***
До комендантского часа еще есть время, а я не хочу идти домой, потому направляюсь к Рону. Мне сейчас не выдержать тишины и одиночества пустой квартиры, а он — мой последний близкий человек. Только он способен понять меня и утешить. В конце концов, совсем скоро мы станем мужем и женой, а значит, нам следует делиться друг с другом как хорошим, так и плохим. Рон живет в другом квартале столицы, домусы здесь куда симпатичнее и почти не напоминают бараки. Они просторные, малоэтажные, оборудованные балконами и уютными палисадниками, где днем всегда стоит суматоха из-за резвящейся детворы. Этот квартал был отстроен специально для многодетных семей, чтобы продемонстрировать, как о них заботится государство. Семья Рона считается образцово-показательной. У него целая орава братьев и сестер, а его родители — уважаемые граждане и почти герои. Они завели всех своих отпрысков еще до ужесточения репродуктивной политики, когда для хорошего социального статуса было достаточно иметь всего троих детей. С Роном их семеро, а его мать, хоть и считалась старородящей, но опять на сносях. Видя это розовое, округлое лицо, пухлые предплечья и большой живот, я поражаюсь ее здоровью. Складывается впечатление, что она и в восемьдесят лет продолжит выталкивать из своего чрева младенцев во славу Империуму. Аве, аве, аве. Дверь мне открывает младшая сестра моего жениха. Ей десять лет — у нее смешные косички и чумазый курносый нос, она еще не имеет представления о том, что ждет ее в будущем. Вероятно, к моменту ее совершеннолетия требования станут жестче. Или все это безумие наконец прекратится. Одному Юпитеру известно, что будет. Стоит нам хоть немного расслабиться, боги шлют нам испытания: не голод, так новый очаг распространения той страшной болезни. А государство всегда реагирует на трудные времена радикальными мерами. — Как дела? — спрашивает малышка, сопровождая меня сквозь лабиринты их огромной квартиры к комнате, что Рон делит со старшим братом. Я не знаю, что ей ответить. Ответ отягощает мою наплечную сумку. И ответ этот точно не для ушей маленькой девочки. Я бормочу что-то невнятное, и сестра жениха с готовностью вываливает на меня рассказ о своей беззаботной жизни, пока строгий взгляд Рона не вынуждает ее заткнуться. Он хорошо меня знает. Он сразу понимает, что что-то не так, плотнее прикрывает дверь и заключает меня в объятия. — Герм, что случилось? — спрашивает Рон, успокаивающе поглаживая меня по спине и волосам. — Кто тебя обидел? — Я… она… — только и могу молвить я. Конечно, я принимаюсь реветь. Я держала это в себе с момента, как посетила центр «Продукции и репродукции». Струна, слишком долго находящаяся в напряжении, лопается. Рон усаживает меня на постель и отлучается за стаканом воды. Я утираю слезы рукавом и вытаскиваю из сумки небольшой бумажный пакет, что мне выдали в центре. Вернувшись, он придирчиво разглядывает содержимое, а я пью воду рваными, судорожными глотками. Капли стекают по моему подбородку, но я этого даже не замечаю. — Что это значит? — беспомощно роняет Рон. — Гермиона… — Я и без тебя знаю, как меня зовут, — не сдерживаюсь я. — Ты же сам все понял! — Нет, милая, — возражает он, — не понял. Это… — Это вещи Лаванды, — почти кричу я. — Их отдали мне, потому что больше некому! Она указала меня, как родственницу, когда пришла к ним, пришла добровольно и… — Она умерла, — озвучивает Рон. Он отдергивает руки от пакета, словно в нем не вещи, а разделанный труп самой Лаванды. — Ее убили, — уже тише говорю я. — Убил какой-то выблядок. Ведь они же ни за что не отвечают! Им нет дела, что за людей они допускают до размножения. Главное, чтобы у него стоял чертов хер, а вот проверить, все ли в порядке у него с головой, — да кто станет таким заниматься?! Он же не головой будет делать детей! — Пожалуйста, не выражайся, — просит меня Рон. Он отходит к окну и с опаской смотрит на улицу. Мне мерещится в нем желание задернуть шторы, чтобы отгородиться от внешнего мира, но шторы отсутствуют. Они под запретом в Империуме. «Фациес Венена» должны знать, что все погасили свет и спокойно спят в своих постелях, а не вынашивают ночи напролет планы заговоров и бунтов. — Но его хотя бы накажут? — осторожно спрашивает Рон. Он почти шепчет, боясь, что его кто-то услышит. Поди воображает себе, что в стены встроены подслушивающие устройства, и любое крамольное слово тут же внесут в личное дело. Но в Империуме нет подслушивающих устройств, а располагаем мы только самыми допотопными технологиями. Говорят, что большую часть подобных вещиц уничтожили тогда же, когда и летательные аппараты из какого-то почти суеверного страха. Говорят, все же что-то осталось, а еще, что в подвалах тайной полиции есть целые секретные лаборатории, где разрабатывают всякие хитрые штуки вроде приборов