В плену воспоминаний

R
В процессе
9
автор
Размер:
планируется Макси, написано 74 страницы, 31 054 слова, 9 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
9 Нравится 8 Отзывы 1 В сборник

Глава 9. Лихорадка.

Настройки
Сад, объятый полуденным теплом, дышал покоем и тихой, умиротворённой радостью. Это был не роскошный парк с фонтанами и мраморными статуями, а скромный, но уютный уголок, где природа чувствовала себя полновластной хозяйкой. Старые, раскидистые деревья — дубы и липы — сплетали свои ветви над головой, образуя живой, колышущийся шатёр, сквозь который солнечные лучи пробивались лишь редкими, дрожащими золотыми монетами. Воздух был напоён ароматом свежей травы, нагретой солнцем листвы и едва уловимого, сладковатого запаха цветущего где-то неподалёку шиповника. В этой благостной тишине, на маленькой, залитой светом полянке, среди скромных луговых цветов, расположились двое детей — брат и сестра, два существа, чьи души были так же чисты и безмятежны, как этот летний день. Девочка, совсем ещё малышка лет, быть может, пяти, сидела, скрестив ножки, прямо на траве, и её светлые, отливавшие золотом локоны, схваченные на затылке простой голубой лентой в большой бант, весело подрагивали при каждом её движении. Глаза её, огромные и чистые, цвета летнего неба, сияли беззаботным счастьем, а щёки, тронутые нежным румянцем, напоминали спелые персики. Одета она была в скромное, но сшитое с любовью и вкусом платьице пастельного, небесно-голубого оттенка, удивительно гармонировавшего с цветом её глаз. Её маленькие, проворные пальчики ловко и сосредоточенно перебирали тонкие стебли ромашек и колокольчиков, сплетая их в незамысловатый, но, на её взгляд, настоящий королевский венок. С губ её то и дело срывались тихие, мелодичные напевы — обрывки французских песенок, услышанных от матери, — такие же светлые, как и сама атмосфера этого уединённого рая. Рядом, вытянувшись во весь рост на мягком, прогретом солнцем травяном ковре, лежал мальчик. Он был старше года на три, но даже в этом юном возрасте в тонких, ещё не до конца оформившихся чертах его лица уже угадывалось сходство с сестрой — тот же разлёт бровей, та же ямочка на подбородке. Волосы его, однако, были темнее, цвета спелого каштана, и непослушными прядями спадали на высокий лоб. Одет он был столь же просто и практично, и весь его облик дышал спокойствием и довольством. Глаза его были блаженно прикрыты, на губах играла лёгкая, безмятежная улыбка. Он не спал — он впитывал этот момент, словно губка, наслаждаясь теплом, тишиной, лёгким ветерком, ласкающим разгорячённую кожу, и, прежде всего, обществом этого маленького, самого родного на свете существа, чьё негромкое пение было для него лучшей музыкой на свете. — Voilà! Готово! — звонкий, как серебряный колокольчик, голосок прорезал тишину. Девочка подняла над головой своё творение, с гордостью и любовью осматривая его. Венок и впрямь вышел на славу — пышный, яркий, словно воплощение самой радости. Не в силах более сдерживать своё нетерпение, она тут же, не вставая, на коленках подползла к брату и принялась энергично, но осторожно тормошить его за плечо. — Ну же, просыпайся, соня! — лепетала она, заразительно смеясь. — Примерять пора! Ты должен увидеть, какая получилась красота! Матушка говорила, в таких венках древние короли на праздники выходили! Мальчик, разбуженный столь бесцеремонным, но милым его сердцу образом, лениво потянулся, издав притворный, полный наигранной досады стон. Он медленно, с видимой неохотой приподнялся и сел, и его сонные, ещё не до конца сфокусированные глаза встретились с