▪︎
Он долго не решался. Убрал инвентарь в кладовку, просмотрел несколько других рисунков в запылённом шкафу, полистал старые нотные журналы и ещё минут десять сидел в пустом классе, разглядывая окна, за которыми качались высокие стволы деревьев и шелестела листва. Жан Моро. Они уже общались, говорили периодически с вежливой холодностью, обсуждая соседские дела или учеников. Иногда Жан обращался к Джереми за советом, как к человеку, который не первый год проводил в этом месте своё лето. Он, в целом, приятный. Производил впечатление слегка отстранённого и резкого беты, но, по большому счёту, ни разу не нагрубил Джереми, даже если он в привычной манере вёл себя слишком громко. Но в чём он был действительно хорош — это рисование. Это было даже забавно символично — отстранённый французский парень, идеально разбирающийся в живописи. Джереми был почти уверен, что некоторые ученики засматривались на него — и омеги, и альфы. Джереми видел пару его работ: в них было что-то живое, хоть и небрежное. И в том, как он держал кисть, было удивительное спокойствие, которого не хватало многим альфам и омегам. Небольшое преимущество быть бетой — нет соблазна отвлечься на чужие феромоны, поддаться зову природы и сойти с ума — всегда лишь собранность и принятие решений, не опираясь на инстинкты. Джереми вздохнул и наконец поднялся. На территории не было отдельного помещения ни для изостудии, ни для театрального кружка, потому что желающих посещать эти курсы было слишком много. Так что вымощенная камнем площадка располагалась прямо за домиками, чуть спрятанная в тени от жары, но достаточно освещённая, чтобы этого хватало для комфортного рисования. Джереми подкрался ближе и замер. Жан сидел в самом дальнем углу площадки, в тёмной рубашке и светлых шортах, задумчиво рассматривая холст, закреплённый на мольберте. На лице — стандартная нейтральность и мазок рубиновой краски на скуле под глазом. — Привет, — сказал Джереми, постаравшись, чтобы голос звучал просто, без напряжения. — Можно на минуту? Жан молча кивнул, словно приглашал подойти ближе. Джереми сделал несколько уверенных шагов, хотя и начал не сразу — подумал, правильно ли поступает, не берёт ли слишком много на свои плечи, не отягощает ли остальных своими идеями. — Урок закончился? — Голос Жана приятный — бархатный и низкий, почти ласкающий, — а взгляд ровный и уверенный. — Да, — Джереми подошёл чуть ближе, взял стул у соседнего мольберта и опустился рядом. Хотелось заглянуть в холст, но Джереми постарался сдержать любопытство, хоть и с трудом. — Я не совсем по делу, но и не личное. Сегодня на уроке я заметил, что мои ученики подавлены. Омеги. Все как один — зажаты, тихие. Такое бывает иногда, но тут что-то глубже. Жан кивнул — будто отметил это, но не отреагировал. Естественно, внезапная откровенность не была свойственна их отношениям. Джереми предпочитал делиться эмоциями и мыслями с Ники, оставляя Жана в покое, не отягощая проблемами с первого года преподавания. — И я подумал, — продолжил Джереми, — что им нужно что-то, что не требует правильности. Где не надо быть точным, талантливым, оцененным. Где можно просто быть. Я хотел бы попробовать дать им что-то вроде арт-урока. Не академического. Просто место, где можно выразить, что у них внутри. Жан выпрямился и с интересом и удивлением обернулся к Джереми, скрестил руки на груди, вероятно забыв, что пальцы испачканы в краске. Футболка тут же окрасилась в красный, но Жан не обратил внимания, вероятно, привыкший к тому, что его одежда постоянно носила отпечатки его занятий. — Я не психолог, — напомнил он, спокойно, не резко. — И я тоже, — мягко ответил Джереми. — Но ты знаешь, как работают краски. Как переводить чувства в форму. Я — про звук. А ты — про цвет. Они нуждаются не в лечении, а в воздухе. Жан помолчал. Посмотрел на свои руки, потом на полотно напротив собственного лица. Вздохнул громко, будто в этом был какой-то сакральный смысл, закусил щёку изнутри, что говорило о глубоком раздумье, а потом всё же ответил: — Ты хочешь, чтобы я провёл урок? С твоими детьми? — Да. И я тоже буду там. Не как наблюдатель. Как участник, — он не добавил: чтобы они не чувствовали себя одинокими. Жан и так, казалось, понял. — Это необязательно, — сказал он после паузы. — Если ты не хочешь, я пойму. Но, мне кажется, ты тот, кто не станет учить их правильно рисовать — а просто позволит быть. Джереми уже готов был пожалеть о том, что пришёл, что обратился, что заставил кого-то вроде Жана Моро раздумывать о его глупых догадках, требующих решения, когда Жан кивнул. Осторожно, но уверенно. — Завтра, в первой половине дня, подойдёт? — спросил он. — Подойдёт, — ответил Джереми радостно. — Спасибо. Он поднялся, и уже почти на выходе Жан вдруг заговорил: — Без оценок, без терминов, только цвет и движение. — Именно, — улыбнулся Джереми. — Только воздух. Он отошёл подальше, скрылся за стеной ближайшего домика, и только тогда понял, что всё это время сжимал в руке край футболки. Пальцы побаливали от давления, с которым держались за одежду. И Джереми разжал их, отпустил. Легче не стало. Покалывание в кончиках продолжилось.▪︎
На главной поляне альфы верещали и жаловались из-за того, что Дэвид Ваймак пытался привить им любовь к растяжке. Джереми, проходя мимо, с сочувствием поозирался на них, послал директору довольную улыбку, говорящую «твой подход похвален», и потопал дальше. Омеги — едва ли не как утята за мамой-уткой — двигались следом за Джереми, хихикая над альфами, глумясь и шутя. Те в ответ краснели, но не показывали недовольства — самодовольные и гордые, — а продолжали заниматься, будто ненавистное занятие было им в радость. Жан ждал всех у мольберта, натачивая карандаш методично и словно медитативно, а при звуке приближающихся шагов вскинул голову и кивнул в знак приветствия. Видеть площадку для живописи такой пустой было действительно удивительно — обычно тут всегда крутятся ученики, суетится Ники или Бетси и Эбби. Но сейчас был лишь Жан. Ждал своих сегодняшних студентов в полной готовности. — Проходите, — сказал он и указал на ряды стульев. — Берите мольберты и холсты. Омеги засуетились, торопясь разобрать всё из общей кучи и занять удобные места. Они чувствовали себя комфортно и свободно — большинство из них уже посещали курсы Жана, — так что уверенно расположились и принялись ждать распоряжений. Джереми сел с краю, выбрав самый маленький холст из представленных, и замер в ожидании. — Сегодня не будет правильного рисунка. Забудьте, что я говорил вам до этого. Ни композиции, ни перспективы. Только линии и цвет, которые говорят то, что не получается сказать словами. Жан говорил собранно и правильно, будто готовился, подбирал слова в соответствии с общим настроением и просьбой Джереми. Хотя сам Джереми не видел, чтобы Жан готовился. Возможно, это была его природная способность располагать к себе, доверять и чувствовать. В этом они были удивительно похожи. — Когда внутри тяжело, когда путаешься, когда хочется спрятаться или, наоборот, закричать, можно это не прятать. Попробуйте вспомнить, какое чувство сейчас сильнее всего. Не называйте его. Не описывайте. Просто, — он ненадолго запнулся, словно подбирал правильные слова, — дайте ему цвет. Фактуру. Форму. Нужно было отдать Жану должное. Он говорил спокойно, без нажима, вдумчиво. Джереми смотрел, как его ученики с опаской берут в руки кисти, осматривают пока ещё чистую бумагу. Как Джекки долго смотрит на один и тот же тюбик охры, прежде чем выдавить краску на палитру. Как Джастин трёт бумагу сухой кистью, будто не решается сделать первый мазок. — Чтобы было легче, — продолжил Жан, — я покажу на примере. Он приподнялся, сдвинул