Часть 20
2 июня 2025 г., 12:04
– Как дела? – Вальтер улыбается, разливая вино. Вид у него безумно уставший. Штирлиц не видел его с того раза, когда говорил с Генрихом о возможных пытках, и за это время что-то случилось: Вальтер снова начал выглядеть так же, как в войну. Было видно: он снова взялся за первитин и перестал спать. Его лицо осунулось, скулы дернулись наружу из-под кожи щек, а под глазами пролегли темные, глубокие круги. Он снова устал. И теперь снова станет, как и в годы войны, искать у Штирлица безопасности и утешения. Снова будет сидеть рядом, прижавшись к нему. Станет прятаться от бесконечной тяжелой работы и вечного страха упустить, не заметить, сделать не так что-то, что будет стоить ему головы. Сейчас этот страх наверняка особенно силен: он уже в опале, и спуститься ниже без последствий он не сможет.
– Что с вами? – Штирлиц опускается на диван без приглашения. Ему не нужно приглашение. Ему не нужно сейчас ничего.
А ведь у Штирлица сейчас нет сил становиться чужим местом безопасности и счастья. У него внутри нет тепла и собственного спокойствия, нет даже сил поддерживать иллюзию его наличия, как он успешно делал раньше. В нем сейчас только гадость и ужасный холод до самых костей, покрывшихся острыми иголками морозного инея. Словно надолго оставленное на морозе тело, помутневшие и ставшие будто кварцевыми глаза, ярко-синие губы в осколках льда… Или холодное маленькое тельце, которое они утром грузили в кузов машинки, собирающей трупы. Он был среди тех, кто грузил конкретно Рафала. Пусть это и не было нужно, с легким весом справился бы даже один человек – грузило четверо. Трое из блатных и он, единственный политический, которому разрешили принять участие: запомнили, что именно он достал антибиотики. Небо в то утро было ясное-ясное, чистое небо предвещало, что солнце будет печь жарко, а ветер будет ледяным. Говорят, что уходящим из жизни художникам дают напоследок раскрасить небо закатом. Видно было, что Рафалу было доверено утро – наверняка по его просьбе. На ярком, словно акриловом, небе были несколько длинных мазков высоких облаков и яркий круг солнца на востоке – ничего больше.
Такое можно изобразить парой линий карандаша: для этого не нужно мастерства. Да и не может быть у двенадцатилетнего мальчишки, прожившего здесь так долго, мастерства, хоть Штирлиц и пытался ему на ломаном польском объяснять историю живописи…
– Что, так заметно? – Вальтер устало усмехается. – В последние недели у нас чистый ад.
Вместо того, чтобы сесть в кресло напротив, Вальтер берет в руку бокал и садится совсем близко к Штирлицу, вжимаясь в него боком и положив на его плечо голову. Он расслабленно прикрывает глаза, и трепещут длинные, женские ресницы. У него бледные щеки – как у мертвого тела бледные, как у Рафала…
– Почти забыл, ради чего я всем этим занимаюсь. – Уставший, но счастливый вздох.
Всеволод не может разделить этого спокойствия и счастья, как и думал. Попытка упирается внутри в непробиваемую стену из ледяного холода: он совершенно не может сейчас играть, это безумно страшно, но могильный холод скорби перекрывает и страх тоже… Всеволод не может даже поддержать его, хотя бы машинально сделать движение рукой, погладить чужое плечо, если не чувствуя нежности, то хотя бы показывая ее. Просто не способен. Он словно парализован. Все его существо замерло и замерзло. Потому что Рафал мертв. Тот, кого он растил здесь, мертв. Тот, ради кого он и множество других раз за разом шли на риск и тот, кому всегда жертвовали часть своей еды, чтобы жил – мертв. Он делал все дозволенное и больше, он делал все возможное – и больше, он делал очень много, но делал не достаточно, никогда не достаточно для того, чтобы спасти одного единственного человечка, чтобы сохранить жизнь тому единственному, кто был так важен, он делал все, что мог сделать… И его сын был мертв.
– Макс. – Всеволод фокусирует взгляд на чужих приоткрывшихся глазах. Голубых и выцветших – но не ледяных. – Что такое? – В чужом голосе теперь настороженность.
В горле сухо. Всеволод словно закаменел каждой мышцей, смотрит в никуда. С усилием делает единственное движение головой:
– Ничего.
– Ясно. – Вальтер поднимается, потом, поняв, что оказался выше Штирлица, опускается обратно, и опять поднимается, потому что иначе он будет слишком низко – и стоит, глупо нагнувшись, напротив него. Настороженный. – Что случилось?
У него нет сил сказать. Но он говорит – словно за него это делает кто-то другой.
– Рафал. Он… Номер…
– Да, его застрелили. Было обидно, я сделал выговор тому парню. С ним, вроде как, уже разобрались – ваши, между прочим. Расследование идет. Так что с ним?
Всеволод не может сказать вслух, горло сжимает шок и ужасный ком, словно Вальтер не сказал пару слов, а ударил его в живот, и теперь кишки забыли свое место, легли всмятку. Он забыл: Вальтер не п о н и м а е т . Конечно не понимает, никогда не понимал, он не может поддержать в таком, это все было огромной глупостью – говорить ему такое. Чистый идиотизм, как просить у зайца познаний в геометрии…
Неожиданно раздается громкий вздох – не сочувствия, но пришедшей в голову идеи. На русском говорят: “Осенило.”. А он и думает сейчас почему-то на русском, даже не заметил – странно…
– Тебе жаль, что он умер. – Плохо скрытое под сочувствием торжество от разгадки. И снова тишина, время, уходящее у Вальтера на то, чтобы понять, что делать дальше. Он опускается на колени перед Всеволодом, чтобы быть напротив, чтобы не казаться слишком большим и основным в ситуации (Штирлиц учил его делать себя визуально меньше в таких ситуациях, чтобы не хамить чужому горю, как это делает Геринг), и нерешительно берет его ладонь в две свои. Смотрит скорее вопросительно, чем сочувствуя. – Мне… Мне жаль, что ты грустишь о нем. Мне правда жаль, что его смерть доставляет тебе дискомфорт.
Нет. Нет, зря он вообще заговорил об этом, просить у Вальтера о подобном – глупо, заяц и геометрия наглядно… И это так невыносимо больно: перед ним и н в а л и д, на которого единственного он может сейчас рассчитывать и у кого – так сложилось – просит о помощи, пусть и не прямо.
Ему хватает сил медленно мотнуть головой.
– Не так. – Голос хрипит. – Я хочу услышать не это. Лучше скажи, что тебе жаль его. Жаль, что он… Умер. – Глаза щиплет.
Вальтер ненадолго задумывается. Чувствуется, с каким трудом он подбирает слова и как ломает голову над тем, что сказать, сомневаясь и выбирая, делая то, чего делать никогда не умел.
– Мне жаль Рафала. Он был хорошим… Он не был плохим человеком… Потому что в этом возрасте люди не бывают плохими. Он был ребенком! В нем был тот свет, которого не остается во взрослых, особенно в местах, подобных этому. Он пережил невероятные ужасы, которых не мог заслужить ни одним своим поступком, и умер несправедливой смертью. Его душа была единственной светлой из многих здесь… Он должен был жить. Из всех – именно он, потому что был самым младшим, самым чистым. Ты приложил много сил для его спасения, я приложил много сил – и это не окупилось. Его убили. И это очень грустно, потому что… Он этого не заслужил. – Слышно, как почти наугад произносятся последние слова. Вальтер знает, что говорить в официальных речах. Но понятия не имеет, что делать с другом, потерявшим ребенка.
Плечи вздрагивают, и по щеке катится тяжелая капля влаги. Всеволод опускает лицо и прячет его в ладонях, прерывисто вдыхает носом, не зная, всхлипы это или нет. Он хочет сказать что-то, но из горла вырывается, сжатый комом в нем, только тяжелый, болезненный стон.
Вальтер прижимает Севу к себе крепко-крепко.