сияющим, полным радостного ожидания взором сестры. — Ну, и долго ты возилась, — пробормотал он хрипловатым со сна голосом, но в глазах его уже заплясали весёлые искорки. Не дожидаясь дальнейших слов, девочка, привстав на цыпочки, с торжественным видом водрузила венок на его голову. Увы, творение оказалось чуть великовато для её модели — пышное кольцо из цветов и трав тотчас сползло мальчику на самые глаза, скрыв от него мир зелёной пеленой. — Ой! — вырвалось у девочки. Она испуганно прижала ладошки к губам, но уже в следующее мгновение её испуг сменился весельем, и она залилась звонким, переливчатым хихиканьем. Мальчик же, оказавшись в столь нелепом положении, не разделял её веселья. Он смешно, по-утиному, выпятил нижнюю губу и попытался сдуть венок со лба. Но тот, предательски цепляясь колокольчиками за пряди волос, даже не думал сдвигаться с места. — Ммм… — недовольно заурчал мальчик. — Вот, значит, как… Смешно тебе, да? Конечно, тебе-то весело! Ты, я погляжу, опять с размером не угадала, мастерица! Девочка, продолжая давиться смехом, уперла руки в бока и с самым серьёзным видом, на какой только была способна, парировала: — Вовсе нет! Я всё правильно сделала! Я по своей голове мерила, и в самый раз вышло! Это просто… — она сделала небольшую, но многозначительную паузу, и в её глазах заискрилась лукавая искра, — это просто у тебя, братец, голова слишком маленькая! Для такого большого венка! — Ах, так, значит? Моя голова маленькая?! — с деланым, преувеличенным возмущением воскликнул мальчик, стягивая наконец злосчастный венок с глаз. И, не дав сестре опомниться, он одним стремительным, ловким движением бросился вперёд, настигая маленькую насмешницу. Его ловкие пальцы впились в её бока, нащупывая самые уязвимые для щекотки места. — Ну, держись теперь, королева цветов! — прорычал он сквозь смех. Девочка взвизгнула, пронзительно и в то же время радостно, и попыталась вырваться, извиваясь всем своим худеньким тельцем, словно пойманная рыбка. — Нет! Не надо! Братец, перестань, я больше не буду! — кричала она, задыхаясь от смеха. — Ой, щекотно! Сдаюсь! Сдаюсь на милость! Но брат был неумолим. Их звонкий смех слился в единую, радостную мелодию, разлетевшуюся по всему саду. В конце концов, запыхавшиеся, раскрасневшиеся и совершенно счастливые, они оба повалились на мягкую, душистую траву, переводя дыхание и глядя в бездонное, сияющее над ними небо. Несколько мгновений они лежали молча, всё ещё тяжело дыша, но постепенно дыхание выравнивалось, а умиротворение вновь овладевало ими. По высокому, ярко-синему небу лениво и величаво, словно белоснежные корабли по бескрайнему океану, плыли пушистые облака. Их причудливые формы сменяли одна другую: вот проплыл дракон, выдыхающий клубы пара, вот — замок с остроконечными башнями, а за ним — стадо диковинных овец. И вдруг, нарушая это безмолвное созерцание, девочка приподнялась на локте, нависая над братом и заслоняя собой облака. Её лицо, всё ещё пылающее после недавней возни, было не по-детски серьёзным и задумчивым, а в огромных голубых глазах светилась такая глубокая, щемящая нежность, какой он никогда прежде не видел. — Знаешь… — проговорила она тихо, чуть запинаясь, словно подбирая самые важные на свете слова, — мне так повезло с тобой. Ты — самый лучший старший братец на всём белом свете! — Её голос дрогнул от переполнявших её чувств. — Я так сильно… так сильно тебя люблю! Мальчик, застигнутый врасплох столь откровенным и бурным признанием, мгновенно залился краской смущения. Он не привык к таким нежностям, они казались ему чем-то девчачьим, «телячьим», как он сам это