Часть 26
2 июня 2025 г., 12:10
Макс чувствует, что с ним начали прощаться. Общение не закончилось, он не стал уже-призраком, уже-мертвецом, которого похоронили заживо – нет. Но он чувствует, что его провожают. В воздухе появляется что-то другое, что он чувствовал раньше, когда появлялись смертельно больные. Когда кто-то начинал кашлять кровью и переставал быть способен подниматься с постели, когда опухоль приехавшего с раком начинала болеть все чаще – появлялось это чувство. Тихое прощание.
Макс думал, что выплакал все свои слезы в тот раз, в объятиях Дурсуна. Но почти каждую ночь он подолгу не может заснуть, как бы ни уставал за день на работах, и раз за разом боится – каждый, как в первый. Есть страдание хуже смерти и хуже ада, идущего вслед за ней – есть гестапо. Он теперь постоянно хочет убить себя, не делать этого – огромное усилие, требующее выдержки и силы воли. “Не за тебя, так за мальчиков примутся, Всеволод Владимирович… Крепись, зубы сцепи – и крепись, никуда мы с тобой не денемся. Выбор сделали, и баста.” – и он кусает себя себя за палец, чтобы не застонать от страха и боли, и смаргивает, а ресницы чуть намокают от выступающих слез. Ему страшно возвращаться – до животного безумия страшно.
Весь хороший допрос важного человека делится на стадии. Первая – разговорная, в ней свои подуровни. Сначала с тобой сверяются: не хочешь ли рассказать добровольно? Подкупают, немного угрожают, вкусно кормят. Длится это от трех дней до недели. Потом в камере повышают температуру градусов до сорока-пятидесяти, и выводят на допросы пару раз в день. С повышенной температурой или вместо нее может идти конвейер – тебя вызывают на допрос, и ты остаешься на нем. На сутки, двое суток, трое – рекордом Макса была неделя с лишним. Без пищи, почти без воды и, что самое неприятное, без сна. Перестаешь понимать, что говорит следователь, в глазах все плывет. Падаешь – бьют и поднимают обратно. Теряешь сознание – кружка ледяной воды в лицо, бьют и потом поднимают. Потом идут стандартные методы: дыба, противогаз с зажатым шлангом (в тот раз у него пошла кровь из носа, ушей и рта, он еще сутки ничего не слышал и почти не видел. Слух так и не восстановился полностью), дубинка, наркотики в легкой форме, включая ту бурду – наркотик правды, которому было так трудно противостоять – ногти и молоток по пальцам, угрозы анальным изнасилованием (всегда удивлялся, почему так и не отважились реализовать свою угрозу), камера-стоячка, выбитые зубы – пока что всего лишь выбитые – порка плетью и кнутом, выводы на расстрелы. В сочетании с постоянным голодом и жаждой эта стадия может идти до полутора месяцев, и на ней чаще всего все и заканчивается: либо человек все рассказывает, либо умирает – если не случайность, то самоубийство. А оно не может быть простым, когда твоим палачам нужно, чтобы ты жил. Один из хороших способов – воспаление легких: пока коротаешь время в стоячке, подбородком сдвигаешь за несколько часов форму достаточно для того, чтобы оголилась спина, и прижимаешься вплотную к ледяному бетону. У Штирлица вышло – его после этого спасали месяц, лежал под капельницами – кажется, в той самой Шарите, где была Катенька… Это время было как в тумане, словно сон или мечта, затишье перед бурей. Чистые простыни, кормление – он отказывался есть, так что по трубке – светлая уютная комната. Его не трогали, потому что он и так был на грани смерти.
А когда выздоровел, за него принялись те, о чьем существовании он даже не знал. Оказалось, что есть не только те, кому не противна человеческая боль, есть не только те, кто наслаждается ею – есть люди, предпочитающие такие времяприпровождение многим другим. Те, для кого это – любимое развлечение. Те, кто не работал, а развлекался. Фанаты своего дела.