мольберт в сторону и развернул к аудитории, сел полубоком, чтобы иметь возможность наблюдать за омегами и не терять концентрации на листе перед ним, и на секунду задержал взгляд на Джереми. Словно выбирал кого-то между всеми присутствующими, хотя выбор уже был сделан. — Я нарисую Джереми. Не портрет. А его внутри. Джереми замер. Что-то скрипнуло там, где Жан собирался раскрасить всё красками и озарить своим присутствием. Взгляды учеников устремились на него, но Жан уже повернулся к бумаге и начал работать. Сначала почти жестко: грубые вертикали, уверенные линии, тёмная графитовая основа только что наточенного карандаша. Потом — резкий мазок тёплого охристого. Глубокая лиловая тень под линией шеи. Странный, выбивающийся из всей гаммы, бледно-голубой фон. В нём было небо, но приглушённое, как в пасмурный день. Жан работал быстро, небрежно, но всё, что он делал, выглядело осмысленным. Он не копировал черты лица. Там не было ни глаз, ни губ. Только очертания, цветовые пятна, ритм. Но Джереми смотрел и замирал. Он узнал себя. Не так, как в зеркале. А так, как, казалось, никто никогда не видел: сдержанный свет изнутри, немного уставший изгиб плеча, вытянутая вверх шея, будто он всегда немного прислушивается — к людям, к миру, к себе. Джереми едва дышал. Должен был следить за процессом своих учеников, но не мог: Жан завладел его вниманием всецело, и оторвать взгляд казалось практически невозможно. — Вот так может выглядеть человек, — сказал он негромко. — Через восприятие. Через чувства. Через цвет, если слова не подходят. Он обернулся, словно проверял реакцию Джереми, изучал его «принятие» и «отторжение», но едва ли что-то находил — не сейчас, когда Джереми забыл как дышать. На поляне стояла другая тишина. Не испуганная. Глубокая, внимательная. Возможно, они боялись нарушить то, что появилось между ними, пока Жан смотрел на Джереми, а тот смотрел в ответ. Слишком много вопросов, на которые нет ответов, слишком много ответов, которые никуда не подходят. Один за другим ученики начали рисовать. Кто-то — грубо, мазками. Кто-то — едва касаясь бумаги. Кто-то размазывал цвет пальцами. Кто-то просто водил кистью по листу, не зная, с чего начать — и всё равно начинал. Жан молча обошёл площадку, ни к кому не прикасаясь. Он не правил, не учил. Только смотрел. А Джереми впервые за долгое время почувствовал, что молчание — это не пробел, а пространство, в котором можно дышать. Никто не задержался по окончании урока. Расходились поодиночке, тише обычного, унося с собой собственные эмоции и боль — может, впервые не бумагу с результатом, а ощущение. Джереми остался. Жан уже убирал краски, как будто всё было обычным занятием, без особой важности. А Джереми стоял и не мог уйти. Не хотел. — Спасибо, — сказал он тихо, но искренне. Не вежливо, а по-настоящему. Жан не обернулся — просто продолжал промывать кисти в большой общей таре на переносном столике рядом со своим местом. — Это помогло, — продолжил Джереми. — Я точно знаю. Это твоя заслуга. — Их, — спокойно ответил Жан. — Я только дал пространство. — И показал, как в нём быть, — настаивал Джереми. — Это не одно и то же. Жан вытер руки полотенцем и всё же взглянул на него. Долго, выжидающе. Джереми поймал этот взгляд и не отвёл. Внутри что-то физически двинулось — где-то под кожей фантомное спокойствие растянулось и потекло по венам. — Жан, — начал он, но замолчал. Моро взглянул на него. Джереми не знал, что именно хотел сказать. Должно было быть что-то особенное, но не слова. Точно. — Ты знал, что нарисуешь меня? — Да, — без лишнего драматизма. — С самого начала. — Почему? — Жан нахмурился — будто вопрос был слишком личным и в то же время удивительно очевидным. — Потому что ты светишь, — он произнёс это не как комплимент. Как наблюдение. Простой факт. — Но не во внешний мир. Ты просто сам по себе — солнце. Взвалил это на себя, как предназначение, хотя твой запас не вечен, и ты это знаешь. Джереми замер. Слова попали слишком точно. Он даже не знал, можно ли так говорить о человеке — особенно о нём. Не знал, как реагировать. Поэтому просто шагнул ближе. — Ты чувствуешь феромоны? — Конечно, — спокойно ответил Жан. — Но не подчиняюсь им. Я — бета. Это звучало почти как вызов. Но в голосе не было ни высокомерия, ни презрения. Просто факт. Снова. Джереми чувствовал, как от него сейчас исходят феромоны — тепло, раскрыто, доверчиво, почти бессознательно. И то, что Жан не отвечал на них ни одним жестом, ни намёком, почему-то только притягивало сильнее. — Это, — он чуть улыбнулся, — неожиданно приятно. Жан ничего не сказал, но и не отвернулся. Он стоял, смотрел на него — как будто рассматривал не человека, а явление. А затем шагнул ближе, между ними осталась всего пара ладоней. — Хочешь выпить кофе? — спросил он. — Не как «обсудить работу», не как «поблагодарить». Просто так. Джереми удивлённо уставился на него. Они пили кофе постоянно, просто сидя за одним столом в общей столовой, но сейчас это звучало иначе — приглашение, предложение, свидание или что-то близкое к этому. — Да, — кивнул он. — С удовольствием. И Жан улыбнулся — впервые за день по-настоящему. Потому что понял: в этом «с удовольствием» было намного больше, чем благодарность за приглашение, что-то на грани надежды и ожидания.▪︎
Течка Джереми всегда приходила ровно по расписанию — каждый месяц, четырнадцатого или пятнадцатого числа, оставалась на три дня и уходила. Он не испытывал сильных болей в процессе, да к тому же мог легко пережить её без секса и вязки — вытянул счастливый билетик, который природа раздавала в самом начале. Однако, это не значит, что ему не хотелось делать все те вещи, которые делают остальные омеги, облегчая симптомы. В том числе гнездование. Не имея в целом постоянного партнёра, Джереми как-то отодвигал на второй план тягу подсознания к гнездованию, списывая это на нелепое желание просто почувствовать себя любимым и нужным. Плевать. Он справлялся и сам. В этом не было чего-то сакрально-значимого, совершенно таинственного и внутреннего. Но сам процесс приносил удовольствие. Окутать себя ароматом того, кому доверяешь, кому готов посвятить себя всецело и без остатка, почувствовать поддержку в столь уязвимое время — звучало романтично и мечтательно, и Джереми хотел попробовать. Его течка придёт через две недели, но Джереми решил начать подготовку уже сейчас. Это было глупо. Очень глупо. Жан — бета, он не пахнет, не выпускает феромоны, а его одежда пронизана лишь запахом кожи, пота и парфюма, однако Джереми всё равно хочет её. Хочет просто касаться, видеть и понимать, что она принадлежит Жану, что он так близко к нему, будто выбрал его своим омегой, будто хочет быть здесь. Это безумно. И это приятно. И поэтому Джереми удостоверился, что Жан занят с детьми и не придёт в их комнату в ближайшее время, и залез в корзину с грязным бельём. Полчаса назад Жан бросил туда свою пижаму, которую носил последнюю неделю, и Джереми нашёл её идеальным вариантом для того, чтобы украсть себе, дождаться наступления течки и забрать с собой в домик для омег. Он не будет смешивать её с остальными вещами, а положит сверху, чтобы аромат чужой кожи и парфюма был так близко, насколько возможно, окутывал и окутывал. Изнутри и снаружи. Джереми хотел быть пронизанным этим ароматом и этим ощущением насквозь. А если Жан заметит пропажу, Джереми просто свалит всю вину на гормоны. Кажется, он сходит с ума.▪︎