называл. Он резко отвернулся, уставившись куда-то в сторону, на ствол старого дуба, и принялся сосредоточенно ковырять пальцем землю. — Ну вот, опять ты за своё… — проворчал он, стараясь придать голосу максимум суровости и недовольства, но выходило это у него плохо. — Оставь эти свои… телячьи нежности! С чего ты вдруг такое говоришь? Но девочка не отступала. Она продолжала смотреть на него, и в её взгляде была такая мольба, такое искреннее, невысказанное ожидание, что он не выдержал. Тяжело вздохнув, всё ещё не глядя на сестру, он пробормотал едва слышно, словно делая величайшее одолжение: — Ну… и я тоже тебя люблю. Конечно, люблю. Чего ж тут не любить-то… И от этих простых, неуклюжих, но идущих от самого сердца слов личико девочки просияло, озарившись изнутри тем особенным, неземным светом, каким могут светиться лишь дети. Она поняла всё без лишних слов. Она поняла, что скрывалось за его напускной ворчливостью. Но этого ей показалось мало. Она вдруг схватила его руки — его большие, сильные, уже начинающие грубеть ладони — в свои, маленькие и тёплые, и сжала их с неожиданной, почти отчаянной силой. Взгляд её стал напряжённым, умоляющим, почти суровым. — Пообещай мне! — прошептала она горячо, и голос её зазвенел от напряжения. — Пообещай мне прямо сейчас, что мы всегда будем друг у друга! Что бы ни случилось! Что мы никогда друг друга не бросим. Никогда-никогда! Обещаешь? Мальчик нахмурился. Он не понимал причины этой внезапной, лихорадочной серьёзности. Ведь всё так хорошо, так спокойно… Но, видя, как дрожат её губки, с каким напряжением она ждёт ответа, он не смог отказать. Он криво, чуть насмешливо, но в то же время с неожиданной теплотой хмыкнул и кивнул. — Ну, обещаю, обещаю… Успокойся. Что это ты вдруг… Век бы тебя слушал, да только глупости ты говоришь. Куда ж я от тебя денусь? И в тот же миг, словно тяжкий груз свалился с её плеч. Лицо её вновь озарила улыбка. Но, чтобы развеять последние остатки этого непонятного напряжения, она вскочила на ноги легче лёгкого пёрышка. Глаза её озорно блеснули. — А давай в догонялки?! — звонко крикнула она, отбегая на несколько шагов. — Чур, ты водишь! И, весело рассмеявшись серебристым смехом, она бросилась прочь, мелькая голубым пятнышком среди зелёной листвы. Мальчик только головой покачал, глядя ей вслед. Ну что за непоседа! Он начал подниматься, чтобы ринуться в погоню, как вдруг… …смех оборвался. Резко. Пугающе. Девочка, отбежавшая уже довольно далеко, остановилась как вкопанная. Её плечи вдруг неестественно напряглись и затряслись, а из груди вырвался звук, от которого у мальчика кровь застыла в жилах. Это был кашель. Но не обычный, лёгкий, какой бывает от простуды, а страшный, утробный, рвущийся откуда-то из самой глубины её маленького тела. Лающий, надсадный, сотрясавший всю её хрупкую фигурку с такой силой, что она сгибалась пополам, хватаясь ручонками за грудь. — Что с тобой?! — в ужасе вскричал мальчик, вскакивая на ноги. Но ответом ему был лишь новый приступ, ещё более сильный и безжалостный. И в тот же миг мир вокруг начал меняться. Стремительно, неотвратимо и безжалостно. Словно сама природа, оскорблённая вторжением этой чудовищной, несправедливой болезни, содрогнулась от ужаса и отвращения. Яркая, сочная зелень травы на глазах пожухла, пожелтела, обратилась в серый, безжизненный прах. Цветы на поляне поникли, их лепестки, только что сиявшие свежестью, осыпались чёрным, гниющим дождём. Листья на деревьях, ещё мгновение назад полные жизни, скрючились, почернели и с сухим, зловещим шелестом начали падать на землю, устилая её мёртвым, увядшим ковром. Солнце, только что дарившее тепло и свет, предательски скрылось за тяжёлыми, свинцовыми тучами, что неслись откуда-то с севера, заволакивая небо зловещей, клубящейся пеленой. Поднялся ветер — не ласковый, освежающий бриз, а ураганный, ледяной вихрь, что завывал в голых ветвях, поднимая в воздух тучи мёртвой листвы и пыли, хлеща по лицу и заставляя одежду развеваться, словно саван. Мальчик, оцепенев от ужаса, озирался по сторонам, не в силах поверить в происходящее. Его взгляд, полный дикого, животного страха, метался от мёртвых деревьев к клубящейся тьме небес, пока, наконец, не остановился на сестре. И то, что он увидел, заставило его закричать. Она менялась. Менялась на глазах, прямо здесь и сейчас, и это было во сто крат страшнее всего, что творилось вокруг. Её светлые, золотистые локоны потускнели, стали тусклыми, безжизненными, словно паутина. Румянец на щеках исчез, сменившись мертвенной, восковой бледностью, сквозь которую проступали синие прожилки вен. Она таяла, угасала, становилась бесплотной, словно сама жизнь покидала её с каждым новым, душераздирающим вздохом. Нарядное голубое платьице, которое так шло ей, обвисло грязными, истлевшими лохмотьями на её исхудавшем, почти прозрачном тельце. Она подняла на брата глаза, и в них не было больше ни смеха, ни озорства, ни даже того лукавого огонька, что так любил он. В них плескалась лишь бездонная, всепоглощающая му́ка и мольба о помощи. Новый приступ кашля сотряс её, ещё более жуткий и безжалостный, чем прежде. Она зашлась в нём, согнувшись, задыхаясь, и когда отняла руки от губ, пальцы её были алы от крови. Густой, тёмной, почти чёрной крови. И, протягивая к нему эти окровавленные, дрожащие ручонки, она прошептала, и голос её, слабый и надтреснутый, был слышен сквозь вой ветра, как звон разбитого хрусталя: — Братец… Помоги… Ты же обещал… быть рядом… Не оставляй меня… умоляю… Не оставляй… — Marie! — дикий, полный невыразимого ужаса и отчаяния вопль вырвался из груди мальчика. Он ринулся к ней, не помня себя, не видя ничего, кроме её бледного, угасающего лица. Но что-то не пускало его. Какая-то невидимая, но оттого не менее непреодолимая стена встала между ними, отбрасывая его назад при каждой попытке приблизиться. Воздух вокруг сгустился, стал вязким, как смола, не давая дышать, не давая двигаться. Мир вокруг них рушился с ужасающим, апокалиптическим грохотом. Земля под ногами мальчика задрожала, пошла трещинами, и из этих чёрных провалов вырывались языки багрового, нездешнего пламени, пожирающего остатки мёртвого сада. Небо, ставшее чёрным, словно сажа, раскалывали ослепительные, беззвучные молнии. — Marie! — снова закричал он, простирая к ней руки, пытаясь дотянуться, прорваться сквозь невидимую преграду. — Сестрица, я здесь! Я иду! Я не брошу тебя! Слышишь! Держись! И она тянулась к нему. Из последних, чудовищных сил, превозмогая боль и душивший её кашель, она тянулась к своему брату, к единственной надежде на спасение. Её тонкие, почти прозрачные пальчики, дрожа, почти касались его вытянутых рук. Ещё мгновение… ещё одно крохотное, нечеловеческое усилие — и они бы встретились. Но земля под ногами мальчика вдруг разверзлась. С диким, торжествующим рёвом чёрная бездна поглотила твердь, и он, не удержавшись, с воплем ужаса полетел вниз, в клубящуюся пустоту. Последнее, что он увидел, уносимый во тьму, — это её глаза, полные слёз и смертной тоски. Последнее, что он услышал, — это её слабый, угасающий голос, зовущий его. И последним, что вырвалось из его груди, был отчаянный, разрывающий душу крик, эхом заметавшийся в бездонной пустоте: — МАРИИИИ!!!

***

Несколько недель назад

Утро следующего дня наступило тихое и серое, словно сама природа ещё не решила, дарить ли миру свет или оставить его во власти затянувшейся ночи. Бледный, разбавленный молоком тумана рассвет медленно вползал в маленькое оконце хижины, едва рассеивая густой, застоявшийся сумрак. Зифир встретил его в том же положении, в каком и застала его минувшая ночь: он сидел на грубом деревянном табурете, придвинутом почти вплотную к изголовью узкой кровати, и не сводил покрасневших от бессонницы глаз с бледного лица своего господина. Сна не было. Он позволил себе лишь несколько кратких минут забытья под самое утро, когда усталость, подобно безжалостному палачу, навалилась на него и силой смежила веки. Но и этот сон был не отдыхом, а лишь продолжением мучений — обрывочным, тревожным, полным смутных, зловещих теней, от которых он то и дело вздрагивал и пробуждался, хватаясь за рукоять спрятанного клинка. Дмитрий не приходил в себя. Дыхание его, слабое и неровное, по-прежнему едва уловимым паром срывалось с пересохших, потрескавшихся губ, а лицо сохраняло ту же пугающую, восковую бледность, что и накануне. Но он был жив. И это — лишь это — давало Зифиру силы держаться. Старый Ахмет, поднявшись с первыми петухами, первым делом осмотрел раненого. Его жилистые, узловатые пальцы, привычные к подобной работе, действовали с той же тщательной, почти ритуальной неторопливостью: ощупали лоб, проверили повязку, вслушались в прерывистое дыхание. Старик удовлетворённо кивнул каким-то своим мыслям и, не сказав ни слова, принялся хлопотать по хозяйству. Вскоре на грубом дощатом столе появился скромный завтрак — краюха чёрствого хлеба, несколько ломтиков овечьего сыра и две глиняные кружки с горячим, пряным травяным отваром. Запах его, горьковатый и терпкий, поплыл по комнате, смешиваясь с неизменным ароматом сушёных трав и старого дерева. Зифир, поглощённый своим мрачным бдением, даже не взглянул в сторону стола. — Тебе надобно поесть, сынок, — произнёс Ахмет спокойно и просто, без тени упрёка или настойчивости. Он уже достаточно изучил этого угрюмого, колючего человека, чтобы понять: приказной тон здесь не поможет. — Ты и так едва на ногах стоишь. А у тебя, напомню, тоже рана на голове, и не из лёгких. Как ты собираешься помогать своему господину, если сам свалишься без сил? Соглядатай дёрнул плечом, и на его осунувшемся лице промелькнула тень глухого раздражения. — Я не голоден, — отрезал он сухо, не поворачивая головы. Но Ахмет не отступал. Он подошёл ближе, и в его выцветших, но всё ещё зорких глазах светилось то особое, спокойное упрямство, что свойственно людям, привыкшим иметь дело с больными и строптивыми. Он молча подвинул к Зифиру миску с едой, и его морщинистая рука на мгновение задержалась на столе — жест, в котором было больше убеждения, чем в сотне слов. — Твой господин, — сказал старик тихо, кивнув в сторону неподвижного Дмитрия, — когда очнётся, увидит перед собой не сильного помощника, а измождённую тень, которая не способна будет и стакана воды подать. Ты этого хочешь? Это был удар ниже пояса, и оба это понимали. Зифир стиснул зубы так, что желваки заходили на скулах. Но возразить было нечего. Он медленно, с видимой неохотой поднялся и пересел за стол. Ел он механически, без аппетита, почти не чувствуя вкуса, но с методичностью человека, понимающего необходимость этого действия. Ахмет, удовлетворившись, больше не докучал ему разговорами. День прошёл своим чередом — тягучий, однообразный, наполненный лишь тихими звуками жилища да редкими, короткими фразами, которыми обменивались двое мужчин. Зифир, подкрепив силы, вновь занял свой пост у изголовья. Ахмет то уходил по каким-то своим делам в деревню, то возвращался, принимался за приготовление новых снадобий, толок в ступке сухие коренья, наполняя комнату горьковатой пылью. Рана на затылке соглядатая, которую старик заново осмотрел и перевязал, давала о себе знать тупой, ноющей болью, но он приучил себя не замечать её. К вечеру всё изменилось. Это началось внезапно, без предупреждения. Дмитрий, до того лежавший почти неподвижно, вдруг задышал чаще, прерывистее, с каким-то влажным, клокочущим присвистом, от которого у Зифира мороз пробежал по коже. На его впалых, бледных щеках вспыхнули два ярких, лихорадочных пятна — нездоровых, алых, словно мазки кистью по восковой маске. Тело, только что бывшее безвольным и почти остывшим, начала сотрясать крупная, неудержимая дрожь. Лоб, когда Зифир в тревоге прикоснулся к нему, пылал так, что тот руку отдёрнул. — Ахмет! — в голосе соглядатая прозвучал неподдельное волнение, смешанное с требованием немедленного действия. Старик уже был рядом. Он отстранил Зифира, склонился над раненым, приложил ладонь к его лбу, затем к шее, оттянул веко, всматриваясь в закатившийся зрачок. Лицо его, обычно невозмутимое, стало жёстким и сосредоточенным. Не говоря ни слова, он метнулся к своим запасам и принялся за работу с той стремительной, отточенной годами сноровкой, на какую только способен опытный лекарь перед лицом внезапной угрозы. Он растирал Дмитрию грудь и виски какой-то жгучей, остро пахнущей мазью, прикладывал к пылающему лбу холодные компрессы, пытался влить в пересохший рот отвар, но тщетно — зубы раненого были судорожно стиснуты. Лихорадка, страшная и безжалостная, захватывала его тело, как пламя захватывает сухое дерево, и все усилия старика казались жалкими попытками затушить пожар глотком воды. Время шло. За окнами сгустилась ночь, а в хижине продолжалась эта безмолвная, отчаянная битва. Зифир, стиснув кулаки, метался по тесной комнате, словно загнанный в клетку зверь. Каждый стон, срывавшийся с губ его господина, отзывался в нём глухой, саднящей болью. Собственная беспомощность, липкая и удушающая, сковывала его по рукам и ногам, и от этого бессилия в душе закипала ярость — тёмная, иррациональная, требующая выхода. Наконец, когда очередной компресс, согревшись почти мгновенно, не принёс и тени облегчения, Зифир не выдержал. Он резко, одним прыжком оказался рядом с Ахметом, схватил его за плечо и рывком развернул к себе. Глаза его, дикие и воспалённые, горели огнём неподдельной угрозы. — Ты! — выдохнул он, и голос его, сорванный и хриплый, прозвучал как удар хлыста. — Ты же говорил мне, что рана неглубока! Что кость цела! Что инфекция не могла попасть в организм! Ты лгал мне, старик?! Лгал с самого начала?! Он навис над Ахметом, используя весь свой рост, всё своё подавляющее физическое превосходство. Его лицо, искажённое злостью, было в нескольких дюймах от лица лекаря. Другой на месте старика отшатнулся бы, начал оправдываться или звать на помощь. Но Ахмет остался стоять неподвижно. Он не сделал ни шагу назад, не попытался высвободиться из цепкой, железной хватки. Он лишь поднял на своего разъярённого собеседника свои спокойные, усталые глаза, и в них не было ни страха, ни обиды. Только понимание. Глубокое, почти печальное понимание чужой боли. — Я говорил тебе правду, сынок, — произнёс он ровно и тихо, и его спокойный голос странным образом контрастировал с бушующей яростью Зифира. — И я не лгал. С моей стороны было сделано всё возможное. Всё, что в моих силах. И прямо сейчас я продолжаю делать всё, что могу. Я понимаю твою злость, Зифир. Она рождается из страха за близкого человека. Но пойми и ты: эта злость бессмысленна. Она не поможет твоему господину. Она лишь ослепляет тебя самого. Он мягко, но решительно взял руку Зифира, всё ещё сжимавшую его плечо, и отвёл её в сторону. — Ты помнишь, что я сказал тебе в первый день? — продолжал старик, не отводя взгляда. — Я лечу тела. Только тела, а не души. И сейчас, поверь моему опыту, твоего господина терзает не столько рана, сколько что-то иное. Что-то, что гложет его изнутри, не даёт покоя, не позволяет исцелиться. Эта лихорадка, — он кивнул в сторону мечущегося в бреду Дмитрия, — она не столько от раны, сколько от душевных мук. Что-то разрывает его сердце, и против этого я, увы, бессилен. Здесь уже не помогут ни мази, ни отвары. На всё воля Аллаха. И воля самого твоего господина. Только он сам может решить: бороться ли ему и жить, или сдаться и уйти. Зифир слушал его, и с каждым словом ярость в его груди угасала, сменяясь горьким, безысходным осадком. Он знал, что старик прав. Знал это с самого начала. Но признать собственное бессилие было невыносимо. Он резко отвернулся, отошёл к столу и, упершись в него обеими руками, замер, низко опустив голову. Плечи его тяжело вздымались. Ахмет, видя это, ничего больше не сказал. Он лишь тихо вздохнул и вернулся к своему пациенту, чтобы продолжать борьбу, пусть даже и заведомо проигранную. К ночи ничего не изменилось. Лихорадка не отступала. Дмитрий продолжал метаться на узком ложе, его пересохшие губы беззвучно шевелились, а иногда из груди вырывались тихие, невнятные фразы — обрывки французской речи, которые Зифир не мог разобрать. Ахмет, чьи старые кости ныли от усталости, дал своему невольному помощнику подробные наставления по уходу за раненым и, тяжело опираясь на посох, отправился в свой закуток, чтобы хоть немного отдохнуть перед новым днём. Силы его были на исходе. Зифир остался один. Один на один с бредящим господином, с чадящей свечой, отбрасывавшей на бревенчатые стены пляшущие, искажённые тени, и с гнетущей, давящей на уши тишиной, которую нарушало лишь неровное, свистящее дыхание больного да завывание ночного ветра за окном. Он не знал, сколько времени прошло. Минуты растягивались в часы, часы казались вечностью. Он сидел, откинувшись спиной к шершавой стене, и глядел в одну точку, пока перед глазами всё не начало расплываться от усталости. И вдруг Дмитрий на кровати забился с новой, неистовой силой. Тело его выгнулось дугой, с губ сорвался долгий, полный невыразимой муки стон, а затем он заговорил. Громче, отчётливее, чем прежде. — Marie… Marie, attends-moi… Ne me quitte pas… Je t'en supplie… — хриплый, сдавленный шёпот прозвучал в тишине как удар колокола. Зифир вздрогнул и подался вперёд. Имя. Он услышал имя. Женское имя. Мари. А затем, после короткой, судорожной паузы, с губ посла сорвалось другое слово, произнесённое с какой-то особой интонацией, в которой смешались нежность, боль и… гордость?.. — Sophie… ma petite Sophie… И эти слова, эти незнакомые имена, произнесённые в беспамятстве, поразили Зифира в самое сердце. Он смотрел на своего господина — на этого всегда такого сильного, такого непроницаемого, такого циничного и расчётливого человека, — и не узнавал его. Перед ним на жалком тюфяке лежал не могущественный шпион, не грозный посол, перед которым трепетали враги, а сломленный, беззащитный, страдающий человек. И это зрелище, вопреки всему, вызвало в душе Зифира странное, незнакомое ему доселе чувство — не жалость, нет, а что-то похожее на невольное, смущённое сострадание. Ему стало не по себе. А потом на него навалилась усталость, что копилась все эти дни и ночи, лишая сил, разума, способности мыслить здраво. Двое суток почти без сна, постоянное нервное напряжение, рана, не получившая должного ухода — всё это разом обрушилось на него. Он чувствовал, как закипает внутри глухое, иррациональное раздражение. Он был зол. Зол на себя, на своё бессилие. Зол на русских, на эту проклятую учительницу, на её жениха, на её отца, из-за которых они оказались в этой дыре. И да, он был зол даже на старого Ахмета, хотя умом понимал всю несправедливость этой злости. Но сейчас его эмоциями управляла не логика, а измождённое, вымотанное до предела тело. И когда Дмитрий вновь застонал и заметался, выкрикивая что-то бессвязное, Зифир не выдержал. Он рывком пододвинул свой табурет почти вплотную к изголовью и, нависнув над господином, заговорил. Громко, резко, почти грубо. Он не знал, слышит ли его Дмитрий, доходят ли до его затуманенного бредом сознания эти слова. Но он не мог больше молчать. — Господин… — голос его, сорванный и хриплый, прорезал тишину. — Господин, послушайте меня. Вы слышите? Я не знаю, слышите ли вы… Но я скажу. Я служу вам достаточно долго. Я знаю вас. Знаю вас настоящего. Не этого… — он осёкся, подбирая слова, — …не этого сломленного, беспомощного человека, который мечется сейчас на этой убогой постели. Я знаю другого вас. Умного, расчётливого, сильного. Человека, который никогда не сдаётся. Который всегда на шаг впереди. Я уважаю этого человека. Я благоволю ему. Мы прошли с вами через столько, что другому и не снилось. И я знаю… я знаю, что вам самому было бы тошно смотреть на себя сейчас. Слабого. Беспомощного. Проигравшего какую-то жалкую стычку кучке русских дилетантов. Он замолчал, переводя дыхание. Грудь его тяжело вздымалась, на лбу выступила испарина. Но он продолжил, уже тише, но с ещё большим напором, вкладывая в слова всю свою ярость, всю свою веру, всю свою непоколебимую преданность. — Возьмите себя в руки. Слышите? Придите в себя. Вы нужны мне. Вы нужны… — он снова запнулся, не в силах выговорить то, что вертелось на языке, — …нужны для дела. Мы ещё не закончили. Мы ещё не отомстили. А я… я не сомневаюсь, что мы это сделаем. Слышите? Не сомневаюсь. Я найду их. Всех до единого. И они заплатят. За всё. За вашу кровь. За наш позор. За каждую минуту, проведённую в этой дыре. Но для этого вы должны жить. Вы должны бороться. Так боритесь же, чёрт вас возьми! Последние слова он почти выкрикнул, и они повисли в воздухе, словно звон разбитого стекла. Ответа не было. Дмитрий всё так же метался на постели, его покрасневшие глаза были закрыты, а с губ срывалось лишь тихое, едва слышное бормотание. Зифир обессиленно откинулся на спинку табурета. Весь его гнев, вся его энергия ушли в этот короткий, отчаянный монолог, оставив после себя лишь выжженную пустыню. Он закрыл лицо руками и долго сидел так, слушая, как кровь стучит в висках. А потом усталость, наконец, одержала верх. Он не заметил, как сполз с табурета на брошенный у стены матрас, как голова его безвольно упала на согнутые руки. Сознание его померкло, и он провалился в тяжёлое, свинцовое забытьё, без сновидений, без образов, без ощущения времени. Он не видел, как постепенно, почти неуловимо, затихло судорожное дыхание его господина. Не слышал, как выровнялся, стал глубже и спокойнее его пульс. Не заметил, как лихорадочный румянец на впалых щеках начал постепенно, но верно отступать, сменяясь нормальным, живым оттенком кожи. А потом, в предрассветной тишине, когда свеча на столе уже догорела и лишь алые угольки в очаге отбрасывали слабый, умирающий свет, случилось то, что иначе как чудом нельзя было назвать. Веки Дмитрия чуть заметно дрогнули. Ресницы затрепетали, а затем, медленно, с неимоверным усилием глаза его приоткрылись. Взгляд, мутный и расфокусированный, скользнул по низкому закопчённому потолку, по стенам, по фигуре спящего на полу слуги. Он ещё ничего не понимал, никого не узнавал, но в этих глазах, бывших ещё несколько часов назад стеклянными и безжизненными, уже теплилась слабая, робкая, но неоспоримая искра сознания. Искра жизни.
9 Нравится 8 Отзывы 1 В сборник