Адренохром

NC-17
Завершён
35
1
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
319 страниц, 149 425 слов, 7 частей
Метки:
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
35 Нравится 24 Отзывы 8 В сборник

покажи мне

Настройки
Когда Микото спрашивает, что случилось, Саске позорно отмалчивается. Послушно выслушивает претензии за прогулянные уроки и бессвязно врет о том, что просто плохо себя чувствует. Саске все не перестает удивляться, как она каждый раз ведется на очевидную чушь: стоит просто закашляться, она сразу разводит ему порошки от гриппа, пичкает таблетками и следит, чтобы ходил по дому в носках. В своей наивности доходит до абсурда, и когда Саске снова заходится кашлем, она заставляет его сесть на больничный. Все равно, что Саске и не болеет толком – просто курит и симулирует, просто ходит нараспашку. Микото даже не ругается, когда звонят из школы и рассказывают о прогулах. Не говорит Фугаку, но смотрит на Саске взволнованно: всегда ведь был хорошим, послушным, правильным, делал уроки, ходил в школу даже с температурой и почти никогда не опаздывал, а тут вдруг слег. В целом, думается, могла бы и не спрашивать – Саске все равно ни о чем не расскажет.         Дома нерадостно. Стены пустой квартиры вдруг стали ощутимо давить на Саске, в голове эхом стали отстукивать стрелки настенных часов. Вся пустая квартира вдруг стала такой шумной, что голова пошла кругом. Пока Фугаку и Микото были на работе, а по учебе Саске делать было нечего, он пытался отвлекаться. Играл в компьютер, но все быстро надоедало, и он сразу его выключал. Пытался читать и брался за книги, что давно пылились на полках, но так и не находил в них для себя ничего интересного. Не хотелось ни есть, ни пить, ни запускать руку в трусы, стоило остаться одному. Саске стал больше спать. Вырубался, подмяв под бок тоскующего кота, и вылеживался в постели до вечера, пока мама не звала ужинать. Синяк у Саске почти сошел; высыпаясь, он вдруг снова стал походить на человека, снова обрели приятную упругость щеки, что еще недавно резались скулами. Смотреть на себя становилось приятнее, но отчего-то все равно не хотелось. В зеркало в прихожей Саске не смотрел, а в ванной, зависая у раковины, старался не поднимать головы. От вида раковины мутило. Проводив тогда взглядом уезжающую машину, Саске вернулся в ванную и аккуратно вытер липкие дорожки крови с белоснежного акрила бумажным полотенцем. Долго, почти истерично мыл руки, снова раковину, руки и раковину, пока глаза не защипало. Саске чувствовал себя омерзительно: не сдержался, повелся на дурацкие провокации. Итачи не было дома четыре дня. Он не выходил на связь, не возвращался за вещами или телефоном, не напоминал о себе – просто исчез, не сказав ни слова, и оставил Саске выдумывать оправдания для матери. Врать, что у каких-то там друзей Итачи возникли какие-то там проблемы, и что Итачи уехал к ним, что вернется, как все решится, что все у него в порядке, а на телефон не отвечает, потому что за городом плохо ловит сеть. Обеззвученный телефон мертвым грузом оттягивал карман домашних штанов.        Заливая в себя йогурт через силу, Саске замирал у покрывшегося инеем окна кухни. Зима снова завывала. Снова укрывала город волнами колючего снега, снова трещала корой заледеневших деревьев, хрустела под ногами, обрастала тонкими сосульками на карнизах. Все никак не умирающая зима щипала за нос и щеки, кусала за покрасневшие на ветру пальцы, запирала в квартире. Кутаясь в кофту, Саске зависал на кухне часами и думал, и думал, и думал: это ведь оно – то, о чем он когда-то мечтал, в чем сам себе стеснялся признаться. Это то, что раньше Саске даже не мог представить. Такой была бы жизнь, если бы Итачи не было? Если бы Итачи не умер, но просто бы не родился, и Саске бы посчастливилось оказаться единственным ребенком в семье? Ему ведь всегда было интересно, сложилась бы жизнь тогда иначе, или дело было вовсе не в Итачи, а в том, что сам он оказался никчемным, и что родителям просто не был нужен Саске. Квартира без Итачи не опустела – он и так не был шумным, не был частым гостем в собственном доме; ничего не изменилось, и все же застывший спертый воздух, густая тишина, взгляд скучающего кота – все вдруг стало ощущаться иначе. У Микото глаза потускнели. Она старалась не спрашивать, не надоедать, и Саске не лез к ней сам. Просто Итачи ушел, и Саске даже не представляет, где он и что с ним. Куда он уехал, доехал ли, живой ли вообще или убивается сомнительными смесями, только бы забыться. Как его голова. Злится ли он на Саске, ненавидит ли его. Будет ли просто игнорировать произошедшее, когда вернется, или грубо схватит за волосы и все же разобьет Саске затылок о дверные косяки. Саске не знает, вернется ли он.        Итачи исчезал постепенно.         Кружка, из которой он гонял кофе, дурацкая синяя, со сколом у самой ручки, перестала появляться в случайных углах квартиры. Саске даже не замечал, как выработал в себе привычку цеплять ее по пути на кухню и, цокая, споласкивать. Старая, подаренная когда-то Саске, она теперь стояла в навесном шкафу сухая, вычищенная, без привычных бурых колец на светлой керамике внутри. За стеной со временем стало тихо, не шипел больше старый телевизор. Никто не занимал ванную. Кот все чаще отирался о Саске, все чаще приходилось менять его лоток и миски. Итачи больше не шаркал обувью по полу, не звенел где-то в глубине квартиры ключами. Со временем из квартиры стал выветриваться его запах – кислятина вечно запертой комнаты, горечь приторного дезодоранта, запах его шампуня из ванной. В квартире стало тише. Проливая воду из кружки или промахиваясь чайным пакетиком мимо ведра, Саске ждал, что вот-вот Итачи войдет, вот-вот отчитает. Снова скажет, что Саске не ценит чужой труд, что мусорит специально, что отбивается от рук. Саске ждал, что Итачи просто вернется, и пусть отчитывает, и пусть ругается – пусть. Дергаясь на каждый поворот ключа в замке, на каждый хлопок входной дверью, Саске думал только о том, как это все на самом деле страшно. Как жутко ему от мысли, что про Итачи однажды ему придется говорить как о ком-то, кто просто когда-то существовал.         У Саске внутри все опустело с уходом Итачи. Весь мир вдруг стал казаться никчемным и ненужным, и сам Саске в нем – таким же. До смешного тихая квартира, что казалась прежде тесной, раскинулась бесконечными полями пустых комнат, и в тишине бетонных коробок Саске вдруг пришел к той истине, что отказывался принимать раньше: жизнь все же была приятнее, когда в ней существовал Итачи, пусть он и был последней тварью.        Орочимару тоже не наседал. Не сложись с Итачи все так, Саске бы, может, потребовал объяснений, но сейчас вдруг оказалось не до того. Моментами казалось, будто ничего и не случилось: будто они не виделись, будто они не занимались сексом, будто он не целовал Саске так, что тот расцвел засосами. Будто они в целом никогда не встречались. Иногда Саске ловил себя на мысли, что Орочимару ему ничем не обязан, что он не нанимался ему нянькой и не набивался в друзья, и отстраненность, тишина в сообщениях – закономерный исход всего, что у них есть или уже было, и все же, оставаясь в темноте комнаты в одиночестве, включая гирлянду и следя, как лениво она загорается и тухнет над кроватью, подсвечивая темные обои бледно-голубыми, фиолетовыми и зелеными огнями, Саске думал о том, что что-то все-таки не так. Будто неправильно. Изнутри душило ощущение, что Орочимару им будто попользовался. Развел на близость и выбросил за ненадобностью, забыл о нем сразу, как только за Саске закрылись двери лифта. На душе было гадко. Саске знал: он ведь может написать ему, и Орочимару обязательно ответит, и вряд ли Орочимару было принципиально, кто станет писать первым – только отчего-то гордость не позволяла навязываться. Саске думал, что если что-то он для Орочимару и значит, что если ему совсем не все равно, то он сам даст о себе знать, а если нет, то и пусть все закончится так. Честно? Саске совсем не в настроении во всем этом копаться. Он разбавляет тишину одинокой квартиры тихой музыкой в шипящих наушниках, прикрывая глаза, и все вокруг снова вспыхивает мутными огнями гирлянды, что он так и не снял со стены после праздников.        И Саске убеждает себя, что никто ему не нужен. Сам себе пытается доказать, что ему хорошо и так, в одиночестве, в тишине и темноте собственной комнаты, запертым в четырех стенах.         И все равно дергается каждый раз, когда телефон Итачи вибрирует в кармане. Каждый раз пытается разблокировать, подобрать пароль, и каждый раз просто убирает его обратно.         И все равно дергается, когда жужжит собственный телефон. Ждет, что объявится Итачи, только запоздало вспоминая про то, что сам держит его телефон при себе. Ждет, что напишет Орочимару. Ждет, что напишет хотя бы мама, что спросит, взять ли чего-нибудь вкусного к чаю.        Когда музыка перебивается звонком, Саске даже не цокает. Не хмурится привычно, не кривится – лениво смотрит в экран и ждет, пока он сам по себе погаснет. Наруто никогда не звонит. Иногда писал, но чтобы звонить – Саске не припомнит. Должно было случиться что-то страшное, что-то срочное, чтобы кто-то типа Наруто решил позвонить, и Саске не думает, что он тот человек, чтобы в экстренных ситуациях Наруто звонил ему. Саске дал ему все причины и поводы отвернуться от себя, дал ему ясно понять, что он не хочет с ним не то что дружить – он общаться с ним не особо хочет, и все же Наруто к нему тянется. Звонит даже после того, как Саске сам нарвался на кулаки, после того, как выставил Наруто виноватым, прикинувшись безобидным, единственным пострадавшим. Если бы так поступили с Саске, он бы пополам порвался, он бы уничтожил, но Наруто – он просто тянется к нему снова, будто ничего и не случилось. Будто он не разбил ему лицо, и будто Саске небезосновательно не пропал после этого на неделю.         – Чего? – снимает он трубку, и нет у Саске в голосе ни злости, ни обиды – ничего, кроме усталости и ленивого безразличия.        – Ты дома? – спрашивает Наруто, и Саске мычит. – Выйдешь покурить?         – Ты же не куришь.        – Ты покуришь, я постою, – стучит зубами Наруто. – Увидеться надо.        И что там ему надо, чего он хочет – Саске не переспрашивает, будто все равно знает, что в ответ Наруто обязательно бросит какую-нибудь глупость. Говорить Саске с ним особо не о чем, и если бы Наруто просто послал его, снова назвал бы больным, снова пригрозил бы дракой, Саске бы, наверное, даже было проще, как будто понятнее и привычнее. Дурака на морозе потряхивает, Саске слышит, как он шмыгает носом, и будто что-то человеческое внутри на секунду просыпается.        – Где ты?        – Через дорогу от тебя.        – Позвони как подойдешь.        И Наруто правда появляется едва ли через пару минут, будто бежал. Звонит в домофон, и Саске набрасывает куртку, спускаясь прямо в тапках. Щелчком выбивает сигарету из пачки еще в подъезде и дверь распахивает, уже подкуривая. Наруто, весь красный от кусачего холода, с налипшими на мокрый лоб волосами, со сдвинутой шапкой, запыхаясь, улыбается, и Саске кивает ему вместо приветствия, ногой толкая за собой дверь. Не обулся, будто искал повод не задерживаться на улице долго – от Наруто не ускользает, и он тянется ближе, похлопывая Саске по плечу.        Удивительно, думает Саске, но увидеть Наруто отчасти даже приятно, будто Наруто – отголосок той надоевшей жизни, которой он давился до встречи с Орочимару. Сколько они не виделись, неделю? Дней десять? Саске не считал, но отчего-то казалось, что дольше – полгода, год, вечность. Он почти успел забыть лицо Наруто, его плотные, исполосованные щеки, его яркие глаза, его вечно растрепанные волосы. Наруто будто даже старше стал – смотрит как-то осознанно, будто обдумывает что-то, будто хочет что-то сказать, но все никак не решится. Саске просто смотрит на него, затягиваясь терпким дымом, и едва сдерживает усмешку с того, как губы Наруто сами тянутся улыбкой. Дурак, думает. Такой дурак, что даже злиться на него нормально не выходит, только снисходительно хмыкать и каждый раз искать ему оправдания.         И Саске вдруг ловит себя на мысли, как же так вышло, что после всего, что между ними было, после всех стычек и обидных слов, после того, как Саске раз за разом вытирал о него ноги, после всех драк Наруто все еще был здесь – рядом, сам звонил и приходил, сам искал встречи? Как получилось, что Наруто все еще его не бросил? И Саске вдруг смотрит на него, уязвимого, трогательно-жалкого, и думает вдруг, что Наруто сам брошенный. Что Наруто с ним – все равно, что Саске с Итачи. И так становится вдруг тошно, и так не по себе, что Саске едва не давится дымом, зависнув в собственных мыслях. Наруто стряхивает с куртки Саске упавший пепел.        – Чего ты хотел? – спрашивает вдруг тихо, будто видятся тайком. Наруто жмет плечами. Ничего, наверное, не хотел, соскучился просто.         – Увидеться. Узнать, как ты.        – Живой, – отплевывается. Не то чтобы Наруто ждал чего-то еще – радуется только тому, что Саске хотя бы вышел на связь. А Саске смотреть на него жалко. Отчего-то чувствует себя мразью, с которой в целом не стоило больше искать контакта. – Ты? – спрашивает скорее из напускной вежливости, и Наруто, переступая с ноги на ногу, улыбается. Знает ведь, что неинтересно Саске вовсе.        – Тоже пока. Это… – и мнется. Саске терпеливо ждет, пока соберется, плотнее запахивая куртку. – По поводу того случая. Ну, в школе…        – Забудь, – перебивает.         – Я хотел извиниться.        – Не надо, – Саске тушит бычок об урну, не выкурив и половины. – Что мне с этими извинениями делать?         И Наруто теряется. Саске гадает: торопился к нему, готовил речь, раз за разом прогонял ее в голове? Ему ведь правда все это не нужно. Все это всегда казалось Саске чем-то унизительным: пресловутыми извинениями не загладить сделанного, не забрать назад брошенных в порыве злости слов – к чему тогда распинаться, зачем вслух признавать свою вину, если всем и так все ясно? Если бы синяки не сошли, вылечили бы их извинения Наруто? Был ли Наруто единственным виноватым во всем, что случилось? Саске извиняться не планировал, и потому не стоило и Наруто. По крайней мере Саске слышать извинения не хотелось. Жизнь не кончилась после пропущенного в лицо. Случается.        – Это уже не мое дело, – бросает Наруто.        – Если тебе так хочется перед кем-то извиниться, иди извинись перед Сакурой. Напугал и до слез ее своими выходками довел.        Наруто брови вскидывает. Вжимает голову в плечи, пряча лицо за высокий ворот куртки, и Саске сам мелко вздрагивает, когда снова поднимается ветер. Босые ноги в тапках вдруг замерзают тоже, будто застуженные, и стоять с Наруто на холоде вот так становится невыносимо – Саске сам вдруг шмыгает носом, сам накидывает на голову капюшон. Наруто думает, что пора бы, наверное, прощаться. Саске был бы не против: все, что Наруто хотел сказать, он услышал, а больше причин задерживаться у Наруто и нет.         – А тебе что, важно, что думает Сакура?        – Конечно, – тянет елейно. – Мы же друзья, Наруто. Ты, я и Сакура.        Наруто едва глаза не закатывает. Саске смотрит на него – и такой он все-таки забавный.        – А сам ты, конечно, извиняться перед ней не будешь.         – Конечно, не буду.         – Что ты за человек? – Наруто усмехается. Снисходительно как-то, безобидно, будто наперед знал, что скажет Саске. Привык к его колкостям и гадостям, привык ко всей той желчи, что Саске бессовестно готов лить даже на близких. – Почему с тобой всегда так сложно?        И Саске криво улыбается в ответ.        – Потому что со мной тебе только так и нравится.         В глазах Наруто – звезды, и он закатывает их, кривясь в ответ. Никогда не признается вслух, но Саске и не нужно, он и сам все понимает. Он знает Наруто слишком давно, чтобы ошибаться. Так давно, что даже смешно уже отрицать какую-то связь между ними. Рассматривает его побелевшие на морозе ресницы, тонкий иней на криво сидящей шапке, следит за тем, как густые клубы пара исчезают в темноте вечера. Наруто молчит, и уходить ему будто не хочется, но Саске замерзает, и отпускать Наруто отчего-то тоже вдруг становится жаль. Саске цокает, звеня ключами в кармане.        – Пошли, чаю попьем.        И Наруто будто оттаивает разом.        В комнату Саске Наруто не впускает – оставляет греться на кухне, пока сам переодевает штаны, заледеневшие на улице, на домашние шорты. По-хозяйски возится с чайником, звенит чашками и рыщет в ящиках в поисках чего-нибудь сладкого. Наруто осматривается как в музее. Микото была права, Саске никогда не приглашал кого-либо в гости, и теперь, когда за кухонным столом вдруг обнаруживается чужой человек, отчего-то Саске сам начинает чувствовать себя здесь чужим. Попросту неуютно. На холодильнике – фотографии из детства на старых магнитах, список покупок и древний рисунок Саске, который он когда-то дарил отцу. На одном только холодильнике – такой яркий, слишком личный отпечаток не то что жизни Саске – в целом жизни его семьи; настолько личный, что неосознанно хочется прикрыть навешанный мусор спиной. Все здесь пропитано семьей Учих: в пепельнице на окне все еще лежат сдавленные окурки Фугаку, на плите остывает сваренный Микото суп. Наруто вертит головой, цепляясь взглядом за каждую мелочь, за все, что напоминало бы, что Саске – тоже живой человек, у которого есть семья, у которого есть своя жизнь, в которую он просто не хочет впускать, и Саске хочется сорвать с ручки духовки полотенце, огреть им слишком любопытного Наруто, чтобы сел смирно и не шевелился, не дышал чтобы даже, но Саске держит себя в руках. Кто он, девка? Позвал Наруто, чтобы капризничать перед ним?         Он не спрашивает, что Наруто будет пить, и наливает обычный черный чай, усаживаясь за стол напротив с собственным. Себе наливает в уродливую кружку Итачи. Так, без дурных мыслей и домыслов – просто Наруто наливает в свою. На стол перед Наруто опускается еще не раскрытая пачка печенья.        – Я точно никому не помешаю? – спрашивает Наруто, и Саске кривится недовольно.         – Кому? Никого нет.        – А Итачи где?        – Шляется где-то опять, – шуршит он пачкой. Тянет Наруто печенье и цокает, когда тот вежливо мотает головой; достает ему сам. – Ты в такое время куда собрался?        Наруто плечами жмет. Сидеть в квартире Саске, говорить с ним с глазу на глаз, обсуждать обычные повседневные вещи вдруг ощущается неловко. У них ведь никогда такого не было. Все долгие годы знакомства и вынужденного общения они только и делали, что трепали друг другу нервы, перебрасывались колкостями и ругались. Наруто в целом у Саске неуютно, будто ожидает подвоха. Осторожно отпивает из кружки, не сводя с Саске взгляда, и подбирает слова. Отчасти, наверное, даже жаль, что за все это время Наруто так и не научился видеть в Саске того, кого в нем так быстро разглядел Орочимару – обыкновенного мальчишку, ранимого и обиженного, что бросается грубостями не потому, что сам по себе плохой, а потому что защищается от врагов и нападок, которые сам себе придумывает. Жаль, что вот такой обычный, домашний Саске в растянутой футболке, с растрепанными волосами, со следом перетянувшей кожу резинки на запястье, такой уютный Саске, сидящий напротив, подперев подбородок коленом, кажется Наруто чем-то ненастоящим. Будто и не Саске вовсе. И говорить с ним открыто отчего-то даже неудобно – на его территории, в его маленьком мире; Наруто кажется, что Саске снова станет воспринимать все близко к сердцу, станет спорить и вышвырнет за дверь, так толком и не помирившись. Когда Саске вскидывает брови, Наруто едва не вздрагивает – подозрительно долго молчит.        – Домой шел, – просто бросает он, и Саске не спрашивает откуда или от кого. Орочимару говорил, что люди, которые задают много вопросов, обычно жалеют, когда слышат на них ответы. Так проще. – Я точно не мешаю?        – Да кому ты мешаешь? – цокает. – Хватит прибедняться. Пей свой чай, погреешься – свалишь. Хочешь, можем телевизор включить.        – Если ты хочешь, – неловко в ответ, и Саске вздыхает.        Ему и самому неудобно. Впустил в свою зону комфорта человека, которого так упорно гнал от себя всю сознательную жизнь, и как подступиться теперь, как себя вести с ним, если не язвить и не пытаться обидеть – Саске не знает. Будто за все годы знакомства у них так и не нашлось общих тем. Саске смотрит на Наруто, следит за его бегающим взглядом и сам тянется к пульту. Смотреть ничего не хочется, даже фоном слушать, но когда неловкая тишина разбавляется монотонной болтовней, Саске становится проще. Он сидит перед Наруто будто голый – и так неловко ему не было, даже когда его по-настоящему раздевал Орочимару.         Саске тоже жаль, что все выходит вот так.        Жаль, что он не знает, как себя вести, и куда все это ведет. Будто ступает по весеннему льду, что еще чудом держит его, но уже опасно трещит под ногами – и Саске знает, что совсем скоро он неизбежно треснет, и потонет Саске, и не будет больше всего этого. У Наруто ведь тоже терпение не бесконечное. Школа закончится, а с ней закончатся и Саске с Наруто. Все то странное, что у них было, от чего Саске так не хотелось избавляться. И все будет у Наруто в порядке. Он выйдет из школы и найдет свое место в этой жизни. Он ведь из тех, что не пропадают; он притягивает людей, он заводит связи. Он нравится. Отучится, пойдет в какие-нибудь управленцы, заведет себе девочку, на которой женится, назаводит детей. А Саске пропащий – он не хочет ничего. Он ничего не знает, и места для него в этой жизни не уготовили. У Саске в перспективе только пойти по кривой дорожке. Довести до приступов мать, заставить отца искать адвокатов. Сесть или чудом отмазаться. Сгнить в съемной квартире, убивая остатки здоровья на ненавистной работе. Такие, как Саске, долго не живут – не должны. Они нехорошие. Тому Наруто, что выйдет из школы, без такого Саске, наверное, будет лучше.        – Я думал, ты от Гаары, – бросает он будто невзначай, и Наруто удивленно вскидывает брови, отрываясь от телевизора. Улыбается едва уловимо.        – А ты что, знаешь Гаару?        – Нет, – врет ведь, все он знает. Все фотографии в соцсетях перелистал уже давно. – Ты же рассказывал.        – Да как будто ты слушаешь, что я тебе рассказываю, – язвит Наруто в ответ, и Саске хмыкает.         Саске ведь правда слушает – просто Наруто не замечает. Просто Саске так старается не подавать вида.         – С Сакурой был? – тихо, и Наруто кивает. – Встречаетесь?        Наруто цокает.         И Саске ждет, что Наруто тоже съязвит. Это было бы правильно. Жизнь не закончилась на временном исчезновении из нее Саске, люди взрослеют, чувства меняются. Саске бы не удивился. Всегда отчего-то считал, что Сакура нравилась Наруто, и рано или поздно он станет третьим колесом по-настоящему. Было бы, наверное, правильно, если бы Наруто просто отдал ей всего себя, и чтобы Саске остался позади. Пусть они будут без него. Ему почти без разницы, совсем не важно – даже, наверное, неинтересно, правда ли у них что-то завязалось, пока его не было. Наруто смотрит на Саске тепло. Глаза у Наруто такие голубые, такие яркие, будто нарисованные – Саске раньше и не замечал.        – Нет, Саске, не встречаемся, – вздыхает устало, и нет во вздохе ни сожаления, ни раздражения. Врет ли, говорит правду – Саске не понимает. – Что ты заладил?         – Просто спросил, – плечами жмет.        – Сакура тоже спрашивала о тебе.        – Что?        – Да ничего такого. Живой ли вообще, как себя чувствуешь, все такое.        – Да как будто вам не все равно, живой ли я вообще, – передразнивает противно, и Наруто кривится. – Не все равно. – Так не все равно, что аж через неделю опомнились.        – Хватит уже, Саске, – просит Наруто устало, вздыхает тяжело и обреченно, – если бы мне было все равно на тебя, я бы тут не сидел. Если не хочешь, я не буду говорить Сакуре, что мы виделись.        – Скажи, – тихо мычит Саске, отпивая из кружки.         – Думаешь? Расстроится, что с собой не позвал.        – Или не говори. Не знаю, хочешь врать ей – ври, дело твое.        Ленивый разговор ни о чем растворяется в тепле кухни, тает на дне кружки, в осевших чаинках в остывшей воде. Саске хочется, чтобы время замерло, и все вокруг, все внутри него, сердце его – все вместе с ним.        И Наруто вдруг оборачивается для него не вынужденным знакомым, не человеком, который со временем превратился в привычку – Наруто вдруг ощущается одной огромной упущенной возможностью. Саске смотрит на Наруто, но совсем его не видит, не замечает: перед глазами – муть и пустота, белым шумом давящая на голову изнутри; и весь Наруто перед ним – одно смазанное пятно, блеклый образ всех тех лет, что он мог бы просто с ним общаться, просто дружить. Образ всех тех упущенных вечеров, что они могли бы просидеть на кухне вот так, в тишине и тусклом свете бра, пить чай и сплетничать ни о чем и обо всем на свете. Наруто мог бы быть человеком, в котором Саске бы видел свое спокойствие, рядом с которым ему не было бы неловко – и не хотелось бы связываться с сомнительными людьми, с сомнительными весельями, не хотелось бы казаться хуже, чем он есть на самом деле. Может быть, именно с Наруто Саске мог бы просто быть мальчишкой: смеяться до слез и плакать, когда совсем тошно; пробовать с ним первые сигареты и кашлять до тошноты, впервые напиться, впервые уйти гулять куда-то на всю ночь. Может быть, именно Наруто мог бы превратить все эти годы во что-то стоящее, что Саске смог бы вспоминать с теплотой, когда станет старше, и их пути разойдутся. Когда Наруто пойдет дальше, а Саске останется здесь, смотреть ему вслед щенячьими глазами и бережно хранить каждое воспоминание обо всем их общем. Он ведь мог быть просто собой все эти годы, и Наруто бы все равно принял его любым. Капризным, истеричным, ранимым. Саске голову на Наруто поднять стыдно. Он ведь никогда не видел в нем врага, никогда не хотел, чтобы Наруто ушел по-настоящему, а теперь – теперь Саске чувствует, как все, за что он так стеснялся цепляться, ускользает песком между пальцев. Что у Наруто появляются люди, которые могут открыто признать его другом, и которых он всегда будет выбирать вместо озлобленного, невыносимого Саске. Так будет правильнее. Неважно, в ком Наруто найдет своего человека – в Гааре, в Сакуре, еще в ком-либо; Саске правда желает ему всего лучшего. И пусть Наруто правда дружит с Сакурой, пусть встречается с ней, пусть будет счастлив, даже когда Саске из его жизни тоже, как Итачи, постепенно исчезнет. Саске пытается раствориться в моменте, отпечатать в голове неловкий вечер, чтобы вспоминать Наруто теплом, даже если для Наруто он сам останется просто неприятным воспоминанием из школы. Он подпирает щеку рукой, заваливаясь на стол, и Наруто по-свойски цепляет отросшую челку Саске пальцами.         – Оброс, конечно, – замечает, и Саске согласно мычит. – Будешь стричься?         – Не знаю, – тихо.         – Не надо. Тебе так хорошо.        И с Наруто тоже хорошо.         