Джереми забыл закрыть окно. Всегда делал это — каждую ночь перед тем, как выключить свет и укрыться одеялом. А сегодня забыл. И понял это только тогда, когда проснулся от резкого, громкого шороха капель по подоконнику и шквалистого ветра, качающего деревья. Ночная тишина комнаты была разорвана шумом дождя, и сквозь него он услышал собственный сдавленный стон — от холода и досады. Простыня под ним была влажной, и хоть не насквозь, но достаточно, чтобы лежать было неприятно. Словно внезапно нагрянула течка, которую Джереми совершенно не ждал. Он сел на самый край, подальше от окна, из которого водопадом срывались холодные капли, поёжился, уткнулся лицом в колени, несколько секунд просто сидел так — слушая, как вода стекает по стеклу, как ветер шевелит занавеску, как ровно и спокойно дышит Жан на соседней кровати. Окно он закрыл, конечно, — теперь, когда постель уже была мокрой и холодной, — и сменную пижаму нашёл. А вот возвращаться на своё место не хотелось. Не потому что она была мокрой. Не совсем поэтому. — Жан… — прошептал Джереми, подходя ближе. Голос вышел тихим, осторожным, с натяжкой — как если бы он просил не разрешения, а прощения. — Можно я к тебе? Он почти не надеялся, что получит ответ. В такую ночь Жан обычно спал крепко — лес, темнота, идеальные условия. Но тот шевельнулся, чуть приоткрыл глаза, вскинул одну руку — не в жесте «иди», но и не в отказе. И этого было достаточно. Джереми нырнул под одеяло, стараясь не трястись — от холода или волнения, он уже не понимал. Тело Жана было тёплым, почти горячим. Он пах мятой и чем-то сухим, успокаивающим, будто листьями из гербария — его лавандово-ромашковый гель для душа. И когда осторожная рука легла Джереми на плечо — не крепко, скорее как контакт, как знак «я рядом», — он не смог сдержать тихого выдоха. Они лежали молча. Жан не говорил ни слова. И, возможно, снова уснул, потому что дыхание стало глубоким, ровным, как прежде. А у Джереми — нет. Сердце колотилось, как будто он пробежал марафон, хотя он просто лежал, почти не шевелясь, прижавшись к груди Жана, положив голову ему на плечо. Всё было слишком хорошо, слишком тепло, слишком близко. Соблазн был велик. Он знал, что не должен. Знал, что это глупо, бесполезно, может всё испортить. Но он не смог удержаться. Одна секунда — и его губы коснулись скулы Жана, чуть ниже, там, где начинается линия челюсти. Почти невесомый поцелуй. Почти не настоящий. Он замер. Ни звука. Жан не пошевелился. Дышал ровно. Словно давал Джереми возможность прийти в себя и раскаяться. Джереми зажмурился. Может, не заметил. Может, спал. Господи, пусть бы спал. Пусть бы ничего не почувствовал. Пусть бы это осталось только его слабостью, маленьким моментом, который не существует нигде, кроме его собственных воспоминаний. Постыдный секрет, о котором будет совестно рассказать, но который будет греть его изнутри остаток жизни. — Спокойной ночи, — вдруг прошептал Жан. Тихо. Совсем рядом. Без насмешки. Без удивления. Сердце Джереми ёкнуло и внезапно ускорилось, сбилось с ритма на мгновение. Щёки запылали. Он едва не вскрикнул от стыда, но сдержался, только кивнул в темноту. — Спокойной ночи, — прошептал он в ответ. И когда Жан не добавил ничего, не отстранился, не убрал руку с его плеча, Джереми позволил себе немного расслабиться. И чуть-чуть улыбнуться.▪︎
Вечер был тёплым, с медленным летним дождём за окном. Они остались вдвоём в аудитории, пропахшей пылью, солнцем — теперь и дождём — и кофе, который Жан когда-то назвал «едва терпимым», однако выпил всё без остатка. Музыка в телефоне играла негромко — что-то без слов, простые инструменты, — создавала настроение на фоне. Жан сидел на полу, прислонившись к стене. Джереми — напротив, на старом пледе, который кто-то когда-то оставил здесь, вероятно, навсегда. Между ними была почти неделя после урока живописи, несколько разговоров, пара случайных прикосновений. И один вечер, когда они просто смотрели друг на друга долго, не сказав ни слова. Сегодня тишина между ними не была пустой. Она была насыщенной, как никогда прежде. — Можно? — спросил Джереми. Жан не сразу