Оказалось, что нагревать зубы горелкой намного больнее, чем просто выдирать их, что плеть или кнут можно смочить в уксусе и соленой воде, что кормление через трубку бывает ректальным и через нос, что ледяная вода не нужна для того, чтобы проснуться, если гениталии прибиты к стене гвоздями, что рот и ноздри могут зашить и что сшитые губы можно разорвать криком, что через хрящик перегородки в носу можно пропустить стальное колечко и натянуть за него к потолку, что расплавленный свинец на коже может шипеть, что можно подвесить человека за ребро, если использовать достаточно острый стальной крюк для мяса. Оказалось, что Штирлиц может вовсе перестать быть Штирлицем, если встречается с людьми, знающими свое дело. Он может стать животным – как каждый может. Как каждый становится. Жалким, напуганным животным, готовым на все, лишь бы боль прекратилась.
Он ничего не рассказал.
Иногда стоит быть честным с собой.
Он не помнит, чтобы рассказывал что-то.
Он не помнит, что говорил, думал и делал, когда превратился в животное.
Но, если его снова требуют, значит – не сказал.
Значит, он все же сумел остаться верным тем, кого любит.
Десять дней. Вальтер больше не вызывает его к себе в это время, и приходит уведомление: он может оставаться в бараке, не ходить на работы. Лебедю приходится рассказать, когда тот спрашивает. Тот тогда кивает кому-то, просит что-то, и через час приносят немного разбавленного спирта. Лебедь расплачивается за это сигаретами. Они молча пьют – теперь на это есть время. В бараке во время работ остались немногие из уголовников – только верхушка и прислуга. Как оказывается, Лебедь ближе к первым, чем ко вторым, хотя перед местным королем пресмыкается точно так же, как и другие. В последнюю неделю произошла перестановка: потеплело, и теперь блатные спят на нижних нарах и на полу, где прохладнее, оставив верхние – самый жар – политзекам. Так что сейчас Штирлиц сидит на неплохо прибранных, даже без гнили, сплошных нарах нижнего этажа с Лебедем. Спирт начинает пьянить после первого же глотка, Лебедь предлагает закусь – хлеб – и Штирлиц принимает ее. Знает, что наверняка крадена у своих, политических, и все равно принимает, надеясь, что это с кухни, а не у кого-то из рук. Лебедь говорит, что не понимает Штирлица и таких, как он. Штирлиц соглашается: он не понимает и никогда не примет уголовников. Было даже смешно – они выпили за это непонимание.
Что только не случается, однако, в разуме отчаявшегося человека.
– Слушай. – Лебедь поднимает палец, словно вдруг в голову пришла прекрасная идея. – А давай я Кота попрошу… Он тебе черкануть может. Если в тюряге, где наши есть, осядешь хоть на вечер, как родного примут. Авось, а?
Штирлиц всерьез задумывается. Конечно же, тюрьмы или лагеря он больше не увидит в ближайшее время, а записку быстро отнимут – но в том и дело. Отнимут записку, переведут ее, выйдут на Кота, Лебедя – всю эту компанию убийц, насильников и мучителей детей, и будут допрашивать их, вызнавать, сказал ли Штирлиц им что-то важное. Найдут обвинения, узнают обо всем ужасном, что они творили…
Штирлиц представляют, как станут допрашивать Лебедя. Как он заплачет, словно ребенок, станет ползать по полу, моля о пощаде и воя от боли, как предаст всех, кого знает и кого по-настоящему любит, кто ему действительно дорог.
И мотает головой, пригубливая еще стопку.
– Нет уж, спасибо. Ценю, но не стану иметь дела.
Лебедь уважительно кивает, подняв белые, почти прозрачные брови, и хлопает по плечу.
– Ебана рот, а ты у нас человек чести! Ну, уважаю…
Ему не дают попрощаться ни с кем из мальчиков. Только приходят через десять дней, и звучит простое:
– Пятьдесят два ноль один. На выход.
И даже нет последней сигареты умирающего.
Его хоронят молча. Только Дурсун кивает, а Лебедь прижимает руку к груди.
“Удачи” – в чужих глазах и жестах.
Удача ему не понадобится.
У ворот лагеря его встречает машина. На заднем сидении ждет Вальтер. И нет конвоя – хотя такое чувство, словно они оба едут на расстрел. Едут и курят молча. У Вальтера под глазами черные мешки-впадины, а весь язык коричневый от сигарет.
Они заезжают в дом к Вальтеру, где никого, даже свет не включен. Там вдвоем кое-как гримируют Штирлица и натягивают на него парик.
– Зачем?
– А ты думаешь, наше с тобой дело легально?
– Если не к ним, то к кому?
– К ним. Но без легальной основы. Ни по каким официальным каналам это пройти не должно.