Если бы Саске мог, он бы извинился. Если бы только знал, что нелепые, никому не нужные извинения исправят все то, что он когда-то сделал, что они заставят Наруто забыть обо всем, что он говорил раньше, как он себя вел. Если бы Саске мог, он бы силой из Наруто всю ту грязь, что сам развел, вытянул. Становится по-настоящему стыдно: Наруто ведь всегда был рядом, всегда послушно проглатывал любую грубость, и Саске стал принимать его покорность как должное. Вытирал о Наруто ноги, зная, что тот тряпка и все стерпит. Бил и позволял бить себя, зная, что Наруто потом обязательно станет стыдно, даже если Саске совсем не будет больно. Будто не физически Наруто ранил, а куда-то вглубь копал, будто обрывал провода его нервов, выжигал в нем все живое, чтобы теперь позорно валяться на пепелище его души. Он бы смотрел ему в глаза, рыдал, пускал сопли и извинялся, и хватал бы его за руки, и просил бы не уходить, и пусть Наруто теряется, пусть он пугается, пусть злится – пусть только выслушает и услышит, потому что Саске вдруг так много всего ему захотелось сказать, но Саске не скажет. Саске прикусывает язык, потому что открываться страшно, а строить из себя урода или клоуна – это всегда привычнее и безопаснее.        У него ведь сейчас, оказывается, кроме Наруто и нет никого.        Итачи не дурак – наверняка догадался, что Саске врал, наверняка связал следы на шее со знакомством с Орочимару. Решил, наверное, что Саске взяли силой, и просто бросил, когда Саске пытался защититься; а если и не решил так, то просто ушел, поставив на Саске крест. Он ведь даже не выслушал – не то чтобы Саске стал оправдываться, но Итачи ведь даже не попросил. Просто все решил для себя и ушел, получив в ответ. Орочимару ведь такой же – тоже исчез, не пытаясь больше с Саске связаться. Разложил под собой и выбросил, как ненужного. А кто у Саске еще был – Суйгецу? Суйгецу и вовсе не спрашивал, как он, игнорируя кашель и насморк на другом конце наушников. Все те люди, к которым Саске так хотелось прикипеть, все до единого оказались временным явлением, приходящими и уходящими, и все, что осталось у Саске – это давящая пустота внутри, выворачивающая наизнанку.         И Наруто.        Он опускает голову ниже, лбом утыкаясь в предплечье. Наруто тушит телевизор с пульта, будто тоже хочет что-то сказать, что-то важное и личное, но так ничего и не говорит. Осторожно перебирает пальцами волосы Саске – сухие, жесткие, непривычно отросшие. Саске стыдно на него смотреть. Просто стыдно.        – Наруто? – зовет, и Наруто мычит, наклоняясь ближе. – Я не обижаюсь из-за синяков. Не забивай голову.        – Я не могу.        – Сможешь. Просто забудь.        Наруто правда сможет, Саске знает. Он ведь всегда таким был: с слишком большим и слишком добрым для него сердцем.        – Почему ты раньше не приходил?        – Ты не звал, – мягко.        – Приходи. Когда захочешь, ладно? – спрашивает Саске тихо, едва слышно, почти жалобно – настолько, что самому бы себя не слышать. – Приходи, даже если устанешь.        – Хорошо.        – Даже если от меня.         И Наруто ничего не говорит в ответ – только запускает ладонь в волосы Саске, мягко поглаживая по голове, а Саске и не пытается отстраниться.        Будни в бетонной коробке тянутся уныло.         Все существование сводится до банального автоматизма: проснуться – пообедать и выпить таблетки – заснуть – проснуться – поужинать – заснуть. Вечерами мать суетится: подсовывает градусник и ругает, если Саске ходит без носков. В нервных причитаниях матери Саске растворяется, будто говорят вовсе не с ним; с отцом ему проще: тот просто делает вид, что Саске не болеет и скорее давит на жалость. Не смертельно ведь – пройдет, учитывая, сколько таблеток и витаминов ему приходится пить. У него сходит кашель, но горло все еще хрипит – Фугаку разрешает ездить на тренировки. Не то чтобы Саске хотелось там появляться, но выбраться куда-то за пределы квартиры отчего-то ощущается чем-то вроде спасения. Вне дома будто дышится легче. В душном зале, мокрый, уставший, с отбивающим в висках пульсом и плывущими перед глазами пятнами, Саске наконец вдыхает полной грудью. Он плохо выглядит, кожу жарит температурой, а захваты получаются некрепкими – Саске дважды перелетает через Джуго, в один из бросков приземляясь неудачно, на плечо, и в ноющей боли в руке до самого локтя, отстреливающей в лопатку, Саске вдруг находит что-то, что делает его живым. От чего сердце бьется будто громче. Если больно – значит, живой, а дальше – там уже как получится.        – Нормально? – спрашивает Суйгецу, становясь напротив, и Саске кивает. Пот с бледного лица льет на татами градом. Саске смотрит на Суйгецу, и хитрое лицо смазывается в мутное пятно. На Суйгецу куртка распахивается, обнажает плоскую грудь, влажный, подтянутый живот. Суйгецу волосы подбирает, чтобы в глаза не лезли, наклоняется чуть ниже обычного, надеясь зайти в ноги. – Ныть не будешь? – улыбается, и Саске усмехается в ответ.        – Не обещаю, – негромко, и Суйгецу игриво срывается с места только для того, чтобы уже через мгновение оказаться в кольце рук и перелететь через Саске, с хлопком приземлившись на спину. Саске придавливает его собственным весом – выдыхается. Рука почти виснет плетью, но даже так, битый и загнанный, Саске оказывается ловчее и сильнее.        – Вот же сука, – шепчет, накрывая лицо Саске ладонью.         Суйгецу, наверное, нравился Саске.        Нравилось то, как легко ему с ним, как свободно он себя чувствует рядом. Нравилось, что в отбитой башке Суйгецу совсем ничего не щелкало, и он не видел ничего странного в том, чтобы жаться к Саске по накурке, чтобы хлопать его по лицу, не боясь получить в ответ, и любую мерзость, что Саске ему бросит, не проглотить, а пережевать и выплюнуть в наглое лицо Учихи. Саске нравится, что Суйгецу не привязывается к нему якорем, и что его жизнь не закончится, когда Саске исчезнет. Они друг другу совсем случайные – просто по-своему одинокие люди, по странному стечению обстоятельств когда-то столкнувшиеся в нужном месте в нужное время. Притянувшиеся друг к другу просто по нелепой случайности. Саске знает: Суйгецу – не тот человек, что никогда не предаст, станет клясться в вечной дружбе и верности, что всегда будет рядом; Суйгецу – это никогда не нулевой шанс получить в спину нож. Суйгецу плевать на Саске так же, как и Саске на него. Связь есть, только пока они друг с другом. Рассматривая стройное тело Суйгецу в раздевалке, Саске думает о том, что с Суйгецу ему проще, чем с кем-либо. Что с Суйгецу он не пытается казаться правильным или подбирать слова, что он не держит язык за зубами, что они могут посплетничать, обсудить знакомых и незнакомых, обругать кого-то, поспорить друг с другом и поругаться без переходов на личности, а иногда и с ними – просто потому, что спорить друг с другом интересно, нравится. Думает о Суйгецу и гадает, думает ли он о нем тоже хотя бы иногда. Что он видит в Саске, зачем он с ним возится. Суйгецу уставший, нездоровый взгляд на себе перехватывает, стряхивая с влажных волос воду.        – Чего пялишься? – цокает беззлобно, натягивая перед Саске трусы под полотенцем. В раздевалке привычно шумно, на фоне – знакомый басовитый гогот, одни и те же шутки по десятому кругу, серая обыденность таких же серых людей.         – Нравишься мне, может, – сухо бросает Саске, поднимаясь со скамейки, и лениво скидывает сырую форму в сумку. Суйгецу криво усмехается.        – Извиняй, Учиха, ты не в моем вкусе.        Саске устало вздыхает.        – Переживешь?        – Постараюсь.        – Вот и умница, – улыбается Суйгецу, запрыгивая в джинсы. – Вот и постарайся. Домой сейчас? – Саске мычит. – Хочешь, поехали ко мне. Мать уехала до выходных.        – Не знаю, в другой раз.        Саске натягивает шапку, уже выходя на скрипящее под ботинками снежное крошево. Морозный вечер неприятно щиплет розовые щеки, и влажные, прилипшие ко лбу волосы вдруг разом замерзают. Саске застегивает куртку, едва не прищемляя подбородок молнией. Вечер встречает прохладно, ветрено, бросая в лицо мелкие снежинки вперемешку с дождем. Приятное лицо Суйгецу теряется в тени капюшона куртки – торопится за Саске к остановке, скользя по заледеневшему тротуару в своих не по погоде натянутых кроссовках.        – Я никого не звал, если что.         – Давай не сегодня, – обрывает на полуслове. Хочется затянуться, но руки мерзнут, и Саске не вытягивает пачку из кармана – просто осторожно сжимает, будто напоминает самому себе, что она все еще здесь.        – Ты в целом как? – Суйгецу жмется ближе, выдыхая густой пар Саске в лицо. Вечерами на остановке приходится стоять долго. Его мелко потряхивает на морозе, тонкие губы белеют, дрожит голос – совсем мерзнет.         И хочется съязвить, спросить, какое ему вообще дело, но сил ни на что нет, даже на колкости. Саске не знакома тоска по дому, но в последнее время, куда бы он ни выходил, ему отчего-то хочется поскорее вернуться туда, в квартиру родителей, в собственную тесную комнату, застеленную ворсистым ковром и обвешанную гирляндами, что так лениво было снимать после праздников. Разговоров по душам с Суйгецу никогда не выходило: не то чтобы Саске старался, но говорить с ним на сложные темы неудобно, будто Суйгецу в принципе не воспримет ничего всерьез, пропустит мимо ушей или забудет сразу, как только Саске закроет рот. И ему правда хочется рассказать. Хочется смахнуть с капюшона Суйгецу насыпавшийся мягкой шапкой снег, хочется завязать на нем какой-нибудь шарф, чтобы не трясся на холоде, или утянуть куда-нибудь погреться, пока ждут автобус, в кофейню или просто в магазин. На пустой тихой улице, в объятиях морозного вечера, Саске хочется просто сказать Суйгецу, что в целом ему очень паршиво. У него дома не все в порядке, у него не все хорошо с людьми, с которыми он хотел бы быть ближе. У него Итачи нет, и он не понимает, как быть дальше, как им что-то налаживать, как им дальше сосуществовать. У него мать дома нервничает, у него психует отец. У Саске внутри все рвется от того, как сильно он прикипел к человеку, который вовсе забыл о нем после первого же секса. Саске хочется просто вывалить на Суйгецу все и разорваться пополам, горячей лужей гнилых внутренностей распасться на девственно-белом, еще не истоптанном снегу, чтобы не было больше, чтобы просто все это не держать в голове, чтобы не тащить этот груз в одиночку. Потому что Саске сложно. Потому что, куда ни посмотри, у него все рушится и валится. Потому что он оказался таким же выродком, как и Итачи, и оба они треплют родителям нервы. Потому что с Орочимару все пошло не так, и он забыл о нем, просто выбросил из своей жизни. Потому что Саске всех от себя оттолкнул, всем дал веский повод уйти. Он не знает, куда себя деть. Он пропускает школу под выдуманными предлогами, осознавая последствия; он пропускает тренировки, он пропускает всю свою подростковую жизнь. Саске находит свое умиротворение в вещах, от которых с детства учили держаться подальше, и тошно – так тошно осознавать, что Орочимару был прав: в конце концов у Саске не остается ничего, кроме саморазрушения. И так хочется все это на Суйгецу выплеснуть, разделить с ним всю эту грязь. Пусть ничего не говорит даже – Саске не нужны его советы. Пусть просто знает, как Саске в целом. Саске так тошно, что хочется выть.        Но разве он может втягивать его во все это? Разве это будет честно?        – Нормально, – отмахивается он в итоге. Суйгецу всматривается в черные мутные глаза напротив, уставшие, стеклянные, нездоровые, и Суйгецу не верит, что все у Саске нормально – Саске и сам знает, что он не верит, но спорить Суйгецу не берется, вытягивать из Саске правду – себе дороже. Если Саске захочет, он расскажет все сам, а пока, раз не считает нужным, Суйгецу не будет лезть в его голову. Так уже привыкли. Отработанная схема.        – Мы завтра у меня хотели собраться, – аккуратно меняет тему, выводя носком кроссовка на снегу одному ему понятные узоры. – С Джуго. Просто посидеть, поиграть во что-нибудь. Если хочешь, приезжай.        – Посмотрим.         – Ну посмотрим, – усмехается Суйгецу в ответ.        В автобусе привычно тянет соляркой. Полузабитый, он пыхтит старой трубой, поскрипывая на поворотах. Саске усаживается к окну и роняет голову на запотевшее стекло, устало прикрывая глаза. Всегда так: Саске – у окна, Суйгецу – рядом, уложив голову на плечо. Бывает, Суйгецу дремлет по дороге, если вдруг застревают в пробках, и Саске осторожно будит его за остановку до дома. В вечерних, почти ночных поездках в автобусе есть что-то по-своему уютное. Грея ноги об отопитель, Саске лениво следит за смазывающимися за окном фонарями – всегда так, одно и то же. Иногда ловит себя на мысли, как все-таки интересно и странно выходит: так много людей вокруг, так много чужих лиц, столько проблем у случайных незнакомцев, каждый прохожий, каждый попутчик – свои истории и травмы, а Саске все равно кажется, что во всем мире он остался совсем один, и что плохо во всем этом мире тоже только ему. Суйгецу протягивает Саске наушник, и Саске лениво жмет плечами – не берет сам, но и не дергается, когда Суйгецу осторожно вкладывает наушник в его ухо и аккуратно заправляет волосы обратно под шапку. Саске уже и не помнит, когда и почему стал подпускать Суйгецу так близко. Не то чтобы льстило – наверное, со временем просто стало все равно.        – Если хочешь, скажу Джуго, что планы поменялись, и вдвоем поиграем, – снова нудит, устраиваясь удобнее на плече Саске.        – Мне без разницы. Я не хочу курить.        – Так мы и не собирались.         – А вы с Джуго как-то по-другому умеете? – цокает. И прикусить бы самому язык, захлопнуть бы свой поганый рот – сам ведь с ними и курит, сам ни разу до сих пор не отказывался. Суйгецу хочет напомнить, Саске чувствует, но не комментирует.        – Умеем. Тем более Карин позвать хотели.        – Зачем? Интересно разложить ее по накурке?        – Хватит уже, – просит Суйгецу, и Саске затыкается.        Он сам не понимает, зачем это делает. Карин никогда не была ему приятна, он не хотел с ней пересекаться, но и на открытый конфликт не шел – ему в целом было все равно на Карин. Про Карин ходили разные слухи. Саске всю грязь пропускал мимо ушей, но когда дело касалось Суйгецу, язык почему-то развязывался сам собой. Саске не знает, что это – может, подсознательное желание уберечь Суйгецу от нее, настроив против, или просто скука. В том, чтобы курить или трахаться, Саске не видел ничего плохого, если совместить – тоже, и не было бы никакой разницы между обсаженным Суйгецу, что решит залезть на Карин, и такой же обсаженной Карин, что раздвинет под ним ноги, только Суйгецу Саске не пытается задеть. Не говорит о нем, как о вещи. Что это – правда попытка довести, или Саске в целом человеком оказывается мерзким? Это ведь палка о двух концах, и он даже не говорит о сексе, не говорит о какой-либо близости – просто бросает унизительное «разложить», зная, как именно это воспримет Суйгецу. Разложить как расходный материал, разложить и взять силой, разложить и выбросить. Разложить, как совсем недавно разложили самого Саске.         – За что ты ее так ненавидишь? – спрашивает Суйгецу тихо. Саске хмурится. Стойко выдерживает недовольный взгляд женщины напротив, подслушавшей неприятный разговор.        – Кого?         – Карин.        – С чего ты взял, что я ее ненавижу? – вздыхает.        – Да есть основания полагать, – Суйгецу хмыкает. Поднимает голову с плеча, усаживаясь поудобнее, и убавляет громкость в наушниках. Через две остановки выходить. – Тебя иногда послушаешь, и складывается впечатление, что ты весь мир вокруг ненавидишь. Про кого тебя ни спроси, вечно ты чем-то недоволен.        – Значит, не спрашивай, – тянет в ответ, и не то чтобы Суйгецу ожидал чего-то другого. Ему ведь, как и Наруто, тоже с Саске непросто.         А Саске смотрит на весь этот пресловутый мир, на десятки чужих лиц вокруг, на смазывающиеся в грязь серые дома за окнами; Саске смотрит на то, как вся его жизнь постепенно рушится, как он сам загибается под гнетом собственной головы, собственных мыслей и проблем, которые он создал себе тоже сам – смотрит будто со стороны, и все тело будто деревенеет, будто хочет что-то сделать, что-то исправить, но руки и ноги не слушаются, и шевелиться, и идти куда-то, и говорить или писать что-то – все становится сложно физически, тяжело, невыносимо. Он просто смотрит на то, какой этот мир вокруг – тусклый, безрадостный, унылый, всюду одинаковый, безобразный и жестокий; смотрит, как мчится жизнь, пролетает мимо скоростным электропоездом и едва не цепляет его, размазывая по рельсам густой кашей. Смотрит – и никого во всем этом огромном, злом, мерзком мире Саске не ненавидит.        В свете гирлянды, разлегшись на полу, Саске упрямо рассматривает потолок и вслушивается в сонное сопение кота на кровати. Согнув в колене одну ногу, раскинув в стороны руки, Саске просто валяется безвольным уставшим телом, и ни единой мысли в голове. Отказался от ужина и снова заперся у себя, оставив Микото и без второго сына на вечер. Он знает: когда Фугаку вернется, она будет искать в нем утешение – просидят на кухне допоздна, говоря ни о чем, и все ее шутки, все улыбки – все будет таким жалким и нервным, что лучше Саске этого просто не видеть. Микото больно – он знает. Наверное, это пройдет. Итачи придет в себя и вернется, или же Микото просто привыкнет, что его нет, и все снова встанет на свои места. Кота жаль. Только с уходом Итачи Саске понял, что, когда бросал Итачи отпустить кота, не тискать его, не гладить и не бесить на ночь, он не Итачи кота лишал, а отбирал у кота Итачи – человека, которого он признал хозяином, которого полюбил и по которому теперь так сильно тоскует.         У Саске глаза слезятся. Слепят мягкие переливы зеленых и синих лампочек, и он накрывает лицо предплечьем. Оставаться одному Саске страшно. В тишине, наедине с собой, он раз за разом возвращается к мыслям о том, что давно пора отпустить. Ему просто страшно снова думать о том, что он делает с собственной жизнью, страшно признавать устоявшуюся реальность. Саске снова думает об Орочимару.        Обидно, что так вышло. Просто жаль.        Саске сожалеет, что они встретились вот так.         Это же просто несправедливо. Кто-то находит своего человека в друзьях детства, в одноклассниках, в случайных компаниях, и все становится так просто – просто познакомиться, просто найти общий язык, просто договориться быть вместе. Знакомиться с родителями друг друга, втягивать друг друга в новые круги общения, сливаться душой с человеком, зная, что никто не осудит, что ничего за это не будет. У Саске вечно все не как у людей. Он ведь не мог просто найти что-то приятное в той же Сакуре, в Карин, в ком угодно – ему ведь обязательно нужно было прикипеть к мужчине, что, наверное, был старше даже Фугаку. Голову потерять от того, как Орочимару от всех знакомых Саске отличается. От того, какой он. Взрослый, странный, красивый. От того, как все внутри волнительно стягивает узлами, когда Орочимару на него смотрит, как кожа покрывается мурашками, если Саске чувствует на себе его дыхание. Саске полюбил мятные жвачки только потому, что ими пахло от Орочимару. Он полюбил его хриплый тихий смех и то тепло, что грело изнутри, когда Орочимару находил его глупости забавными. Как он терпел его капризы, как все ему, совсем все позволял. Саске так привык к тому, что с Орочимару просто. Просто спокойно на душе, легко, тихо – будто завернутый в одеяло, будто ребенок, в уюте и безопасности, он чувствовал себя рядом таким нужным, таким важным, таким желанным. Орочимару оказался его убежищем от собственной надоевшей жизни. Он был тихой гаванью, островом спокойствия в океане безумия ненавистной действительности. И ведь нужно было прикипеть именно к нему. К мужчине, за связь с которым осудят просто потому, что он мужчина. Потому что он старше. Просто потому, им не повезло родиться в разное время, не повзрослеть вместе. Просто потому, что вышло вот так – обидно и несправедливо, и жаль, и тошно, и раздражает, что Орочимару, что так отчаянно отстаивал свое право быть свободным, решил сам себя загонять в рамки. Держать Саске на расстоянии и подпускать к себе непозволительно близко только для того, чтобы снова исчезнуть.        Саске лениво рассматривает потолок. При свете, если присмотреться, местами все еще можно найти следы клея. Когда-то Фугаку обклеил весь потолок пластиковыми звездочками, что светились в темноте приятной зеленью; Саске нравилось засыпать, раз за разом пересчитывая их взглядом. Когда Итачи был младше, иногда он оставался в комнате Саске, и они пересчитывали звезды вместе. Итачи всегда стелил себе на полу только для того, чтобы утром обнаружить сползшего с кровати Саске под боком. Саске давно снял все звездочки с потолка. Выбросил, так и не пересчитав по старой памяти напоследок. Думал, что глупо: он давно перерос эту ерунду, да и звезды эти со временем стали бледнее, почти не светились, даже если Саске жег люстру с утра до ночи. В отсветах гирлянды Саске пересчитывает едва заметные следы клея на потолке. Шестнадцать, семнадцать, восемнадцать. Стереть бы, но все руки не доходят, да и не мешают в целом – своего рода воспоминания. Саске думает о том, что, наверное, был неправ, и совсем он ничего не перерос. Все так и оставался просто мальчишкой, который заигрался во взрослого.        Сухая ладонь мягко покоится на голом животе – Саске не одергивает задравшуюся футболку. Прикасаться к себе неуютно. Собственное тело будто ощущается незнакомым, чужим; кажется, будто ему нельзя себя трогать. Будто тело, сотни раз травмированное и сотни раз зажившее, принадлежит не ему – не он им управляет, не он себя должен касаться. Он скучает по рукам Орочимару. По ощущениям широких ладоней, ласка которых заставляла ощущать себя совсем маленьким. Он скучает по шелку густых волос, что тяжело опадали на него, что щекотали кожу, что закрывали его от всего мира вокруг, когда Орочимару нависал над ним. Саске прикрывает глаза, и темнота размывается яркими пятнами мигающих лампочек, холодного света где-то над головой, маленьких электрических звездочек. Саске не знает, скучает ли по Орочимару или по тому, как он заставлял его себя ощущать; скучает ли он по мужчине или по тому, как он ему был нужен. Ведь все это, сам Орочимару и то, что он позволял себе с Саске, вдруг оказалось тяжелее любой зависимости, любой тяги к запрещенному. Орочимару оказался крепче всяких сигарет, которые Саске, думалось, легко бросит, если захочет. Он внезапно оказался всем. И Саске презирает себя за то, что позволил этому случиться, что не заметил раньше, что пойти с личным ему больше не к кому. Ему некому открыться – весь мир без Орочимару вдруг ощущается пустым и холодным, и Саске неуютно. Саске ощущает себя не человеком – тяжелым грузом костей и мышц, бесцельно дышащей, недобитой ошибкой. Грудину распирает от обиды, и на секунду Саске кажется, что ребра раскроются, разверзнутся, разорвав его изнутри, просто чтобы был, чем дышать.        Он себя ненавидит.         За то, как вел себя со сверстниками, за то, как позволил себе повестись на провокации Итачи.        Он ненавидит себя за глупость и за то, что снова придумывает для Орочимару оправдания. Что он считает себя лучше, чем есть, что верит, что Орочимару правда нужны причины просто исчезнуть. Выдумывает для Орочимару работу, сложные обстоятельства, семейные проблемы и трагедии. Думает о том, как тот снова уезжает за город, где не ловит сеть. Думает о том, что Орочимару заболел, что ему плохо, и ему попросту не до Саске сейчас. Что он боится последствий. Что Саске пойдет к полиции, что в порыве детской обиды заявит на него и сломает ему жизнь. Что сам Саске для Орочимару – не выбор, а последствие, за которое он оказался не в силах нести ответственность. Саске чувствует себя гадко, будто сам все, как обычно, испортил. Он не хочет себя винить, он не понимает, что пошло не так, но раз за разом возвращается к мыслям, что сделал недостаточно; что много капризничал, что надоедал, что оказался сложным. Что вытрепал Орочимару нервы, и Орочимару решил с ним больше не связываться. Саске думает о том, что к нему мог нагрянуть Итачи – грозил, может, разбирательствами или полицией, если Орочимару сам не исчезнет из жизни Саске. Тысячи, миллионы оправданий в голове, бесконечные попытки найти объяснение тому, о чем можно было просто спросить прямо. Саске не хотел усложнять; он пытался быть для Орочимару хорошим и удобным, и так жаль, так обидно, что не вышло.         Саске не понимает, по чему тоскует, в чем дело: в том ли, что ему правда не хватает Орочимару, или в том, как изнутри, как снаружи на него давит внезапно осознанное и почти принятое одиночество.         Саске ненавидит себя за то, как послушно склоняет перед Орочимару голову и как унижается – набирает его, не ожидая, что он ответит. Саске просто хочется, чтобы весь мир замер, чтобы все вокруг остановилось – и сам он чтобы тоже закончился, лежа на полу под ярко мигающими огнями гирлянды. Чтобы растворился в гуле гудков на том конце провода. Отчасти хочет, чтобы Орочимару не ответил.        Он будто на краю. На самом обрыве криво балансирует на носочках, готовясь сорваться – не то чтобы случайно. Будто Саске уже испортил все, что только мог, и дальше портить будет просто потому, что по-другому не умеет. Саске кажется, ему больше нечего терять. У него ничего не осталось.        – Чего не спишь? – тихо тянет в трубку вместо приветствия. У Саске даже злиться не получается, не получается обижаться и расстраиваться по-настоящему. Будто выжатый, он совсем ничего не чувствует. Тело будто ватное.        – А ты? – спрашивает тихо, почти шепотом, тоже не здороваясь.        – Работы много, только недавно приехал.         – У тебя всегда так.         – Всегда, – усмехается Орочимару устало. Говорить с ним Саске отчего-то неловко, будто не о чем, и звонил он только для того, чтобы просто услышать его голос. Чтобы проверить, возьмет ли трубку. Будто все, что Саске мог ему сказать или дать, он сказал и отдал там, ночью в его квартире. Неуютно. – Как у тебя дела?        – Все нормально, – Саске глубоко выдыхает. Выравнивается дыхание, замедляется больное сердце. У Саске правда все будет нормально. Он просто переживет все, что так волнует, просто отойдет, и все будет нормально.        – Хорошо, – бросает, и Саске чувствует – Орочимару с ним тоже неловко. Голос у Орочимару странный, будто не его вовсе, будто говорить ему с Саске в тягость. То, как они позволили себе сблизиться, так неожиданно их друг от друга и оттолкнуло – даже забавно, если бы не было так глупо. – Ты хотел что-то сказать или просто так позвонил?         – Не знаю. Нужен повод?        – Не нужен, – улыбается. – Ты же знаешь, я всегда тебе рад.         А Саске не знает.        Правда не знает, нужен ли он в жизни Орочимару, не навязывается ли. Саске не знает, нужен ли он хоть где-то. Ведь если бы он был нужен Орочимару, он бы, наверное, позвонил. Хотя бы написал. Если бы он обращал на него внимание, он бы знал, как Саске к нему привык, как он нравится Саске, что Саске теряется рядом и несет чушь не потому, что дурак, а просто потому, что хочет понравиться тоже. Он бы знал, что молчание Саске убивает. Медленно выскребает из него все, что осталось живого, оставляя реберную клетку пустой – ни вздохнуть, ни выдохнуть, только задыхаться и задыхаться, отчаянно хватая ртом густой воздух. Саске хочет спросить так много, но слова застревают в глотке, и он переворачивается на бок, прижимая телефон головой к полу. Саске думает, что им так нелепо посчастливилось встретиться в феврале; если бы они встретились немного раньше, и Саске так же проиграл бы собственным ощущениям и чувствам, он бы наверняка пополнил статистику, удавившись под новый год.        – Расскажи что-нибудь, – просит тихо, устало. Не ждет, что Орочимару станет, но просит, только бы он не замолкал.        – Что тебе рассказать?        – Что угодно. Что нового произошло.        – Ничего интересного, – на фоне хлопает дверь холодильника. Звенит кофе-машина, гремят кружки. Саске прикрывает глаза и будто наяву видит, как Орочимару суетится на знакомой уже кухне, как готовит себе поздний перекус. Неужели правда только вернулся? Голодный, наверное, а Саске отвлекает. – На работе проблемы, приходится пропадать там. На выходных за город ездил. Если все пойдет по плану, буду оформлять бумаги на дом.        – Что за дом? Переезжаешь?        – Нет, – мягко, снисходительно. – Дом моих родителей. Я же рассказывал, что хотел продать его.         – Не рассказывал, – Саске поджимает губы.         – Да? Наверное, не с тобой про него говорили, – бросает Орочимару, и у Саске внутри все разом тяжестью обрывается. Не с ним. С кем-то другим, с кем интереснее, с кем можно обсудить что-то личное. Мысль о том, что у Орочимару есть собственная жизнь, скребет изнутри, душит совсем детской обидой и ревностью: у него есть люди, с которыми он делится тем, чем не делится с Саске; есть темы, которые он оставляет для других, есть свои дела и обязанности, свои истории, особенные воспоминания. У Орочимару наверняка есть кто-то, по кому он может тосковать так же, как Саске тоскует по нему. А кто для него Саске? Надоедливый мальчишка, что прицелился и не желает исчезнуть? Просто ребенок, выдумавший себе своего Орочимару? Случайный секс, о котором наутро можно только пожалеть? Был ли для него Саске ошибкой? – В общем, дел много. Если с домом не выгорит, как потеплеет, уедем туда ненадолго с Джирайей. Доделаем веранду, беседку поставим. Потом, может, вместе туда съездим.        Саске не понимает, зачем он говорит все это. Зачем строит планы на дом, который собирается продать? Зачем зовет куда-то, когда сам о себе не напоминает больше даже? Саске хочется выть. Орочимару говорит с ним легко и мягко, будто не пропадал вовсе, будто ничего и не случилось – а внутри у Саске все так печет, что хочется разодрать себя до костей собственными руками. Саске будто топят. У него горят легкие, и от лица отливает кровь так, что немеет в затылке. Ему плохо. Если поднимется сейчас, наверняка потеряет сознание; в глазах плывет, и виски так остро сдавливает, что приходится зажмуриться. Ему просто паршиво. Настолько, что он сам не знает, куда себя деть. Саске просто хочется исчезнуть.        – Лучше расскажи, как у тебя дела? Как школа?        – Итачи ушел, – бросает невпопад, и Орочимару замолкает.        Какая разница, как там его школа. У Саске голос неживой. Орочимару молчит, и Саске молчит тоже, будто все масштабы произошедшего удалось уместить в сухой ответ на незаданный вопрос. Орочимару знает, чувствует: Саске переживает свою маленькую трагедию. Он не спрашивает, и Саске не рассказывает сам – причины и обстоятельства Орочимару не должны касаться. Саске не говорит, что поругались, что подрались. Не говорит, что Итачи догадался, что они были вместе. В незнании, в наглой недосказанности Саске видит покой – и свой, и Орочимару. Так будет проще, если Орочимару попросит его отпустить. Незачем его связывать с собой, со своей семьей, со своей жизнью. Саске плохо, но даже выговориться, просто выплакаться он не может – просто некому. Даже Орочимару, которого подпустил так близко, Саске в свои чувства посвящать не хочет. Орочимару будто все равно: сменит, наверное, тему под предлогом не загружать Саске голову, а потом и вовсе бросит трубку. Он ведь не нанимался ему в няньки, он не обязан выслушивать его нытье и вытирать ему сопли. Саске даже не знает, кем они друг другу приходятся, чтобы по-настоящему раскрывать перед ним душу. Они целовались и трахались, но разве оно что-то значило? Они ведь на самом-то деле даже не друзья.        – Он звонил? – спрашивает, и Саске мычит в ответ. – Вернется. Итачи – домашний мальчишка, рано или поздно придет.        – Наверное.        – Не переживай.         – Просто пусто как-то стало, – тянет Саске устало. Сам не понимает, пусто стало дома или где-то внутри, но уточнять не собирается. Орочимару устало подавляет зевок.        – Все будет хорошо, – заверяет.         – Мы можем как-нибудь увидеться?         И в безобидном вопросе, в завуалированной, запрятанной под слои напускного безразличия просьбе – столько жалости и отчаяния, что Саске самому от себя уже тошно. Осталось только позорно разныться перед Орочимару и на колени обессилено перед ним рухнуть. Вот он – я, жалкий, никчемный, насколько ненужный, что ищу утешения у людей, которым не сдался; насколько, что звоню, когда не вспоминаешь, и травлю себя фантазиями и выдуманными отговорками; настолько, что кинулся бы под тебя, будь ты хоть поездом – чтобы на куски горящими колесами, чтобы запекло на рельсах, и родителям даже нечего было соскрести для похорон. Чтобы Итачи наконец вернулся и сам себе башку расшиб от мысли, что виноват. Чтобы все они знали, что виноваты. Мы можем как-нибудь увидеться? Даже если я сдохну? Хочешь – приходи сразу с цветами, бросишь их мне на могилу. Хочешь, я с цветами приду? Оставлю их в вазе на твоей кухне, чтобы сохли, чтобы пустоцветом, гербарием ветхим глаза мозолили? Хочешь? Я же приду. Куда и когда угодно, только не отказывай. Только не хлопай перед лицом дверью – потому что я не выдержу, понимаешь? Я просто не выдержу. Просто скажи, мы можем увидеться? Потому что мне надо. Потому что я подыхаю без тебя, я подыхаю в этом мире, мне сложно. Я не могу. Мне дышать нечем в этом мире, мне некуда себя деть, мне душно. Понимаешь? Я слов не могу подобрать, мне стыдно сказать вслух, мне стыдно признаться, мне страшно – но ты же и сам все понимаешь?        Понимаешь?        – Конечно, – тихо. – Когда тебе будет удобно?        – А тебе?         И неважно: если Орочимару освободится только к понедельнику, Саске будет свободен уже к пятнице. Неважно, когда и где, весь мир – Орочимару.        – Завтра после пяти?        – Почему после пяти? – упрямо, и Орочимару разжевывает как для маленького.         – Потому что у меня есть работа, Саске. Нет – давай в другой раз.         И тон у Орочимару – как хлыстом по спине, со свистом рассекает воздух, чтобы следом до кровавых разводов рассечь и кожу. На мгновение Саске даже становится неудобно.        – Нет, давай завтра, – почти шепчет. Он ведь без претензий, просто спрашивает – отчего же тогда чувствует себя виноватым? – Где?        – Приезжай ко мне, – ласково, длинным языком жгущие тело раны зализывая. Саске кривится – чувствует, что помыкают, как хотят, но отчего-то не пытается себя отстаивать. Будто он и без того достаточно наговорил.         Саске ведь приедет.        Бей его, как собаку. Вытирай о него ноги и вышвыривай за порог, хлопай перед ним дверями, сбрасывай его звонки – он приедет. Притащится через весь город, приползет на коленях, униженный и уничтоженный, и отдаст себя на заклание. Так ведь у Саске все и бывает. Ценит себя не дороже банки фанты из холодильника Орочимару. Да и пусть.        Мир тает в синих, зеленых и снова синих отблесках дешевой гирлянды.        И утро встречает пинком в гортань.         Просто так иногда случается – вступаешь в новый день будто в лужу. Просыпаешься на жестком полу с больной спиной и сбитыми на затылке волосами, и все тело ноет так, что едва не ноешь вместе с ним сам. Просто все валится из рук, просто цепляешься ногами за пороги, обжигаешь язык горячим чаем. Саске дергается и цокает, когда системы в голове дают сбой на самых обыденных задачах: позавтракать, не пролив на себя что-нибудь, поставить на зарядку телефон, не забыв воткнуть адаптер в розетку, вымыть голову, не залив шампунем глаза. День просто не задается с самого утра. Не редкость – Саске в последнее время в целом нечасто бывает в хорошем настроении, но сегодня мерзкое предчувствие отчего-то всего царапает изнутри. В голове у Саске ветер протяжно воет. Он запивает таблетки в надежде поперхнуться и сразу насмерть. Отчего-то кажется, что что-то обязательно пойдет не так.        Это липкое, тягучее ощущение чего-то нехорошего, неизбежно страшного – оно поддушивает Саске изнутри. Он снова зависает у кухонного окна, упрямо таращась на припорошенную крупными хлопьями дорогу. Следы колес мажут снег в серую кашу – и в голове такая же, унылая и безрадостная. В пустой квартире стук стрелок в часах отбивает эхом, отскакивает от стен и теряется в оставленных комнатах; в пустой квартире слишком громко жужжит холодильник, слишком громко шлепают по холодному полу босые ноги. Время едва переваливает за полдень; тускло отсвечивая, холодное солнце топит в лучах пустую детскую площадку, протоптанные насыпи снега, у деревьев – одинокие следы-галочки от вороньих лап. Саске терпеть не может зиму. Она всегда так тяжело заканчивается.        В комнату Итачи Саске входит по старой привычке. Не стучит, не проверяет ручку, но знает, что открыто – Итачи все так и бросил. При свете дня она кажется больше. Саске помнил ее не такой: раньше, когда они оба были младше, и когда Итачи его еще любил, они валялись вечерами на этой же кровати, смотрели телевизор или играли в приставку. Саске крошил чипсами, и Итачи шутливо отчитывал его – тогда Саске смахивал крошки на пол, и Итачи распалялся и пугал тараканами. Итачи всегда перекатывался налево, освобождая для Саске правую половину; у Итачи для Саске всегда было припрятано что-то сладкое. У Итачи в комнате обои посерели. Залитый пол местами пошел пятнами, на столе и полках слоями нарастает пыль. У Итачи больше не уютно: комната, в которой Саске когда-то так нравилось забыться, ветшала – теперь она ощущается необжитой. Покинутой без намерений вернуться. Из шкафа на пол вываливается скомканная одежда, грудой тряпок захламляет тесное, некогда обитаемое пространство. Саске будто по заброшкам таскается. Осторожно переступает въевшиеся в ковер пятна, распихивает брошенные на пол рюкзак и кофту в стороны. Его здесь быть не должно – тут давно не бывает желанных гостей, и Саске ступает тихо, будто ждет, что Итачи вот-вот появится. Явится в неподходящий момент и строго спросит, что он забыл в его комнате, вышвырнет за шкирку. У Саске сердце гулко в висках отбивает, нервно потеют ладони. Он тянется к ящикам стола.        Потому что Итачи слишком простой, чтобы строить из себя такого сложного. Потому что его секреты уже надоели, и если Итачи не хочет идти на контакт, Саске выбьет из него правду силой. Клещами вытянет все, что тот так старается прятать: перевернет всю комнату, вывернет все карманы, перероет все ящики – все перевернет, если потребуется. У Итачи больше нет личного пространства. Окидывая взглядом ненавистную комнату, все еще отдаленно пахнущую кислятиной и сырой грязью, Саске кривится: на месте Итачи он бы тоже не смог тут находиться.        Саске ищет хоть что-нибудь. Что-то, что развеяло бы все его сомнения, что дало бы однозначный ответ на вопрос, что не так с этим выродком. Он вытягивает ящики из стола и вытряхивает содержимое на пол, один за другим, только чтобы ворохом затолкать все обратно. Включает его компьютер, но стопорится на вводе пароля. Саске переворачивает матрас Итачи, пролежанный, придавленный местами, почти истерично швыряет его подушку; он обыскивает карманы его курток, выворачивает брошенный портфель, мечется из угла в угол – и все впустую. Он ожидал не этого. Ждал, что обязательно наткнется на груду пустых банок из-под таблеток со стертыми этикетками, что найдет спрятанные салфетки, запятнанные кровавым кашлем. Саске ждал, что найдет сомнительного состояния пакетики, что найдет шприцы со жгутами – как в кино. Но Саске не находит ничего. Совсем. Вся комната, будто специально захламленная, просто чтобы создать вид помойки, на деле оказывается едва ли не стерильной. Саске брезгает наступать на пятна на ковре, но под ковром, у его углов – ни соринки; полки белеют от пыли, но там же – ничего кроме, ни мусора, ни нагромождений бесполезной мелочи. Брошенная на пол одежда – не чистая, но отдаленно пахнущая порошком. Саске не находит ни таблеток, ни шприцов, ни каких-либо салфеток, что уже кажется странным, учитывая, что Итачи – парень, и салфетки, если поискать, при всей брезгливости Саске найдутся даже у него. Итачи будто все делает специально. Будто специально заметает следы, чтобы спрятать что-то куда страшнее.        И Саске заседает за компьютер снова.        Все это просто достало. Раздражает, бесит, доводит Саске до кипения – так, что он стучит по клавиатуре с силой, подбирая пароли. Вбивает пресловутые даты, простые комбинации цифр, кличку их первого кота, нынешнего кота, наугад вводит собственное имя – и все бесполезно. Просто тратит время на Итачи, решившего закрыться от всего окружающего мира. Просто снова вертит в руках его телефон, опасно мигающий садящейся батареей, и снова терпит неудачу с паролем. Просто, если честно, Саске от него устал. От того, что ему не живется спокойно, и что все свое существование Итачи свел к тому, чтобы отравлять существование других. От того, что Итачи – взрослый человек, за которого приходится переживать, как за ребенка; что он устраивает истерики, что не пытается слушать, что бежит от своих проблем вместо того, чтобы перестать их создавать. Саске устал от него настолько, что даже злиться по-настоящему уже сил не остается – его просто выматывает все это.         Настолько, что он говорить ни с кем не хочет.        Настолько, что он швыряет телефон Итачи на кровать и даже не оборачивается, когда тот отскакивает и со стуком улетает на пол.        Настолько, что он бросает комнату прямо так, как после обысков, и сам выметается на улицу раньше нужного, только бы не вариться в густой тишине ненавистной квартиры.        Погода тошнотворная.         Снежное месиво разъезжается под подошвой ботинок слякотной грязью – Саске поскальзывается, тяжело дышит, торопится скорее выйти к дороге. Он не любит свой район: дворы чистят плохо, если бьются фонари, то так и стоят слепыми неделями, ночами где-то за домами воют собаки. Неуютно будто. Район дешевый. Если запетлять вглубь дворов, ближе к окраине, выйдешь к ряду старых гаражей – ржавые исписанные двери, за ними – ржавые корыта, отправленные на покой. Когда-то Итачи таскался туда. Мать тогда отчитывала долго, запрещала общаться с каким-то Кисаме, что зависал там с чужими моторами, пилила мозг на тему выдуманных маньяков и маргиналов, что обязательно поджидают Итачи за углами. Злачное место – Саске помнит. По глупости когда-то был там с Суйгецу, оттуда идти до него недалеко; полезли прыгать по крышам, и Суйгецу разорвал себе все джинсы вместе с коленями. В целом, наверное, единственное хорошее, что с этим местом случалось, приятное воспоминание. В целом, наверное, единственное хорошее, что случалась со всем районом. Над головами – нагромождения серых бетонных муравейников, однотипная застройка, однотипные машины у одинаково обитых бордюров. Здесь не опасно – здесь просто уныло. Это дыра, залитая лужами и засыпанная дождевыми червями осенью, вымазанная грязью зимой. Глядя на то, как бетонная червоточина игриво прячется под настилом снежных одеял, Саске думает только о том, что все, что происходит с ним, с Итачи, с Суйгецу – все происходит так, как и должно. Закономерно. Из таких серых мест выходят такие же серые личности, теряющиеся в водовороте взрослой жизни, сдающиеся, гниющие. Из таких районов не выходят такие, как Орочимаму. Они либо рождаются в достойных кругах, либо роют себе дорогу в люди, грызут глотки, идут по головам – а Саске устал. Саске привык к безнадеге и смирился с собственной духотой, и все Саске устраивает. Саске просто ничего не хочет.         Он провожает взглядом из окна автобуса район, что всегда так хочется покинуть, и думает лишь о том, из каких все же разных миров выходят люди.        О том, сколько нехорошего, неправильного уюта кроется в родной грязи. О том, как здесь знаком каждый двор, каждая прохожая собака. О том, как все тропы здесь были пройдены, и как у каждого угла в закромах найдется своя история. Здесь Саске нашел людей, что так хотели набиться ему в друзья; здесь он выкурил первую сигарету и впервые пообещал, что больше дымить не станет. Здесь они с Суйгецу выбирались покататься на велосипедах, когда летнее солнце топило бетонные коробки знойным маревом. Там, за поворотом у парка, немного дальше по улице – там они с Суйгецу прошлым августом едва не ввязались в драку. За магазином на съезде – все же ввязались в драку с Наруто: сначала с местными парнями, затем друг с другом. Саске уже и не помнит, что тогда не поделили – наверное, снова просто прицелился к словам. На этом же автобусе Саске когда-то согласился проводить Сакуру до дома, когда ей показалось, что по пути за ней кто-то увязывается. Наруто потом устраивал патрули, вытягивал на улицу Кибу с псом, подначивал на глупости Шикамару – Саске не лез. А там, ближе к выезду за город, Саске впервые расшиб себе в кровь локти, когда жрал с Суйгецу до тошноты и не держался на ногах привычно крепко. Все это, вся эта мерзость, грязь, все эти дворы – это и есть реальность Саске, красота во всем ее уродстве. Его дворы и место, что он отвык называть домом, его прошлое и настоящее – люди, маленькие, ничтожные, запертые в тесных квартирах, в тисках собственных принципов. Саске провожает улицы взглядом, прижимаясь лбом к окну и теряясь в мелкой дрожи стекла и оранжевых мазках тусклых фонарей у обочин. Это – его дом и его мир, который он ни на что не променяет.        Приехать получается раньше – не то не рассчитал время, не то так бежал от чего-то или к кому-то. Саске тоскливо. Так одиноко на душе, что он собакой у порога сидеть готов, дожидаясь Орочимару, во сколько бы тот ни вернулся. Он будет ждать его, сколько потребуется, будет стеречь его двери и рычать на случайных прохожих, если потребуется, только бы приютил. Хочет закурить, чтобы время пролетело быстрее, но зажигалки в кармане не находит.        Зато у Орочимару свет в окнах горит – приглушенный, мягкий.        Саске не хочет навязываться, готов правда ждать до пяти, но мороз кусает, мороз щиплет лицо и болезненно румянит руки, а потому он звонит в домофон. Потому он поднимается, расстегивая куртку еще в лифте. Потому старательно обивает ноги о ступеньки, чтобы не залить лужами полы.        Потому теряется, когда Орочимару открывает дверь, лениво вскинув брови, и мешкает мгновение, прежде чем пропустить в квартиру, даже не поздоровавшись.        Что-то не так – Саске чувствует. Видит по глазам, по тому, как строго Орочимару держится.        – Проходи на кухню, – бросает тихо, и Саске хмурится.        – Я невовремя? – спрашивает тоже тихо, едва слышно – Орочимару почти по губам читать приходится.         – Немного. Посиди пока.        И хочется уйти.        Так сильно, что Саске тоже медлит. Буравит пустым взглядом исподлобья, ждет, пока Орочимару одернет. Пока скажет: «Посиди пока, я соберусь, и съездим покататься». Пока скажет: «Посиди, сейчас приготовлю тебе что-нибудь». Что угодно – но Орочимару молчит. Следит за тем, как Саске стягивает ботинки, и оставляет его одного. Саске знает, куда убрать куртку, знает, где вымыть руки и как пройти на кухню – не потеряется.        Он ощущает себя лишним. Лениво качается на стуле, рассматривая уже знакомую кухню, и все вокруг, все то же самое, отчего-то ощущается чужим и новым. Будто всю мебель в кухне сдвинули на пару сантиметров, нарушив привычный порядок; будто часы отстукивают секунды медленнее, будто пахнет на кухне совсем по-другому. Саске рассматривает кухню так, будто оказался здесь впервые, и он не понимает, что это за чувство, есть ли ему название, куда от него бежать или как с ним бороться – но грудину вдруг так распирает и сдавливает одновременно, а в легких становится так много, но вместе с тем так мало воздуха, что голова тяжелеет, и хочется вскрыть себя, сжимать рукой липкое сердце, качать легкие, только бы не разорвало изнутри. Саске не понимает, что не дает ему уехать, он ощущает себя брошенным, но выйти из квартиры Орочимару – будто выйти на плаху, исчезнуть и больше никогда не вернуться. Саске стыдно сидеть нежеланным гостем. Стыдно, что приходится искать свое спокойствие здесь; что Орочимару он сегодня, кажется, совсем не нужен – а он все равно упрямо сидит и ждет, пока хозяин потреплет за ухом. Он ведь знал, что так и будет. Орочимару ведь не просто так не писал и не звонил – наверняка просто не хотел пересекаться, а отказать Саске не смог в силу возможных последствий. Саске ведь истеричный, импульсивный. У Саске на шее едва сошли грубые засосы, а еще у Саске отец – капитан полиции. Он ведь и вовсе не строил каких-то планов, не обманывался: это не какие-то высокие чувства. Это не симпатия даже, у них нет никаких отношений – просто так вышло, что они переспали. Так вышло, что Орочимару трахал его до дрожжи под коленями, и что на эти же колени Саске вставал перед ним поутру. Так случается. Проснулись вместе, не дав друг другу никаких обещаний, и разошлись одинокими кораблями. Орочимару ведь взрослый человек, и Саске таким быть пытается – а у взрослых людей отношения сложнее, чем Саске пока может выразить связно. Саске осознает: Орочимару ведь ничего ему не должен, а Саске – почему же ему так хочется все-таки быть его должником, даже если не понравится? Почему же так тяжело дышать от мысли, что Саске стал слишком удобным – или наоборот, что стал слишком капризным и наглым, что он стал скучным и ненужным? Почему же Саске так обидно слышать тихий незнакомый смех за стеной, сидя в пустой кухне в одиночестве? Ему нужно уйти. Найти в себе недобитую гордость и уехать туда, где все просто и понятно, где серый бетон уже не душит, а привычно принимает в свои шершавые объятия. Уехать и занять себя чем-нибудь, чтобы дурная голова не выдумывала оправдания. У Саске ведь даже нет причин здесь находиться: он не занимается химией, Орочимару не записывался в психологи, чтобы вываливать на него свои проблемы; они ведь все еще даже не друзья. Он жалкий и осознает это в полной мере, но отчего-то не уходит. Упрямо сидит, будто Орочимару воспримет его по-другому. Увидит, что дождался, и поймет, что нужен – а там, может, и Саске нужен станет. И Саске ждет.        Десять минут, пятнадцать. Ждет, вслушиваясь в чужие разговоры.         Ждет, что о нем вспомнят.        Когда дверь на кухню раскрывается, Саске подбирается весь – но входит не Орочимару.        Мужчина улыбается – не Саске, а рассказанной Орочимару шутке, приятному разговору, обстановке. Сталкивается взглядами с Саске и лениво вскидывает брови – едва заметно растерян, но явно не впечатлен.         А Саске смотрит на него недружелюбно, исподлобья, и все внутри будто кипятком обваривается. Будто все те нервы, что обернулись проводами, наконец решили его зажарить.        – Привет, – бросает он буднично, кособоко ухмыляясь, и Саске поджимает губы, кривится.        – Мелочи нет, – отплевывается.         А в ответ – снова только насмешка.        Саске терпеть не может такой типаж. Просто так бывает, что у некоторых на лице написано – крыса, и заплывший в кухню щегол – как раз тот самый случай. Просто на вид склизкий. Немногим выше самого Саске, но вряд ли сильно крепче; в строгой водолазке, с затянутыми в низкий хвост волосами. Саске думает: урод. Выскочка или подстилка, пытающаяся понравиться. Какой, думается, нормальный человек станет приходить в гости в строгих брюках? Кто станет завязывать разговоры со случайно обнаруженными на кухне незнакомцами? Они ведь не на попойке – так быть не должно. Его тут быть не должно. Он не должен по-хозяйски щелкать чайником и мыть кружки, из которых не должен был пить с Орочимару чай. Он не должен был приходить тогда, когда у Орочимару уже были планы на Саске. Это просто нечестно. Саске всматривается: одна из кружек – белая в мелкий узор, та самая, из которой пил он сам; и так хочется вдруг вымыть рот с мылом. Может, это и вовсе его кружка была. А, может, и вторая щетка в ванной – тоже его.        Обида накрывает с головой – странная, необъяснимая, затекающая пенной волной в уши, в нос, топит в себе, душит, убивает. Саске смотрит на него, и ком встает в горле – у него не выходит даже съязвить. Он даже это не может. Он не на своей территории. Орочимару отчитает, выставит за дверь и оборвет все контакты, станет за Саске извиняться. Это ведь для Саске он просто кто-то, новое лицо, незнакомец, случайный встречный; для Орочимару это – человек из его жизни, кто-то знакомый, кто-то близкий настолько, чтобы пригласить его в свой дом, позволить ему мыть здесь посуду, позволить заговаривать с гостями так, будто и он здесь тоже хозяин. Для Орочимару это, может, друг, целая история, которой он не посчитал нужным делиться с Саске. Он не понимает, злит это или просто обижает, и не понимает, почему вдруг все это оказалось таким важным, почему задело за живое и выжгло изнутри все, до чего дотянулось. Он догадывается, но признавать упрямо отказывается; так проще.        Он ведь, оказывается, совсем ничего об Орочимару не знает. Не знает, местный он или приезжий, не знает, что ему нравится и что его злит, не знает, любит ли острое или предпочитает сладкое. Саске не знает, чем он занимается, кем работает, с кем общается; совсем ничего не знает об Орочимару вне его постели. Он ведь даже не знает его фамилию, не знает, сколько ему не самом деле лет – а Орочимару, кажется, знает о Саске все. Какой любит чай, чем предпочитает завтракать, в какие моменты он больше всего походит на Итачи. Не то наводит справки, не то просто насквозь его видит. Саске кажется, Орочимару делает это специально: знает, что чужое присутствие вызовет в мозгу и в сердце пару аварий, но все равно позволяет внезапному гостю мыть кружки. Знает, что сделает Саске больно, и наверняка специально впустил в квартиру, чтобы Саске сам все увидел. Чтобы Саске отвязался от него уже наконец.         Что-то не так – Саске чувствует, и лучше будет уйти. Лучше будет просто поговорить потом, если Орочимару будет настроен, потому что все, что происходит сейчас – оно неправильное. Саске не понимает: в том ли дело, что мир Орочимару отвергает присутствие Саске, вышвыривает его космическим мусором за миллиарды световых лет от себя, или же Саске просто оказался не в том месте и не в то время. Не сейчас даже – тогда, в школе, когда Орочимару сидел на краю стола и пил свой вонючий пряный кофе.         Саске тошнит.        Орочимару провожает быстро. Тихо перебрасывается с гостем парой фраз, следя, как тот шнурует ботинки, и закрывает за ним, не провожая даже до лифта. Саске хочется спросить: а что это, собственно, было? Почему ты столько ему позволяешь? Почему ты ходишь перед ним так, в халате? Почему соврал, что работаешь, и если не хочешь меня видеть, то зачем впустил? Что, неужели так быстро надоел? Но Саске не спрашивает – неловко затыкает рот, когда, не заглядывая на кухню, Орочимару ненадолго исчезает в комнате.         – Мне уйти? – зовет Саске, и Орочимару молчит дольше допустимого – настолько, что Саске к его возвращению успевает подняться из-за стола.        – Ты приехал, чтобы сразу уйти?        – Я приехал, чтобы ждать, пока ты с гостями наговоришься?        – Ты меня в очень неловкое положение ставишь, – признается. Опирается поясницей на столешницу, устало потирая переносицу. В голосе Орочимару – ни намека на укор, но Саске не нравится, как ловко он уворачивается от вопросов. – Я же просил к пяти.        – Получилось раньше. Если я тебе так мешаю, мог бы просто выгнать.         – Перестань, Саске.        Саске знает, что нарывается. Что терпение у Орочимару тоже не резиновое, и что он попросту его доводит – только сделать с собой Саске ничего уже не может. Он просто не может уже захлопнуть свой поганый рот. Внутри закипает что-то недоброе: еще немного, и Саске разорвет пополам, испепелит изнутри; еще немного, и он осядет тяжелым пеплом на плотной обивке кухонного дивана, рассыплется грудой гнилых потрохов и впитается вязкой кровью – Саске чувствует. А потом Орочимару просто вызовет клининг.        – Ты же сказал, что будешь на работе.        – Я такого не говорил, – отвечает Орочимару спокойно, вежливо, будто сам себя в руках держать пытается. – Я сказал, что у меня работа. Это, – кивает в сторону комнаты, – и есть моя работа.        – На дому? – Саске упрямо отводит взгляд, и Орочимару согласно мычит. Вот как, значит. Значит, он совсем ничего о нем не знает. – И что это за работа?        – Бумажная, – улыбается снисходительно. – Привезли документы, нужно было кое-что перепроверить. Сидели, сводили акты.        – Какие акты? Что, бухгалтером заделался?        – Нет, но объяснять тебе все это я, наверное, не буду.         Конечно, не будет.         Конечно, не будет оправдываться перед загнавшимся малолеткой, что и как работает в большой компании взрослых людей. Не станет искать причин, почему это нельзя было сделать онлайн. Саске просто не поймет. Он ведь даже не знает, что за акты Орочимару сводит, не понимает всю сложность и муторность бюрократии – он может только капризничать. Дай Саске акты – он сложит из них самолетик, чтобы рейсом одиннадцать протаранил его больную башку.        Конечно, Орочимару не станет оправдываться – ему даром не сдалось впускать в свою взрослую жизнь пацана, что придумал себе какие-то особые права на его общество.         – Я всегда тебе рад, Саске, но Кабуто – человек нехороший, и если он откроет на работе рот, у меня будут проблемы.        Саске чувствует – врет.        – Просто потому, что у тебя гости?        – Просто потому, что моему гостю шестнадцать, он хорошенький, и у него нет объективных причин здесь быть.        И Саске зависает. Коротит что-то в голове, что-то опасно трещит электричеством, и перед глазами пеленой падает синий экран смерти. Он хмурится. Вот, как Орочимару это видит? Что Саске нужны причины, чтобы заявиться? Что все вокруг, просто взглянув на Саске, сразу поймут, что в башке у него – пожары, что в груди у него – выжженное пепелище, что он сам не знает, что ему от Орочимару нужно? Что Орочимару просто нужен ему весь? Только ему. Чтобы Орочимару просто послушал его, чтобы он поговорил сам, чтобы просто помолчал вместе с Саске? Да без разницы. Чтобы он просто не встречал так холодно? Чтобы он просто не встречал никого, кроме Саске? Зачем он снова про возраст? Разве Саске виноват, что оказался младше? Разве это что-то меняет? К чему Орочимару говорит все это, если не пытается обидеть? Саске давится гадостями, только бы не сделать все хуже. Обреченно кивает.        – Да. А просто предположить, что ты друг семьи или занимаешься со мной индивидуально, он не может.        – Саске, ему лучше не знать, чем я занимаюсь с тобой индивидуально.        – Сразу поймет, что ты меня трахаешь?        И Орочимару цокает.         Цокает.         Хватает же наглости, думает Саске. Хватает же совести вести себя так, будто Саске ему себя навязывает, будто надоел – как будто даже не пытается скрывать. У Саске внутри все тяжелеет необъяснимой обидой, все внутренности будто заливают цементом, будто самого Саске где-то живьем замуровывают, с издевкой помахивая на прощание рукой. Саске правда пытается держать язык за зубами. Видит, как Орочимару старается сгладить углы, не понимая, что только сильнее о них режется, и хочет пытаться – если не для себя, то хотя бы для Орочимару. Просто не вести себя как обиженная на весь мир сука.        – Да, – кивает. – Может, пустит слухи. Мне все это не нужно, я просто хочу заниматься своей работой и держаться от скандалов подальше. А этому нужен только повод меня подсидеть.        Саске фыркает. Видимо, настолько важная шишка – а говорил, что нет. Говорил, что интересуется только цифрами. Говорил так мало, что Саске, оказывается, совсем о нем ничего не знает.        – И поэтому ты тащишь его домой?         – Я не мешаю личное с работой, – Орочимару проверяет, не остыл ли чайник, доставая из шкафа две кружки. Саске следит лениво: высокая черная – для Орочимару, прозрачная стеклянная – наверняка для Саске. И никаких больше белых в мелкий узор. – Мы с ним чем-то похожи. Я в его возрасте был таким же.         – Рад за вас. Его тоже трахаешь? – Саске усмехается, зачесывая назад отросшую челку. Голос волнительно дрожит. Снова он так: несет чушь не в силах остановиться и понимает ведь, что все портит, что раскаляется не в меру, и что Орочимару вот-вот закипит сам, но рот не закрывается. У Саске в нужные моменты рот не закрывается в принципе. Орочимару оборачивается через плечо – строгий взгляд прошивает насквозь, и Саске сглатывает. Надо бы, наверное, извиниться, что снова он так, что говорит так с Орочимару, несмотря на его возраст и то, что сидит у него же дома, но Саске не умеет, а потому бросает коротко, – не отвечай.        – Если ты хочешь о чем-то спросить, ты можешь спросить прямо, а не язвить и ругаться.        – Не хочу я ничего спрашивать, мне все равно.        – Я с ним не сплю, – тянет безразлично, и Саске откидывается на спинку дивана, поджимая губы. Странно. Ждал, что станет легче, но легче отчего-то не становится – все равно на грудь что-то давит. Что-то, чему стыдно давать названия.         – Сказал же, мне плевать.        – Я вижу, как тебе плевать, – кивает. Заливает чай кипятком, и Саске по-хозяйски тянется к ящикам, где в прошлый раз обнаружил печенье. – Руки мыл?        – Нет.        – Вперед.        С Орочимару вдруг становится будто неловко. Будто кожу прошивает током, колко жарит всеми нервами в организме сразу, будто свинцовой тяжестью отдает куда-то ниже затылка. Он поднимается на негнущихся ногах и добредает до раковины как сквозь туман. Наверное, стоило правда уйти. Сбежать, как привык Итачи, и закрыться в четырех стенах, задушить себя придуманными диалогами, отрепетированными сценами скандалов, удавиться тем, что додумает своей больной головой. Саске тяжело сглатывает, раз за разом вымывая под ледяной водой руки; вслушивается в тихий шорох за спиной, в мерный ход шкафчиков, в звон ложки о стенки кружки. Вслушивается в то, как Орочимару раскрывает печенье, как он отбрасывает в сторону телефон. Вслушивается в то, как он прочищает горло. Заболел, наверное – и даже не рассказал. Снова не посчитал нужным.        Саске ведь знает, что это за чувство. Он ведь так хорошо его выучил, что уже даже тошно.        И он закрывает кран, только когда крепкие руки упираются в столешницу по обе стороны от него, а к спине аккуратно прижимается чужая грудь. Кожа вспыхивает под дыханием Орочимару, и Саске готов голову на отсечение отдать – там, где Орочимару осторожно касается его губами, совсем скоро зацветут ожоги. Саске пожимает плечом, будто пытается отстраниться, но разворачивается, чтобы столкнуться с голодным взглядом злых глаз напротив. Орочимару ласково приобнимает Саске за талию.        – Не рычи. Я скучал, – шепчет, наклоняясь ближе, и Саске вздыхает. Не касается Орочимару в ответ, но не пытается отталкивать – просто замирает, не зная, куда себя деть, неловко придерживаясь за столешницу.         – Так скучал, что даже не написал ни разу?         – Дела были, Саске, – Орочимару тянет к губам, но не касается – игриво дразнит и ждет, пока Саске сдастся и потянется сам. – Ты же большой мальчик, должен понимать.         Ладонь осторожно опускается Орочимару на грудь. Оттягивает халат в сторону, скользит по холодной коже – просто исследует, вспоминает, запоминает. Саске ведь знает, что случится дальше. Он ведь чувствует, к чему все идет – он ощутил это еще с порога. Орочимару трется о его нос своим, ведя рукой по бедру и ниже, протискивая под пояс джинс, под резинку трусов – мягко оглаживает ягодицу, бережно сжимая пальцами.        – Все в порядке?        – Да, – Саске не врет. Саднило, беспокоило, ныло – но не болело. Болит что-то другое, там – это не боль.         Саске правда ожидал другого. Пресловутой невозможности сидеть без боли, бесконечного дискомфорта и необратимых последствий для организма – чего угодно, но первый раз прошел для Саске относительно спокойно. Ну, переспали. На утро Саске просто было непривычно.         Непривычно, что кто-то спрашивает, как он.        Почти непривычно, когда Орочимару тянется к нему, мажет по губам собственными, осторожно, но нежно целует, не встречая поцелуя в ответ. Мягко удерживает Саске в объятиях, напирая ровно настолько, чтобы не напугать, но и завалить Саске назад, чтобы уперся в столешницу.         Он целует его, целует, будто изголодавшийся, будто умирающий от жажды, будто все, что ему было нужно – это коснуться Саске, прижаться к нему и просто целовать. Орочимару даже не обращает внимание на то, что сам Саске отвечать не торопится; на то, что руки Саске соскальзывают с предплечий Орочимару и плетьми повисают вдоль бедер. Будто безумный, он вылизывает Саске рот, жадно, усмехаясь в сжимающиеся в протесте губы.        – Отвали, – бросает Саске тихо, выворачиваясь из хватки, но Орочимару не выпускает. Знает ведь, что Саске несерьезно. Он просто капризничает. Просто набивает себе цену, чтобы в конце концов сдаться. – Я нужен здесь, только чтобы потискаться?        Орочимару замирает. Не выпускает Саске из объятий, но отстраняется, глядя в грозные, уставшие глаза.         – Что за глупости?        – Тогда отстань, – кривится. Игнорирует, что Орочимару не отвечает прямо. Просто игнорирует. – Итачи знает, – добавляет, и Орочимару наконец отступает на шаг.         – Знает или догадывается?         – Какая разница вообще? – Саске проходит мимо, опускаясь обратно за стол. Оба ведь понимают, что дело даже не в этом – просто Итачи уже дали след, и он не угомонится, пока не докопается до правды. Он не расскажет никому – ни матери, ни Фугаку, ни своим ублюдкам-дружкам, но сам себя изведет весь, пока не узнает наверняка. Орочимару знает, что втягиваться во все это Итачи – значит нажить проблем не себе, а Саске. Сначала он прополощет башку Саске, и только потом придет по душу Орочимару, может, сразу с отцом. Саске тошно.         – Он поэтому и ушел?        – Может быть, потому что я разбил ему голову. Это случайно вышло.        – Ладно. Образумится.        У Саске перед глазами пелена спадает. Он смотрит на Орочимару, как на дурака, и искренне не понимает – издевается? Спокойно пьет свой кофе, глядя в окно. Спокойно ставит перед Саске кружку с чаем – настолько блекло заваренным, будто повторно. Спокойно думает о своем, будто жизнь Саске не рушится на его глазах, не рассыпается под его ногами кирпичной галькой, о которую остается только резаться.         – Что образумится?         – С Итачи. Он никому не расскажет, ему семья дороже.         – А смотреть он на меня как будет?         – А тебе это разве важно? – тянет Орочимару лениво.        И не то чтобы Саске правда было важно мнение Итачи – но ему ведь еще жить с ним, жить в семье, в которой он сможет раскрыть рот. Ему придется сталкиваться с ним на кухне, пересекаться перед комнатами или на лестнице подъезда, и что бы ни происходило дальше, теперь для Итачи Саске будет не просто братом – он навсегда останется братом, который или раздвинул перед мужиком ноги, или оказался настолько жалким, что при всей своей подготовке и эмоциональной сухости позволил себя растлить.        И Саске думает – это ведь не было растлением?         Это было не по любви – но не растлением же? Ему ведь было хорошо.         Может, хотя бы по симпатии?         Тогда почему Орочимару так холоден с ним теперь, и почему Саске так погано?        Почему Орочимару с ним так поступает? Почему просто не вышвырнет его из своей жизни и не исчезнет сам, если ему с Саске ничего не хочется? Зачем звать, если у тебя другие планы? Саске кажется, Орочимару его стесняется. Скрывает, что связался с ним, не потому, что Саске шестнадцать, а потому что он Саске. Угловатый и хамоватый мальчишка, который готов стянуть трусы по первому зову – жалкий. Ребенок.        С такими, как Саске, наверное, проще. С ненужными. Достаточно будет пригладить, прижать к себе и сказать то, чего ему так не хватает, и он прицепится брошенной псиной и увяжется следом, будет вилять хвостом и лаять на всех, кто подойдет ближе. С такими, как Саске, не приходится осторожничать. Они капризные и глупые, мнят себя взрослыми, слишком гордые – и они не раскрывают рта, чтобы другие взрослые не видели их уязвимыми. Такие, как Саске, молчат – потому что говорить некому, потому что говорить страшно, страшно быть слабым, не хочется, чтобы жалели. И Саске знает: ему правда ведь некуда больше податься. Только в обществе Орочимару он чувствует себя хотя бы немного, но на своем месте – но Саске не понимает, правда ли ему место тут, или это Орочимару заставляет его так думать. Правда ли ему приятно и хорошо с Саске, или Саске просто хочется думать, что здесь он не лишний.        Ведь если бы он был лишним, наверное, Орочимару бы не стал с ним церемониться. Он бы, может, и вовсе не пришел бы тогда к Джирайе, чтобы увидеться с Саске снова. Если бы Саске не нравился Орочимару хотя бы немного, стал бы он целовать его так? Он же был с ним осторожен. Подвозил до дома, когда трогал его впервые, готовил ему завтрак – зачем бы он заботился, если бы Саске был ему чужим? Саске снова придумывает ему оправдания. Что день плохой выдался, неделя, месяц – что угодно; что он плохо себя чувствует, или что на работе возникли проблемы. Придумывает тысячи причин, по которым Орочимару может держаться на расстоянии, и столько же поводов винить в его внезапной холодности себя. Просто тогда, кажется, все было хорошо: они просто разговаривали ни о чем, вкусно ели и сладко целовались, а теперь – теперь Орочимару даже не звонит. Выбросил и забыл о нем, прямо как Итачи.         Просто дело, наверное, не в Орочимару. Орочимару знает, что ему нужно, он взрослый – а Саске шестнадцать. Саске взрослеет и меняется, и Орочимару с ним, наверное, просто стало скучно.         Саске снова все портит.        И он смотрит на Орочимару исподлобья, пока Орочимару не смотрит на него в ответ, и думает: почему все должно было случиться именно так? Все ведь было в порядке. Почему он не пишет и не звонит? Что Саске снова сделал не так?         Это ведь все правда не было растлением.         Саске кажется, все было хотя бы по симпатии. По взаимному желанию. Даже если согласие на засосы было молчаливым, и если Саске правда было бы лучше и спокойнее, если бы Орочимару не трогал его языком там – оно ведь все равно не навредило. Неудачно заломленная рука почти прошла, и Орочимару совсем не обиделся из-за оставленного на лице синяка. Саске приятно выспался в чужой постели, хорошо вымылся утром, боязливо смыв с себя остатки первой взрослой ночи, и сытно позавтракал с мужчиной, что не брезговал целовать его даже за едой. Разве это могло быть чем-то плохим? Что-то, что стоит осуждать, за что клеймить нужно? Саске ведь, наверное, понравилось – и Орочимару, кажется, тоже. Он ведь даже не стал кончать внутрь. Разве это совсем ничего не значит? Он ведь даже не побрезговал трахаться с Саске без презерватива.        И Саске правда пытается понять, что же пошло не так. Стыдливо вертит в руках кружку с бледным чаем и вслушивается в тихое дыхание Орочимару.        Может, все-таки обиделся?..        – Если ты не хочешь меня видеть из-за того пинка, то это тоже вышло случайно, – бормочет едва слышно, и Орочимару отмахивается. – Если хочешь, ударь в ответ, я не буду защищаться.        – Не выдумывай. Одним пинком ты меня не убьешь, – улыбается. – И я всегда хочу тебя видеть, Саске.         – Тогда почему ты не писал?         И Орочимару вздыхает.         Саске чувствует: с ним становится не скучно. С ним просто становится сложно, он сам становится неудобным. Кружит голову, но теперь иначе – просто потому что заставляет ходить по кругу.        – Саске, не обижайся, – тянет Орочимару почти лениво. – У меня есть дела и работа, и я не могу все бросить и уделять тебе все свое время.        – Я не прошу уделять мне все свое время, вопрос был в другом.        – Я был занят.         – Ясно, – просто бросает Саске.         Все ему на самом деле давно ясно, просто признаваться самому себе жаль – будто обманывать себя проще. Саске привык срывать с ран пластыри сразу, а тут отчего-то тянет – сам на себя не похож.         И хочется поставить ультиматум. Просто сказать: выбирай – я или они все, весь мир вокруг, все те, из-за кого ты не можешь просто посидеть со мной за чаем. Выбирай, кого выбросишь из своей жизни. Выбирай, чью жизнь сам сломаешь. Саске хочется по-детски закрыть лицо руками и тихо разреветься, потому что сил уже просто ни на что не хватает. У него просто уже ничего не осталось, ничего живого в нем, ничего человеческого. Он не понимает, что пошло не так, но в школе, в обществе сверстников, дома в кругу семьи – ему везде неуютно, ему отовсюду хочется исчезнуть, просто уйти и закрыться где-нибудь, где его не достанут. Просто чтобы никого вокруг не было, будто он один во всем мире и остался, брошенный, жалкий. Ему хочется спокойствия, тишины в текущей башке, ему просто хочется, чтобы весь мир вокруг хотя бы ненадолго заткнулся, и он мог просто отдохнуть и привести в порядок мысли. Саске думал, что тесная квартира Орочимару – тот самый угол, в который он может забиться, но под взглядом Орочимару ему тоже неудобно, он чувствует себя лишним и нежеланным, и Саске хочется проблеваться. Хочется вывернуться наизнанку, прямо Орочимару под ноги, и чтобы он по спине погладил, чтобы придержал отросшие волосы. Хочется заставить выбирать, просто доверять Саске, делиться с ним своей жизнью и участвовать в его, или же оборвать все контакты и забыть, что они были знакомы, но Саске не заставит. Рта своего дурацкого не откроет, потому что знает – Орочимару не станет думать долго. Задавать много вопросов – значит жалеть, слыша на них ответы.        – Саске, если ты не в духе, мы можем увидеться в другой раз, – говорит Орочимару мягко, и Саске снова все понимает не так. Вместо заботы, попытки сгладить углы, замять внезапный конфликт Саске видит совсем не аккуратную попытку спровадить его. Саске, если ты не можешь вести себя по-человечески, проваливай отсюда и не возвращайся. Саске, если ты собираешься выносить мне мозг, подумай трижды перед тем, как открыть свой рот. Саске, не забывай, с кем и где ты разговариваешь. Саске, может, все-таки исчезнешь отсюда, пока не испортил все окончательно?         И Саске не спрашивает, почему Орочимару сам не интересуется, как и чем он в последнее время жил. Не спрашивает, почему он смотрит на него так строго. Не спрашивает, чем был занят. Просто откидывается на спинку дивана и снова поджимает губы. Подступает.        – Выгоняешь?         – Оставайся, но если тебе нужно побыть одному, то я не стану тебя держать.        – Если бы мне нужно было побыть одному, я бы сюда не тащился.         – Тогда приходи в себя и пей чай.        А Саске смотрит на него исподлобья и поверить не может, что Орочимару, который отчитывает его сейчас, и Орочимару, что раздвигал ему ноги в постели – это один и тот же мужчина. Что все это здесь и происходило, и что еще недавно там, где сейчас Орочимару стоит грозный, скрестив на груди руки, Саске стоял на коленях и так боязливо пытался взять в рот. Как будто это было не здесь и не с ними, в другой жизни, где все было проще.        – Я пью крепкий, – болтает он чай в кружке. Блеклый, он едва не плещется за края – Саске балуется. Орочимару не ведется. Вытягивает из шкафа коробку и забрасывает в кружку Саске второй пакетик. – Можно вопрос?        – Можно.         – Как думаешь, я больной?        Орочимару молчит. Окидывает Саске встревоженным взглядом и вздыхает, расслабляясь в плечах. Он ведь знает, что в голове Саске творится, все понимает – отчего же тогда ведет себя так? Почему же тогда просто не жалеет его?        – Кто тебе такое сказал?         – Неважно, – грустно усмехается Саске. – Просто сказали, что мне голову лечить надо.         – Не надо тебе ничего лечить, – Орочимару подходит ближе. Вплетает пальцы в лохматые волосы Саске и поглаживает, как собаку, мягко массирует кожу. Саске невольно жмется плечом к чужому бедру, подставляясь под ласку.         – С больной нравлюсь больше?         – Она у тебя не больная, – улыбается тоже. Нависает над Саске, роняя на него густые волосы-водопады, и ласково оглаживает ладонью заднюю сторону шеи.         – Конечно, – Саске кривится. Смотрит на Орочимару снизу вверх стеклянными, безжизненными глазами, и в голове все разом замешивается грязью. Он обнимает его ладонью за бедро, проскальзывая пальцами под тонкую ткань халата. – Поцелуй меня.        И Орочимару наклоняется, чтобы коснуться губ Саске своими. Саске уворачивается, отталкивая Орочимару ладонью в грудь, и Орочимару лишь мажет губами ему по щеке.        – Саске, в чем дело?         И кажется, что вот оно – время сказать как есть. Сказать, как Орочимару обижает его, как ему больно от того, что он исчезает. Сказать, что это нечестно – пропадать без вести, чтобы потом при встрече набрасываться как на мясо. Что нельзя целовать так нежно, если все это ничего не значит. Что обидно, что поцелуи приходится выпрашивать, но вместе с тем же обидно, что Орочимару так настойчиво к нему тянется, будто кроме близости с Саске его ничего в нем больше не привлекает.        И Саске понимает: что-то не так.         И потому просто спрашивает:        – Почему ты меня терпишь?        А Орочимару не отвечает.        Не отвечает.         Закрывает свой рот, как будто ему нечего сказать, и отходит обратно к столешнице, снова заваливаясь на нее поясницей.         Просто иногда так случается: вступаешь в новый день как в лужу. Саске ведь и сам понимает свое положение. Будь он на месте Орочимару, он бы правда давно его выгнал, но Орочимару терпит – и терпению явно когда-то придет конец. Саске невыносимый. Грубит и язвит, отвечает вопросами на вопросы, пререкается; Саске срывается и разговаривает так, будто все вокруг ему что-то должны. Вытирать ему сопли и успокаивать, когда он заходится истерикой, Орочимару явно не намеревался; может быть, тогда, в школе, он увидел просто симпатичное лицо, о которое можно было бы потереться членом – и не больше. Глупо было бы называть это какими-то чувствами с первого взгляда или чувствами в принципе, и Саске не называет, но сам понимает ясно: кроме запретного, неправильного, а потому и такого желанного секса со смазливой на рожу малолеткой его в Саске изначально ничего не могло привлечь.         И потому он молчит – потому что правда неудобная. Потому что, наверное, даже спустя столько времени, что они провели наедине, ничего не изменилось. Даже наедине с Орочимару Саске ощущает себя третьим лишним.         И не то чтобы Саске было нужно, чтобы Орочимару к нему что-то безоговорочно, безусловно чувствовал, чтобы видел в нем партнера, с которым непросто сейчас, но однажды станет легко и приятно. Он просто хотел быть нужным кому-то, кому хотелось доверять и открываться, и чтобы его распахнутую душу принимали вместо того, чтобы плевать в нее.         Саске даром не нужны его чувства. Ему все равно.         – Я тебя не терплю, Саске, – у Орочимару взгляд стеклянный. Он тяжело вздыхает, тянет воздух носом, пытаясь держать себя в руках – Саске видит. Саске снова его доводит. – Ты мне нравишься, когда тебе хорошо и когда тебе плохо, когда ты рядом и когда тебя рядом нет. Я не понимаю, почему я должен говорить об этом по десять раз.        – Тебе нравится, когда меня нет?        – Саске, – обрывает вдруг строго. Саске опускает глаза обратно к кружке, и Орочимару снова вздыхает. Под его взглядом неудобно. Саске знает, что сам жжет все мосты, но остановиться уже не может – будто закуривает, облитый бензином. От тона Орочимару тошно. – Я не буду оправдываться перед тобой за то, что у меня есть своя жизнь и работа. Если хочешь поговорить или увидеться – звонишь или приезжаешь. Я тебе хоть раз в чем-нибудь отказывал?         – Нет.        – Ни разу. У меня выдалась тяжелая неделя, мне сил на твои капризы сегодня не хватит. Бери себя в руки и успокаивайся, с тобой сейчас разговаривать невозможно.         И Саске думает: все могло быть совсем по-другому. В тесноте светлой кухни, заварив чай, они могли бы лениво касаться друг друга ногами под столом, обсуждать будничную суету и делиться тем, что произошло за время разлуки. Они могли бы просто поговорить о том, как у Орочимару на работе дела, как он устает и как может расслабиться. Он мог бы спросить, как Саске себя чувствует, и Саске бы честно ответил, что совсем не очень. Болеет, тоскует, грустит и злится. Скучает так, что словами не выразить. Саске думает о том, что диалог мог бы выйти иначе. Если бы Орочимару просто сказал, что тоже скучал, и что Саске нужен ему не только для того, чтобы зажимать по углам, все бы вышло иначе. Если бы Орочимару просто сказал: «Ты нужен мне просто как человек», Саске бы ответил: «И ты мне» – потому что Саске он правда, кажется, нужен. Просто чтобы Орочимару спросил, как дела дома, как дела в школе, как дела с Итачи, и Саске выплеснул на него море переживаний и обид, и чтобы сам Орочимару не осуждал, не закрывал ему рот и не переводил тему – чтобы просто слушал. Чтобы Саске знал, что ему он может рассказать все, потому что они близки, и дело даже не в сексе. Дело, наверное, в том, как широко Саске распахнул для него душу, как он всего себя ему готов отдать – и физически, и эмоционально, и Саске сидит перед ним будто голый, будто всю свою броню сбросивший – и для чего? Чтобы Орочимару велел прикрыться или сразу пробил насквозь, чтобы наверняка? Саске просто нужно было, чтобы Орочимару потерпел его еще хотя бы немного. Чтобы просто выслушал, потому что так паршиво Саске не было никогда. А Орочимару молчит. У него выдалась тяжелая неделя, и ему сил на капризы Саске сегодня не хватит. Так он проблемы Саске видит – просто капризами.        – Пей чай, – просит сухо, почти привычно, если бы не так резко. Саске смотрит в кружку – и дна в ней не видно. Чернеет колодцем, в котором пойти бы на дно, и чтобы Орочимару себя винил, что не уберег.         – Такой крепкий я не буду, – бросает Саске тихо, и Орочимару вздыхает снова.        Просто забирает кружку из-под носа Саске и ловким взмахом выплескивает чай в раковину.         И Саске замирает. Вот оно.         