понял, о чём речь, но когда Джереми придвинулся ближе, сел рядом, почти вплотную, он не двинулся прочь. Только склонил голову, как будто ждал, что будет дальше. Голова Джереми в следующее мгновение легла ему на плечо, а кончики пальцев коснулись запястья. Осторожно, будто проверял не обожжётся ли. Кожа была тёплой, мягкой и приятной, и он обнял его пальцами, помассировал точку пульса. — Я думал, — сказал он, — что с бетами всё гораздо проще. Спокойнее. Без жара под кожей, — почти выдохнул Нокс. Жан смотрел на него — скорее на копну его каштановых волос, лежащих на плече, — прислушивался к тонкой вуали феромонов, которые Джереми не хотел сдерживать, потому что показать, что он чувствовал рядом с Жаном было куда важнее. Искренность, которую Жан заслужил. — Но с тобой не спокойнее, — прошептал Джереми. — Просто по-другому. И это пугает. Он говорил, почти касаясь губами линии ключиц Жана, и когда Жан обхватил его щёки и поднял голову, заставив посмотреть в глаза, Джереми почувствовал — вот он, момент. Не острый, не стремительный. А мягкий, как ткань, которую медленно разрывают пальцами, сантиметр за сантиметром. Поцелуй не был напористым. Он был долгим. Медленным. Притягательным настолько, что Джереми невольно затаил дыхание. Его пальцы нашли край рубашки Жана, неуверенно, как будто спрашивали разрешения. А потом — чуть сильнее, крепче. Он чувствовал, как ткань поддаётся, как кожа под ней теплеет от прикосновения. Жан не остановил его. Наоборот — сам коснулся ладонями спины Джереми. Осторожно, почти с благоговением, как будто держал хрупкий инструмент, который нельзя повредить. Пальцы прошли вдоль позвоночника, под свитером, и Джереми не сдержал лёгкого вздоха. Медленно раздвигал собственные границы и границы Жана, за которые его пропустили, за которые, как он знал, мало кто пробивался. Это не было страстью, сжигающей до костей, до беспамятства, до отчаянья. Это было чем-то мягким и глубоким, от чего хотелось быть ближе. Без остатка. Снять слой за слоем всё — одежду, маски, защиту. Разделить на двоих этот момент, в котором они оба переступают через что-то, что долгое время накапливалось в груди, клубилось и тлело, пока не превратилось в пожар. Когда Жан провёл ладонью по боку Джереми — от талии вверх, под тканью, до самой груди, — он напрягся, но не от страха. От уязвимости. От того, что открыл себя полностью — и был принят. Он уткнулся лбом в плечо Жана — любимое место на его теле теперь, когда он узнал, как безопасно и тепло там, и прошептал: — Ты мне нравишься. Не просто. Не телом. Не запахом. Не инстинктами. Понимаешь? Жан обнял его, но не крепко, не собственнически. Как будто укрыл всем телом, как будто уже давно ответил самому себе. — Я здесь, — просто сказал он. — Пока ты хочешь, я рядом. И Джереми впервые понял: ему не нужно бояться, что его поймут не так. Потому что это уже было так. Точно, спокойно и всерьёз. Довериться Жану было просто. Доверить себя ещё проще. Под его ладонями получалось забыться и успокоиться, получать удовольствие, как должное, а не как вынужденное. Приятное покалывание в кончиках пальцев появлялось при прикосновениях к мягкой коже. Джереми не должен был тянуться к нему. Но всё в нём пульсировало от желания. Он подался вперёд и скользнул пальцами по руке Жана, почти невесомо. Тот не отстранился. Наклонился ниже и коснулся губами его ключицы — осторожно, словно проверяя границы. Кожа была тёплой, влажной, и Жан вздохнул, не возражая. — Хочу тебя, — прошептал Джереми, — просто вот так. Это было признание, на которое прежде было бы сложно решиться, но Жан каким-то образом подкреплял уверенность Джереми в своих чувствах — как по отношению к нему, так и к самому себе. Он устроился ближе, бедро к бедру, живот к животу. Их дыхания смешались, и в этой близости не было ничего поспешного. Всё происходило медленно — будто само собой. Мягкое и ленивое касание губ, скольжение горячих языков. Джереми тихо постанывал от удовольствия, от того, каким напористым и горячим Жан был с ним, как демонстрировал готовность стать ещё ближе, слиться воедино. Жан обвёл ладонью ягодицу Джереми, подтянул его поближе к своему телу, поддерживая, направляя. Вдоль позвоночника потекла горячая волна наслаждения от того, как их члены, даже сквозь одежду, прижимались друг к другу. Они двигались неспешно и неслышно, но с какой-то напряжённой мягкостью, как будто боялись, что любое слово разрушит то, что строилось между ними. Губы Джереми находили кожу — шею, подбородок, уголок рта. Он целовал до головокружения. А Жан отвечал — осторожно сначала, почти сдержанно, как будто боялся сорваться. Дыхание сбивалось каждый раз, когда бёдра Джереми надавливали на бёдра Жана, вжимались так сладостно и крепко, что перед глазами темнело и пузырилось. Ладонь Джереми на члене Жана показалась шокирующе горячей. Пробралась под одежду, нырнула во влажные боксеры. Жан вздохнул судорожно и мягко, как от прикосновения чего-то божественного. — Всё хорошо? — шепнул Джереми. Жан просто кивнул. Хорошо. Джереми тоже было хорошо. От осознания простого факта, что Жан Моро в его руках чувствует себя восхитительно. Это распаляло и разжигало огонь внутри каждой клеточки. Миллионы крошечных пожаров внутри него. Жан нырнул ладонью под шорты Джереми, сжал его ягодицу в пальцах, подтянул его ещё ближе, словно тряпичную куклу, какой Джереми себя и ощущал рядом с ним. Безумие, к которому они оба так осторожно приближались. Губы нашли друг друга — снова, — прижались в отчаянном желании насытиться удовольствием и наслаждением. Целоваться с Жаном было приятно. Он не напирал, но в том, как двигались его губы, как осторожно язык скользнул внутрь было что-то сакральное. Мурашки и трепет, волны горячего удовольствия вдоль позвоночника — всё, что Джереми чувствовал от одних только касаний к коже Жана. — Можно? — глупо спросил он. Его рука уже была в боксерах Жана, но он спрашивал разрешения, будто ответ всё ещё не был очевиден. — Конечно, — улыбнулся Моро. И Джереми потянул вниз его шорты, оголяя жилистые бёдра и возбуждённый член. Пальцы обхватили напряжённый ствол, погладили вниз, затем наверх. Жан тяжело вздохнул в ответ на прикосновение, сжал пальцы на затылке Джереми, потянул за волосы — не сильно, едва-едва, чтобы прощупать и определить границы. — Помоги мне, — шепнул Джереми. Жан не мог знать, что именно Нокс хотел от него, но без промедления потянулся к его шортам. Стянул с бёдер и надавил на ягодицы — наконец кожа к коже, горячо и влажно. Джереми отозвался задушенным, но облегчённым стоном-вздохом. Предэякулят оставил мокрый след на животе Жана, прямо над короткой порослью тёмных волос, уходящих вверх по животу прямо к пупку. Красиво. И Джереми на пробу потёрся о горячую кожу, размазывая смазку, дразня и испытывая. Это не было похоже на пожар, скорее тлеющий костёр, прогоревший только-только — один сильный порыв ветра и угли снова разгорятся. Но погода безветренная, а земля влажная, и они оба танцевали на прогоревшей древесине, наслаждаясь тихим жаром, проникающим под кожу. Джереми брал, Жан отдавал, позволял, принимал. Наслаждался тем, как ладошки Джереми погладили его член с нажимом и рвением, совершенно несвойственным его омежьей натуре. Он позволял ей освободиться сейчас, вместе с Жаном, познать, что такое удовольствие, которые ты можешь получать от того, что сам завладеваешь чужим телом. — Ты такой красивый, — мягко шепнул Нокс — голос хриплый, тягучий, патокой стекающий вниз по позвоночнику. Вместе со стонами, когда Джереми впервые двинулся вперёд, скользнул членом по члену Жана, сжал его бёдра своими. В этом единстве было что-то совершенно иное — не так до этого, как со всеми