***
Связанные тонким джутом и десятилетием забвения, журналы, так и остались нетронутыми на рабочем столе библиотекарши; в миг забытые благодаря тому, что Смирнова уловила до боли знакомый голос неподалёку. Отголосок прошлого. И силуэт. Силуэт её безразличия. Она следовала за объектом терзаний своей совести траекторией змейки с неприметностью мышки, ловко маневрируя меж двухсторонних стеллажей. Каждый раз глядя в щель, в свободное пространство выше верхних обрезов книжных блоков, но ниже деревянной полки, Кира лицезрела точёный профиль лица: холмы, горы, равнины, — все штрихи напоминали географический рельеф. Тонкий нос с горбинкой — надолго запоминающаяся черта. Она западала в душу всем, кроме обладателя этой диковинки. Тот терпеть её не мог. Пока для восприятия Киры его профиль состоял из географических рельефов, для его восприятия тот целиком состоял из географических ошибок — он не должен был рождаться здесь, в Германии. Кира пыталась окликнуть ашкеназа по проклятой еврейской фамилии, но тот отражал звуковые волны своим игнорированием и удалялся прочь. Траектория менялась быстро: зигзаг, прямолинейная, криволинейная, хаотичная — будто всего две молекулы в Броуновском движении. Тождественно темпу метаморфоз траектории, размах длинных ног ашкеназа увеличивался и увеличивался. В библиотеке нельзя нарушать тишину: никто из них — преследуемый своей connaissance и преследуемая совестью — не бежал сломя голову. Но в моменте присутствовал парадокс: не тень следовала за человеком, а человек следовал за тенью. Тень была безмолвна, безучастна в своей собственной жизни уже с 1937 года; у неё и не было перспектив на протест или перерождение с помощью фальсифицированной личности — как у Человека. Человек не был обречён на незаметную жизнь — даже не жизнь, а существование — с самого начала, как Тень. Национальная принадлежность Человека была несовершенной, но не беспросветной. Тень уже была определена, зафиксирована, вписана в реестр обречённых ещё до того, как научилась сопротивляться. Человек же пока оставался подвижной величиной — статистической ошибкой, погрешностью системы, которую можно было либо стереть, либо по недосмотру сохранить. Из этого всего вытекал и другой парадокс, второй по счёту: не прошлое преследовало настоящее, а настоящее — прошлое, пытаясь догнать его прежде, чем оно окончательно превратится в отсутствие. Настоящее постигло прошлое, скитаясь вдоль времени — вековые архивы в напечатанном виде. Возможно, в этот день произошёл сдвиг временной петли, и им — Настоящему и Прошлому, Человеку и Тени — никогда не нужно было встречать друг друга, ведь это являлось хронологической аномалией, нарушением. Аномалии вызывают хаос, а нарушения — воздаяние, как и потвердилось в будущем. Но сейчас не о нём, не о Будущем, сейчас — о Настоящем и Прошлом. Прошлое привело себя в тупик — соединение двух стеллажей — и даже не думало попробовать изменить неминуемое воссоединение хроноса . Но оно и не оборачивалось; не хотело видеть Настоящее из своего незавидного прошлого. Оно позволило Настоящему сделать шаг вперёд, в переносном смысле возвращаясь назад. Настоящее слегка поколебалось, на момент усомнилось в своих действиях; через миг в мозгу повернулся рычаг, всплыло воспоминание с почти идентичной ситуацией. Сейчас нельзя упустить возможность: редкого шанса может больше и не представиться. Фройляйн приблизилась к своему старому другу-недругу, всё ещё стоявшему к ней спиной. Заглянула за юношеское плечо так, как заглядывают за угол, подглядывая за чем-то воспрещённым; как заглядывают в приоткрытую коробочку, сундучок, шкатулку: с предвкушением и некоторой боязнью перед неизведанным. — Ich dachte, du wärst nicht mehr in Berlin. Кире думалось, что полуеврея, — мишлинга первой степени, — уже давно нет не только в Берлине, но и на всём белом свете в целом. Чувство такта не даёт сказать приговорённому (без установленного срока) к смерти человеку, что он уже бывал мёртвым в чьей-то голове. — Dies ist ein weit verbreitetes Missverständnis. — следа улыбки на губах не наблюдалось; горький сарказм прорезался в голосе, а не в мимике. Меня что, дурят? — лёгкое раздражение вспорхнуло в лице Киры: она ожидала чего-то более серьёзного, в отличие от беззаботности. По правде, обида — это выбор. Ирония присуща выжившим; просто юная фройляйн пока не в состоянии осмыслить это. — Haben Sie all die Jahre in Berlin verbracht? Oder irgendwo... irgendwo anders? — несмотря на собственное возмущение, Смирнова сохранила деликатность со словами, боясь спугнуть полуеврея, словно зашуганное бездомное животное (которое, между прочим, раньше было домашним). Он с детства принадлежал к тому типу людей, что сначала думают, а уже потом делают. Эта повадка присутствовала и в диалогах: он подолгу молчал, размышляя над ответом; никакие побуждающие «Ну!?» не срабатывали — тот лишь упорнее хранил молчание, выводя своего собеседника из себя. Aber ему было приятно, когда дискутант не торопил, не прерывал его поток мыслей своим нетерпением. Именно поэтому он ответил Кире, пожалуй, на минуту раньше: — Während ich auf der Flucht war, schaffte ich es, durch ganz Deutschland zu laufen. Фройляйн опять не удовлетворил загадочный ответ, что вызывал ещё больше недоумения, однако она снова стерпела, продолжив череду своих вопросов: — Und genauer gesagt? — In Allgoy, Bayern, wurde ich Max Berger genannt. Ich war Johann Müller in Vandlitz. Und jetzt... jetzt bin ich wieder Max Goldman. — он наконец-то повернул голову к Кире, бросив взгляд под левую ключицу — бейджик с её шведскими инициалами. — Wie ich sehe, haben Sie auch Probleme mit der Identifizierung? Смирнова аж встрепенулась от такой дерзости, со злостью пробурчав: — Es ist, um sicher zu sein. — и тут же добавила, — Es ist besser, es zu übertreiben, als zu scheitern, oder? — Ich leugne es nicht. — на губах прояснилась ухмылка, хоть она и содержала ироничный подтекст. — Ich meine, es war früher nur eine Theorie für dich... — в промежутке небольшой паузы, его кисло-насмешливая улыбка стала чуть шире, а затем Макс продолжил, — …und du magst offensichtlich keine Übung. — Wie auch immer, ich bin nicht in einer so traurigen Situation wie du. — Кира не боялась плеснуть ядом в ответ. — Ich interessiere mich für eine weitere Frage: Warum bist du hier, in der Universitätsbibliothek? — после, уже не так смело, даже робко, добавила мини-вопрос к вопросу. — …Wegen mir? — Mach dir keine Sorgen. Es ist ganz einfach; es gibt eine Frau an der Universität, der ich viel verdanke. Viele Leute. — Harnak? — моментально смекнула Кира. — Harnak. — Ich schulde ihr auch viel. — Кира проговорила с оттенком горечи, как будто бы чувствуя себя виноватой за то, что она — столь порочная — имеет связь с такой светлой личностью, как Милдред. Щелчок в голове: раз Гольдман знает про Харнак, то он, вероятно, ознакомлен и с подпольем. — Weißt du über... — спустя месяц-два она всё ещё боялась говорить о Сопротивлении прямо. — Weißt du, darum geht es... — Кира умоляла, умоляла своими глазами — взглядом — о понимании. Будучи метким на недосказанность в людях, тот с лёгкостью уяснил невысказанное: — Ich weiß. Ich bin damit vertraut. Лицо Киры посветлело: глаза засверкали. Она с ликованием глядела на Макса Гольдмана, уже забыв про все минувшие ссоры и недопонимания, уже забыв про то, как она его оставила — а это было сродни тому, как если оставить самого беззащитного, самого уязвимого в том месте, где выживают только те, кого заранее сочли достойными жизни, и потом искренне верить, что он каким-то образом оказался исключением. Он и впрямь стал исключением, — даже чудом, — но это многого ему стоило. Гольдман, держа пару книгу в руках, развернулся, чтобы выйти из тупика лабиринта зала библиотеки. Кира поплелась за ним, пытаясь идти с ним на одной параллели, в одну ногу. — Und wie geht es dir... wo wohnst du? — вопросы перемешивались друг с другом в голове. — Oben. In… seltenen Menschen. — Гольдман счёл нужным ответить лишь на последний вопрос. Снова эта недосказанность, почти философская, что нескончаемо досаждала Кире. — Ist es dort oben… sicher? — Sicher genug. Обратно они возвращались быстрее: шли ровно, а не с перманентно меняющейся траекторией, со взглядами через полки и книги, с обходом больших стеллажей, как преград. Киру тревожил этот стремительный темп, эта скорость, это понимание того, что они скоро разойдутся. Что их время на разговор — время, пока она может задать многочисленные вопросы — утекает с каждым мигом. Каждый шаг был отсчитывающей секундой. — Du bleibst in Berlin? — So lange es geht. Ей хотелось «подольше». Ей хотелось «надолго». Тот срок, за который он простит ей предательство и грехи. Кира, наивная, ещё не знает, что такое — бессрочно. — Sie sind sich der Tatsache bewusst, dass Sie nicht einfach die Bücher nehmen können, die Sie wollen, und mit ihnen nach Hause gehen können, oder? Макс улыбнулся уже во второй раз за их незапланированную встречу, не взглянув на Киру, что так безудержно и пристально всматривалась в его лик, шагая сбоку. Улыбка была искренней и насмешливой (вновь) — он не смеялся с ней, он смеялся над ней. — Glaubst du, ich habe den Verstand verloren? Вдвоём добрели до её рабочего стола. Кира, совсем нехотя, зашла за рабочее место, полностью готовая обслужить читателя. Гольдман положил две книги на гладкую поверхность дерева, невозмутимо смотря на библиотекаршу. — Kommst du noch einmal? — Wenn es nötig ist. Молчание. — И как он поймёт, когда возникнет «нужный» момент? — рассердилась на Гольдмана в мыслях Смирнова, отвернувшись к картотеке, отыскивая необходимый ящичек, фамильярный формуляр. Открыла — звук выдвижения — медленно, черезчур аккуратно вытащила формуляр на фамилию «Гольдман». Это делается для того, чтобы библиотекарь мог мельком посмотреть — нет ли у читателя каких-либо долгов, просрочек, замечаний? Зачем же Смирнова достала формуляр, если туда никто ничего не вписывал уже пять лет? Вот сейчас рассердилась уже на себя: слишком нервным и резким движением вложила обратно, в ряд других, чужих фамилий, начинающихся на букву «G». Фройляйн подошла к столу, к книгам. «Профессиональные знания для металлообработчиков» и «Материаловедение». — Он обожал физику наравне с математикой, при чём тут металлы? — недопонимание, что рассеялось через пару секунд: — Arbeitest du in einer Fabrik? — Ich musste. Руки помнили лучше головы, работали быстрее мозга: карточки книг, вынутые из форзаца, красовались перед ней и ждали отметки свежих чернил. Фамилия, дата выдачи, штамп библиотеки — сделано. — Bis zum… — она замялась. Ком в горле. Физически не могла выговорить дату, когда ему нужно будет возвратить книги. Не могла выговорить финальные слова, видя, как он уже готов удрать; напрягся, как струна. — Ich weiß. Подобрал с плоскости книги и вышел из библиотеки стремглав: тяжёлые двери хлопнули сильнее, чем обычно, хотя Гольдман не был намерен на громкий уход. Кира осталась одна. Предательский холод покрыл тело, охладив разум. Конечности онемели. Прошлое навестило Настоящее — и время замерло. Фройляйн так и не сдвинулась с места, находясь в состоянии транса. Её как будто разбили. Не намеренно — Макс не был намерен на громкий уход, за все годы он привык быть тихим — нет, это произошло случайно. Фарфор не швырнули об поверхность — фарфор лишь кто-то нечаянно толкнул, легонько, за краешек, а тот не выдержал: упал с треском. Пару минут назад, в импульсивном порыве, она криво засунула формуляр обратно, помяв его край. Достала во второй раз, взглянув на те книги, что студент физико-математического факультета читал пять лет назад. Гольдман имел пристрастие к математическому анализу, теоретической физике, механике (аналитической, небесной, квантовой) и трудам Альберта Энштейна — «еврейская физика». Исследования учёного сохранились в архиве библиотеки университета, но отдавать их было нельзя ни на какой срок. Их можно было лишь хранить, как бесценную реликвию.***
Полковник самодовольно глядел на юношу-библиотекаря, что пробегал глазами по журналу регистрации заявок слишком быстро — приходилось перечитывать и искать фамилию «Ланда» вновь. Облажавшись раза три, парень наконец уловил пустую ячейку на бумаге: — Es gibt nichts im Bewerbungssystem von Ihrer Abteilung. Момент молчания. Ланда всё ещё смотрел на библиотекаря с лёгкой ухмылкой, но в его глазах читалось кое-что другое, не прежняя заносчивость и полная уверенность в своих документах — сейчас проясним ситуацию… — Kann ich einen Blick darauf werfen? — спросил полковник, сделав круговой жест рукой, намекая на вращение журнала регистрации заявок в его сторону. Библиотекарь без возражений уступил. И вправду, ничего нет. Но ведь адъютант не мог его ослушаться и не пойти в библиотеку, так? Полковник слишком доверяет своим подчинённым, чтобы ставить под вопрос их работу. Проблема в чьём-то решении здесь. — Lassen Sie mich fragen, gab es überhaupt keinen Antrag oder wurde er einfach abgelehnt? — Abgelehnt, Herr. — Aus welchen Gründen und wer hat es abgelehnt? Вот тут мальчишка замешкался. Прикусил губу, посмотрел направо, посмотрел налево; переминулся с ноги на ногу… Наконец, тихо пробормотал: — Die Entscheidung wurde oben getroffen. Ich bin nicht autorisiert. — Bitte verbinden Sie mich mit Ihrem Direktor. — Er ist beschäftigt. — Wie genau, bitte? — Er ist auf Geschäftsreise. Ужасный регламент — штандартенфюрер постучал пальцами по деревянному столу, озираясь по сторонам, улыбка уже померкла. Ему чуть ли не физически плохо от того факта, что настолько большой объём информации находится не в тех руках. Но, может, некомпетентность начальства ни на что не влияет, и он сможет добыть необходимые материалы, лишь попросив исполнителей? Они ведь должны находить ещё что-то кроме отмазок. — Haben Sie kommunistische Zeitschriften frei verfügbar? — Ja, wir haben Informationen dieser Art, Standartenführer. Aber natürlich unterstützen wir nichts. Der Besitz dieser Materialien ist nur das Studium der verbotenen Literatur. Wir geben Lesern, gewöhnliche Menschen, solche gefährlichen Materialien nicht. Es wurde ein anderer Ansatz für Sie als Offizier der SD gefunden… Ланда перебил библиотекаря, уже испытывая лёгкое недовольство. Тон стал как бы резче: — Ausgezeichnet. Machen Sie mich mit ihnen vertraut. Юноша тут же замолкнул и исчез между книжными стеллажами. Пробыв там некоторое время, тот вернулся с безупречно чистой папкой — никаких опознавательных знаков или проявлений потрёпанности. Открыв её и полистав пару страниц, полковник приметил лишь аккуратно подшитые вырезки, обзоры, краткие аннотации. Тексты были безукоризненно нейтральны: ни имён, ни фамилий, ни ссылок на авторов, ни указаний на типографии, ни дат, выходящих за рамки допустимого, цензурированного. Страница за страницей — без корней, без источника, без живых людей. Построить цепочку невозможно: зацепиться не за что. Ганс (лик его как-то потемнел), чуть помедля, закрыл папку. — Das ist eine Zusammenfassung. — Ja, Herr. Für interne Zwecke. — библиотекарь мямлил, находясь в предобморочном состоянии. — Und wo ist das Original? Очень быстрая неловкая пауза. — Nicht zugänglich. Улыбка Ланды вернулась — но уже не как выражение любезности. Это была та самая улыбка, что появляется, когда человек понимает, что ему формально пошли на встречу, а фактически — дали от ворот поворот. — Sehr gut. Aber das reicht nicht aus. — полковник ткнул в папку, почти небрежно. Это малоценные сведения. Бесполезные для его уровня работы. Юноша кивнул, нервно сглотнув. — Mehr haben wir nicht im Bestand. Zumindest ist hier alles aufgeführt, wozu ich befugt bin. Ich bitte um Entschuldigung. — Bedauerlich. Sind Sie ohne Kollegen? — Mit Kollegen… — библиотекарь ответил растяжным, не до конца уверенным голосом, медленно пятясь назад, — Gerade mit ihnen habe ich noch etwas zu besprechen! Юноша в знак временного прощания нацепил на лицо широченную — от уха до уха — улыбку; затем удрал. Тотальный фарс в этом учреждении… — непрофессионализм, способствующий хаосу и неопределённости, вселял ужас в штандартенфюрера. Дилетант вернулся, прихватив с собой своего товарища. Тот был весь взлохмаченный, неопрятный, неглаженный (в смысле одежды). Они перешёптывались между собой, не обращая внимания на фрустрированного офицера. — Нарочно не придумаешь. Те наконец что-то решили, обдумали, заключили. Замурзанный товарищ возмутился на полковника: — Die von Ihnen gewünschten Materialien gehören zur sogenannten «entarteten Literatur». — это реально смело: разговаривать таким тоном с офицером. Видимо, библиотекарь притащил на переговоры не наиболее квалифицированного коллегу, а наиболее нахального — разъяснить штандартенфюреру что да как. — Dennoch befinden sie sich in Ihrem Besitz. — Das ist korrekt. Im Archiv. Allerdings fällt das nicht in unsere Zuständigkeit. — чуть более спокойно произнёс неряха, снова переглянувшись с молодым пареньком. Ланда сосредоточенно кивнул, всё ещё не потеряв веру на книговыдачу: — Ihre Vorgesetzten können unmöglich vollständig abwesend sein. Stellvertreter? Fachkräfte? Sie verfügen über einen beträchtlichen Personalbestand — was für ein Unternehmen dieser Größe kaum überrascht. — в зале библиотеки откуда не возьмись материализовались сотрудники-зеваки — зрители фиаско. Ланда так и ощущал себя Бианконелли , хотя вместо большой бутылки у него были большие надежды. — Sie müssen keine Verantwortung übernehmen. Seien Sie lediglich so freundlich und ermöglichen Sie mir ein Gespräch mit Ihrer Leitung. Wir werden einen Kompromiss finden. — Heute ist niemand verfügbar. — библиотекарь уже слегка вспотел от волнения, как-то весь трясся. Его коллеге совсем не нравился настрой полковника: — Auch morgen nicht. Und übermorgen ebenfalls. Ihre Anfrage ist nicht realisierbar. Ганс размеренно оглядел зал — задержал взгляд на каждом лице чуть дольше, чем того требовала вежливость. Кто-то из зевак поспешно отвернулся. Кто-то сделал вид, что слишком увлечён каталогом. Но никто, ни единая душа не дерзнула не свести глаз. Все проиграли в гляделки; все попрятались в норках. Штандартенфюрер кивнул — почти удовлетворённо. — Verstehe. Он впился взглядом в своего первоначального консультанта. Тот зажал рукой край стола, чтобы не упасть. — Dann danke ich Ihnen für Ihre Zeit. Уже отходя, он обернулся — как будто вспомнил нечто второстепенное, случайно вылетевшее из головы. — Nur eine Kleinigkeit noch. Длинная пауза. Зеваки обернулись: главный актёр опять вышел на сцену. Лица позеленели, побледнели, покраснели — каждый был не в своей тарелке. — Archivpersonal wird heute ebenfalls nicht verfügbar sein? Библиотекарь перевёл взгляд на своего коллегу со сложной натурой, его коллега бросил взгляд на ближайшего библиографа, библиограф устремил взгляд на каталогизатора, а каталогизатор опустил взгляд в пол. Ответственность обогнула весь зал; передаваемая из рук в руки — из глаза в глаз — как горячая картошка. Ответа он так и не дождался. Полковник поправил фуражку и направился к выходу. В помещении ещё несколько минут стояла мёртвая тишина. Может быть оттого, что Ланда поставил крест на это место.***
Последний день августа не обошёлся без поручения от подполья, хоть оно и принадлежало к числу самых тривиальных — распространение, распределение нонконформных листовок с содержанием антиправительственных материалов по всему району. Восемь из пятнадцати, восемь из пятнадцати… — повторялось в мыслях Киры раз за разом, пока та сканировала глазами всю местность парка, отдыхая на деревянной скамье. Пальцы Смирновой нервно теребили край листка в кармане юбки. По правую сторону от фройляйн сидела пожилая женщина в белой кофточке, что благодаря своей форме и гофрированности напоминала белое знамя, белый флаг, символ капитуляции. Кира Смирнова как бы невзначай откинулась на спинку скамьи, почувствовав ряд реек своим позвоночником через тонкую шерсть свитера. Жёстко и неприятно. Такой же была и тема, на которую заговорила фройляйн: — Es ist ein hartes Jahr, nicht wahr? Ich frage mich, ob es in vier Monaten einfacher sein wird... Пожилая женщина повернула голову к Кире, озадаченно рассматривая модницу с ног до головы. Лишь бы не распознала дрожь в голосе — молилась Смирнова, продолжая играть с огнём: — Obwohl, warum habe ich diese dummen Hoffnungen? Es war seit acht Jahren nicht «einfachter». Фройляйн кинула на старушку «знающий больше, чем дозволено» взгляд, при этом корчась внутри от своих же слов. Нельзя было отрепетировать, что-ль, заранее! — самокритично размышляла Кира, выжидая реакцию пожилой женщины. Она зафиксирует любую микромимику, мельчайший жест, невербальный сигнал. Пожилая фрау молчала, как партизанка; не двигалась, как статуя. Сердце Киры забилось быстрее, пальцы в кармане сжали листовку: неужели она впервые решилась подискутировать на тему политики с незнакомцем и так сразу попалась не тому человеку? Обычно говорят что «первый блин комом», вот только будет ли у неё второй шанс после такого? Если эта женщина напишет на неё донос, не пострадают ли другие люди из Сопротивления? Не станет ли Кира проклятой костяшкой, что спровоцирует цепную реакцию, как в домино? Все эти мысли, скорее всего, довели бы бедную фройляйн до психоза, если бы старушка наконец не заговорила: — Fraulein, bitte halte einen angemessenen Abstand... Дистанция? — Кира впала в ступор, несколько раз моргнув и осознав, что она под гнётом тревожных мыслей прильнула слишком близко к фрау, чуть ли не касаясь её щеки своей. Тьфу, чёрт. — мысленно выругалась фройляйн, отодвинувшись от старушки. С чего-то решив, что ей конец (так как пожилая фрау наверняка напишет злосчастный донос), Смирнова припомнила ещё одно не очень рассудительное заключение — горит сарай, гори и хата — и восприняла это как свой нынешний девиз: — Wissen Sie, was in diesem Land noch nicht «angemessen» ist? Кире прилетело по ляжке сумкой — не так больно чтобы остался синяк, но ровно настолько, чтобы девица прикусила язык. — Halt die Klappe, verdammt noch mal…! — прошипела старушка, в какой-то степени, видимо, волнуясь за Киру. Смирнова испытала безумное облегчение, когда поняла, чтó кроится за этими прищуренными глазами, как у хищницы: страх. Боязнь и за свою шкуру, и за её. — Aber warum sollte ich schweigen? Hier ist niemand da, niemand wird es hören. — Ihr jungen Leute, gerat immer in irgendeine Art von Mist. — пожилая фрау сохраняла тембр голоса: шёпот, как бы в предверии чего-то плохого. Кира придвинулась ближе, словно животное на морозе, ищущее тепло; только тут — единомышленника. — Aber du, bist du dagegen…? — фройляйн не договорила «этого всего», заместо слов лишь сделав плавный мах рукой. Наивность вопроса Киры была явной: в какой-то мере искренней, а в какой-то — нарочитой, для сожаления. Пожилая женщина отвернулась от Смирновы, выглядя беззаботно, беспечно, неинакомысляще. Кира изумилась. Её рука, тянувшаяся к плечу фрау с вопросом, застыла в воздухе от скрипучего голоса слева: — Gegen was? Du wirst einen Deal machen, Mädchen, da du schon angefangen hast. Старик с яйцеобразной головой присел рядом, стукнув пару раз ногу фройляйн своей тростью для освобождения места. Та рефлекторно уступила, отодвинувшись. Смотрела на старика, как молнией поражённая: глаза дикие-дикие, широко открытые, вся бледная, да и неловкость позы не занимать: в моменте запечатлённая. Презрительный взор пожилого человека прожёг Киру насквозь, а его следующие слова подлили бензина: — Kannst du Politik für mich richtig interpretieren, Großvater? Können Sie die Situation im Land klären? Sozusagen in den Regalen. Смирнова не отвечала: не знала, чтó. Что он конкретно хочет услышать и что, в конечном счёте, означает «по полочкам»? — напряжённая дума летала и билась в стенках её разума, покамест старик не нарушил молчание: — Oder bist du einer dieser… — пожилой мужчина завертел ладонью (данное телодвижение напоминало работу ветряной мельницы), вспоминая предательское слово, что вертелось на языке. — …Pazifisten? — Warum hast du dich nicht so sehr in sie verliebt? Тактика «вопросом на вопрос» никогда не подводила Киру. По крайней мере, до сегодняшнего момента. — Ich kann sie nicht ausstehen, genau wie Bratwurst. Das ist ordinär und widerlich. Es steht mir bis zum Hals. — гомерический кашель настиг старика, прервав его на момент. — Pazifismus ist Verrat. Direkte Beihilfe für den Feind, wie mir ein Oberleutnant sagte, als ich noch jung war; beim Militär. — Das ist kein Verrat, das ist eine neutrale Position. — Neutralität ist der größte Feind der Gerechtigkeit. Die heißesten Orte in der Hölle sind für jene reserviert, die in Zeiten moralischer Krisen ihre Neutralität bewahrten. Weißt du, meine Tochter, wen ich hier zitiere? Ein großer, der allergrößte Denker…! Данте Алигьери. — читала Кира и впрямь много чего; много о чём. Ей бы хотелось спросить у пожилого герра: «А каким образом вы различаете, кто хороший, а кто плохой? Чья сторона справедлива?» Но нельзя. Нельзя так сильно рисковать. — Dante Alighieri. Пожилой мужчина усмехнулся; не удивлён, не доволен. Продолжил с глухим стуком трости: — Genau. Und er verstand etwas von Strafen. — Befürworten Sie die Bestrafung aller Pazifisten? — Selbstverständlich. Wie soll man sonst mit denen umgehen, die zwischen den Stühlen sitzen? Они вдвоём презирают безучастных. Но каждый — на противоположной стороне политики Германии. Пауза: герр и фройляйн ушли вглубь разума, в размышления. Герр сообразил быстрее: — Bist du also auch ein Pazifist? — Fast. Старик наморщил нос, испытывая раздражение от этой неопределённости. — Und wenn man es aufrundet, dann ist es ein Pazifist! — мужчина умело переиграл фройляйн, выпустив изо рта сардонический хохоток. Кира краем глаза взглянула на пожилую фрау. Она неприметно сидела и рассматривала парк, лениво переводя взгляд то в одну, то в другую сторону. Как хамелеон, сливается с окружением, камуфлируется. Никакой помощи — хоть Смирнова и не просит, и фрау не обязана. Если бы старушка сидела в центре, между ними, дискутантами, то было бы ещё метафоричнее: и вправду, на двух стульях, меж двух огней. Фройляйн чрезмерно испытывала желание продолжить спор, откинув цензуру, начать реальную дискуссию, дать аргументы с её мнением; однако превозмогла себя, понимая, что ничем хорошим это не кончится: — Ich mag keinen Streit in der Öffentlichkeit. — Mit so einer Einstellung lebt es sich wohl schwer. Du musst lernen, Konfrontationen und Diskussionen zu lieben. An jedem Ort und zu jeder Zeit. Сейчас или никогда. — Кира резко встала, точно освободясь от кандалов: сбросила с себя всё напряжение, приобретённое за диалог. Пошла по тротуару — без обязательств, не оборачиваясь. С гордо поднятой головой, тем не менее, пульсирующей в районе висков. Пройдя достаточную дистанцию — достаточную для её спокойствия — Фройляйн остановилась, выравнивая дыхание. Рука полезла в карман юбки: пальцы пересчитали листовки. — Шесть. — пальцы вновь пересчитали листовки, медленнее и внимательнее. — Шесть. А должно быть семь. — Киру пробрала лёгкая дрожь. Она обернулась, анализируя опасность: стоит ли ей идти по своим следам, в надежде найти выпавший листочек? Взвесив все «за» и «против», решила, что стоит. Не доходя до скамьи, заметила, что аполитичная фрау и политичный герр исчезли, не оставив и следа. Зато признак её присутствия остался — листовка лежала на тротуарной плитке, оборотной стороной кверху. Видимо, выпала в дебюте бегства Киры. — К чёрту. — Раз уж милитарист не поднял компромат, хотя мог, то и Кире незачем.***
На четвёртом этаже одного дома жили ангелы. Без крыльев и нимба: лишь с чистой душой и благими помыслами. Кухня Харнаков не выделялась из интерьера других комнат и ничем не отличалась от чужих кухонь — газовая плита, верхние и нижние шкафы, мойка, холодильник и обеденный стол. За овальным столом сидело два лица. Арвид Харнак, — муж Милдред, — покинул помещение, уважая и свою супругу, и её персональную гостью — Смирнову. — Ich verstehe nicht: Warum haben sie Angst, dagegen vorzugehen? — с искренним чувством Кира спросила свою наставницу, хорошо зная, что та тоже не знает точный ответ на этот вопрос. Милдред не ответила, лишь кротко хмыкнув и пододвинув тарелку с маленьким десертом (большинство продуктов уже было в дефиците) к Кире. Та завертела головой: — Nein, danke, Harnak, danke. Ich habe meinen Appetit verloren, ich will überhaupt nicht essen. Ich möchte verstehen. — она тараторила как в бреду: сама ещё не определилась с тем, что хочет донести до собеседницы. Организм так и не перешёл в стадию покоя с окончания задания. После скверного контакта с пожилыми людьми, у фройляйн остался кисловато-горький привкус во рту, и она не хотела его лишаться, затмив нотку сахарным угощением. — Wie kannst du an solchen Unsinn glauben, wie kannst du dich selbst und deine Lieben so sehr missachten? Сверху — на чердаке, к которому у Харнаков был правомочный доступ — были слышны шаги. Кто-то спускался вниз, по ступенькам: половицы скрипели. Кира не обратила на это никакого внимания: она, как и говорила ранее, желала понять людей. Для неё эти звуки являлись лишь бытовым шумом, недостойным её заинтересованности. — Wie kann man ignorieren, was alle Aspekte des Lebens eines Menschen beeinflusst? Wie kannst du dich nicht für Politik interessieren? Wie kannst du diesen Dämonen im Reichstag vertrauen, geistig und körperlich? Опять спокойная, нераздражающая тишина в ответ. Харнак осознавала возбуждение фройляйн, поэтому не выражала полное безразличие, но и не реагировала остро: не подстрекала свою младшую подругу на больший трепет, на разгорячённые эмоции. — Du bist spät dran. — Милдред взглянула в сторону, чуть приподняв голову наверх. Кира, умолкнув, последовала её примеру. За долю секунды фройляйн ожидала увидеть Арвида Харнака, потому что не ведала о том, что тут есть ещё один… гость. Кира сначала увидела бледные руки с закатанными по локоть рукавами рубашки; только потом, подняв глаза выше, заметила выбившиеся на чистый лоб чёрные пряди и на удивление расслабленное лицо: в лёгкой истоме. Макс Гольдман явился дамам напоказ не в самом лучшем виде, но это совсем не ухудшало мнение о нём. Прям как рабочий завода на перекуре. Он не смотрел на Киру или Милдред. Его стеклянный взгляд был направлен в никуда. Зашёл так, будто совершил не одно действие, а продолжал другое. Гольдман что-то тщательно анализировал, немного походя на сумасшедшего, как Смирнова всего миг назад. Милдред Харнак вернула внимание Макса, поменяв тембр голоса на более высокий уровень: — Ihr Dessert ging an einen anderen Verbraucher. Макс Гольдман плавно вышел из раздумий, обратив внимание на скромное застолье, откуда и доносился голос той женщины, «которой он многим обязан». Он застыл в изумлении, как только приметил гостью Харнак, расположившуюся поблизости с хозяйкой. Один момент — и тот отмер, пока Кира лишь больше бледнела; трепетала в груди. — Lass sie essen. — дозволение не заставило долго себя ждать. — Ah... so ist es... — Кира нерешительно потянула указательный палец в сторону лакомства, всё ещё находясь в ступоре от внезапной встречи с недругом. Гольдман беспечно утвердил, слабо улыбаясь: — Es ist alles deins. Краткая пауза. Кира вновь разглядывает Макса во все глаза, а тот даже не удосуживается взглянуть на неё. Милдред, оценив запас энергии Гольдмана, заволновалась: — Bist du denn gar nicht müde? — War ja nicht anstrengend. Макс потупился в стену: он спустился со своего пристанища ради обсуждения чего-то личного с Харнак, не с Кирой — с ней он вообще не мог говорить о личном. Хотел, но не мог, удерживая в уме дурное воспоминание. — Ich geh dann mal wieder. Он всегда шустро уходит, слишком шустро, бегло. Фройляйн даже моргнуть не успела: тот скрылся за дверью. По-заговорщецки прильнув вперёд к столу, — к Милдред, — Кира в нетерпении поинтересовалась, будто спеша: — Auf dem Dachboden? Харнак невозмутимо кивнула, приподняв кончики губ в позитивном наклоне. Кира сорвалась с места, рванув за полуевреем, точно как офицер гестапо. Необходимо успеть до закрытия входа — узкой двери. Хоть и затормозив на повороте, Смирнова с бешеной скоростью поднялась по ступенькам. Только на последней до неё дошло, что проход на чердак никак и не ограничен: Гольдман не закрыл дверь. Бесшумно нарушив уединённость Макса Гольдмана, Кира обвела взглядом всё помещение. Потолок низкий, скошенный, балки тёмные, старые. Минимум мебели: два стула — один функционален, другой сломан, утилизируется как вешалка; стол, явно не родной (скорее всего бывший чертёжный либо заводской); многие предметы лежат прямо на полу, такие как матрас или лампа с оголённым проводом. Везде ящики, коробки. — Он тут живёт, но не обживается. — рассудила Смирнова в поисках самого Макса Гольдмана, потому что в комнате было ни души. Из открытого окна — очень большого, серединного — показался владелец мансарды. Вид провожал на крышу, — а точнее, — замкнутое скопление крыш, по черепичной кровле которых можно проворно разгуливать. Ниже располагался двор. Лазающий по крышам проживальщик сразу же заговорил: — Ich dachte mir schon, dass du vorbeikommst. — он был в восхищении от чего-то: Кира уловила это по искре в улыбающихся глазах (хоть тот и стоял в тени), лёгкому, живому румянцу и по общему силуэту: Макс весь светился, в кои-то веки не был зажатым, оборонительным и сконфуженным. — Los geht’s! — наряду с обронённым приказом тот взмахнул рукой, подманивая на свежий воздух. Смирнова не стала медлить, пройдя через центр неброской комнаты, не изучив ни одного предмета — а они все примечательные. Но фройляйн в состоянии заняться изучением объектов позже. Она вскарабкалась на уровень окна, придерживаясь за импост. И не пожалела: закатный пейзаж был просто восхитителен! Осеннее небо горело ярким янтарём, уже тронутым свинцовой тенью вечера. Маленькие помехи — облака — в поле зрения не присутствовали. Солнце было уже довольно низко, свет шёл по касательной. Несильный ветер обдал фройляйн прохладой, скользнув по её причёске, увлёкши светлые локоны на свой центр тяжести. Та лишь прикрыла веки, наслаждаясь эфиром этого места. Слова сами вырвались изо рта: — Hier herrscht so viel Freiheit! Свобода и вправду веяла, играла и плясала в воздухе, очаровывая гостей. Гольдман был в курсе того, что Кира любит время захода солнца — знал он это ещё с незапамятных времён: она всегда была недовольной и угрюмой по утрам, когда те ещё имели ежедневный контакт друг с другом. Славные первые три курса. В итоге вышло так, что Кира доучилась, а Макс — нет; хотя именно фройляйн частенько шутила про своё отчисление. Как же сдружились две противоположности: филологический и физико-математический факультеты? Всё проще, чем кажется: над первокурсниками глумятся, когда те всерьёз думают, что у них не будет совместных пар с обязательным посещением. На одной из таких лекций и встретились два индивида с престранными иностранными фамилиями. Один кончается на «–ман», другая на «–ова», так ещё и подписывает себя на французский манер — «Smirnoff». Но дело даже не в их чужеземных фамилиях. Дело в том, что на лекции по философии, этот первокурсник Гольдман задал слишком дерзкий (по мнению препода) вопрос, состоящий исключительно из его субъективных оснований. Главным его доводом, всех поразивших, а некоторых развеселив (но об это позже), было утверждение того, что философия является лишь плохо формализованной математикой. Студентка Смирнова невольно усмехнулась вслух, наблюдая за растущим спором между смельчаком и преподавателем, покамест все другие первокурсники поджали хвост, ожидая беды. Так беда и стряслась: Гольдмана прогнали из аудитории (тот, впрочем, уже и сам был не против слинять), а за ним — Смирнову. Смех без причины — признак дурачины, мол, да и поприличнее нужно себя вести. Уже в коридоре фройляйн сгоряча стала винить во всём произошедшем Макса Гольдмана. Тот не сильно обращал внимания на её жалобы о несправедливости. Он только ущипнул; процитировал Платона: «Высшая степень несправедливости — казаться справедливым, не будучи таковым». Кира в тот момент застыла: её эго было поцарапано. Следующие полчаса она гонялась за физиком по пятам по всему университету, уже начав спор и о философии, и о математике: дескать, его суждение о науках совсем неверно, да даже если бы было верно, то как бы отрицательно верно, в минусе верно. Потом, день спустя, в университете уже ходили ходуном самые гадкие небылицы — слухи. Расспрашивали тех, кто присутствовал на лекции: кто-то иступлённо молчал, поникнув; кто-то сообщал правдивую историю, себя в это не впутывая; а кто-то насочинял такой бред, что из этого бреда потом вытек ещё больший бред, совсем всех запутав: может, оно и к лучшему. Шептались все курсы: только преподаватели упорно молчали, а самый главный мыслитель, — препод по философии, — вообще исчез на неделю по загадочным обстоятельствам. Как и ожидалось, в немецком университете 36 года все интриги рано или поздно доходили до определения расы и нации. А иностранные фамилии причастных ещё больше возбудили коварное любопытство, почти что превратив его в ликование. Гольдман стал именоваться в вестях как «математическое еврейство», а Смирнова как «филологическая русскость» (на том и спасибо, что не «коммунизм»). И никого не смущало, что Гольдман был полуевреем, а не чистокровным жидом. С тех пор они и стали друзьями-недругами. Как это часто бывает, что засеянная ненависть или презрение в начале знакомства даёт урожай в виде крепкой дружбы. Она взаправду была крепкой до одного случая; в действительности была и только дружбой, ничем более, как это редкостно происходит между мужчиной и женщиной. Ветер усилился. Прохлада перестала быть приятной — пробралась под воротник, задела ключицы. Кира поёжилась, и вместе с этим ощущением воспоминания о прошлом аккуратно, но настойчиво отступили на второй план. Взгляд направился на Макса Гольдмана, который стоял почти что у самого края крыши. Находился как можно дальше от тесного, душного, тёмного чердака. — Он уже жил в таких местах. Прям как в норе. — отметила себе Кира, ещё больше кукожась от холодного ветра. Наблюдала за ним и не могла понять, как же он не мёрзнет, в такой лёгкой рубашке и брюках, стоя у края, где ветер дул ещё пуще? Пять лет назад он хоть был с какой-никакой массой, походил на человека. А сейчас труп. Весь избледнел, исхудал до истощения — причём даже не из-за недоедания, а из-за стресса. Высокий рост его лишь усугублял ситуацию, делая схожим с палочником. — Ist dir nicht kalt? — поинтересовалась Смирнова, уже предугадывая ответ. — Ich fühle mich gut! — крикнул, не оборачиваясь назад. Он никогда не жалуется на холод или жару. — даже с некоторым раздражением припомнила Кира. Она молча ушла обратно на чердак, не информируя об уходе. Теперь-то она сможет рассмотреть все вещи: Гольдман всё равно не будет против. Заглянула в ящик, стоявший у стены — шестерни, подшипники, куски медной проволоки, болты разных размеров и обломанный штангенциркуль. Явно с завода. Интересное зрелище, хоть она ничего в этом не смыслит. Рядом с матрасом были разбросаны книги, не много, всего шесть штук. Те две, что он взял ранее в библиотеке; довоенный учебник по физике; технический справочник по механике; тонкий томик философии; одно произведение Фёдора Достоевского, не входящее в «великое пятикнижие». Пошла к столу: тот полностью — от одного края к другому — оккупирован чертежами. Не академические, не аккуратные. Всё карандашом, где-то даже без линейки, поля исписаны личными пометками в духе «переделать» или «слишком шумит». Гольдман никогда не относился к бумаге с трепетом: он любил мысль. Глубокую, сумбурную мысль. В университете его бранили за чудовищное оформление и небрежное ведение записей; Макс лишь пожимал плечами в ответ. Она внимательно изучала, рассматривала каждый чертёж. Гольдман был талантливым и трудолюбивым парнем, но не гением. Но мог бы им стать, не будь его мать еврейкой по крови. Чертежам не хватало феноменальной частички, мелкой изобретательности, что довела бы замысел до совершенства и сделала бы мысль гениальной, а Гольдмана — гением. Такое он мог бы создать только при продолжении обучения. При продолжении накапливания опыта, при продолжении зачатия гениальности. Но партия ему воспретила, умертвив молодой энтузиазм. Именно интеллект является ногами, а образование — дверью. Ни в коем случае не тождественные понятия. Дверь должна быть у каждого человека в любой комнате, иначе тот не сможет развиться, не сможет развить себя и свои способности. В любой стране, в любом обществе, при любом его, — человека, — этническом, возрастном, гендерном и других составляющих. Совершенно неважно, войдёт ли человек в дверь, передвигаясь на своих двух, приползёт на своих четырёх, заползёт на руках, въедет на инвалидной коляске или посторонний занесёт его на руках. Также неважно, куда он пойдёт потом, в каком направлении: прямо, направо, налево, обратно или наверх (кто-то умудряется). Дверь должна быть всегда, при любых обстоятельствах. Но политика Германии заселила Макса Гольдмана в комнату, где все четыре стены были как одна — без двери. Будто внутри гроба: стенки там тоже неизменны, а человек — захоронен. Не иметь будущего равносильно бытию мёртвого. Даже не мёртвого, а убитого. Под одним из чертежей валялся небольшой узел, деликатно разобранный, почти как для взора эстета. Кира не знала, можно ли к этому вообще прикасаться, и чем оно является. Глухое падение сзади: изобретатель вернулся в своё убежище. — Interessiert dich dieser Kram? — он указал на стол, обобщая и чертежи, и непонятный механизм. — Nicht schlecht… — прокомментировала вполголоса Кира, переведя внимание на находку, — …ist das eine Uhr? — Eher ein Timer. — Гольдман даже не глядел на свою разработку. — Ich will nicht, dass der Plan dieser verhassten Fabrik perfekt funktioniert. — Eine kleine Einheit mit Feder und Sperrklinke, die ich in den Zuführmechanismus oder in das automatische Abschaltsystem der Maschine einbaue. — подобрал своё изобретение, повертев в руках, — Die Maschine läuft exakt dreißig Minuten, und dann gerät sie von selbst in eine Art «Ermüdung»: Der Rhythmus gerät ins Wanken, es kommt zu einer winzigen Verzögerung — und schließlich zum Stillstand, aus «natürlichen Gründen». — Beeindruckend… Похвала от Киры была немногословна: мысли активнее, чем слова. Механика неотъемлемо связана с военной техникой, поэтому саботаж продукции со стороны Макса оправдан. — Bist du in antinazistischen Bewegungen aktiv? — ей нужно было подтверждение того, что он не просто знаком с подпольем, а принимает в нём участие. — Ganz wie du. Не изменился со времён университета в этом плане. — Гольдман был как раз таки тем, кто примыкал к антинацистским ассоциациям студентов университета, пока Смирнова считала это ахинеей, а не настоящей борьбой. Макс откинул механизм собственного изготовления обратно на стол, делая растяжку спины в виде потягушек. — Es war unerwartet, dich in einer so altruistischen Gruppe zu sehen. — Гольдман со вздохом опустил руки вниз и начал расхаживать взад-вперёд по своей конуре. — Warum? — Смирнова обернулась, искренне недоумевая. — Rate mal. Drei Versuche. — язвительно подколол Гольдман, не дав конкретного объяснения. Я не эгоистка. Может быть, грешила в прошлом, но и ты тоже не свят. — насупившись, поразмыслила Кира, выгораживая свою вину. Она вся как-то помрачнела, обведя глазами пристанище своего недруга, пытаясь найти хоть какой-то предмет для перевода темы. Кругом бардак, но не как сбор хлама, а как творческий бардак, инженерный бардак. — Ist das dein fester Wohnort? — Vorübergehend. Снова эти односложные ответы. Кира взъелась: — Wie meinst du das? — Wie es eben kommt. — сказал жилец с улыбкой, что ещё больше злила Смирнову, — Drei Tage auf dem Dachboden, drei Tage im Keller. Bei den Harnacks sind die Bedingungen geradezu hervorragend im Vergleich zu diesem… Verlies. Aber der Hausherr ist freundlich. — Wenn es nötig ist — zieh bei mir ein. Die Adresse hat sich nicht geändert. Неожиданное великодушие не тронуло обездоленного. — Wie edel von dir. — Гольдман, кажется, не горел желанием поселиться в центре столицы. — Ich erkenne dich kaum wieder. Зато я тебя очень хорошо опознаю́. — едкий ответ так и не был произнесён вслух. Кира вдруг осознала, — если бы Макс исчез завтра, этот чердак ещё долго пах бы металлом и недосказанностью.***
После обеденного перерыва в библиотеку университета обычно никто не заходит ещё минут пятнадцать. Так что Кира была крепко уверена в том, что в ближайшую четверть часа она сможет уединиться, сосредоточив внимание на том деле, что она отложила «на потом» с последнего рабочего дня. Ей было поручено убрать журналы старых коммунистических движений в архив. В архив никому не разрешено заглядывать, кроме работников библиотеки, поэтому вся «литература для дегенератов» хранилась там, избежав участи превратиться в пепел. Là-bas в действительности сбереглось множество запрещённых талантов. В пятницу Смирнова забыла про эти журналы из-за непредвиденной встречи с Гольдманом, а под конец рабочего дня халтурно закинула их под свой стол, на полку. Но вот сегодня, в понедельник, она всё-таки решила заняться этим нетрудным поручением. Кира уже держала в своих руках груду журналов, связанных джутом. Только что достала из-под стола. — И откуда Харнак это выискивает? Так ещё в таком приличном состоянии, непотрёпанном. Их тут целых… — подсчёт журналов оборвался из-за тихого хлопка двух массивных дверей. — Зашли! — Смирнова невозмутимо отметила себе появление нежданного клиента, подняв голову лишь в следующий момент. То был не только нежданный гость, то был нежеланный гость! Чёрное кожаное пальто распахнуто — не так уж и холодно на улице, под пальто отглаженная форма СД — служба безопасности СС, на голове фуражка с «Мёртвой головой», сидящая выверено точно, не набекрень. Ну и вид! Кира, чьё настроение моментально улетучилось, размышляла о тактике ведения разговора с нацистом, напрочь позабыв о том, насколько щекотливые издания находились у неё в руках. Обычно Смирнова здоровалась с читателями нейтрально — ничем не примечательное «Guten Tag», но с офицером нужно быть… вежливой к его политическим взглядам. — Heil Hitler, Herr… — Кира замялась. Отец учил её различать чины и различать государственных служащих в общем смысле. Та не могла увидеть ни петлиц, ни погонов: чёрное кожаное пальто скрыло все признаки для распознавания звания. Офицер подошёл ближе, размеренно, не торопясь. Оказавшись пред столом, поздоровался в ответ, рассматривая книги на ближайшем стеллаже: — Guten Tag. — с совсем лёгкой улыбкой, даже как будто измотанной. Он не представил ни своего звания, ни фамилии. Был сосредоточён на чём-то другом, наверное. — Welche Materialien benötigen Sie? — Кира не особо тревожилась: не в первый раз видит офицера, за столько-то лет жизни в Германии. Она скорее желала показаться в его глазах — глазах государственного лица — идеальной библиотекаршей, безупречно выполняющей свою работу, без всякого дилентантизма и растерянности. — Gestatten Sie mir einen Blick. — взгляд офицера был сфокусирован на том, что находилось у Киры в руках. Ну конечно, он уже всё проанализировал и заинтересовался яркой красной обложкой «Die Rote Fahne» … Стоп. И тут до неё наконец-то дошло. Слишком поздно, правда. Журналы должны были мирно лежать в архиве, а не в её руках. Смирнова остолбенела. Конечности обмякли: ноги еле-как держали её, а руки чуть не выпустили проклятые журналы в свободный полёт. Лицо побледнело. Та с минуту ничего не делала, а затем неуверенным движением протянула стопку журналов, как бы в любой момент готовясь отказать запросу, прижать материалы обратно к своей груди, защитить их. Бесфамильный офицер взял переданную реликвию так, как если бы дьявол брал проданную душу безбожника: с удовольствием, удовлетворив свою затею. Если бы я убрала журналы раньше, то ничего бы не было. Если бы я только не отложила «на потом». — Взгляд Киры котировался в никуда. — Библиотекой заведует администрация университета, а университет — под Министерством науки, воспитания и народного образования. Если начнут всех допрашивать, то Харнак и другие преподы не сдадут, но студенты скорее всего сломаются. Скорее всего. Я сломаюсь. Наш университет будет в газете в любом случае. Мне конец. Возможно. А возможно что всем конец. Он поинтересовался этими журналами не потому что хочет их изучить, а потому что это запрещённая литература. Ещё и улыбается. Наслаждается моим провалом. Гнида. Пульс несколько участился. Смирнова вглядывалась в лицо офицера, хотя оно и было под наклоном, а глаза так вообще скрыты из-за козырька фуражки. Кажись, она видела его в газете, но не стала читать статью. Ей всегда было тошно от новостей про элиту Германии, её всегда воротило от этих бездушных лиц. Опустив глаза ниже, Кира заметила, что пальто слегка сбилось в сторону, чуть ассиметрично, предоставляя взору только одну петлицу. — Дубовая ветвь. Полковник. После тщательного осмотра со всех сторон, штандартенфюрер наконец добрался до пут, что держали журналы в неволе. Нежно коснулся джута, погладив волокнистую текстуру, но вдруг остановился: — Sie sind sorgfältig gebunden. — полковник поднял голову. Его улыбка больше не была исступлённой, она была ублажённой. Пауза. Смирнова должна дать реакцию, должна что-то сказать в ответ. Её язык будто заворачивался назад, как только та думала о дальнейших словах. Невозможно раскрыть рот, челюсть отчего-то ощущается очень тяжёлой. Кира криво улыбнулась, кивнув как-то слишком быстро и резко. Штандартенфюрер к этому моменту уже склонил голову, но возможно, что он краем глаза заметил, как подбородок фройляйн стал ниже на секунду, а это похоже на кивание. Он начал развязывать свой «подарок». Слишком уж медленно, методично точно. Дети равным образом развязывают ленточку на коробке своих подарков на всякие большие праздники — день рождения или Новый год. И с таким же выражением лица. Непритворная радость. Полковник начал листать «Die Rote Fahne», оперативно читая отрывки текстов. У Киры скрутило живот. Перекосило, свело, перемололо. Штандартенфюрер плавно закрыл первый журнал, достал из-под горы материалов предпоследний, слегка сместив всю конструкцию сверху в сторону. Напластовал «Der Klassenkampf» на «Die Rote Fahne». Проделал тот же порядок действий и в конце концов одобрительно хмыкнул: — La perle rare. Смирнова уже сама понимала, что слишком долго молчит. А ведь она тоже знает французский! — En effet... Французская речь произвела странный эффект: полковник весь как-то встрепенулся, выпрямился, посветлел в лице, заулыбался. Ему смешно от меня. Зачем я это вообще сказала… Штандартенфюрер положил журналы на стол: Смирнова не поняла этого жеста, сконфузилась. — Возьмёт или нет? Далее произошло что-то уж совсем из ряда вон выходящее: взял он не журналы, а ладони фройляйн в свои, причём обе. У полковника до жути холодные руки, а у Смирновы — черезчур вялые, ослабленные, скованные страхом. Глаза у одной широко раскрыты, точно испуганные; у другого наоборот — прищурены от улыбки, блестят аж. — Wissen Sie, ich war Gott weiß wo… И впрямь, «чёрт знает где»! — сарказм не покинул Киру даже в самый напряжённый момент, слегка, совсем слегка ободрив её. — …und stellen Sie sich vor, überall lächelte man mich an. Sehr breit. — его ледяные руки касались именно ладоней и пальцев, не доходя до запястья. Он не проверял пульс. Это чистая благодарность. Впервые Кире страшно от проявления благодарности. — Doch sobald es um die Hauptsache ging, begann man plötzlich auszuweichen. Он замолчал, всматриваясь в глаза библиотекарши дольше, чем стоило бы для сохранения её спокойствия. Кира ценила свою нервную систему за то, что тремор не постиг её рук, они лишь раскисли. Полковник сжал ручки, вернув внимание: — Ich danke Ihnen ergebenst. И после этих пронзительно медленных слов тот отпустил руки Киры. Они упали: невесомо, резко. Чуть покачались, поколебались — в физике это называется свободными затухающими колебаниями — и остановились, снизив амплитуду. Штандартенфюрер взял груду журналов под охапку и пошёл к выходу, будучи всецело удовлетворённым от находки. Смирнова не видела, как он вышел: до неё лишь донёсся звук захлопывания двери. Лучи солнца, пробивающиеся сквозь стёкла и шторы и создающие освещение «золотого часа», теперь вселяли в Киру не оптимизм, — в совокупности с тёплым, мягким светом, — а ощущение «полуденного ужаса». Неестественное пространство. Она так и осталась на месте, с чуть приоткрытым ртом и застывшим взглядом. — Если бы я только не… не оставила «на потом»… Двери библиотеки чуть не сорвали с петель. Милдред Харнак ворвалась к Кире, запаниковавшая и растерянная. — Ich habe diesen Bastard nur von hinten gesehen! — и хорошо, что со спины, ведь с другого ракурса она бы увидела журналы. Она бы увидела дело, про которое Кира напрочь забыла. А Харнак её упрашивала не медлить именно с такими заданиями. Смирнова её не слушала. Она выглядела опустошённо. Тепло. Кира вздрогнула: Милдред схватила её за руки, за ладони, не касаясь запястья. Успокаивающий жест, но Киру он здорово напугал. Слишком похоже. — Was hat er genommen? — Харнак сложила брови домиком, обеспокоенно тараторя, — Welche Werke? Милдред точно разочаруется во мне, если узнает, что я настолько халатно отношусь к важным поручениям. — Einige Arbeiten über Massenpsychologie und Mechanismen der Unterwerfung. — Кира сказала это почти небрежно: её голос поник. Харнак надулась, взгляд так и говорил: «типично для таких людей». Она начала утешать Киру словами и поглаживанием тыльной стороны ладоней. Потихоньку пыталась вернуть её в «человеческое». Я это только что сказала. — Смирнова соврала Харнак. Не думая, рефлекторно. — Легко соврала. Слишком легко. Тёплые руки. Кира это понимала разумом: ладони Милдред были живыми, заботливыми, бережными. Но между этим теплом и её кожей словно оставался тонкий слой — не пустота и не воздух, а что-то плотное, как лёд. Не сжимало и не кололо, просто не пропускало тепло. Холод, оставшийся после него, не уходил. Не совсем как температура — скорее, след, отпечаток.***
Своей новой личностью Смирнова была обязана не только Харнак, но и Вайсу. Новая война сплотила юную фройляйн и доктора. Тот старался помочь ей, та пыталась отблагодарить его. Коммуникация совестей. Весь медицинский коллектив имел одну общую забаву: проводить мелкие корпоративы дома у Вайса. Работа главврачом в Берлине могла дать хорошие материальные блага, хоть Гюнтер и скромничал. В доме у него не было тесно; совсем не тесно для двух жильцов. Так же отмечались и дни рождения его близких. Завтра намечался юбилей его хорошего товарища, друга, коллеги, признанного (в их больнице) терапевта. Это событие не могло ускользнуть от главврача. Тот сразу же взял на себя все обязательства проведения праздника, заверил именинника в правильности этого решения, разослал приглашения всем тем, кому нужно; а в данный момент украшал свою обитель вместе с волонтёрами этого случая. Волонтёры, правда, согласились на предпраздничную авантюру лишь затем, чтобы поговорить с Гюнтером Вайсом о своих делах или попросить совета. Среди вольников был и один принуждённый участник. Гюнтер Вайс-младший не выносил праздники (или подготовку к ним) в доме своего отца, как и его самого. Юноша стушевался в небытие ещё задолго до того, как Вайсу-старшему вдруг понадобилась помощь своего отпрыска чтобы сделать слегка заметную перестановку в доме (один только Бог знает, зачем). Главврач пришёл в ступор, когда на отклик никто не явился, а единственным человеком, обратившим на него внимание, была Смирнова, которая стояла рядом со стремянкой уже минут десять и ждала ответа на трудноразрешимый вопрос. Вайс не придумал ничего лучше, кроме как откомандировать фройляйн на поиски своего сына, а там, видать, и ответ сам сформируется. Кира осторожно спустилась по лестнице на первый этаж, оглядываясь по сторонам. Чутьё не подвело: каштановая голова была внизу. Гюнтер Вайс-младший меланхолично проводил время у окна, созерцая игру птицы-перебежчика — с ветки на ветку, с сука на сук. Фройляйн с полутора метров задала вопрос юноше, а тот с полуслова понял, в чём он будет заключаться: — Willst du deinem Vater helfen? Кира знала, как она себя сейчас ведёт. Полностью осознавала свои слова и подачу вопроса. Отсутствие здоровых отношений с отцом никак не помешало ей упрекнуть чужие. Даже наоборот — дало стимул. Что-то есть такое приятное и согревающее эго в критике невзгод третьих лиц, когда невзгоды близки по духу своим собственным. — Und ich will ihn nicht kennen. Кира закатила глаза в ответ на категоричные слова — это было не менее инфантильным поступком, чем поведение Вайса-младшего в совокупности всего дня. Смирнова подкралась ближе, прислонившись к холодной стене и задумчиво подняв взор на негорящую лампочку. Вайс-младший проигнорировал знакомую родителя, наблюдая уже за пустыми ветками: животное дезертировало. Кира тихо вздохнула в страдальческой манере и продолжила свою тираду про их папаш: — Ich hätte gerne einen Vater wie deinen. Вайс-младший ответил фройляйн презрительной тишиной. — Er… wünscht dir das Beste, weißt du. Нуль реакции. — Du bist zu streng mit ihm, wie ein Vater. Она прекрасно знает, что, будь эти слова сказаны в её адрес, она бы возненавидела собеседника. Прекрасно знает, что ей пора бы остановиться и заткнуться, но всё равно продолжает. — Selbst ich kann nicht sagen, dass ich meinen Vater hasse. Was kann ich über deinen… Раз уж речь зашла и про её горе-отца, Смирнова добавила: — Er wird dich nicht verlassen. — Niemand hat mich verlassen, niemand hat mich verlassen, aber meine Mutter hat es getan. Это заставило фройляйн наконец-то умолкнуть и послушать чужой опыт. — Er ließ sich von einer jungen Krankenschwester mitreißen, während seine Mutter mit ihrem zweiten Kind schwanger war. Кира вскинула брови вверх — Рау? Вайс-младший понял её сконфуженность, разъяснив: — Nein, nein, nein, nicht dieser lockige… — закрыл глаза, пытаясь припомнить что-либо из внешности папиной любовницы, махнул свободной рукой, отгоняя лишние мысли прочь. Так и не вспомнив, начал рассказ: — Er blieb einmal für die Nachtschicht. Mama… Mama war schon immer impulsiv. Ich hätte in dieser Nacht fast meine Hände auf mich gelegt. Ich erinnere mich jetzt: Ich sitze neben ihr, das Sofa ist weich, ich habe Finger, Zähne, Beine — alles zittert, innen und außen. Mama murmelt etwas unterschiedslos, auf der anderen Seite des Tisches sind diese Pillen klein, aus der Reserve, die sie damals fast genommen hätte. Mama war schon im dritten Monate. So saß ich die ganze Nacht mit meiner Mutter, mein Vater kommt am Morgen — ich spüre dieses süße Bonbonparfüm. Und ich erinnere mich an den Geruch, den ich zufällig nachts hörte — Schweiß, weil ich vor Angst schwitzte, und den Geruch der Angst selbst — so sauer, essigig oder so. Und ich war so beleidigt. Er fragte mich auch, warum ich ihn nicht zurück umarmte. Und ich war in diesem Moment einfach am Boden zerstört. Ich atme tückische Süßigkeiten mit meinen Nasenlöchern ein, ich sehe Papas weißes Gewand vor mir. Ich kann meine Hände nicht heben, und sie schlagen mir auf den Rücken. Und dann wird mir klar, dass ich nicht verzeihen werde. Unter keinen Vorwänden. Все слова были от и до пропитаны детской обидой. Не в том смысле детской, что потешной, пустяковой, неважной. Детская обида, наоборот, как раз таки является одним из самых важных видов обид. Потому что она больше всего вбивается в мозг, в психику, в восприятие. Наиболее субъективная и личная. Чувствуется в полной мере, максимально. И для многих людей данный вид обиды — начальный в жизни. Это то, на чём можно зиждиться. То, что можно винить всю оставшуюся жизнь. Кира склонила голову вниз. В груди зарождалось что-то, стоящее в спектре чувств между виной и омерзением. Это было не совсем тем, что она хотела узнать про человека, у которого недавно просила совета по вопросу преданности.***
В квартире говорили вполголоса. Даже с анекдотов про нацистскую шайку смеялись осторожно, прикрывая рот рукой, будто смех тоже мог быть услышан через стены. Кира не участвовала в разговоре: она сидела у края стола, рядом с недругом, и со скуки вертела в пальцах спичку, уже сломанную пополам. Гольдман не спал всю ночь из-за злодеяния начальства завода: всех работников внезапно вызвали на ночную смену, вне плана. Он, казалось, спал с открытыми глазами, сгорбившись и смотря в одну точку. Тёплый рассеяный свет в комнате лишь убаюкивал. Смирнова перевела взгляд на измотанного полуеврея. — Он так повзрослел. — не в физическом плане, а в моральном. Они являлись ровесниками, но Кира прекрасно понимала, что Макс пережил многое; у него гораздо больше опыта, чем у неё. Причём не самого приятного. — Интересно, выдержала бы я то, что пришлось пережить ему? Кто-то хочет присоединиться: глухой стук в дверь. Смирнова, что уж думала что она помрёт от скуки, встала со стула раньше, чем кто-либо другой успел среагировать. Шепнула недругу: — Ich mache auf. Макс поднял на неё глаза и как-то прищурился, почти скептично, будто желая возразить. Но промолчал. Та вышла из гостиной в коридор прихожей, покинула коллектив. В прихожей было по-странному тихо и прохладно. Освещение было слабее. Стук не повторился: человек за дверью был явно терпелив. Смирнова с некой настороженностью коснулась металлической щеколды, сомневаясь. Отбросив навязчивые мысли в сторону, она открыла дверь. Мужчина средних лет. С прямоугольным лицом, чистым лбом, русыми волосами, острым носом, дружелюбным взглядом и тонкими губами со слегка поднятыми кончиками — почти ироничная улыбка. Лицо его было приятно, в отличие от того, во что он был одет. Форма полевого образца, аккуратная, но не парадная. Серо-голубого цвета, почти стальная. Не новая: видно, что её носили, но следов неряшливости нет. Всё сидит правильно, почти чересчур правильно. Погоны — с одной серебряной звездой. На левом нагрудном кармане — орёл. Это не СС, это люфтваффе. Фуражка была снята: находилась не на голове, а в руке мужчины. Кира не сдвинулась с места даже после скрупулёзного осмотра гостя. В голову лезли жуткие мысли: им, видимо, всё же не стоило травить едкие анекдоты про НСДАП. Почти машинально задала один-единственный вопрос: — Zu wem wollen Sie? — Zu denen, die für Gerechtigkeit kämpfen. Смирнова подумала, что это предарестный юмор. — Все они, — государственные служащие, — чересчур остроумные! — Verstehen Sie mich nicht falsch: Ich spiele die Rolle des Trojanischen Pferdes. Брови вздрогнули от этих слов. Ныне Смирнова вообще ничего не понимала. — Harro Schulze-Boysen. Oberleutnant der Luftwaffe. Шульце-Бойзен взял правую руку Киры в свою, крепко пожав её. Так здороваются между собой мужики. Это не акт доминирования: просто он понял, что тело фройляйн не слушалось её саму же, не было подвластно ей в этот момент. — Die Gestapo würde nicht anklopfen. Sie treten Türen ein. Чтобы пройти в квартиру, Шульце-Бойзен не толкнул её, не пододвинул, а сам протиснулся сквозь узкое пространство, что осталось свободным. Из уважения. Кира осталась на месте. Никто не предупреждал её о том, что партийные члены также входят в Сопротивление. Это уже другая степень саботажа: высшая. Хотя Гольдман тоже бесспорно держится молодцом со своим срывом годового плана завода. Минут десять спустя, они снова были всем сбором в гостиной. В центре комнаты неторопливо расшагивал взад-вперёд Харро Шульце-Бойзен, заложив руки за спину. Он получил новые вести от своих советских связных: — Sie können aufatmen: Eine zweite Front im Osten wird sich nicht öffnen. Zumindest jetzt nicht. Japan hält an der Diplomatie mit der Sowjetunion fest. Смирнова рассматривала свои ногти. Она уже давно не красила их лаком. Надо бы. Маленькая радость — всё ещё радость. Её любимый лак, — как и у многих женщин, — бордового цвета. В те годы это было знаком того, что женщина знает толк в моде: тёмные «винные» цвета делали кожу рук светлее и изящнее на вид. Выпрямила пальцы: открылась чистая ладонь с линиями, что так любят растолковывать хироманты. В понедельник она мыла эту гладкую поверхность раза три подряд, с мылом, пытаясь стереть непонятный налёт, что не был заметен визуально, но отчётливо ощущался. Подняла другую руку, зафиксировав в точно таком же положении. Какие они… странные. Словно налёт так и не сошёл. Она вдруг поймала себя на навязчивой мысли, — Если бы в этот момент кто-нибудь коснулся моих ладоней, то они были бы холоднее, чем должны быть по естеству. Почувствовал ли это Шульце-Бойзен, когда пожимал мою руку? