобы требовать от Саске объяснений? Какое дело, с кем схлестнулся? Какая разница вообще, где пропадает Саске, если тут до него все равно никому нет дела?          – Что ты несешь? С каким Орочимару? – зло бросает в ответ, невольно кривясь.         – С которым ноль от единицы отличаешь.         – Закрой свой рот, – не выдерживает, не может больше просто, устал – выплевывает в ответ еще громче, окончательно раскалываясь.         Понимает же, что сам своей истерикой все догадки Итачи подтверждает. Понимает – но совсем ничего не может сделать. Выпустить Итачи из ванной страшно: сразу побежит стучать отцу, и все закончится плохо. Саске пытается сообразить, как быть дальше, но глаза застилаются пеленой, и в голове мутнеет, когда Итачи снова пытается его хватать.         – Самому не стыдно? Нашел, с кем водиться.          – Да захлопни пасть, – Саске сдавливает его запястья больно. Обидно, что Итачи разговаривает с ним так. Обидно, что, даже если думает, что Саске был с Орочимару, сразу решает, что Саске лег под него сам. Говорить ему с Итачи больше не о чем. – С кем мне водиться, с тобой? Тебе не стыдно? Кому я здесь сдался?          – Это я виноват, что ты по мужикам таскаешься?          – По каким мужикам? – Саске хочется взвыть. Обидно почти до слез. Он ведь правда любит Итачи, пусть и пытается навязать себе же обратное; правда хочет быть его братом, другом ему, близким человеком. Саске знает, что у них не всегда все бывает в порядке. Ругаются, мирятся, не понимают друг друга, но все же пытаются, обижая друг друга, но все равно раз за разом вставая друг за друга горой. Глядя в стеклянные глаза Итачи, Саске вдруг осознает, что так все изначально и должно было быть. Простые человеческие отношения со своими подводными камнями. Обыкновенные недопонимания, неизбежные стычки, раз за разом заканчивающиеся одинаково – пресловутым перемирием. И Саске понимает, почему Итачи так реагирует, видит в его глазах больше, чем просто злость – Итачи страшно за него как за родного. Во взгляде Итачи, в его внезапном крике, в его строгих требованиях и грубо брошенных словах – забота, которую он так и не научился проявлять. Саске осознает это так невовремя, что теряется. Наверное, если бы этого разговора не случилось, все бы действительно было нормально. Наверное, он сам все снова испортил, и теперь Саске не знает, есть ли шанс вернуться к тому, что презирал раньше. Он отмахивается от Итачи. Лучше все это сейчас замять. Голос дрожит. – Я же сказал, что был у Карин.          И он сам не понимает, как так выходит.         Сам не осознает, что делает, когда рука Итачи грубо хватает за ворот кофты, и в швах трещат нитки. Итачи злится. Пытается силой рассмотреть следы на Саске, и Саске грубо хватает его за руку.         Он правда не знает, как так выходит.         Но когда Итачи тянет его за кофту, Саске будто инстинктивно, будто в попытке защитить то, что прятал от чужих глаз, хватает Итачи за руку и футболку. Он не специально, совсем не думает – и все же дергает на себя, зная только один способ решать конфликты. Просто Саске так научили: на силу отвечать силой. Просто они сами виноваты в том, что научили его драться. Итачи вырывается из готовящегося броска. Саске знает – бросать некуда, и он правда не пытался бороться с Итачи всерьез, просто отбивался, но глаза застилает пеленой. Загнанный зверь страшнее потому, что от него нечего ожидать. Он валит Итачи, не отдавая себе отчета.         И отпускает сразу, стоит Итачи резко разжать собственные руки, когда голова тяжело обрушивается на кафельный бортик, а из горла вырывается короткое болезненное шипение.         Итачи хватается за голову, и Саске становится по-настоящему страшно, на грани истерики. Не понимает сам, чего боится больше: того, что скажет Фугаку; того, что больше Итачи никогда не сможет принять его как родного, или того густого пятна, что кровавым разводом оседает на белой глазури мокрой раковины. Итачи хватается за голову – и Саске страшно. Страшно, что сейчас Итачи схватит его за горло, что вобьет затылком в косяки двери, что потянет за волосы и размажет по раковине рядом. Что сам сделает хуже, что покалечит или уже покалечил, что теперь у него точно не будет путей к отступлению. Фугаку его уничтожит.          Итачи только поднимает голову, глядя на Саске пустыми глазами, с внезапно возникшей, чуждой прежде ненавистью, и выходит из ванной молча, медленно, придерживаясь за стену, и Саске требуется время, чтобы выйти за ним следом.         