Он знал, что появился в жизни Орочимару нежеланным. Сам навязался, почти научил Орочимару себя принимать. Орочимару не нуждался в нем, когда Саске только появился, и теперь, молча подорвавшись из-за стола, ненужным Саске и уходит.         Саске знает: однажды он его возненавидит. Он знает, что Орочимару не будет прощения – но он его никогда и не попросит. Он возненавидит его, вернувшись домой, и будет проклинать до утра, а к утру все снова пойдет по кругу – и Саске станет умолять себя не возвращаться, чтобы сжать крепкое тело в виноватых объятиях. Быть бы Орочимару с кем-то таким же, покорным и послушным, но с кем-то удобнее – а Саске забудется. И Саске не станет больше стучать в закрытые двери. С Орочимару холодно – и Саске отучится, даже едва шевеля губами, глупо болтать о тепле и ласке. Саске хотелось бы взять слова назад и снова быть тем удобным мальчишкой, с которым Орочимару встретился в кабинете биологии, но у Саске уже ничего не получится, а для Орочимару это все уже слишком поздно, Орочимару все это больше не нужно.         Просто иногда с Орочимару было тепло, а иногда он сжигал Саске дотла. Просто иногда Саске был желанным, но никогда не был любимым.        Вот и все. Так бывает.         В новый день – просто как в лужу.        И Саске не ждет, что Орочимару бросится за ним следом, что станет просить остаться или хватать за руки, только бы не уходил. Саске не медлит со шнурками ботинок, не давая повода Орочимару его нагнать. Стоило догадаться, что все закончится так. Стоило просто остаться дома и лежать на полу, раскинув руки и пересчитывая следы от звезд на потолке.         И Орочимару правда не выходит из кухни, чтобы проводить. Саске не вернется.         Он уходит тихо, даже не хлопая дверью напоследок.         В конце концов, кровь оказывается гуще воды: Саске и Итачи одинаковые. Одинаково сложные и невыносимые. Саске тоже учится портить жизни.         И Саске задыхается.         Падает лицом в подушку Итачи, тает сырым мясом в кислятине чужой комнаты, глушит мир вокруг тихо шипящим на фоне телевизором. Он бы хотел, как девочка, расплакаться, чтобы внутри стало легче, но слезы не идут – будто засыпанные песком глаза сухо режет, и он крутится, и он переворачивается на бок, и он смотрит в одну точку, упрямо не понимая, что натворил. Сделал ли правильно, что ушел. Стоило ли вообще сегодня приезжать. Стоило ли бежать за ним изначально.        Телевизор на фоне тихо душит слякотные мысли. Саске думает, Итачи был прав, пытаясь заглушить им весь этот мир вокруг.        Ведь Саске ему, оказалось, изначально не был нужен. Он изначально был просто мальчишкой, которым было легко помыкать; смазливой физиономией, о которую можно потереться пахом, разогнать адреналином кровь. Игрушкой, что строгие взрослые запретили трогать, а потому взять захотелось только сильнее. Саске оказался просто телом, с которым было весело, пока оно было удобным и послушно помалкивало. Неумелым, нецелованным, необласканным, на которое можно было завалиться, которому можно было вульгарно шептать пустые обещания, которому можно было, забывшись, заломить руку. Осознать себя вещью не столько больно, сколько мерзко: Саске хочется вывернуться наизнанку и пролить себя кипятком, чтобы стерилизовало всего или выжгло напрочь – уже без разницы. Он чувствует себя грязно. Он чувствует себя ненужным не только ему – всему миру разом, который сам вдруг весь до Орочимару сжался.         Он все после себя выжег. Уничтожил все, что мог, все, до чего дотянулся, отравил. Ему оставалось только пообещать Саске, что теперь, с кем бы он ни был, он будет вспоминать только его. Теперь Саске всегда будет сравнивать. Возраст, опыт, предпочтения. Он будет сравнивать всех с ним, потому что так вышло – он оказался первым, так горячо желанным, что теперь уже даже стыдно. У Саске не сложится с девушкой, потому что когда-то ему было так хорошо с мужчиной; ему не будет так интересно с ровесниками, и он больше никогда не будет чувствовать себя безопасно, надежно и уверенно, если мужчина будет годиться ему в отцы. Теперь все это кажется шуткой. Саске придет к осознанию позже, обязательно примет случившееся и вспомнит, что значит жить без него, а пока – тяжело и обидно, и дышать становится больно, будто кто-то упрямо давит ему ногой на грудь.         Он ведь даже рассказать никому не может.        Саске просто тонет в собственной обиде в одиночестве. Он останется тем самым секретом, что Саске заберет с собой в могилу, он знает; просто сейчас ему так гадко, что хочется хотя бы с кем-то поделиться. Переложить на кого-то хотя бы часть своей боли, потому что переносить ее самому невыносимо. Потому что ее слишком много для одного маленького человека, она опутывает Саске руки и ноги, она не позволяет ему встать с постели и заняться обыденными вещами – она тянет его на дно якорем и душит, душит, душит. Но Саске не может. Он не сможет сваливать на других ответственность за себя, как ребенок; не сможет объяснить взрослым свои поступки и почему ему так паршиво, не сможет объяснить сверстникам масштабы своей маленькой катастрофы. Он не сможет просто прийти к маме и рассказать, что ему плохо, потому что он так привык ко взрослому мужчине, а тот охладел к нему сразу, стоило им только переспать. Саске в жизни не расскажет никому. Орочимару был прав: быть взрослым – это быть свободным, а свобода – это всегда последствия. Давись своими, Саске, приятного аппетита.        И Саске просто хочется забыться.         Не отравлять своей тоской и без того гнетущую обстановку дома, не давить Наруто, с которым, кажется, что-то начинало налаживаться. Саске хочется забыться с кем-то, кому на него будет все равно так же, как и Саске на него, кому будут безразличны его проблемы и переживания.        Саске прожигает день в мятой, давно холодной постели Итачи, чтобы прожечь там же следующий, и, нехотя стянув себя на пол, поднимается, чтобы исчезнуть в морозных объятиях вечера.        Суйгецу хорош тем, что никогда не задает вопросов.         Просто пропускает его в квартиру, забирает куртку и гостеприимно спихивает тающие и текущие в тепле ботинки под обувную полку, пинком отшвыривая груду потертых кед. С Суйгецу проще. С ним все как будто бы легче.         – Учиха, – зовет Суйгецу, когда Саске подвисает над раковиной, лениво споласкивая и грея задубевшие на морозе руки. – Чем тебя кормить и поить?        – Ничего не надо.        – Да не выдумывай, – заваливается плечом на косяк. – Есть нормальная еда в холодильнике, есть чипсы. В комнате, – понижает голос до опасного шепота, – осталось кое-что после Джуго.        И Саске тихо хмыкает.         – Что там у тебя осталось?        – Этот придурок приносил бутылку, но мы ее так и не открыли. Если хочешь, можем попробовать, – прелагает, и не то чтобы Саске так хотелось напиться, не то чтобы он доверял Джуго в каких-либо вопросах, но Саске плохо. Ему погано настолько, что залить в себя что-нибудь покрепче ощущается единственно правильным вариантом.        – С чипсами?         – Сырные остались, вроде, – отвечает ленивой ухмылкой Суйгецу. – Сейчас тогда Мангецу свалит, откроем.        Отчасти Саске всегда завидовал Суйгецу.         Саске не понимал, как так вышло, что Суйгецу когда-то схлестнулся с ним и прикипел – настолько, что не разнять уже, намертво будто приварился. Иногда даже думалось: это Саске так когда-то повлиял на него, или же Суйгецу просто дефективный – и все же в до смешного хорошей и карикатурно любящей семье каким-то чудом он умудрился воспитать себя сукой.        Отец Суйгецу, как он сам когда-то рассказывал, работал в море. Исчезал из дома на полгода, возвращался с рейса передохнуть и снова в море – пропускал взросление сыновей, но щедро одаривал заморскими подарками. Отчасти отец компенсировал свое вечное отсутствие: сначала – историями из неизвестных Суйгецу краев, затем – вниманием, сейчас – деньгами, которые Суйгецу спускал на все, что ему когда-то запретили. Саске не припомнит, чтобы Суйгецу скулил по отцу; просто принял тот факт, что отец в его жизни – явление непостоянное, и как-то в голове уложилось, что где-то он есть, и даже если сейчас не дома, то потом обязательно вернется. Суйгецу, может, просто не успел к нему когда-то привыкнуть, а потому и тосковать не научился. Может, и не любил его по-настоящему вовсе, а воспринимал просто как должное; зато Суйгецу любил мать. Расстраивал ее, заставлял нервничать и ругался, но все равно любил так, как Саске, наверное, не научился любить Микото. Мать Суйгецу работала допоздна; Саске не знает, где и кем, и Суйгецу не трепался – просто говорил, что тоже как-то связана с морем. Каким-то образом умудрилась почти в одиночку воспитать двух сыновей. Саске встречался с ней только однажды – красивая женщина с оформляющимися у рта заломами морщин; забавно, подумалось тогда, как им удалось сохранить брак, когда большую часть времени отношения поддерживаются на расстоянии. Саске бы так не смог.        Мангецу был едва ли старше Итачи. Стройный и крепко слаженный, с красивым разворотом широких плеч – годы профессионального плавания; Суйгецу был похож на Мангецу так же, как Саске был похож на Итачи. Единственное, что резко отличало Мангецу от Итачи – это то, что тот, казалось, не пытался строить из себя хорошего брата, а правда им был. Суйгецу скулил, что иногда Мангецу душит его своим вниманием; так или иначе он фигурировал во всех историях Суйгецу, да и сам он иногда нехотя, но все же признавал, что с Мангецу ему просто весело. Играть в приставку, таскаться к его друзьям, кататься вечерами по городу. Препираться, зная, что Мангецу никогда не обидится. Саске думал: может, они выросли близкими людьми просто потому, что расти пришлось почти без родителей; просто нашли друг в друге поддержку и заботу, потому что больше не в ком было – Саске не знает. У него дома все было иначе.         И когда Суйгецу говорит, что Мангецу свалит, он имеет в виду не исчезновение в никуда в духе Итачи. Он не ждет, пока Мангецу пропадет, и не пытается его выгнать. Мангецу уйдет, чтобы встретить мать с работы и вернуться вместе с ней домой, а пока его не будет, сам Суйгецу сможет провести время с Саске так, как захочет. Это схема, и схема вполне простая. Накидаться и сделать вид, что занят с гостями, и никто его больше не тронет – так, разве что мать, может, спросит, ужинал ли. Суйгецу даже дверь запирать не станет – все равно никто не войдет без стука.        – Останешься на ночь? – спрашивает он после, когда Мангецу правда уходит. Саске жмет плечами. Снова оправдался перед Микото сообщением, что уходит к Итачи, больше даже не спрашивая разрешения. – Да ладно, оставайся, все равно нечасто приходишь.         – Я вещи не взял.         – Возьмешь мою футболку.        Крышка с бутылки свинчивается с приятным щелчком защитки. Можно было бы, в принципе, развести Суйгецу и на пиво. У него в нижнем ящике стола под стопкой тетрадей всегда припрятана пара банок – Саске знает. Обыкновенное дешевое пиво на вкус не лучше ржавой воды из-под крана, но доступное, которое продают без документов в сомнительных круглосуточных забегаловках. Пиво сегодня, думает Саске, не возьмет – слишком слабое. Саске изначально не планировал пить, но залитую едва ли до середины кружку из рук Суйгецу все же принимает, усаживаясь на пол у кровати. Светлая футболка повисает на нем бесформенной тряпкой, пахнет приятно – порошком. У Саске похожая: когда-то давно Суйгецу изрисовал рукава своей футболки и футболки Саске фломастером, нарисовал кривые звездочки, которые так и не отстирываются до сих пор. Саске даже не ругался. Саске просто спокойно с Суйгецу. Просто, наверное, на таких, как Наруто, лить желчь собственных переживаний стыдно, а Суйгецу никогда не лезет в личное – ему просто плевать. Просто, оставаясь в одиночестве, Саске проигрывает любой бой собственной башке и тонет в водовороте самых нехороших мыслей. Он не выдерживает, он не знает, куда себя деть – а потому к Суйгецу. Пить, даже если не хочется, и лениво царапать чипсами десна, даже если желудок не сможет их переварить. Нервы не в порядке.        – Поиграть хочешь? – спрашивает, и Саске жмет плечами. Он не хочет ничего конкретного – ни поиграть, ни существовать, ни ощущать этот мир настоящим. Просто ничего. – Тогда кино поставлю. Ужастики какие-нибудь?        – Давай.        Суйгецу роется в папках.        – И что, все? Даже не съязвишь? – Саске криво усмехается. Суйгецу сука – к этому он привык. Привык, что снова сравнивает его с девчонкой, в шутку называет красавицей, девкой, маминой принцессой – да кем угодно. Отхлебывая из кружки, он кривится, позволяя Саске пихнуть себе в рот чипсу, и мотает головой. Суйгецу пить не умеет, Саске помнит, и зачем он снова пытается – непонятно, все равно все всегда заканчивается одинаково.        – А смысл тебе язвить? – спрашивает безразлично, бегая по экрану ноутбука взглядом. – Опять разноешься, и мы поругаемся.        – Мы сегодня вместе спим?         – Ложись на кровать, я себе на пол постелю.         – Нет, давай лучше я на пол, – Саске осушает кружку залпом. Кислятина и горечь едко оседают на языке, и Саске кривится, тоже заедая чипсами. На вкус – чистый спирт, но пусть лучше так. Быстрее бы просто закоротило все в башке, чтобы весь мир вокруг хотя бы ненадолго перестал существовать. Водка терпко оседает на дне желудка.        – Да ложись, куда хочешь, я все равно лягу на пол, – спорит, стягивая ноутбук со стола и устраивая его на полу напротив.         – Какая разница вообще? Спи спокойно в своей постели, мне не нужны твои уступки.         – Ты достал. Ты в гостях вообще-то находишься, – напоминает Суйгецу, – так что захлопни свой рот, пока я сам тебя его не захлопнул.        Растворяясь в тошнотворном фильме, Саске думает о том, как все к этому пришло.         Как и когда жизнь свернула не туда, почему из примерного мальчика, который послушно делает уроки и не обижает маму, он превратился в невыносимого Саске Учиху – озлобленного и хамоватого, обиженного, противного. Почему и когда он начал врать родителям, для чего, зачем подрался с Наруто. С каких пор стал таскаться по гостям и оставаться где-то на ночь, не предупреждая никого дома. Мать наверняка так с ним поседеет. Будет сидеть у телефона до самого утра и все ждать звонка какой-нибудь скорой. Здравствуйте, Саске Учиха – Ваш сын? Забрали в реанимацию, состояние тяжелое. С головой что-то, совсем плохо мальчику.         Суйгецу крошит чипсами на футболку и брезгливо смахивает на пол. Сыплет пьяными комментариями и криво улыбается, ожидая ответных от Саске. Суйгецу делает вид, что весь этот фарс, что Саске Учиха в его собственной комнате, в его футболке, в одних трусах рассевшийся на полу у его кровати, пьющий рядом мерзкую водку – это что-то само собой разумеющееся, понятное и привычное, что матрица не сбоит, и вся жизнь идет своим чередом. Он притворяется, что не видит, как притворяется Саске, как голова у него течет, и что взгляд у него могильный, даже не на ноутбук устремленный, а будто сквозь него, под глазами – синюшные нервные мешки; делает вид, что его это не волнует, а потому забивает голову пустым трепом о происходящем на экране. Суйгецу думает, что так, наверное, быть не должно, но у них с Саске всегда только так и было.        Саске паршиво – он видит. Саске грязно, ощутимо развозит, и он тяжело обмякает, опускает голову, забывает про фильм. Он с запозданием откликается, если Суйгецу зовет, и бормочет невпопад, мычит, пожимает плечами. Саске не здесь, и Суйгецу видит – никак ему. Ему не собраться. Саске пытается натягивать на себя привычную маску хамла и огрызается, если Суйгецу пытается острить, но выходит вяло – будто и не Учиха вовсе.        – Слушай, Учиха, – тянет он заплетающимся языком, закрывая ноутбук, когда до фильма становится ни Саске, ни ему. – Я не буду спрашивать, но если тебе надо что-то выплеснуть… – и с намеком кивает. Саске цокает.         – То я точно пойду не к тебе.         – Да?        – Да, – откидывает потяжелевшую голову на кровать, устало всматриваясь в потолок. – Все нормально.         А Суйгецу видит – нет. Ничего у него не нормально.        Потому что нормальный Саске бы отшутился привычно. Сказал бы очередную гадость в духе «то я выплесну все тебе на лицо», перевел бы тему и забыл обо всем, но Саске не увиливает. Сидит загнанным, уставшим, потерянным зверем – и Суйгецу почти теряется сам. Как с таким Саске себя вести – непонятно. Не совать пальцы в рот, чтобы не откусил руку по самое плечо, или же пригладить по морде, приласкать, чтобы не рычал. Нетрезвый Саске – неприятный, нехороший, совсем как Фугаку; Саске и сам себя в таком состоянии едва переносит – сразу тянет в тлен, наваливается вековая злость и усталость, голова соображает неправильно. Такой Саске – непредсказуемый, и отчего-то Суйгецу такого Саске почти боится. Почти жалеет, если так подумать.         А потому Суйгецу сам пытается вести себя как обычно. На маску Саске, у которого все нормально, в ответ зеркалится маской Суйгецу, которому проще строить из себя клоуна, чем лезть в душу человеку, который так не хочет, чтобы в нее лезли.         – Ну и ладно. Не очень хотелось бы вытирать тебе сопли.        Саске тихо смеется.        – Больше в свои девки не записываешь?        – С чего бы это? Ты хорошенький, – легко хлопает по щеке, пока Саске не отворачивается. – Только голову выносишь как по расписанию.        И Саске, не глядя на Суйгецу, отчего-то тихо, едва слышно бросает будто в пустоту стыдливое:        – Не обижайся.        И это конечная.         И это не Саске – Суйгецу знает.         Суйгецу лениво трясет его за плечо в попытке ободрить, подсаживается ближе, убирает с понурого лица отросшие пряди, игнорируя попытки Саске отмахнуться. Подбирается лисой, пьяно балансируя на корточках.        – Завязывай, мне неловко.        – Закрой рот.        – Ты свой закрой, – цокает. – За всю жизнь слова хорошего не сказал, зато развел тут. Еще слово – и я тебя выгоню.        – Не выгонишь, – Саске вздыхает. Губы изламываются в легкой улыбке, почти едкой и привычно кривой, и Суйгецу расслабляется, позволяет себе осесть рядом. – Ты же меня и таким любишь. Мы же поэтому и дружим.        – Ты правда считаешь нас друзьями?         – А ты нет?         – Не знаю, – выпаливает Суйгецу, задумавшись. Он знает Саске слишком давно и слишком близко, чтобы думать, что тот обидится, но вешать ярлыки Суйгецу на него так и не научился. Так и не понял за все эти годы, кем они друг другу приходятся. – Мы, наверное, разные вещи под дружбой понимаем.        – Наверное, – Саске жмет плечами, доливая в кружки из бутылки и жадно глотая терпкое пойло. Суйгецу говорил, бутылку притащил Джуго. Клялся, что водка импортная, дорогая, качественная; Саске кажется, что он от нее ослепнет – на вкус не лучше неразбавленного ацетона. Рука подрагивает, и в кружку Суйгецу водка льет неровно. Саске лениво следит, как Суйгецу проходится языком по забрызганным пальцам. – Кто я тогда для тебя?        – Разве это важно?        – Это вообще не важно.         – Не знаю, Саске. Для меня дружба – это когда она двусторонняя. Чтобы писать тебе и знать, что тебе интересно, даже если пишу ерунду, или звать куда-то и знать, что ты согласишься, даже если не хочешь. Пускать тебя на ночь и думать, что ты пришел не потому, что больше некуда, а потому что из всех, к кому мой уйти, выбрал меня. Такое что-то.        Они никогда не говорили о личном. Саске смотрит на Суйгецу подслеповато, пытаясь перехватить неловкий взгляд, и подбирается, усаживается ровнее, склоняет на бок голову – совсем как кот. Суйгецу тоже ведет, и он отпивает из кружки Саске, чтобы развезло сильнее, потому что воздух густеет, и сердце будто заходится чаще, становится совсем нечем дышать. Будто своими откровениями Суйгецу ставит точку в том, что у них с Саске было, и густо ведет от нее черту – не переступать. Саске – направо, Суйгецу – налево, и чтобы не пересекались больше. Саске не любит все эти сопли.         Но Саске кивает.        – А для меня – это знать, что ты все равно меня впустишь, даже если будешь последним, к кому я приду.         – Ты урод, – улыбается Суйгецу вяло и пьяно, и Саске усмехается в ответ.         – И что не выгонишь, даже если я буду уродом.        – Что значит «если»? Бывает по-другому? – Саске тихо смеется. Пожимает плечами и качает головой, выбивая из Суйгецу ответный смешок – разгоняемый водкой, он перерастает в тихий хохот, хриплый, мягкий.        И Суйгецу наклоняется ближе. Прикрывает ладонью рот, чтобы не разбудить мать за стенкой, и смеется, придерживаясь за плечо Саске, осторожно и некрепко. Саске ведет, он тоже колется с нелепых попыток заткнуться, и Суйгецу проклинает за то, что вечно он так – смеется, когда надо помолчать, и Суйгецу сам не может закрыть рот, потому что смех у Саске – искренний и заразительный. Он убирает ладонь ото рта и грубо зажимает ею рот Саске, двигаясь ближе, и жмется к его лбу своим, всматриваясь в пьяные потемневшие глаза.        С Суйгецу тоже просто классно. С ним тоже, только по-другому.        С Суйгецу Саске просто чувствует себя свободнее, что ли. Скажет глупость или гадость и не станет загоняться от мыслей, что выставляет себя в его глазах невоспитанным беспризорником. Может завалиться на него, хлопнуть по нему наотмашь, назвать сукой или тварью, и Суйгецу не обидится – потому что сам такой же. У них с Саске отношения так выстроились, давно переросли во что-то слишком личное, настолько приелись, что и не воспринимались уже как что-то стоящее внимание – просто есть, как будто по-другому быть не может. Просто как дышать, как открывать глаза поутру, как встречать восход на востоке и провожать закат на западе – так и дружить с Суйгецу, даже если не признавать его другом вслух. Даже если Суйгецу сам прямо не скажет, что тоже считает его другом, если будет увиливать и менять темы, неловко отнекиваться и ругаться. Они ведь и так все знают, оба все понимают – и вслух как будто признаваться не нужно, даже если зачем-то друг друга спрашивают. Так, когда с ним легко, когда не приходится выбирать слова и думать о том, как пути разойдутся, правильно. Потому что Саске знает, что с Суйгецу пути, как бы ни петляли, не разойдутся; их связало что-то большее, чем вынужденное просиживание юности в стенах школы – они просто нашлись и больше не смогут потеряться. Просто потому, что Саске не ищет привязанности, а Суйгецу на нее не способен – или наоборот. У Суйгецу же тоже башка нездоровая, только по-другому немного.        С Суйгецу все по-другому.         Так – с другом, ровесником, с абсолютным придурком, на фоне которого Саске не чувствует себя ничтожеством, будто бы правильно. Будто при других обстоятельствах, сложись все иначе, у них бы тоже все иначе вышло. Суйгецу же тоже красивый. Саске нравятся его волосы, его кособокая ухмылка с рядом сколотых местами зубов; нравится общая бледность, красивый разворот натренированных плеч, но с тем же – не присущая подростковому телу хрупкость и нежность, точеные углы талии, выпирающие позвонки. Суйгецу нравится Саске по-своему, и Саске давно в себе это принял – так просто получилось. И с таким, как Суйгецу, наверное, было бы правильно.        Такой, как Суйгецу, не стал бы подстраивать его под себя под предлогом желанной заботы. Он бы не стал лепить из Саске удобного мальчишку, который станет заглядывать в рот, только бы похвалили. С такими, как Суйгецу, все было бы о взаимном интересе, о первых общих ошибках, о первых неловких вечерах, неуверенно перетекающих в ночи. Такой, как Суйгецу, никогда бы не стал прятать такого, как Саске, держать его в страшном секрете и бежать, как от огня, при первой же опасности. С таким, как Суйгецу, было бы просто комфортно.         Суйгецу улыбается нетрезво, отворачивается, мажет щекой по носу Саске, но не отодвигается – только глаза прикрывает устало, и Саске прикрывает свои – голова не думает. Голова тяжело валится, не удерживаемая шеей ровно. Саске развозит. Он осторожно касается лежащей у своего бедра руки Суйгецу.         И зовет шепотом:        – Хозуки.         Суйгецу мычит, и Саске тянется ближе – мягко, невинно касается губами его щеки. Суйгецу разворачивает голову, и Саске смазанно, лениво целует его снова, легко пробует на вкус чужие губы, аккуратно, чтобы не спугнуть. Просто прижимается к приоткрытому рту не в силах пошевелиться, и сердце заходится чаще – волнительно. Либо портит все разом, либо сам вылепливает из дружбы нечто новое. Суйгецу не дергается, не пытается отстраниться, и Саске замирает тоже, едва ощутимо касаясь своими губами губ Суйгецу, ловя на себе чужое дыхание, терпкое, горячее, волнующее. Неловко, страшно и странно – но Саске целует его снова, и Суйгецу аккуратно, неуверенно отвечает, нежно приоткрывая рот и едва уловимо, будто случайно скользя языком по губам Саске.        Тихо.        Где-то за стенкой – Мангецу негромко слушает музыку через колонки. Где-то за окнами лают случайные псы, сигналят поздние машины, гремят колеса далеких трамваев. Где-то за стенкой у соседей шумит телевизор; в новостях рассказывают о надвигающемся циклоне и рекомендуют одеваться теплее. Саске задевает рукой кружку, и она с тихим стуком падает на пол – Суйгецу перехватывает ее наощупь, не позволяя водке со дна пролиться.         Где-то там – шумно, а здесь – тихо настолько, что стук секундной стрелки в часах отдается в голове страшным эхом. В комнате – только одно дыхание на двоих, липкий запах спиртовой отравы и тихие, совсем невинные звуки, с которыми Саске отрывается от губ Суйгецу, только чтобы ласково прильнуть к ним снова.         В голове – только навязчивая мысль о том, что все эти шутки про девок, все эти неловкие вопросы, касания друг друга, все их пьяные угары – все это обязательно должно было к этому привести.         Перебираться на чужую кровать Саске почти неудобно. Он устраивается у стены, опираясь на локоть, и следит, как Суйгецу лениво возится в комнате: убирает с пола кружки, аккуратно сворачивает пачку от чипсов, стаскивает с себя шорты. Суйгецу выходит из комнаты, и Саске слышит, как он тихо переговаривается с Мангецу так, как Саске никогда не переговаривался с Итачи. Если Итачи и звал зачем-то посреди ночи, то только чтобы Саске посидел с мамой, пока Итачи будет укладывать злого или пьяного отца. Мангецу будто сам по себе другой. В целом семья Хозуки другая: по-своему разрозненная, но как будто более тесная и любящая, что ли. Или, может, Саске просто кажется, что любая семья теплее, чем его собственная.        Когда Суйгецу возвращается, Саске жмется к стене ближе. Он не знает, станет ли тянуться к Суйгецу снова, и станет ли Суйгецу тянуться к нему сам. Саске просто смотрит на него и думает: а что дальше? Просто сделать вид, что ничего не произошло, или снова навалиться и целовать, пока не надоест? С Суйгецу Саске ощущает себя увереннее – он ведь опытнее, а потому неловкость и тихий страх отступают, но вместо них с головой накрывает непонимание дозволенного. Что теперь? Можно ли касаться Суйгецу где-нибудь, или это будет уже слишком? Хочет ли он прикасаться к нему в целом? Если Суйгецу втянется и тоже станет его целовать, ограничатся ли они этим? Саске не собирался трахаться с Суйгецу, даже не думал об этом, кажется, никогда, но если тот предложит – как ему быть? Брать Суйгецу неумело или подставляться ему самому? Или, может, начать с малого и просто подрочить друг другу? Или, может, отсосать ему? Если Суйгецу захочет, может, на нетрезвую голову Саске даже попробует – или даст ему самому. Из простого интереса, чтобы утром все списать на водку Джуго, на то, что Суйгецу его сам уломал, что все это было их очередным пьяным угаром, просто затянувшейся несмешной шуткой, так удобно вышедшей из-под контроля. Суйгецу рядом укладывается, поворачивается на бок и усмехается по-дурацки.         – Учиха, – тянет елейно. Вечно он так – по фамилии. – Так все это время ты реально набивался мне в девки?         – А у тебя с девками что-нибудь было?        – Нет, – отвечает серьезно и честно, укладывая голову на подушку, и Саске рассматривает хитрое лицо с непривычной для него нежностью. – А у тебя?         – Нет, – тихо. – И что теперь?         – А что теперь?         – Не прикидывайся, – цокает, устраиваясь удобнее. Грубит, потому что теряется, и просто ждет, что скажет Суйгецу. Скажет спать – ляжет, скажет раздвинуть ноги – раздвинет. Саске, в общем-то, все равно, кто и что с ним станет сегодня делать. День просто выдался паршивым, он устал думать и принимать какие-либо решения, он просто хочет, чтобы все решили за него. Саске тонет в течении, по которому пытался плыть, и выбираться из него у него просто больше не осталось сил. – Хочешь еще полизаться?         Суйгецу хмыкает. Аккуратно касается губ Саске кончиками пальцев и пьяно смотрит из-под ресниц.         – Ты мне нравишься, – мажет пальцами по подбородку и скользит выше к щеке. – Особенно когда башка твоя дурная течь дает. И пахнешь ты хорошо.         – Теперь ты мне в девки набиваешься?        – Нет, – лениво, но ласково хлопает по щеке, и Саске отбрасывает его руку за запястье. – Ты мне как Учиха нравишься, не как девка. Ты конченый выродок.         Саске фыркает. Пинает колено Суйгецу своим и придвигается ближе. Тусклый свет фонаря полосует темную комнату, бросает рыжие пятна на кровать, легко подсвечивает красивое лицо Суйгецу. У Суйгецу зрачки в темноте совсем широкие – Саске не может от него оторваться.         – Лизаться, значит, не будем?         – А скажи честно, – Суйгецу улыбается, – если мы полижемся, у тебя встанет?         И Суйгецу поднимается, чтобы нависнуть над Саске. Не жмется к его губам, не пытается соблазнительно шептать, завлекать жаром стройного тела. Суйгецу опирается руками по обеим сторонам от головы Саске и позволяет чужой руке заправить свои волосы за ухо. Саске кажется, Суйгецу знает ответ, но все равно согласно мычит. Ладно. Саске и без того переступил черту дозволенного, подпустил Суйгецу слишком близко, чтобы теперь стесняться или пытаться что-то скрывать. Суйгецу перебрасывает через его бедро ногу.         – Покажешь?         – Рано еще, – Саске шепчет. Суйгецу криво усмехается, подаваясь ниже, и Саске срывает резьбу – он притягивает его за шею ближе, снова жадно, мокро целуя.        Суйгецу ведь тоже на все это идет исключительно из любопытства. Ему не нравится Саске, он не ласкал себя на мысли о нем, он никогда не засматривался на него в раздевалке, но ему интересно, каково это – по-взрослому, чтобы крышу сносило от возбуждения. Саске ведь тоже еще недавно таким был. Неважно, где и с кем, главное – сладко кончить, чтобы все сожаления и стыд остались на потом. Саске не знает, как их теперь называть, считать ли это сексом по дружбе, если ни нормального секса, ни нормальной дружбы у них с Суйгецу нет и не будет, но когда Суйгецу укладывается сверху, Саске разводит ноги и притягивает его к себе ближе, ухватив ладонями за талию. Рука уверенно скользит ниже, пробирается под резинку трусов и сжимает ягодицу, и Саске губами чувствует, как Суйгецу нервно потряхивает.        И Суйгецу волнительно вздыхает в самые губы Саске. Отрывается на мгновение, чтобы перевести дух, и прикрывает глаза – красиво и нежно, совсем как девочка. Саске притирается к его бедрам своими.         – Учиха, – шепчет, – какая же ты сука.        – Я же тебе нравлюсь, – тянет Саске в ответ, тихо, хитро, криво улыбаясь. Суйгецу не отвечает, и Саске жмет его к себе ближе.        – Что мне делать?        – Что хочешь, – просит. Просто умоляет, только бы Суйгецу сделал уже хоть что-нибудь.        Чужая ладонь нервно скользит под футболку и останавливается на мгновение, перебирая ребра пальцами; Саске подмахивает бедрами, заставляя Суйгецу приподняться, и усаживается сам, позволяя стянуть с себя футболку. Снимает с Суйгецу футболку в ответ, и Суйгецу снова валит его на спину, неуверенно, но все же спускаясь ниже, ведя носом по ключицам и потираясь о крепкую грудь щекой.        Саске выгибается в спине. Суйгецу не говорит, чего хочет, и Саске не спрашивает – послушно затыкает рот, давя в себе неловкость, чтобы не захлестнуло с головой завтра. Завтра он оправдается, что напился, что втянулся из банального интереса – все завтра, а пока – Суйгецу, неловко и неуверенно касающийся его, трущийся о влажную кожу щекой, сбегающий кончиками пальцев по подтянутому животу к резинке трусов.         – Хозуки, – зовет тихо, загнанно дыша. У Саске щеки пышут жаром, сердце заходится волнительно – тяжелеет скрытый трусами член. Суйгецу аккуратно цепляет пальцами резинку белья, но стягивать не торопится. – На что ты согласен?        – В смысле?        – Ну, мы же не станем трахаться?        Суйгецу усмехается. Саске не ждал, но и не то чтобы не кольнуло – как будто у Суйгецу резьбу должно было сорвать так же.        – Завязывай со своими шутками, мы же просто полизаться собирались. Можно?         – Давай, – кивает, нервно уставившись в потолок, и Суйгецу накрывает член через трусы ладонью.        И в глазах у придурка что-то загорается, странный азарт вперемешку с любопытством. Саске думает только о том, как им повезло оказаться почти в непроглядной темноте. Член под неуверенным касанием тяжелеет и ощутимо приподнимается, и Саске приподнимается тоже, удерживаясь на локте. Суйгецу пристраивается рядом: усаживается на кровати, подобрав под себя ноги, и всматривается в плывущее лицо Саске – ведет обоих. Саске сдерживает порыв ухватить Суйгецу за затылок и прижать лицом к паху, чтобы послушно раскрыл рот, вместо этого потягиваясь к нему рукой сам – и у Суйгецу тоже почти стоит, еще слабо, но уже ощутимо.         – Да чего ты там не видел? – спрашивает хитро, когда Суйгецу смелеет и тянет резинку ниже. Саске помогает приспустить с себя трусы и сам хватает Суйгецу за руку, заставляя обхватить мягко пружинящий член. Суйгецу забавный: красиво раскрывает в удивлении рот, растерянно вскидывает брови; хочет выпалить что-то недовольное, но затыкается, послушно касаясь Саске. Саске мутит. Думает, как забавно теряется Суйгецу, который сам же и просил – будто правда впервые член видит.        – Слушай, Саске, вот такого – точно нет, – бормочет он глупо, по-дурацки, неловко улыбаясь и посмеиваясь. Касается большим пальцем головки и отслеживает реакцию – Саске плотно стискивает губы.         Хочется сморозить глупость, чтобы, если все-таки станет стыдно утром, сразу на месте от неловкости и сдохнуть – и Саске не отказывает себе в удовольствии. Лезет под ткань белья Суйгецу дрожащей рукой, не спрашивая разрешения, и касается костяшками пальцев гладко выбритого – в отличие от своего уже щетинистого – лобка.         И смотрит на Суйгецу странно. Смотрит и думает своей больной пьяной головой, как сильно вдруг хочется трахаться – до тех пор, пока горло не сорвет, и пока всю выпитую водку обратно желудком не вывернет.        – Мангецу спит? – шепчет невпопад, и Суйгецу жмет плечами. За стеной тихо, жизнь осталась лишь здесь – в комнате Суйгецу.        – Какая разница? Я не буду с тобой трахаться.        – Даже между бедер?        – Даже в рот, Саске.        – Даже в мой? – усмехается Саске, и у Суйгецу вдруг в башке что-то опасно коротит.         Саске приподнимается – пихает Суйгецу, опрокидывая на спину. У Саске голова идет кругом. Пусть он все-таки подавится стыдом утром, думается, и пусть Суйгецу пожалеет, что вообще когда-то с ним связался. Пусть он с ним больше не общается. Пусть Саске травят, отказываются от него, распускают сплетни – отчего-то все равно, как будто весь мир вокруг замер, и ничего вокруг больше нет. Он тянет белье Суйгецу жадно, спуская рывком. Все горит, и Саске обливается бензином. Прикурите мальчику.        Утро встречает морозное.        Помятый, отекший и растрепанный, похмельный Саске угрюмо хлещет приторный кофе на чужой кухне, подбирая под себя замерзшие ноги. Суйгецу не отличается гостеприимностью и с завтраком не заморачивается – просто заливает кружки кипятком и предлагает Саске самому порыться в холодильнике. Если бы не он, Суйгецу бы так и лежал в кровати, но Саске встает рано, спит беспокойно, и поэтому к половине одиннадцатого уже расталкивает Хозуки с просьбой проводить и закрыть за ним дверь.        Ожидаемая неловкость на утро не возникает: Саске чувствует себя настолько паршиво, что задуматься о чем-то даже не успевает; Суйгецу же просто как будто все равно. Он бросает на Саске неоднозначные взгляды, будто ждет, что тот скажет хоть что-нибудь, но Саске молчит, и Суйгецу отпускает ситуацию тоже. С близостью так и не вышло: тихо перешептывались всякими нелепыми вульгарностями и неловко целовались, потрогали друг друга выше пояса и немного ниже, но ожидаемо никакого секса не случилось – в том числе и в рот. Саске так и не смог побороть внезапное стеснение. Просто накрыло какое-то сомнение, правильно ли он поступает, сможет ли он, правда ли он хочет или просто давится попытками забыться и отвлечься от недавних неприятных разговоров. Потерлись друг о друга немного, снова поцеловались и снова потерлись. Получилось как получилось: неудобно привалившись друг к другу, просто подрочили, Саске – Суйгецу, Суйгецу – ему; Суйгецу не стал отпускать комментариев ночью, прикусил язык и даже не смел шутить, и Саске вдруг поймал себя на мысли, что все это, наверное, отчасти в порядке вещей – простое подростковое любопытство, которое можно было утолить и которому можно будет никогда больше не возвращаться. Они заснули спиной к спине, и утром Саске ожидаемо не ждало никаких нежностей или попыток снова поцеловаться.        – Саске, сука, ну что тебе не спится? – взвыл Суйгецу в подушку, когда Саске, перебираясь через него, неуклюже пихнул коленом под ребра, и Саске понял, что да, вот, тот самый человек, который не строит надежд и все воспринимает проще. Суйгецу – его человек.        Завтракали молча.        Суйгецу бы, наверное, и вовсе его за дверь выставил, но не по-дружески получится – Саске еще не успел проснуться, клюет носом, снова в себя уходит. У него так обычно и бывает, когда выпьет: сначала фокусы выкидывает, потом самобичеванием балуется, и что там в этой трещащей голове творится, какие слова подбирать и стоит ли вообще – неясно.         А в голове – вакуум. Просто ничего не хочется, ничего не нужно и ничего не важно, как будто всего мира вокруг больше нет, и никуда ему не нужно возвращаться. Нет семьи, которая за него переживает, нет проблем, которые нужно решать; нет обязанностей, которые он взвалил на себя сам. Как будто в грудине больше нет той раны, что тягуче ныла последнее время, душила горечью и обидой и все разрасталась и разрасталась, загнивая и обветриваясь с краев. Будто морозное утро в чужой кухне с мерзким кофе в кружке, невыносимая боль в висках и едкая тошнота – константа, от которой ни шагу в сторону, иначе – все, очередная сверхновая. Саске не любит кофе. Горький, терпкий, отдает землей, если сварен хорошо, если плохо – отдает химией, даже если разбавляется молоком или сливками; терпеть не может, но пьет – потому что с чаем ассоциация нехорошая. Чаем поили там, где уже, наверное, не рады, и куда возвращаться Саске не то чтобы не хочется, но отчего-то просто неудобно.        – Мы одни? – спрашивает, и Суйгецу, сверяясь с часами, мычит. – Слушай, насчет вчерашнего…        – Да, насчет этого, – обрывает, и Саске прикусывает язык.         Суйгецу замолкает, и Саске молчит тоже – неловко.        Он не планировал, что все выйдет вот так. Симпатия к Суйгецу не романтическая, она другая – совсем не та, что должна была привести к поцелуям и неумелому петтингу, да и отношения у них совсем не те, чтобы выводить их на какой-то новый уровень или развивать в нечто новое. Что Саске от него хотел – просто забыться? Нашел в наивном придурке замену тому, кто оказался ему не по зубам? Подло и низко, Саске и сам знает. Никаких ярлыков он вешать не планировал: это не отношения, это не дружба с какими-то привилегиями – Саске даже не понимает, дружба ли это в принципе; но внутри одиноко скребет странное ощущение, что, чем бы оно ни было, ему придет конец, стоит Суйгецу только открыть рот. Саске не хочет с ним отношений, ему не нужна близость. Так просто получилось: просто было грустно и одиноко, и очень хотелось, чтобы кто-то был рядом, а Суйгецу – сука, конечно, но парень хороший. Саске ведь не просто так с ним таскается. Самому только стыдно что-либо говорить. Обижать Суйгецу, если он вдруг решит попытаться что-то продолжить, не хочется, и куда девается вся эта наглость – Саске не знает, но язык будто сам не повернется сейчас сказать ему нет. Саске просто смотрит на Суйгецу исподлобья и думает о том, что он, наверное, правда хороший. Что он заботливый и внимательный, что у него за душой столько тепла и нежности, что любая девчонка была бы рада с ним связаться. Что Карин, которой он хранил свою дурацкую верность, дура, если не замечает его, но вместе с тем, наверное, ей очень повезло с ним. Саске думает, что, может, Суйгецу тоже просто хотелось заменить кого-то Саске. Закрыть глаза и представить, что это не приевшийся и наглый Саске Учиха, а недосягаемый объект влажных мечтаний. Просто оба удачно подвернулись друг другу под руки.         – Саске, – тянет неуверенно, нервно ероша отросшие лохматые волосы, – ты только не обижайся, но, наверное, зря мы все это затеяли.        – Что затеяли?         – Ну вот это. Ты понял. Не то чтобы было плохо, просто странно как-то, не знаю.         Саске улыбается. Криво, натянуто и недобро – привычно настолько, что Суйгецу с облегчением выдыхает – знает, что обычно за этим следует.        – Ты думал, я тебе отношения предлагаю?         – А ты не собирался? – распахивает сонные глаза, и Саске качает головой. Суйгецу роняет собственную на сложенные на столе руки. – Ну ты и тварь. А пугать так обязательно было?         И Саске не знает, что дальше.         Просто не знает. Просто вертит в руке телефон Итачи, с которым так боялся расстаться – будто последнее, что от Итачи осталось. Вместо воспоминаний.         – Давай сделаем вид, что ничего не было, ладно? – спрашивает тихо, серьезно, и говорить с таким Саске, тихим и серьезным, Суйгецу почти неловко. Никаких намеков, грубых шуток или пререканий – душа нараспашку и чистые, почти невинные помыслы, искреннее стеснение и чуждая ему робость. Суйгецу кивает.        – Да. Да, хорошо, давай так и сделаем.         – Хорошо. Сильно шумели ночью? Из твоих никто не слышал?        – Не знаю. Мама рано уходит, а Мангецу по врачам опять таскаться поехал, пока не виделись. Расскажу потом, как явится.        – Как он? – спрашивает Саске, и Суйгецу просто пожимает плечами.        – Не знаю, – глухо и утробно, холодно – привык к этой теме, весь ею оброс как броней. От разговоров о Мангецу он больше не болеет. – Давай не будем.        Саске знал, что Мангецу болеет. Не лез не в свое дело и не задавал лишних вопросов, просто знал – а будничная вежливость кажется уместной, будто так Суйгецу поймет, что ему не все равно, и ощутит хотя бы мнимую, но все же поддержку. Суйгецу давно это гложет. Когда они только познакомились, он вскользь упомянул, что у него есть старший брат, и что раньше он плавал, а теперь не позволяет здоровье; говорил, что едет к нему в больницу, если Саске предлагал задержаться после тренировок, или что ему нужно в аптеку – не уточнял зачем, но все и так понимали. У Суйгецу ситуация другая: в отличие от Саске, который истерично копается в вещах Итачи, Суйгецу с ситуацией смирился. Просто вот так. Да, болеет, и болеет Мангецу тяжело. Да, ему за него больно и страшно, да, ему больно за маму, но если он станет молоть языком, вынося домашние заботы за пределы семьи, легче Мангецу не станет, и потому Суйгецу каждый раз просто меняет тему. Это, наверное, и отличает его от Саске сильнее всего: если для Саске мысль о том, какой была бы жизнь, не будь в ней Итачи, когда-то давно стала обыденной и привычной, то для Суйгецу важным было только проснуться и узнать, что Мангецу проснулся тоже. Саске думает, делает ли это Суйгецу хорошим человеком, или же это делает Саске плохим.         – Домой теперь? – спрашивает, и Саске жмет плечами.         Домой нельзя – страшно. Там нет Итачи, но есть обиженная мать, которая обязательно станет требовать ответов. Истерить, что снова обманул и заставил нервничать, ругаться и грозить все запретить, снова бросая слова на ветер. Саске крутит телефон Итачи в руках, кривясь под ленивым взглядом Суйгецу, и цокает громко, недовольно, когда осеняет. Едва по лицу себя не хлопает.        Симка выбивается из телефона щелчком, как влитая встает в телефон Саске, и в списке контактов через одного появляются новые имена. Саске даже стыдно, что он не додумался до этого раньше.        – Что ты делать будешь? – жует лениво вымазанный сыром тост Суйгецу. О ситуации с Итачи он коротко, но слышал: поругались – ушел. Саске просто выпалил, потому что нужно было скинуть на кого-то груз своих переживаний, и Суйгецу тоже не стал задавать лишних вопросов.        – Попробую позвонить кому-нибудь.        – Думаешь, он стал бы трепаться, куда собирается?         – Есть другие идеи?         Суйгецу молчит. Да нет у него идей. В его семье с головой у всех все в порядке, ему не приходилось кого-либо разыскивать.        А у Саске руки подрагивают – не то волнительно, не то все еще пьяно, не то нервно и зло. Листает контакты и на мгновение замирает над знакомым именем. Звонить страшно, но не звонить и сидеть гадать, жив ли Итачи, где он, что с ним – страшнее, и Саске набирает чужой номер, долго вслушивается в глухие гудки. Пододвигается, когда Суйгецу подсаживается ближе, прижимаясь ухом к телефону – подслушивает. Пусть.        Саске не ждет, что ответят, но Дейдара все же отвечает – лениво прокашливается на той стороне, тянет сонное «Алло?», и Саске теряется. Молчит до тех пор, пока Суйгецу не пихает его локтем.         А что говорить? Саске не продумал.         – Где Итачи? – выпаливает без напускных любезностей, и Дейдара растерянно затыкается. – С тобой?        – Кто это? Саске, ты?        – Я. Итачи где?         Суйгецу машет рукой, чтобы Саске поставил на громкую связь, и Саске сам отмахивается от него, прикладывая телефон к другому уху. Дейдара тянется, мычит – разбудил.         – Гуляет где-то, наверное. Не знаю, он без связи.         Саске знает – врет. Итачи если с кем-то где-то и «гуляет», то только с этим выродком; настолько друг к другу прикипели, что даже Микото их по одиночке как будто уже даже не воспринимает. И Саске не знает, как вытягивать из Дейдары ответы, на что давить, как упрашивать. Врать, что мать спать не может? Дейдаре, наверное, плевать будет – у самого ведь с родителями, кажется, не ладится. Угрожать и грубить? Сбросит трубку. Унижаться? Саске просто не станет. Он знает о нем мало, но все, что знает, говорит о сучьей натуре – человек неприятный и нехороший, а потому, может, и несговорчивый, а в Саске дипломатии – ноль, его на переговоры пускать нельзя – он всегда только хуже делает.        – Просто скажи, где он, и я заберу его домой, – просит ровным голосом, безучастным и будто бы безразличным. – Если он решил уйти, пусть хотя бы заберет вещи и объяснится перед родителями.        – Я же сказал, что не знаю, где он, – Дейдара цокает. Саске не знает, что связывает их с Итачи так тесно, что Дейдара готов покрывать его до победного, и так от всего этого тошно – как будто он совсем ничего не знает про Итачи. – Мне ты зачем вообще звонишь?         – Потому что больше некому, – тихо, и Дейдара недоверчиво мычит. – Если не хочешь говорить сам, скажи хотя бы, кто еще может знать.         И Саске сказал бы «пожалуйста», хоть в слезы бы ударился – только чувствует, что бесполезно, да и Суйгецу смотрит с такой жалостью, что хочется распустить на придурка руки. Голос у Саске – такой уставший, что самому от себя становится противно.         – Слушай, Саске, если Итачи свалил, значит, у него есть на то причины. Оставь его в покое, дай ему перебеситься.        – Я не для себя прошу, а для матери, – все же выпаливает, бессовестно врет, не зная, на что давить. – Она каждый вечер по нему слезы льет.        Дейдара затыкается. Саске думает, что если есть в нем хоть что-нибудь человечное, то он обязательно чем-то поделиться, почти надеется, что ошибался сам, и Итачи таскается не с паршивой швалью, а с адекватными людьми, но Дейдара снова цокает, недовольно пыхтит. Саске слышит – с кровати поднимается.        – И что? Он потом со мной общаться перестанет, ты это понимаешь? – спрашивает он с издевкой. – Сдам его, а ты домой его забрать не сможешь – потом что делать будем?        – Будет он с тобой общаться. Мы же оба знаем, что он только с тобой и общается.         Дейдара молчит долго. Не бросает трубку – уже хорошо, но раздумывает тяжело, сам с собой спорит.        – Мать как?        – Переживает, – тихо бросает Саске, и Дейдара вздыхает.        – Как хочешь, так и расхлебывай, – выплевывает. – Мне он такой поперек горла уже стоит, так что приезжай и забирай его, понял? Хоть силой домой увози, мне все равно, – и Саске согласно мычит. – К семи приезжай, я встречу.        Адрес Саске незнаком.         Отмахиваясь от предложений Суйгецу съездить вместе, Саске выметается из чужой квартиры на мороз. Он знает, что Суйгецу предлагает просто из вежливости, и из вежливости в ответ Саске отказывает – пусть откисает дома и переваривает своей глупой головой вчерашнее. Саске, наверное, просто страшно, и на душе скребут даже не кошки – как скрипучим мелом по старой школьной доске: он нервно отслеживает по картам автобус, снова и снова перепроверяя маршруты, и так же нервно таращится в окно, даже не разматывая наушники. Наверное, с Суйгецу надо было все-таки поговорить. После ухода на душе становится пусто, как будто там, целуясь с ним так нелепо и нехотя, Саске оставил что-то важное от себя, что-то живое – а теперь просто тащится в другой конец города почти на автопилоте, пропуская названия остановок. К Саске даже в автобусе не подсаживаются, остаются стоять в проходе и толкаться плечами и сумками, шуршать тканями еще зимних или уже весенних курток. Наверное, выглядит недружелюбно, потому и сторонятся. Саске привык.        Изнутри мелко перетряхивает. Саске не знает, как самому себе все объяснить: вроде, ничего и не случилось толком, и вот он едет за Итачи, и хочет Итачи или нет, но сегодня Саске увезет его домой, даже если тащить правда придется силой; вот он едет, и все у него нормально, и дома все тоже нормально будет, и Микото отвлечется на Итачи, и снова про Саске забудут, все будет в порядке – а Саске боязно. Нервно и тревожно, будто что-то плохое обязательно случится, будто поджидает его за углом и готовится распустить руки, утянуть за собой. Будто Саске едет не за Итачи, а за его уже давно остывшим телом, или будто Саске не доедет вовсе – сам загнется по дороге, или автобус вдруг перевернется. У него же все не как у людей. Саске ждет, что Дейдара дал случайный адрес, и он просто тащится к окраинам, чтобы затеряться у ржавых теплотрасс и исчезнуть в наплывающей тьме ночи. Саске сверяется со временем – сегодня отчего-то темнеет раньше. Нежная гладь неба мажется алыми отсветами, где-то у горизонта догорает тусклое солнце. Саске холодно и страшно – и ощущения внутри странные и непонятные. Саске ощущает себя чужим.        Отчасти он, наверное, тоже виноват.         Саске жмется гудящей головой к заледенелому окну и прикрывает глаза всего на мгновение, пока автобус не двинется с остановки. Отчасти, наверное, все, что случилось, случилось из-за Саске. Потому что, наверное, заигрался. Решил, что правда взрослый, что может делать все, что захочет, и что если он не нужен дома, то будет нужен где-нибудь еще. Потому что Саске делать нечего: капризные истерики привели его в чужие объятия – и этими же руками что-то внутри Саске было переломано. Что-то такое, что он не может окрестить словами, чему не может подобрать описания – что-то, что, кажется, живым его делало, подбивало на улыбки и глупые шутки, давало сил куда-то идти и что-то делать, в целом заставляло двигаться. Что-то было – а теперь его нет, и внутри у Саске разверзается червоточина, холодная и глухая, которая душит и давит его, и от которой он пока совсем не знает, куда деться. И он, наверное, сам виноват, что повелся на красивые слова и ласку. Виноват, что поставил свои капризы в приоритет, что пытался отстаивать свою позорную ложь, и что с Итачи все так закончилось. Саске думает, что, сложись все иначе, ему бы не пришлось драться с Итачи. Что Итачи, может быть, был прав, когда устраивал истерику – потому что Саске не понимает, если говорить с ним спокойно. Саске кажется, что все, что случилось, случилось только по его вине: то, что Наруто и Суйгецу, которые так хотели с ним дружить, всегда оставались обиженными – потому что Саске привычнее делать вид, что он дружить не умеет; что Итачи ушел битым, злым и больным – потому что Саске отказался идти навстречу и пытаться слушать, признавать неправоту; что Саске ушел нежеланным и нелюбимым – потому что оказался неинтересным или неудобным, да или в целом родился не в то время, не тем человеком; что у родителей в браке что-то не клеится – потому что Саске ощущает себя нелюбимым ребенком, очередной причиной поругаться, обузой, которую пока попросту некуда скинуть, и потому что вместо того, чтобы просто смириться, Саске всеми силами пытается высказывать свое недовольство. Саске жаль, что все происходит вот так, только сделать с собой Саске ничего не может. Осознавать все это грустно и неприятно, но Саске вдруг кажется, что во всем виноват только он сам.        И надо, наверное, просто брать себя в руки. Просто поговорить прямо с Суйгецу и Наруто, сказать честно: ну да, выродок, только не бросайте, я же по-другому не умею. Просто вытянуть Итачи из компании, в которой он предпочитает теперь загибаться, и выслушать все его нотации, прикусив язык. Кивать послушно, даже если не согласен, и делать вид, что все в порядке. Снова быть младшим братом и другом, а не угрозой и поводом оскорбиться. Просто уйти с головой в учебу и тренировки, чтобы в эту самую голову больше никто не лез – совсем. В июле у Саске соревнования, и до июля Саске может убиваться в зале – и так, наверное, будет правильнее, только бы отвлечься, а там – само все пройдет. Там, в приятном теплом будущем, в пекле праздного лета, в мокрой от пота футболке и с липкими от талого мороженого пальцами – там Саске будет лучше. Сейчас он просто должен взять себя в руки и привести свою жизнь, свою голову в порядок. Вернуть Итачи, поговорить с Наруто и Суйгецу. С Сакурой, может. Извиниться перед мамой.         И Саске станет плохо. Он знает: остановится хоть на мгновение, расслабится и позволит себе забыться – и тоска накроет с головой, обязательно накатит, задавит тяжестью приятных воспоминаний и задушит тихими слезами ночью в подушку. Саске будет паршиво и тошно, и во всех проходящих мимо, в случайных незнакомцах, в ненароком услышанных краем уха голосах – какое-то время Саске обязательно будет мерещиться его образ. Он будет неосознанно искать встречи и ждать, что телефон зазвенит внезапным сообщением. Он будет думать о том, что сделал и сказал не так, и раз за разом проигрывать в голове их редкие встречи – будет ведь, Саске знает. И когда-нибудь его обязательно отпустит, а пока – обидно и тяжело настолько, что броситься бы под этот самый автобус, и пусть больше не будет никакого Саске Учихи.         Выходить приходится за две до конечной, под крики редких ворон в закатном мареве. Саске тянется за сигаретами и подкуривает нехотя, просто чтобы найти повод задержаться на улице подольше. Отчего-то Саске надеялся, что дорога займет больше. Волнуется, наверное.         – Такой мелкий, а уже куришь? – тянется из-за спины, и Саске бросает сигарету в снег, разворачиваясь рывком. Строить из себя прилежного мальчика перед псиной типа Дейдары – смешно и стыдно, и Саске цокает, неловко переминаясь с ноги на ногу.        – Ну настучи, – жмет плечами. Дейдара прошаркивает вперед, развозя ботинками снежную кашу.         – Обязательно на тебя, сученыша, настучу.        И Саске слышит – улыбается.         И тащится за ним следом, послушно заткнув рот.         Дейдара правда похож на девчонку – Саске тогда просто пошутил, а все вот, как обернулось. Он ведь впервые его видит вблизи: округлое, щекастое, почти по-девичьи нежное лицо, обрамленные густыми ресницами светлые глаза, спадающая на лицо светлая челка. Дейдара кутается все в тот же черно-красный пуховик, доходящий до колен, но даже в нем Саске видит – мелкий, едва ли выше его самого, совсем не крупной комплекции. Девчонка – не иначе. Саске не знает, что свело Итачи с Дейдарой, но совсем не удивился бы, если бы все оказалось так дешево и прозаично, как он уже успел у себя в голове пошутить.        – Долго нам идти? – спрашивает Саске, догоняя, и Дейдара, не глядя на него совсем, качает головой.         – Нет. Кури, если хочешь, все равно Итачи знает.        – Ага, – невпопад. Итачи многое про Саске знает – начиная от того, что изредка он балуется травой, и заканчивая тем, зачем именно ему нужны бумажные салфетки в комнате. Не то чтобы Саске так уж доверял Итачи, просто сам Итачи, кажется, иногда заигрывался, и все личное, что у Саске было, само собой становилось личным и для Итачи. Сигареты – это меньшее, за что Саске предстоит от него выслушать. – Мы к тебе?        – Нет, – только и бросает Дейдара, перебегая дорогу на красный.         А Саске волнительно поспевает следом. Нервно: впервые, кажется, сталкивается с той жизнью, что так старательно пытался прятать Итачи.         Район незнакомый: серый и унылый, застроенный типовыми коробками, заставленный уже припорошенными снегом машинами. У дороги – ряд забегаловок, нетрезвым воплем приветствующих Саске в чужих краях, дальше, у перекрестка – такие же забегаловки, дышащие сладостью выпечки и копченым мясом. Саске кажется, что Итачи сюда вписывается – такой же, совсем никакой. Неосознанно старается держаться к Дейдаре ближе на случай, если тот решит его потерять.         И дом, в который Дейдара ведет его, тоже никакой – такой же серый и унылый, со скрипучей подъездной дверью и так некстати выстроенными в ряд дремлющими иномарками. Саске ныряет в чужой подъезд, потирая заледеневшие на морозе руки, и в лифте осматривается почти как в музее – на удивление чисто и ничем не пахнет.         Чужую дверь по настойчивому звонку открывает Итачи.        Саске замирает.         Живой, здоровый, с подбитым лбом – но синяк уже почти сошел, ссадина затянулась, пошла тонким розоватым рубцом. Он подвисает тоже, растерянно глядя на Дейдару и переводя взгляд на Саске, но прочь не гонит – распахивает дверь шире, пропуская внутрь. Саске хочется разорваться. Схватить Итачи за грудки чужой толстовки и вытрясти всю дурь, чтобы на весь подъезд эхом разнеслись все его проклятия и угрозы, но Саске затыкается – просто приятно видеть, что у Итачи все относительно в порядке. Живой и способен стоять на ногах – уже хорошо, а что там дальше, глубже, в голове его – это все второстепенное.        – Кофе сделаешь? – спрашивает Дейдара вместо приветствий, сбрасывая куртку и по-хозяйски вешая в шкаф. Толкается в прихожей, стягивая с себя ботинки, и пихает неловко замершего на пороге Саске локтем. – Чего встал?        – Проходи, – зовет Итачи, и Саске подает Дейдаре куртку. Кривится, но услужливо убирает в шкаф вместе со своей.        В чужой квартире тихо.        Саске плетется за Итачи на кухню, осматриваясь: светло, но тесно, необжито – как будто только заехали и еще не успели обосноваться. Он не планировал оставаться и гонять кофе, но выдергивать Итачи, когда Дейдара приперся сам и уже решил задержаться, неудобно, да и сам Итачи так никуда не поедет. Он, собственно, и при Дейдаре говорить с Итачи не собирался, но от Дейдары Саске пока не избавиться.         Дейдара впихивает Саске в кухню легким толчком в лопатки.         – Итачи, – глухо, строго и недовольно, царапая вилкой тарелку.         – Сейчас мы уедем, – отзывает Итачи, и Саске усаживается за стол, когда Дейдара будто специально бодает его плечом, проходя дальше.         И Саске теряется. Стыдливо отводит взгляд, когда его перехватывает пара темных недружелюбных глаз напротив.        – Я же просил.         – Я сказал, сейчас поедем. Кофе можно?        – Делай.         Дейдара треплет чужие жесткие волосы и ловко уходит от взмаха тяжелой ладони. Помогает Итачи возиться с кружками, оставляя Саске наедине с хозяином квартиры.        – Какие мы щедрые, – противно тянет, – кружку кофе не пожалел. Откуда ты такой добрый вообще взялся?         – Закройся, – грубо в ответ. – Я триста раз говорил, что гостям здесь не рады. Скажи спасибо, что тебя вообще сюда пускают.         – Все, все! Сейчас плеваться начнешь, ешь молча. Погреемся и уйдем.        – Тебе сделать? – мягко и тихо перебивает Итачи, и в ответ ему – только мычание. Саске не знает, как его расценивать, но Итачи понимает – достает из шкафа четвертую кружку и заливает кипятком, сверху засыпая две ложки кофе.        Неловко и неуютно – Саске не знает, куда себя деть. В чужой квартире он не впервые, но по гостям ходить не любит – особенно туда, где ему прямо заявляют, что не ждали. Дейдара вытаскивает из холодильника сырную нарезку и забирается на подоконник, пока Итачи, мельтешащий в тесной кухне, разбирается с кружками: ставит перед Саске чай и рядом – свой кофе, залитый молоком, без сахара.        – Можно мне тоже кофе? – спрашивает Саске тихо, и Итачи не спорит – меняет кружки, забирая чай себе.         – А вы Тоби кем, получается, приходитесь?         – Никем, – бросает Итачи сухо.         – Как это?         Грузная фигура поднимается из-за стола, и Дейдара затыкается. Он моет тарелку, убирает посуду обратно в ящики и исчезает из кухни, громко шаркая тапками. Саске неуютно: всем своим присутствием здесь он не столько смущает, сколько бесит хозяина квартиры, и быть ненужным ему стыдно – и так хочется побыстрее уйти. Подсевший рядом Итачи наклоняется ближе.        – Не пялься, – шепчет, и Саске не нужно уточнять – он просто кивает.         Саске думает: если это и есть та компания, в которой варится Итачи, то Микото есть, о чем переживать. У Дейдары зрачки топят радужки – Саске делает вид, что не замечает, но раз за разом все равно цепляется взглядом за эти колодца; у названного Тоби – вся левая сторона зарубцованная, лицо – в грубо стянутых полосах потемневшей кожи, шея и плечо, рука – в шрамах, уже огрубевших и местами совсем, кажется, новых. Кожа – как расплавленный на огне сыр, стекшая и запекшаяся, изуродовавшая совсем молодое лицо и тело. У Тоби силуэт красивый, широкоплечий и высокий – а шрамы портят. И Саске пытается не пялиться, но неосознанно все же рассматривает, если Тоби отводит взгляд или опускает голову.         – Кто это? – спрашивает он тихо.         – Обито, – бросает Итачи в ответ, и все вдруг разом встает на свои места.         Вот как.         Имя Обито Учихи в семье Саске всегда было под запретом. Упоминалось редко, грубо выплевывалось Фугаку – никогда с уважением и всегда с неприкрытым презрением, как ругательство, после которого рот должен был быть вымыт с мылом, если не прополощен белизной. Он ставился в плохой пример и считался угрозой, тем самым «плохо кончишь», которое отец раз за разом бросал Саске, стоило им поругаться. Все, что Саске знал про Обито Учиху – это то, что Обито Учиха – плохая компания. Саске не знал, чем именно он так провинился. Знал, что Обито отдал свою молодость армии, живет затворником и от родных давно отрекся, но что в этом не так – не обсуждается по умолчанию. Обито Учиха оброс взаимной неприязнью к людям, которые выбрали отвернуться от него первыми, и налаживать контакты не стремился. Фугаку терпеть не мог Обито и называл его тварью, хлеще которой был разве что Мадара. Старик уже много лет как умер, а Фугаку все еще вспоминает его злым словом; с Обито, наверное, будет так же.        Обито Учиха всегда был для Саске своего рода городской легендой, и иногда даже не верилось, что он правда существовал.        Дейдара вслушивается в шаги за стенкой.         – Ты что, семью свою не знаешь?         – Мы не семья, – перебивает Итачи тихо.         – А кто вы? Одна фамилия, общие родственники. С родственниками, правда, беда.         – Хватит, – обрывает. Саске не решается вставить и слова. Он не любит лезть в разговоры, которые его не касаются, и сам Обито не кажется ему человеком, что даст сплетничать о себе в его же квартире. Саске не отсвечивает – молча пьет кофе, глядя то на Итачи, то на Дейдару.         – Ладно, – разводит руками.         Обито возвращается так же лениво, вразвалку, снова шаркая тапками. Ерошит ладонью волосы и усаживается обратно за стол, крутя в руках зажигалку.         – Что ты тут опять треплешь? – вздыхает, оборачиваясь на Дейдару, и Дейдара скалится в ответ – нисколько не боится неприветливого взгляда, будто знакомы давно, будто близки настолько, чтобы друг с другом в подобном тоне разговаривать.        – Обсуждаем, какой ты человек плохой.        – И что решили?         – А вот ты и рассуди.         Обито хмурит брови. Окидывает взглядом собравшуюся толпу и, вероятно, думает, что хороший, если все еще не вышвырнул всех силой – но молчит.        – А хороший человек – это какой? – спрашивает Итачи, и Дейдара кривится.         – А это уже субъективно. Вот убил ты, допустим, паука, а он так жалобно лапами в последний раз дергает, что тебе аж стыдно становится. Получается, ты плохой, потому что убил его, или хороший, потому что раскаялся?         – Убивать пауков – плохая примета, – отмахивается Обито, и Дейдара цокает.         – Ладно. Ты убил человека, – исправляется, – плохого. Ты плохой, потому что убил, или хороший, потому что избавил мир от урода?         – А кто определил, что он был плохим человеком? Может, ему пауков было жаль?         – Что-то слишком много вопросов ты задаешь, – Дейдара пихает Обито в плечо ногой. – Усложняешь зря.         – Слезь с подоконника.         Итачи усмехается.         – А ты себя каким считаешь?        – Смотря с кем сравнивать. Если с тобой – то плохим, если с Тоби – то хорошим.         Обито кривится, но не спорит. Саске замолкает, исподлобья глядя то на Итачи, то на вынужденных теперь знакомых: расслабленно развалившись на подоконнике и за столом, они треплются ни о чем, совсем не замечая постороннего. Лениво спорят и смеются, передергивают друг друга и закатывают глаза на привычные им глупости. Итачи в их обществе будто оживает: мягко и тепло улыбается колкостям, встревает в перепалки, не перетягивая на себя одеяло, но и не давая о себе забыть, сдавленно смеется – так, как Саске давно не слышал, чтобы Итачи смеялся. Он скучал по нему такому – дурацкому, уютному, в котором ничего нет от приевшейся могильности, тлена и бесконечной апатии. Итачи переводит взгляд на Саске всего на мгновение, и Саске больно режется о его клыки, о края резцов, раскалывающих родное лицо улыбкой. Саске смотрит – и так становится стыдно за то, что вообще позволял себе когда-то думать, какой была бы жизнь без него; мечтать быть единственным ребенком своих родителей, выдумывать скорбь по исчезнувшему брату. Саске смотрит на него, и смотрит, и смотрит, пока Итачи не отворачивается, а затем Саске тонет в тепле его голоса, стоит Итачи вбросить в разговор нелепую шутку. Каково ему было бы, не будь Итачи? Не то что умри – а просто никогда не родись он?         Саске думает, что было бы пусто. Тесно во всем этом мире.        Саске думает, что если бы кто-то из них двоих и должен был бы когда-то исчезнуть, то это должен был быть не Итачи.        Потому что сейчас вдруг кажется, что Итачи, который исчезает в ночи и гниет за стеной в собственной квартире, исчезает лишь для того, чтобы пересечься с друзьями; чтобы гонять с ними кофе и болтать о ерунде допоздна, спорить на вечные темы, просто быть собой и жить так, как считает нужным – свободно от гнета родителей и вечно недовольного брата. Потому что Итачи – взрослый, и все равно Итачи выбирает кофе и убитых пауков, а Саске исчезает глупо – ставит на уши родителей, раздвигает перед мужиками ноги, пьет и курит, варясь в компаниях, которых пачками бы заталкивать за решетку. Все кажется таким банальным и простым, что даже стыдно.         – Это как так выходит? – тянет Обито, подпирая изуродованную щеку рукой. – У тебя что, шкала оценки какая-то есть?        – Конечно, – Дейдара стучит по виску. – Это даже не деление на черное и белое, понимаешь? Все относительно.        – Ты сам же только что всех на хороших и плохих делил.        – Я же сказал: относительно, – цокает. – Относительно тебя – я хороший человек, да. Да кто из вас, Учих, вообще хороший?        – А ты что думаешь? Если ты убиваешь плохого человека, сам ты при этом становишься плохим или хорошим? – Обито цепляется. Саске не понимает, почему Дейдара ведется, а Итачи кривится, улыбается – знает, почему Обито так нравится подкалывать Дейдару, и почему Дейдара позволяет лить себе в уши. Итачи знает – просто вслух не скажет. Это не его дело.         – А если к концу книги герой не приходит к чему-то новому и остается тем же, что и в начале, то это косяк автора или попытка показать, что люди не меняются? – Дейдара передразнивает. Обито тепло усмехается, рваные шрамами губы кособоко тянет влево.        – Не знаю. А ты у нас что, читать умеешь? – и Дейдара снова пинает в плечо.         – Он пока по слогам, – улыбается Итачи.         – Да-да, конечно, по слогам. Мне ваша семейка вот здесь уже, – Дейдара важно проводит ребром ладони поперек горла. Саске усмехается – с Учихами случается. – Понарожали умников.         – Так и зачем ты сюда тогда вечно тащишься?         Лениво подпирая стену плечом, Саске думает, что Обито задает справедливые вопросы. Примеряет на себя маски, силясь понять: а какой он – правда ли такой плохой или просто настолько привык так думать, что сам в это поверил? Правда ли Саске такой – не сложный, не капризный или истеричный, а именно плохой? Действительно ли он сделал что-то, что не может исправить простыми извинениями? Сделал ли он кому-то больно настолько, что к утру все еще не отпустило? Он просто не был хорошим – но был ли он все это время плохим?         И ведь Итачи, наверное, не был. Просто жил своей жизнью, в которой имел право на собственный круг общения; просто уходил, не будучи обязанным отчитываться. Просто не потакал капризам Саске, потому что не должен. Итачи не был виноват в том, что не оправдал ожиданий Саске – просто Саске было одиноко. Саске думает о том, что надо просто идти своей дорогой. Выбирать себя и свое будущее, заниматься собственной жизнью и налаживать отношения с людьми, с которыми ему не будет тяжело и больно. Саске думает, что поступает правильно, когда тащится на другой конец города за Итачи, потому что иногда, чтобы двигаться дальше, нужно вернуться к началу. Вернуть Итачи домой, разорвать все контакты с тем, кто так внезапно обидел, взяться за голову и вернуться к учебе и тренировкам. Снова стать тем Саске, которого он больше не видит в зеркале: угрюмым и нелюдимым – но наивным и простым, совсем не озлобленным, просто неловким. Саске думает о том, что все они были правы: он просто ребенок, набивающий шишки; раз за разом ошибается и падает, чтобы еще не встать, но хотя бы попытаться. И Саске тяжело и обидно сейчас, Саске тоскливо и грустно, но Саске думает, что так и должно быть. Так правильно – и все у Саске будет в порядке. Нужно просто вернуться к тому, с чего начинал. Просто оказаться тем самым главным героем, который к концу книги, сломавшись и собравшись заново, останется тем же, что и в ее начале. Саске просто нужно вернуться домой и сделать вид, что все хорошо – и он мимикрирует. У Итачи же получается.        – Если бы ты не был мне рад, ты бы меня не пускал, – вздыхает Дейдара, и Обито цокает, головой качает.         – Я пускаю тебя сюда погреться, как битую дворнягу. Потому что я, – и разводит широко руками, улыбаясь, – хороший человек.         И Итачи снова смеется, тепло и мягко, так знакомо и незнакомо одновременно – Саске почти успел забыть, что он так умеет. Он ловит на себе родной взгляд и растерянно вскидывает брови.        И Итачи перед ним, повзрослевший, осунувшийся и уставший, вдруг кажется ему все тем же – взбалмошным подростком, что швырял портфель с размаху на пол, возвращаясь из школы, и вспоминал о нем только под вечер, когда отец возвращался домой и начинал ругаться сразу с порога. Тем мальчишкой, что вопил, когда проигрывал в приставку, и скулил на кухне перед мамой, когда она заставляла ходить на тренировки. Итачи снова ощущается так: теплыми объятиями, легкими тычками локтями в ребра, бесконечными перепалками за обеденным столом до десятого замечания. Итачи – снова битые коленки, вымазанные йодом, когда гоняет на велосипеде и переворачивается не в силах заехать на бордюр; Итачи – снова вырванные из дневника страницы с замечаниями и мятые в углах тетради с изрисованными соседом полями. Саске смотрит на Итачи – и все внутри сжимается и сдавливает так больно, что хочется выйти на мороз и просто отдышаться. В глазах у Итачи – тоска вселенская, и у Саске, наверное, тоже, потому что увидеть наконец и осознать, как любимое, родное лицо, что в памяти навсегда останется юным и румяным, потеряло свои мальчишеские черты, вытянулось, похудело, расчертилось скулами и синяками под глазами, тяжело и страшно. Итачи вырос – а Саске почти не заметил. Саске так не хотелось в это верить.        – Итачи, – зовет тихо, и Итачи кивает, двигаясь ближе. – Поехали домой?        Итачи не отвечает – не успевает раскрыть рта, как за спиной щелкает входная дверь, и в кухне сразу становится тихо.         И Саске теряется, когда теряются все – и Обито затыкает Дейдару взмахом ладони, опасливо следя за прикрытой дверью в кухню и почти не моргая. Саске невольно рассматривает его: изуродованный, страшный и неприятный – человек, с которым не хочется задерживаться наедине. Итачи тупит взгляд, и Саске, чтобы не попасть под горячую руку, притихает. Шорох куртки в прихожей сменяется стуком обуви, звоном брошенных к зеркалу ключей, грохотом тяжелой сумки о новый паркет. Саске догадывается: гостями они были незваными, и об их присутствии в квартире слышать постояльцам нежелательно. Обито следит за дверью, осторожно сверяясь с часами, и опасно молчит, глядя на Итачи исподлобья.         Тишина густеет тревогой. Саске теряется в мерном ходе настенных часов и тяжелом гудении холодильника, заламывает пальцы спрятанных в карманах толстовки рук, нервно жует губы. Чувствует себя нашкодившим мальчишкой, который вот-вот получит по шее просто за то, что оказался не в то время и не в том месте – и ведь не сам даже, чужие косяки приехал исправлять. Итачи кивает Обито, и Обито понимает без слов – растерянно жмет плечами в ответ на незаданный вопрос.        – Ты дома? – хрипло и лениво из прихожей, шаркая тапками. Саске вздрагивает, когда дверь за ним распахивается, и оборачивается невольно – всего на мгновение, чтобы столкнуться взглядами с чужим мужчиной. И Саске не знает, кто теряется сильнее: он сам, когда взгляд падает ниже, или внезапно вернувшийся сосед, рывком натягивающий футболку ниже, прикрывая трусы. Саске разворачивается резко – так же, как резко подрывается Обито, шумно ударяясь коленом о столешницу.        – Привет, – потерянно. – А ты чего так рано?        – Поменялись планы.        Уставший взгляд обводит комнату, и Обито протискивается через рассвешихся гостей, перекрывая путь. Заслоняет широким силуэтом кухню, и Саске косится на Итачи, будто ища в нем защиты. Потому что Итачи не даст в обиду, и на Итачи можно положиться – а если Итачи спокоен, то и Саске может не переживать. Итачи не поднимает головы, не оборачивается даже – просто бросает тихое:        – Привет, Какаши.         А Какаши только мычит в ответ.         – Обито, на пару слов.         И следить краем глаза за тем, как высокая фигура, сгорбившись, послушно плетется прочь из кухни, пряча полуобнаженный силуэт от посторонних глаз, почти забавно, думает Саске. Из опасного, исполосованного шрамами дикого тигра под строгим взглядом Обито Учиха оборачивается котенком, которого разве что за шкирку не тащат и носом не тычут по углам. Это всегда забавно: видеть, как людей, что строят из себя взрослых, отчитывают как мальчишек. Саске хочется подслушать из обыкновенного любопытства, но тихий разговор за стеной перебивается бытовым шумом – открывающимися и закрывающимися дверьми шкафа, визгом ящиков, тяжелой поступью и бросанием одежды и сумки по углам. Итачи одергивает Саске за рукав и качает головой. Не слушай – просит.         А за стеной будто знают – тихо включают музыку, отгораживаясь сладкой попсой от внешнего любопытного мира.        Дейдара закуривает в приоткрытое окно.         – Кто это? – Саске шепчет. Итачи отмахивается, не позволяя задавать лишних вопросов, и Саске замолкает, не наседая.         Неловко и неудобно. Итачи уже давно для себя все решил, выдумал себе свою правду и строго верит, что Саске водится с мужиками, а потому, наверное, думает, что оказаться перед взрослым мужчиной в трусах ему не впервые – и все же Саске теряется. Не рассматривает крепкие бедра, не цепляется взглядом за темную ткань трусов или руки, что прикрывают пах. У Итачи наверняка не вызовет вопросов то, что он выходит в таком виде к Обито, но точно вызовет вопросы Саске, который теряется и паникует, и нервничает, и отворачивается слишком резко и спешно, будто пойманный за чем-то непристойным – будто не к нему случайно вошли в одном белье, что обтянуло все, что не стоило видеть, а он намеренно вломился, пока Какаши переодевался. Отчего-то стыдно. Итачи ведь теперь всегда так будет думать, представлять Саске со взрослыми мужчинами и убеждать себя в том, что так ему и нравится. Нет, наверное, ничего плохого в том, что парням могут нравиться мужчины, даже если они годятся им в отцы – только Саске ведь они даже не нравятся. Может, только один – да и с ним так некрасиво все вышло.        И будь Саске проще, он бы отпустил ситуацию. Нашел бы себе кого-нибудь своего возраста или немногим старше, хотя бы ровесника Итачи – и да, было бы неловко, если бы узнали дома, потому что так не особо принято, будто есть большая разница, связаться с глупой дурой или таким же глупым, но уже дураком, но родители бы не поняли. Ругались бы, обижались, запрещали, может, видеться – а потом бы смирились. И Саске не пришлось бы краснеть и страдать; и он бы оброс броней, научился бы на осуждение отвечать нападками, построил бы вокруг себя десятки и тысячи стен, чтобы никто не смел достать – и все было бы легче. Не так, как с ним. Саске стыдно ловить себя на этой мысли раз за разом, стыдно обвинять себя в том, что так все сложилось, противно строить из себя жертву обстоятельств, но Саске не отпускает: почему все в мире должно быть таким несправедливым? Почему все всегда идет ему наперекор, и почему именно Саске приходится ломать голову, как было бы, будь он просто другим. Удобным, дружелюбным, спокойным и приветливым, люби он девочек и умей он строить здоровые отношения – почему он просто не может быть собой? Не самым приятным, но искренним, чтобы не пытаться угодить и оправдать чужие ожидания. Не нравится? Саске никого не держит. Неудобно с Саске? До свидания. Он и сам справится.         Просто не сейчас. Попозже – обязательно, а сейчас на душе так паршиво, что хочется проблеваться.         Музыка за стеной затихает. Обито возвращается спешно.         Растрепанный, с растерянным шальным взглядом, запыхавшись. Широкими шагами, сбивая плечом дверной косяк, влетает в кухню и щелчком пальца выбивает сигарету из руки Дейдары, запуская в талый снег под окнами. Дейдара раскрывает рот, но сказать ничего не осмеливается – неловко переводит взгляд с Обито на Итачи и обратно.         – На выход быстро, – тихо чеканит Обито, и Итачи поднимается, не задавая вопросов.         Саске топчется у порога, пока Итачи возится с курткой. Тихо перешептываясь с Обито, Дейдара тянет время. Саске следит: Дейдара тянется ближе – так, чтобы не слышал даже Итачи, поднимается на носочки, смотрит серьезно и осознанно, заглядывает в самые глаза, будто пытается достучаться или хочет быть услышанным – искренне что-то шепчет, что-то личное, важное.        – И даже не подбросишь? – спрашивает, и Обито цокает.        – Такси вызовете.        Саске бы оставил Дейдару здесь. Прогулялся бы с Итачи домой пешком, под мелким мокрым снегом, просто поговорил бы ни о чем – или вовсе помолчал, и чтобы снова как раньше – вдвоем, потому что родные; только Итачи тоже замечает, что Дейдара липнет, и утягивает его за собой едва не силой, прощаясь с Обито и благодаря за кофе.         Снег чавкает под подошвами грязью и размытой солью. Саске тащится к остановке устало: последние сутки выдались тяжелыми. Голова гудит и звенит изнутри, грузно, с трудом удерживается шеей и не заваливается к груди – и Саске душно, и Саске тошно, и Саске хочется распахнуться – не столько курткой, сколько грудной клеткой, чтобы просквозило и выморозило всего изнутри. Зарасти льдами и больше ничего и никогда не чувствовать, чтобы снова не оттаивать к людям, которые не греют, а сжигают – дотла, без остатка, бросают пепелищем. Итачи курит с Дейдарой одну на двоих и неуверенно предлагает Саске; Саске отказывается. Не потому, что не хочется – просто неловко, хотя Итачи и так все знает.        – Почему нам запрещали с ним видеться?         – Да никто не запрещал, – тянет Итачи, выпуская дым из ноздрей. Забавно. Саске и не знал, что он курит. – Просто жили своей жизнью, а он – своей.         – С Мадарой?        – И с ним тоже. Саске, – зовет, и Саске вскидывает голову, подслеповато всматриваясь в мокрое от снега лицо. – Не приезжай сюда больше. Тут все Мадарой воняет.        Саске не встречал его лично, но отчего-то помнил, как научили: Мадара был плохим человеком. Жестоким и бескомпромиссным, неприятным, строгим. Тот человек, о котором говорить было не принято, чье имя бросалось с ненавистью, оседало кислятиной у корня языка, грозило рвотой. Фугаку Учиха, отслуживший в полиции большую часть жизни, так и не отмылся от наследия некогда почетной фамилии, а на вопросы о возможном родстве старался отвечать уклончиво – врать было бы глупо. Мадара прошел войну и в полицию больше не вернулся – еще на время задержался в армии, а потом исчез с радаров родни и умер в старости, не выходя на связь. Микото говорила, что Фугаку накручивает: не такой, кажется, плохой человек, оформил опеку над ребенком, воспитывает тихо, живет спокойно – просто странный, нелюдимый. Просто покрывает то, что не стоило, и держит при себе людей, с которыми нежелательно иметь дел – но это где-то там, на окраинах, далеко. Мадара был родней, но он не был их семьей – и Обито тоже.         – Почему с Мадарой?        – Потому что отец Тоби изменял матери, а тот узнал и избил его, – бросает Дейдара мимо дела, кутаясь в пуховик. Прячет замерзший нос под высокий воротник и ускоряет шаг, поспевая за Итачи.         – Хватит, – просит Итачи, и Саске перебивает.        – Они развелись?         – Нет.        – Он повесился, – Дейдара улыбается. Криво и хищно, глядя исподлобья, и Саске не знает, верить ли, но не спрашивает. Отворачивается, будто Дейдары здесь и вовсе нет.         Итачи молчит.        Домой поднимаются в тишине. Обивают ботинки от снега о лестницу, толпятся перед дверью, пока Саске ищет ключи в глубоких карманах. Возвращаться тяжело; отчего-то Саске чувствует себя лишним, гостем в собственном доме – тихо проходит следом за Итачи, почти вдоль стены, и так же тихо исчезает в ванной, грея под водой заледеневшие руки. Саске слышит, как хлопочет мать. Что-то причитает, взволнованно вздыхает, вьется вокруг Итачи – и ожидаемо, вроде, но что-то колет, и Саске выкручивает воду сильнее, чтобы заглушило. Так будет лучше. Пусть Микото переключится на него и забудет о том, что Саске был и есть – пусть просто весь мир замрет хотя бы ненадолго и оставит его в покое, наедине с собственной головой и родной гнилью.         Саске упрямо рассматривает раковину. Скребет пальцем по эмали, с которой совсем недавно вытирал чужую кровь, и смотрит в зеркало исподлобья: он выглядит плохо. Лицо отекло и осунулось, под глазами залегли синяки; Саске посерел, а жесткие отросшие волосы непослушно сбились гнездом. Он никогда не выглядел так жалко. Едва живой, уставший, с ворохом навалившихся проблем, он просто смотрит на себя и смотрит, и смотрит, и думает, как же все к этому привело, как же он себя до такого довел. Думает, почему мать не задает вопросов, когда все они – на поверхности; почему не спрашивает, где Саске пропадает, и почему от одежды вечно так несет сладостью дыма. Почему никому нет дела до того, во что Саске сам себя превращает. Он не просит внимания – но оно ведь, наверное, должно быть по умолчанию. Он ведь не чужой в этой семье, он такой же ребенок, как и Итачи, которого все еще нужно любить и оберегать просто потому, что он есть. Даже если он выпускает когти и ругается – ему же шестнадцать. Ему просто положено.        И Саске смотрит на себя с отвращением.         Ребенок.         И думает: как он сам себе позволил этого ребенка, что загнанным зверенышем смотрит в отражении, обидеть? Как он позволил себе забить на этого мальчишку, который и так был никому не нужен? Почему он не оказался нужным самому себе, почему хотя бы он сам о себе не позаботился?         И Саске снова пересчитывает на потолке клейкие следы от некогда горящих звездочек. Тринадцать-четырнадцать-пятнадцать. Голова пустая. Итачи дома, Саске избежал расспросов и нотаций, кот снова начал мурчать – и на душе должно стать легче, только отчего-то не становится, и тоска густой слизью расползается внутри, оплетает и давит, и душит, и травит живьем. Тело ощущается не своим. Саске кутается в уродливый свитер, усевшись на кровати и запрокинув голову, уткнувшись затылком в стену, и за пределами комнаты мир снова перестает существовать. Саске снова оказывается заложником собственной истерики. Упрямо стягивает губы плотной нитью, злясь на самого себя – ну какое же ничтожество. Как же жалко позволил вытирать о себя ноги.         Как все к этому пришло? Ведь Саске никогда таким не был. Когда Наруто называл свое лицо рожей и вместо «есть» говорил «жрать», Саске упрямо отказывался ему уподобляться и сводить себя к животному; он не позволял себя перебивать и всегда держался гордо, смотрел свысока – не потому, что тварь, просто, наверное, знал себе цену. Дорогой – а настоящей твари дался даром. Такая вот некрасивая ирония.         И Саске думает: неужели все действительно из-за него? Просто потому, что Саске чувствовал себя одиноко, и рядом вдруг оказался кто-то, кто смог им повертеть? Кто-то взрослее и умнее, кто знал, как с ним обращаться, и чего ему не хватает? Кто его совсем не пожалел? Саске злится – но не на него, а на себя: за то, что купился, что повелся на красивые слова, что растерял всю свою гордость, когда она была так нужна. Злится, что даже сейчас, когда его использовали и выбросили, он не может винить его и снова ищет ему какие-то нелепые оправдания. Саске правда пытается латать дыры в своей жизни, тащит Итачи домой, налаживает отношения с людьми, что так хотели называться его друзьями – только внутри почему-то не латается; почему-то расползается все сильнее, выедает всего, давит на легкие так, что дышать становится труднее. Саске знает: пройдет, просто пока так – тяжело и обидно. Оно не убьет его – оно только в голове, а потому он переживет. Просто переступит то, обо что так больно спотыкается сейчас. Найдет в себе силы – просто не сейчас; не сейчас, когда даже мысленно не может назвать его по имени; не сейчас, когда без особой надежды Саске лениво проверяет забытый телефон – и ни одного нового сообщения или пропущенного звонка.         От злости и обиды перетряхивает.         И Саске шепчет как в бреду:        – Урод.         И Саске сам не понимает, кого именно пытается проклинать. Глаза режет усталостью.        К Итачи Саске заходит без стука. В полумраке чужой комнаты проходит к кровати и опускается на самый край, глупо уставившись в беззвучно рябящий телевизор. Вещи, что он разбросал до этого, Итачи так и оставил лежать на полу хламом. В застенках этого дурдома ничего не меняется: все тот же запах кислятины непонятно откуда, все тот же густой и спертый воздух, тот же шум на экране телевизора, который никто никогда не смотрит. Итачи снова лежит уставшим телом на постели, уставившись в потолок, переодетый в домашнее, тихий и подозрительно спокойный. Он не спрашивает, что произошло с его комнатой, и не отчитывает за то, что Саске ввалился сюда устраивать погромы – просто молчит, лениво пихая Саске ногой, пока тот не цокает и не отсаживается подальше.         Саске тащится к нему просто для того, чтобы не оставаться наедине с собой, потому что голова соображает и работает туго, опасно подталкивая на необдуманные глупости. Тащится – а Итачи молчит.        И Саске думает, что совсем без Итачи не сможет, если тот все же исчезнет, потому что даже так, молча, с Итачи ему лучше. Потому что Итачи родной, Итачи – большая часть его дурацкой жизни, часть его самого. Итачи – это все еще отголосок ушедшего детства. Когда попали в грозу и бежали домой почти наощупь не в силах поднять головы – заливало как из ведра; Итачи тогда простыл, и Саске до последнего сдерживал кашель и пытался не чихать, чтобы его так же не отчитывали. Когда учил его кататься на велосипеде, толкая за сидушку, а потом, стоило Саске научиться, ездил с ним наперегонки, раз за разом переворачиваясь на поворотах – у Итачи всегда слетала цепь. Итачи – воспоминание о том, как уговаривали отца оставить притащенного с улицы кота, клялись лично вытравить блох и приучить к лотку; Фугаку ворчал, но в итоге полюбил кота едва ли не сильнее всех – и Итачи всегда его подкалывал, каждый раз выбивая из Саске смешки. Итачи был его первым другом. Самым родным человеком, его опорой, его безопасным местом в этом уродливом мире – и Саске стыдно за то, что он позволял себе думать о нем как о какой-то нелепой помехе. Стыдно, что представлял, как тот умирает или не рождается вовсе. Он никогда не делился этим, но на Итачи смотреть стыдно – будто Итачи и так знал, о чем Саске думает.        А Саске просто пришел к мысли, что хорошо, что Итачи есть, пусть даже такой – совсем другой, не как в детстве, замкнувшийся в себе и тихий.        И Саске бы отдал все, чтобы время повернулось вспять. Чтобы снова как тогда, играть до утра в приставку, прикрывать друг друга перед родителями и смотреть на Итачи горящими глазами в надежде однажды вырасти таким же. Саске помнит все, что у них было. Глупые перепалки, шутливые драки, что не раз перерастали в настоящие, и то, как они зализывали раны, обманывая маму, что дрались не друг с другом. Саске помнит, как Итачи до утра сидел с ним за уроками, как раскрашивал его контурные карты и объяснял математику, когда цифры в учебниках начали мешаться буквами. Саске скулил и ныл, и Итачи, зевая, терпеливо раз за разом объяснял одно и то же – тихо, чтобы не разбудить родителей за стенкой, чтобы снова не отчитали за то, что Саске плохо учится. Саске помнит гордую улыбку Итачи, когда он приносил домой первые медали с дзюдо. Он помнит, как они впервые серьезно поссорились – теперь уже кажется, что по ерунде, но тогда, в детстве, мир для Саске на пару дней умер. Саске плакал ночью в подушку и думал о том, что больше ничего у них с Итачи как прежде не будет, а потом Итачи извинялся, и Саске охотно его прощал – сам уже не помнит за что, да и вряд ли Итачи был в чем-то виноват. Так, наверное, просто успокаивал Саске, только бы не капризничал. Саске помнит, каким Итачи был раньше, и даже не думает, похоже ли все это на ту ссору – тогда ведь тоже казалось, что все испорчено и утрачено безвозвратно. А Саске вырос. Вырос и Итачи, и Саске совсем не заметил, как они стали другими людьми – далекими и разными. И Саске понимает, что все, что между ними было утрачено, на этот раз утрачено окончательно – и это нормально. Просто вот так бывает. Просто ничего уже не будет как раньше, и они могут оставаться семьей, братьями, даже друзьями – но они больше не будут теми близкими друг другу мальчишками, которые готовы были стоять друг с другом против всего мира. Просто время прошло, и взрослеть – неприятно и не хочется, но это нормально.         И даже так у Саске все будет в порядке.        – Ты можешь не пинаться? – Саске цокает и дергается, когда нога Итачи снова достает его и толкает в бедро.        – Могу. А ты что пришел? Хочешь поговорить?         – Просто зашел отдать телефон, – врет, но телефон Итачи все же бросает. Севший и побитый, он отскакивает от кровати, со стуком приземляясь на пол.         – Останься, – просит Итачи, и Саске не торопится подниматься. Он ведь и сам не хотел уходить – тут спокойнее. – Что здесь произошло вообще?         – Не знаю.         – Ты рылся в моих вещах?        – Нет, – выдыхает Саске ровно. Итачи не верит, но не спрашивает больше – ломать комедии ему неинтересно. – Если бы убирался почаще, не пришлось бы жить на помойке.         – И не стыдно тебе так говорить? – усмехается.         – Не стыдно тебе так жить?         – Саске, – перебивает Итачи, и тон Итачи Саске совсем не нравится. Саске замолкает. – По поводу случившегося…        – Я не хотел, – Саске перебивает в ответ. Лучше вот так, перетянуть на себя одеяло и не дать произнести вслух то, чего так боится услышать. – Голова – это вышло случайно.         – Я знаю. Я не об этом.         Ссадина со лба Итачи рано или поздно сойдет – оба ведь знают. Синяк выцветет, а новая кожа огрубеет, сольется с лицом, рубец станет тонким и незаметным. Дело ведь не в ссадине даже – в самой ситуации и обстоятельствах, при которых она появилась. В том, что Саске пришлось обороняться от Итачи, в котором он всегда хотел видеть защиту и поддержку; в том, что не сдержался, и что на Итачи пришлось нападать в ответ.         Итачи приподнимается. Усаживается, сутуля хрупкие плечи, и не просит Саске развернуться к нему – а Саске и сам не торопится. Так и сидит, чувствуя спиной уставший взгляд.         – Ты у меня один, – тихо, едва слышно. – И я у тебя тоже. Я всегда должен быть на твой стороне, а ты – на моей, понимаешь? В этом же вся суть.         Саске не отвечает.         Саске понимает, но упрямо молчит, потому что душит, и слова тают ядом в засохшей разом глотке.         – И ты можешь обижаться сколько захочешь, можем драться – мне все равно. Ты всегда будешь смыслом моего... не знаю, всего вот этого, и я не дам тебе себя угробить.         – Что ты несешь? – шепчет Саске в ответ, будто правда не улавливает – неумело притворяется.         – Я не хочу, чтобы ты виделся с Орочимару.        – Я с ним не вижусь.        – Я знаю, что видишься, – осторожно и тихо, и у Саске внутри скребет, царапает, выламывает кости и тянет жилы – тяжело и неприятно. Просто стыдно, что он так много врал – а Итачи так легко раскрыл все его позорные секреты. Итачи будет смотреть на него иначе – как на подстилку; для Итачи, наверное, тоже больше ничего не будет прежним. Для Итачи Саске тоже вырос. – Я не стану спрашивать, что он с тобой делал, просто не общайся с ним больше. Не ходи к нему на встречи, не отвечай на звонки, или как вы там общаетесь.        Саске молчит. Позорно давится отговорками не в силах себя отстаивать. Перед Итачи – будто бесполезно, он словно насквозь его видит и чувствует, через что Саске проходит. Саске переживает свою трагедию тихо: не устраивает скандалов, общается в том же тоне, привычно рычит – только Итачи все равно видит, что именно у Саске не так. Он выдерживает границы, стараясь не спугнуть, и Саске тоже чувствует, как Итачи за него обидно, как слова его на Саске обрушиваются валунами, и как на душе становится еще хуже. Саске не оборачивается к Итачи только потому, что закончится это плохо.        – Ты и сам знаешь: он поиграет с тобой, пока не надоест, и бросит, а ты себя изведешь потом. Ты же не ребенок уже, – гладит он осторожно спину, – я не смогу просто вложить это тебе в голову, ты должен понимать все сам. Как тебе потом жить с этим?        – С чем жить? Ты плохо слышишь меня?        – А ты меня? – Итачи вздыхает. – Я же тебя знаю. Лучше, чем ты сам себя знаешь, Саске. Он сделает тебе больно, и ты станешь жрать себя, думать, что оказался каким-нибудь не таким. И дело не в том, что ты какой-то неправильный – он знает, что ты красивый и хороший. Просто ты ему не нужен.        Саске давится. Задыхается вставшими в глотке комом истериками и роняет голову к груди, так и не оборачиваясь на Итачи. Он не готов признаться, но мысль его жрет уже, изнутри разъедает ядовитой коррозией – Итачи прав.        – Ему нет места в твоей жизни. Не потому, что он старше, что он мужчина, или что он в целом плохая компания, Саске. Он просто плохой человек.        – Я же сказал, что не вижусь с ним. Хватит.        – Саске.         – Я был у Карин.        Саске знает – Итачи не верит. Он похлопывает его по лопатке, почти невесомо, будто и не касается вовсе, и легко ведет ладонью по спине ниже. В простом жесте – столько жалости, что Саске становится дурно; Итачи – о спокойствии, о молчаливом понимании, о глубинном знании того, в чем не приходится признаваться вслух. Итачи – о заботе, о которой Саске никогда не попросит, но ради которой разобьется, разорвется частями, ради которой он сам сдохнуть готов – потому что не хватает.         – Как скажешь, – бросает Итачи тихо, и Саске знает, что тема для Итачи не закрыта. Итачи будет думать об этом каждый раз, когда Саске будет мешать под ногами, когда он будет открывать рот. Он будет думать об этом, когда у Саске появятся отношения, когда сам заведет себе кого-то и станет желать Саске лучшего. Забота Итачи не в том, чтобы утирать сопли и слезы, а в умении держать рот на замке и не лезть туда, куда не стоит. Он же видит, что Саске непросто. Не знает, почему все сложилось вот так, не знает, как больно сделали Саске и как тяжело ему оставаться сильным, пытаться казаться таким, самого себя убеждать в том, что все у него нормально. Он не говорит ничего, когда у Саске дрожат губы и кривятся брови, когда голос дрожит и готовится сорваться; Итачи просто принимает его тихую панику и ждет, пока Саске откроется сам. Саске не должен, но Саске это нужно – а Итачи его подождет. – Я никому не расскажу.        Саске усмехается. Некрасиво, нагло – снова пытается обороняться. Упрямо рассматривает пол под ногами, разбросанные им же вещи, вывернутый наизнанку рюкзак.         – Не о чем рассказывать.         – Тогда никому ни о чем и не расскажу. Взамен, когда станет погано, не трави себя и просто приходи ко мне, ладно?         И в ответ – тишина. Саске слышит, как Итачи улыбается, и силится улыбнуться в ответ, так и не разворачиваясь. Забавно, думает, даже не «если», а «когда», будто уверен, что погано станет обязательно – а оно ведь уже так. Уже разъедает изнутри, уже гниет где-то в грудине чем-то сдохшим, затхло душит, царапает немое горло. Саске так погано, что вернуться бы в ванную и разнести себе голову о ту же раковину, чтобы лопнула и вспузырилась, чтобы с пола соскребали в истерике. Настолько гадко, что дышать не хочется, есть не хочется, пить, сидеть и лежать, с кем-то разговаривать, о чем-то думать – не хочется ничего, ни на что нет сил, будто сердце уже не качает, будто не соображает башка, будто легкие прорешетили, и течет из них, и сквозит, и не дышится совсем. Саске погано настолько, что хочется взвыть; настолько, что затянулся бы в петле, если бы не было так глупо и страшно. Так паршиво, что у Саске даже не все вокруг, как обычно, виноваты – только он сам, самостоятельный. Ему, наверное, правда оставалось только саморазрушение.         Итачи знает, что Саске к нему не придет. Он ведь такой же: замкнуться в себе и мучить себя проблемами всегда проще и безопаснее, чем открывать душу и топить других в искренности и собственной обиде. Он просит не для того, чтобы Саске правда приходил – просто Саске это нужно. Просто чтобы знал, что он не один, даже если думает иначе. Саске ведь у него такой. Сам выбирает одиночество и сам же от него страдает. У них это, наверное, семейное.        – И никому не говори, что мы были у Мадары, – шепчет, и Саске кивает. Выдерживает паузу и горько усмехается, все же разворачиваясь. Сталкивается пустым взглядом с шальными глазами Итачи – и губы сами тянутся кривой нервной улыбкой. – У Обито то есть. Серьезно, Саске, вообще никому.         – Это там ты пропадаешь?         – Иногда.         – Нашел где, – цокает. – Та история про его отца – правда?         Итачи смотрит строго. Изламывает тонкие брови, морщит лоб, глубоко тянет носом.        – А это что-то поменяет?        – Нет, – жмет плечами Саске. Итачи не расскажет. – Я не знал, что он живет не один.         – Нас это не касается, – вздыхает Итачи, роняя голову и утыкаясь макушкой Саске между лопаток.         – А твои таблетки – они тоже меня не касаются? – глухо, нерешительно. Ведь правда беспокоит: Итачи через день вареный, говорить с ним тяжело, смотреть на него – не легче. Стертые этикетки на пустых банках не выходят из головы. – Что ты жрешь? Ты болеешь или сидишь на чем-то?        – Это тебя тоже не касается, Саске. Не злись.        Саске его не хватало.         Просто сидеть вот так, говорить ни о чем, неловко подбирая слова, и знать, что все останется здесь – между ними, в пределах темной захламленной комнаты. Знать, что Итачи, даже если осудит, никогда не скажет об этом прямо, и что выворачивать себя наизнанку, распахивать перед ним душу, все живое из себя вытягивать и раскладывать перед ним – безопасно. Саске скучал по тому, как мягко звучит тихий голос Итачи, как он струится шелком по покрывшейся мурашками спине, под кожу забирается и нежно, заботливо укутывает, словно одеялом. Скучал по простому теплу, что грело изнутри, когда Саске чувствовал себя ему нужным. От Итачи никогда не требовалось многого – достаточно было просто быть, существовать рядом, замечать его, быть братом и другом, быть на его стороне. Итачи всегда должен был быть одной командой с Саске – просто что-то однажды пошло не так. Саске знает: как раньше не будет, но будет легче.         – Саске? – зовет, и Саске мычит в ответ. – Не ходи к Орочимару больше.         – Хватит.         – Ты меня слышишь?         – А ты меня? – передразнивает. – Я же сказал, что не виделся с ним, перестань.        – И не смей, – строго, и Саске снова отворачивается. Итачи знает почему. – Он тебя сломает. Не потому, что ты слабый, просто он сам вот такой. Он все у тебя отберет. Наслаждайся детством, пока можешь, и не связывайся с плохими людьми.         – Все, хватит, – дергается Саске, вздрагивая и отталкивая Итачи. – Сказал же, пожалуйста, закрой рот.        И Итачи закрывает – зарывается ладонью в непослушные волосы Саске и мягко гладит, будто успокаивает.         – Оброс, – бросает невпопад, и Саске затыкается тоже. – Хочешь поиграть?         И Саске бы еще недавно, наверное, отдал многое, только бы правда зависнуть с Итачи здесь, в его личной захламленной помойке, просто щелкать джойстиком до утра, даже если будет позорно проигрывать. Крошить на постель чипсами, болтать ни о чем, выпытывать у него взрослые секреты и делиться своими, еще не взрослыми, но не менее постыдными – просто валяться здесь, прожигая вечер в никуда. А Саске дурно. Настолько, что даже согласиться не может сразу, невнятно тянет глухое:        – Мне в душ надо.         И Итачи отпускает, падая спиной обратно к подушкам.        У Саске все пошло не по плану. Не то чтобы план был изначально, просто что-то где-то явно свернуло не туда.         Просто Саске, видимо, ошибся, когда искал утешения не в тех людях.         Просто Итачи, наверное, ошибся тоже, когда решил, что Орочимару все у него заберет. Что это – собирательное «все»? Это детство, в котором Саске мог ломать голову только над старыми полигональными шутерами, в которых так любил зависать с Суйгецу? Детство, в котором Саске просиживал вечера за подготовкой к экзаменам, где он убивался на тренировках и не думал ни о чем, кроме душа и легкой дрочки перед сном? Пресловутая юность и первая влюбленность, с которой Саске мог держаться за руки по пути из школы и неловко целоваться на прощание, надолго зависая у перекрестка не в силах разойтись? Первая близость, где Саске бы обязательно все портил – стеснялся, смущался и краснел, раздевался бы неуклюже, не пытаясь раздевать подружку, и кончал бы так быстро, что самому становилось бы стыдно? Что это – все? Все те эмоции, что он мог бы испытать впервые, все те чувства, что накрыли бы с головой? Все эти фантазии, что забили бы юную голову, не давали бы думать об уроках, о соревнованиях, о чем бы то ни было вообще? Все – это раковина, о которую не пришлось бы разбивать чужую голову в нелепой потасовке? Это спокойные вечера дома в одиночестве? Это телефон, который не приходилось бы проверять каждые полчаса в надежде на новое сообщение? Все – это юность, в которой он бы не жалел об ошибках, не прятался бы от знакомых и родных, не искал бы кому-то оправдания и не обвинял себя в детской наивности? Где он смотрел бы на себя в зеркало и не пытался понять, что с ним не так, что он не так сказал или сделал? Где он бы целовал других, не пытаясь сравнивать, и не думал бы о том, что сам теперь – испорченный? Где он бы не чувствовал себя выброшенным как ненужная, поломанная игрушка, с которой просто стало неинтересно? Где Саске бы просто оставался собой, еще совсем не зрелым ребенком в еще только оформляющемся юношеском теле, которому только предстояло бы ощутить на себе щедрые пинки по ребрам от всей этой взрослой жизни? Что это – все? Если речь об этом, то Орочимару и так у него уже все отнял.        Саске щелкает чайник на кухне и сталкивается в дверях с Микото – впервые с тех пор, как вернулся с Итачи домой. Растерянная и расстроенная, она смотрит в упор, не позволяя пройти, и Саске чувствует, что отчитывать не собирается, но своим присутствием давит, и потому сам замирает перед ней не в силах поднять голову.         – Что случилось? – спрашивает она, силясь заглянуть в опущенные глаза. Саске жмет плечами.         – Ничего, – отмахивается. Микото молчит, но не отступает, и Саске не пытается теснить ее в сторону. Просто стоит, замолчав, и ждет, пока она отпустит его сама.         Он устал.         Несправедливо, горько и больно – и ему хочется выплеснуть всю свою маленькую трагедию наружу. Он не хочет бороться с ней в одиночку, но как бороться с ней в принципе – Саске пока не понимает. Орочимару был прав: голова все же потекла. Ему нечем латать пробоины, Саске тонет.         – Саске, – зовет Микото тихо, и Саске тяжело дышит носом.         – Сказал же, все в порядке.        И Саске знает: так и будет. Время лечит Саске по-своему: затягивает ноющие раны, но всегда оставляет шрамы и рубцы. Саске обязательно станет легче, просто не сейчас – но когда-нибудь точно. Может, когда зима закончится, и морозы за окном сменятся пеклом; когда запоют вернувшиеся домой птицы или зацветет вишня. Саске станет легче, когда он снова научится дышать полной грудью, и когда ребра перестанут так жадно давить на сердце, на легкие – на все, что внутри живого осталось. Он снова будет собой: недружелюбным и местами грубым, порой слишком тихим или, наоборот, слишком громким, капризным и сложным. Будет общаться с людьми, которые все еще хотят называть его своим другом, играть с Наруто по сети, перекидывать на татами Суйгецу и выслеживать уходящего в ночи Итачи в окно. Жизнь будет идти дальше, время без него не остановится – и Саске тоже будет дальше жить, просто пока по-другому. Пока – как получится.        И он обязательно вспомнит, каково это – быть собой. Сделает вид, что все хорошо, и однажды все правда так и будет, просто не сейчас; сейчас Саске – красивый и хороший, но совсем ему не нужный.        – Мам, – просит тихо, дрожащим голосом. Микото не сдвигается, и у Саске подрагивает подбородок, он морщит нос, опускает голову ниже. Плечи мелко вздрагивают, и Микото тянет его к себе ближе. – Мам, пусти.         – Что случилось, Саске?        – Ничего, – врет жалко, опуская руки на талию Микото – не отталкивает, но и не обнимает. Держится за нее, как за спасательный круг, и думает о том, как давно просто не называл Микото мамой. – Мам. Все нормально.         Микото обнимает Саске нежно. Ласково, тепло и мягко, опускает ладонь на затылок и прижимает к плечу, не отпуская и не позволяя снова убежать. Она гладит его по голове, как ребенка – все того же маленького Саске, своего родного мальчика, который так быстро вырос, который вдруг решил, что нелюбимый и ненужный, своего обиженного и раненого Саске. Не лезет с расспросами и принимает всю его боль молча – просто обнимает, позволяя раствориться в своей тихой, всеобъемлющей, безусловной любви, и тишина в кухне рассеивается.         Саске утыкается маме носом в сгиб ее шеи.         Для одного Саске все это – слишком.         Когда-нибудь пройдет – а пока Саске, прижимаясь к маме, громко, горько, не стесняясь, давится истеричными слезами.
35 Нравится 24 Отзывы 8 В сборник
Отзывы (3)