другими, — в этом было что-то мягкое, плотное и густое. И они оба чувствовали это. Жан придерживал Джереми за талию, помогал двигаться с той восхитительной амплитудой, от которой они оба теряли голову — туго, с нажимом, без расстояния между ними. Только тепло кожи, смазка и желание. В этом безумном порыве обладать друг другом, честности и прямолинейности, они искали крошечные очаги удовольствия, подстраиваясь под ритм и зов тел. Бесконечный жар и скольжение. И ладошка Жана, которой он обнял оба их члена, образовывала крепкое кольцо, в котором Джереми задыхался, стонал, гудел и двигался. Двигался сильнее, быстрее с каждой минутой, подводя их обоих к краю, к той неизведанной пока точке совместного удовольствия. — Я сейчас кончу, — зашептал Жан. В этом обессиленном и отчаянном шепоте Джереми услышал так много — принятие, согласие и истинное наслаждение. — Ты можешь кончить, — прошептал он в ответ. Тепло нарастало, как в раскалённом воздухе — от прикосновений, от трения, от ритма, который они нашли вместе. Ни один не говорил вслух, но каждый звук, каждый шепот, каждый вдох был честнее любого признания. Оргазм был честнее любых слов — удовольствие, о котором Жан не стал молчать. Застонал громко, протяжно, замер всем телом, напрягся, пока волна за волной набрасывались на его тело, смывая остатки самообладания. Когда всё затихло, Джереми остался лежать, прижавшись щекой к плечу Жана. В аудитории по-прежнему было жарко, изнурительно, но теперь внутри стало легче — как будто они, наконец, вздохнули свободно.▪︎
Джереми ждал вечера. Весь день мысли путались с нотами, пальцы дрожали не от волнения, а от того, что он наконец решился. Слова казались лишними. Он мог бы сказать их — мог бы. Но лучше всего говорил за него звук. Он пригласил Жана в класс — тот самый, где днём помогал детям проносить музыку сквозь тела, учил контролю и собранности, единству тела и души, а вечерами оставался один, чтобы играть для пустых стен. И теперь, когда Жан вошёл и тихо прикрыл за собой дверь, Джереми понял, что боится. По-настоящему. Потому что собирался раскрыть не только музыку — он собирался раскрыть себя. — Садись, — попросил он. Голос предательски дрогнул. Жан не спрашивал. Просто устроился на первом ряду, чуть склонив голову. В его взгляде не было нетерпения — только готовность слушать. Джереми поднял скрипку. Ладонь привычно легла на гриф. Смычок легко скользнул по струнам. Первый звук — почти шёпот. Проба дыхания. А потом — музыка. Он играл медленно — так, как не играл для других. Каждая нота существовала как слово, которое он не осмеливался сказать. Там было всё: его робость в первые встречи, его осторожная надежда, его страх быть отвергнутым, его желание быть рядом, его восхищение каждым взглядом, каждым жестом Жана. Музыка нарастала, голос скрипки становился увереннее, смелее. Смычок дрожал в руках, потому что сердце било в такт, и Джереми чувствовал: он не играет, он — говорит. О том, что ему дорого. О том, что он выбрал. О том, что чувствует сейчас, в эту секунду, здесь, с ним. Когда он замер, пустив последние звуки в воздух, в классе повисла тишина — тёплая, как объятие. Жан сидел, не двигаясь. Он смотрел на Джереми так, будто слышал каждую эмоцию, что звучала в этой музыке. Будто понял всё. Джереми, не раздумывая, отложил скрипку, подошёл и сел рядом, лицом к Жану, на корточки подле его ног. Пальцы нашли ладони Жана. Сжали их крепко, почти жадно. — Это всё для тебя, — сказал он тихо. — Всё, — звучало интимно, как и было на самом деле. Всё — это чувства. Всё — это время. Всё — это уязвимость. Всё — сам Джереми. Жан сжал его руки в ответ и наклонился. Влажные от жары лбы соприкоснулись. И в этой близости не было ни страсти, ни суеты. Только тишина двух людей, которые нашли друг друга. — Я знаю, — ответил Жан. — Я слышал. И этого было достаточно.