– Все будет иначе?
– Не знаю. Переодевайся.
Штирлиц надевает другой, пошитый явно на него костюм, Вальтер пьет воды из-под крана, и они снова садятся в машину.
По дороге он дважды теряет сознание, выпавшая из рук сигарета оставляет ожог на кожаном сидении.
На обломках разбомбленных и разрушенных деревень и маленьких городков видны свежие, чистые домики. По улицам ходят люди – живые, настоящие, русские люди. Целые. На одной из улиц дети играют в городки.
А он едет умереть. Не сумев спасти их, не сумев помочь им, едет умереть снова.
В аэропорту их сразу, уже, дожидается самолет. Вальтер бледен, как мертвец, и смотрит на него, не моргая. Подходит первым – Штирлица ведут вслед за ним двое подошедших здесь людей В Гражданском – и делает знак пилоту, чтобы тот высунулся.
– Вылетаем?
Тот кивает.
– По дороге обещают тучки, но можем облететь.
– Тогда летим! Нельзя медлить ни минуты.
Вальтер хватает его за руку и почти что затаскивает в самолет. Как только дверь закрывается, аппаратик идет на взлет – вот уж действительно не медлит.
Язык во рту едва шевелится.
– Для чего были паспорта?...
– На случай, если бы нас остановили.
Вальтер покачивается, пытаясь сесть кресло, и вдруг – падает в него.
Потерял сознание.
Когда его приводят в себя двое появившихся словно из ниоткуда стюартов, он тут же заказывает коньяка и отмахивается от робких слов о том, что в таком состоянии это не безопасно. Смотрит на Штирлица мутным, словно уже пьяным, взглядом – и улыбается, принимая стакан. Он обычно совсем не пьет коньяк – вот странно… Все как во сне. Теперь выбор сделан, проволоки нет, из самолета не выбросишься – двери заблокированы, успеют оттащить. Он подписал себе смертный приговор.
Вальтер выпивает весь стакан залпом и громко, безумно хохочет, откинув голову на спинку кресла. Он – только что успешно провел очередную свою секретную операцию для Гиммлера. Штирлиц, сев в этот самолет, умер.
– Спи! Спи, Всеволод, ты можешь спокойно спать!
– Незачем. Всего три часа. – Он сглатывает. Голос глухой и сухой. – Только задремать успею.
Вальтер задыхается истеричным смехом. Вдыхает судорожно, мелко, грудь скачет маленькими рывками вверх. Когда наконец замолкает, в уголках глаз у него слезы.
– Шесть часов. А потом перерыв пилоту. И еще семь.
Всеволод не понимает.
– Мы летим в Вашингтон, любовь моя. В Вашингтон.
В Вашингтон?.. Слова отпечатываются в черепушке, отпружинивают от нее и теперь скачут внутри, отпрыгивая от стенок. Ва-шинг-тон, ва-шинг-тон, ва-шинг… ва-шинг-что?
Что?
Они не летят в Берлин, они летят долгим перелетом с перерывом в Вашингтон, операция была глубоко не легальна, знал ли о ней Гиммлер – конечно, не знал, о ней никто не знал, парик, костюм – поддельные паспорта, русский фотограф с неблагодарной работой изготовления подделок для ищущих спасения, операция глубоко засекречена – намного глубже, чем он думал, вряд ли о ней знала хоть одна живая душа, хотя нет – обязаны были знать люди в гражданском и пилот, пилот – сказал Вальтеру кодовые слова, тот ответил, так они поняли, что все пошло по плану, почти как было с Пальмой, он правильно думал об этом, правильно – но не достаточно, в вопросах стратегии Шелленберга обыграть сложно, почти невозможно – он сам уже думал эту фразу когда-то очень давно, в другой жизни, когда был и Пальма, и все другие, когда они все были еще живы и целы, когда был жив он сам… Но если они улетели, если то, что происходит сейчас – работа Вальтера и американцев, то это значит, что они двое бегут, почти сбежали, а Штирлиц не должен был сбегать, обязан был не сбегать, даже на тот свет, и столько боролся с собой – не просто так, он решил жертвовать собой не просто так…
Дети.
– Ты, сволочь!
Штирлиц бросается на Вальтера, не видя ничего перед собой.
Стюарты быстро скручивают его, а Шелленберг посмеивается и советует все же поспать.