И ничего Итачи больше не волнует – ни Саске, ни засосы на его шее, ни футболка, что Саске успел на нем разорвать от горловины. Он лениво тащится к себе, но не щелкает замком – Саске вслушивается. Кота будит, подхватывает на руки, будто в попытке огородить себя от Итачи; будто, если Итачи решит бить в ответ, он не замахнется на кота. Глупо, но Саске теряется. Пытается слиться со стеной, когда Итачи выплывает из спальни, и следит за ним с опаской: внезапно осунувшийся, будто уставший, непривычно злой. Он не смотрит на Саске больше, не пытается вернуться к разговору – моет руки на кухне и вытирает липкий от крови лоб полотенцем. На футболке оседают бурые пятна. Волосы у Итачи склеиваются, и он так опасно бледнеет, что на Саске накатывает тошнота. Саске вдруг думает, что было бы, если бы он просто держал язык за зубами. Что было бы, если бы переоделся в свитер с горлом, если бы не дал Орочимару целовать шею, если бы вовсе к нему не поехал. Саске думает, что было бы, если бы он дернул немного сильнее и просто убил бы его, случайно и глупо. Если бы сейчас Итачи не обивал пороги квартиры, а лежал бы на полу ванной вялым телом, едва теплым, но уже не дышащим. Саске знает: он не виноват. Все вышло случайно, и если бы Итачи не лез, не тянул бы к нему руки и оставил бы в покое, ничего этого бы не случилось – и все равно отчего-то мутит. Запах крови будто въедается в слизистые, оседает в носу кислотой железа, мерещится темными пятнами под ногтями. Саске обрушивается на диван вместе с котом, стараясь не попадаться под ноги. Оказалось, самое страшное только обещало настигнуть Саске. Самое страшное во всем этом было то, что Итачи его, наверное, за все это никогда не простит.         Голос из кухни раздается тихий. Едва живой, хриплый и уставший, не голос даже – шорох гнилых листьев под ногами. Саске упрямо смотрит в пустоту перед собой, недовольно хмурясь. Итачи обязательно нужно было все испортить.         – Ты где сейчас? – спрашивает Итачи тихо. Саске не знает, специально ли почти шепчет, чтобы не подслушивал, или попросту сил не хватает на большее. – Можешь за мной заехать?          – Куда ты собрался? – не выдерживает и рявкает, пугая кота – тот спрыгивает с рук, царапается, осыпает шерстью. Итачи игнорирует.          – Выйду. Давай.         Саске застает его в прихожей. Растерянно следит, как Итачи обувается, пошатываясь, как тяжело набрасывает на себя дутую куртку. У Итачи на лбу, ближе к виску, развод кровавый, подсохший тонкой пленкой, подтекающий разрыв выше, густо капающий на пол; сбитые в сосульки влажные пряди прилипают к бледной коже. Итачи даже не поднимает на Саске взгляда. Не реагирует, когда Саске встревоженно спрашивает, куда он, игнорирует испуганный взгляд. Ведь ничего страшного не произошло – они ведь просто подрались. Просто Итачи повезло меньше. Он ведь первый полез, он ведь спровоцировал – и он теперь будет обижаться? Что он, из дома сбежать решил? Саске страшно за него. Итачи совсем разбитый: глаза у него тусклые, стеклянные, и Саске не знает, куда Итачи отправится теперь – зализывать раны в сомнительных компаниях или убиваться синтетикой, пока наизнанку не вывернет, только бы забыться. Он ведь давно подозревал. Давно уже решил для себя, что все те состояния, в которых Итачи киснет в комнате, не похожи на обычное недомогание или просто плохое настроение. Он не знает, чем занимается Итачи, с кем общается и как развлекается, и за себя, если курит, Саске не переживает, но за Итачи, если вмазывается, пугается сильно. И вот снова он так – снова просто уходит в ночи, не сказав ни слова. И Саске хочется его остановить. Схватить за куртку и вытрясти всю дурь, и пусть злится, и пусть бьет в ответ, только бы не делал глупостей и остался, только бы Саске знал, что все с ним будет в порядке, и пусть отец ругает, пусть накажет за драку, пусть хоть всего его лишит – неважно, только бы Итачи остался.          Но язык у Саске не поворачивается, а слова застревают в горле нервным комом. Саске молчит – и Итачи уходит, даже не хлопнув за собой дверью.         Бросает дома ключи, забывает на столе телефон. Просто уходит, оборвав с собой все связи и не оставляя причин верить, что вернется.         Потушив на кухне свет, Саске следит за тем, как чужая машина снова увозит Итачи прочь.
Отзывы (3)