для слежки, человекоподобных машин и оружия массового поражения. Говорят... говорят, говорят. А мы слушаем, ведь зачем нам какие-то приспособления, когда куда надежнее самим друг за другом следить? — Не сомневайся, — злобно заверяю я, — в «Фациес Венена» его заставят сожрать собственные яйца за убийство детородной женщины. Рон мученически морщит брови, но больше не просит меня осторожнее выбирать выражения. — Но что это изменит? — упавшим голосом продолжаю я. — Ничего. Ничего не изменит. Это не вернет Лаванду… она… Юпитер… — Ох, милая… — снова вздыхает он. — Мне так жаль… Он порывается опять меня обнять, но я предупреждающе выставляю перед собой руки. Печаль и гнев во мне сменяются каким-то отупением. Мне хочется свернуться, обхватив ноги, прижать колени ко лбу и обратиться в камень. Лежать, как ископаемая раковина на морском берегу. — А мне как жаль, — говорю я. Я складываю пакет с вещами Лаванды обратно в сумку. Мне совестно расплескивать свой яд рядом с ними. Это непочтительно в отношении ее памяти. Она знала, на что идет. Она храбро приняла свою участь. А во мне слишком много противоречий для ангельской кротости. Рон садится на кровать, но чуть поодаль, больше не пытаясь вторгнуться в крошечную крепость скорби, что я тут построила. — Знаешь… — я провожу ладонью по лицу, массирую ноющие после слез веки. — Я… я виновата перед ней. Да, я пыталась ее отговорить, но плохо пыталась. Но было кое-что еще… — Что? — Мы были на празднике… и она хотела там с кем-то познакомиться, — исповедуюсь я, — но я отговорила ее. Потому что те люди были… ну… из этих… из... — Я глотаю грубое слово. — А сейчас я думаю, что лучше бы она запрыгнула на член к палачу, сохраннее была бы, чем… — Ох, Гермиона... — повторяет Рон. — Тебе не стоит быть такой непримиримой. — Ну давай, — тороплю я. — Расскажи, какой мне стоит быть и что стоит делать. — Прости, — сконфужено бормочет он. — Они просто выполняют свою работу, очень тяжелую работу, приятного в ней точно мало. Все мы… делаем, что можем. Просто представь себе, какой бы тут был бардак без… — Замолчи, — обрываю я. — Я не хочу это слушать. Их работа — пытать и убивать людей. Моя работа — рожать. Я все поняла. Когда, кстати, мы уже пойдем в «Бенефиций», чтобы все оформить? Времени осталось… — Вот об этом я и хотел с тобой поговорить, — останавливает меня Рон. По правде, ему и не нужно ничего говорить. Я все понимаю по тому, как виновато звучит его голос. Понимаю, что больше нет у меня жениха.***
Наивно было рассчитывать, что мне позволят уйти далеко. Я прикинула время и, по моим расчетам, располагала такой роскошью как пятнадцать минут на побег. Пятнадцать минут на шествие по темному, замершему, спящему городу, среди коробок домусов, среди клумб и трафаретов деревьев, во мраке кажущихся чудищами из детских сказок. Да это просто смешно! Куда вообще можно добраться за пятнадцать минут? Пока я шла под звездным небом, вдыхая полные легкие опьяняющего чувства свободы, дерзости и бунта, чья-то тень в окне наблюдала за моей сумасбродной прогулкой. Чьи-то шаги пронеслись по лестнице, и чей-то сжатый кулак постучал в дверь комнаты коменданта. Чей-то голос сказал: «Там какая-то нарушительница бродит одна в темноте». Меня схватили куда быстрее, чем спустя пятнадцать минут. А вот сколько я провела в камере без окон, дожидаясь своей очереди на допрос, мне неведомо. Время в такие моменты имеет неприятное свойство растягиваться и замедлять свой ход. Чтобы не лишиться рассудка, я сконцентрировалась на ощущениях тела, не самых приятных, надо сказать. Во время ареста один из патрульных прописал мне смачную оплеуху, отчего гудящая голова и пустой желудок принялись сочинять совместную грустную симфонию. Глаза быстро отвыкли от света. Я чуть не ослепла от яркости люминесцентных ламп допросной комнаты. Свет просачивается не только под веки, но и прямо мне в мозг. Свет озарения, свет осознания. Я, Гермиона Грейнджер, какая-то глупая девчонка, ну ни дать ни взять настоящая преступница или революционерка. Просто фантастика! Определенно, это — повод для гордости. Голова перестает завывать полуночной сиреной, спина распрямляется сама собой, хоть жесткая спинка стула и впивается под лопатки. Я нахожу в себе силы взглянуть на своих палачей. Рон сказал: у них просто такая работа. Но почему им было не выбрать другую? Центуриону, что сидит за столом, она, кажется, вполне по вкусу. Он — утес над морем, волнорез, он исполнен достоинства и самодовольства. Он здесь власть. Я всегда считала, что за каждое продвижение по службе братья «Фациес Венена» платят кусочком своей души. У него, кажется, уже ничего не осталось. Глаза холодные и пустые. Но второй… намертво завладевает моим вниманием, и теперь мне не отвести взгляд. Мне невольно хочется засмеяться от чудовищного несоответствия, которое составляют его внешность, форма «Фациес Венена» и в целом это безобразное место. Он немногим старше меня и красив, словно юный античный бог. На мраморной коже играет легкий румянец, а длинные ресницы бросают тени на щеки. Этому Амуру здесь не место. Ему бы танцевать с нимфами в райских кущах Парнаса, а не служить в тайной полиции. Его тонкие пальцы созданы перебирать струны арфы, уж точно не вести протокол на допросе. — Имя, — раздается голос центуриона. Он лишен хоть какой-то эмоции. Я почти готова поверить в россказни про существование человекоподобных машин в подвальных лабораториях. Вероятно, допрашивать меня будет как раз одна из таких. — Гермиона Грейнджер, — отвечаю я. — Что вы делали ночью на улице? — продолжает дознаватель. — После начала комендантского часа? Я прикидываю, какой ответ разозлит его меньше, но потом решаю, что особой разницы нет. Скорее всего, его кулак сегодня познакомится с моей челюстью, а треклятое кольцо центуриона оставит на коже свою горящую метку. — Хотела посмотреть на звезды, — заявляю я. Наступает пауза. Странная пауза, как во время театрализованного представления на площади, когда актер произносит свою реплику, и публика вот-вот разразится аплодисментами. Никто не хлопает. Я смотрю на дознавателя, а он смотрит на меня и чуть выгибает бровь. На брови шрам. На шее у него тоже шрам, такой жуткий, словно кто-то пытался отрубить ему голову, но в последний момент передумал. Отметины есть и на руках, а костяшки пальцев сбиты и на них свежие ссадины, полученные, не иначе, пока он мутузил моего предшественника или предшественницу. Или женщин не бьют? Я не в курсе. Я впервые присутствую на допросе. Какой же он урод, — думаю я почти с удовлетворением. Как и полагается убийце. Неужели тот красивый мальчик в углу со временем тоже превратится в такое страшилище? — Вам известно, как мы выжили пятьдесят лет назад? — внезапно интересуется у меня дознаватель, вполне миролюбиво, будто я снова в школе на уроках истории Империума. — Да… но… — невнятно бормочу я. — Мы выжили, потому что следовали правилам, — заканчивает свою мысль центурион. — И одним из них было: не выходить на улицу, когда от нас того требуется. — То есть… — начинаю я и тянусь, чтобы почесать переносицу, но мешают наручники, — выходить ночью нельзя, потому что по улицам разгуливает госпожа Чума? — Ночью на улице можно встретить кого-то похуже, — говорит дознаватель. — Именно поэтому беззащитной женщине лучше воздержаться от увлечения астрономией. Вот как. Империум заботится о благополучии своих граждан. Аве, Империум! Но я почти разочарована: где мои синяки, где побои и унижения? Да он, черт возьми, издевается! По бесстрастной физиономиии центуриона и не поймешь. С большим успехом я могла бы выискивать эмоции на лицах вычурных статуй, что наставлены на площадях или украшают фасады правительственных зданий. — У меня были с собой вещи, — напоминаю я. — Предметы первой необходимости… я… я собиралась сбежать. — Мы об этом осведомлены, — говорит центурион. — И куда же вы направлялись? — Я не знаю, — сдаюсь я. — Куда-то… куда-то подальше отсюда. У меня нет четкого ответа на этот вопрос. Единственное, в чем я была уверена, планируя свой побег, что мне нужно оказаться там, где меня не найдут, и меня устроило бы любое место, кроме центра «Продукции и репродукции». Опустевшие города, где люди вымерли во время пандемии, дикие леса, вересковые пустоши, сельскохозяйственные регионы или шахтерские поселки — что угодно. Впрочем, я все же добилась своего. Восемнадцатый день рождения я встретила в камере «Карсум Либертатис», а не на койке под чужим потным телом. — У вас не было никакого плана, — уличает меня центурион и, откинувшись на спинку стула, смотрит, как мне кажется, со снисхождением. — Это просто ребячество. Я взрываюсь. — Называйте как хотите! — восклицаю я. — Но я нарушила закон и должна быть заключена в тюрьму. Откуда вы знаете, что у меня нет сообщников, что я не готовила бунт? Быть может, я хотела встретиться со своими товарищами-заговорщиками? Он смеется — сдержанно, сухо, но это действительно смех, мне не почудилось. Что, по правде, само по себе удивительно. До этого момента я была уверена, что ему чуждо что-либо человеческое, даже злорадство. Я кошусь на мальчишку в углу, но он куда больше увлечен своими бумагами и предпочитает делать вид, что его с нами нет. Лишь на мгновение он поднимает глаза и стреляет взглядом в спину своего старшего товарища, пока тот продолжает смотреть на меня в упор. Мы будто играем в игру, правила которой мне непонятны. — Если вам так угодно, мисс Грейнджер, — я поражена, услышав от центуриона архаичное, устаревшее обращение, — побудьте гостьей «Карсум Либертатис». Возможно, небольшая экскурсия вас вразумит.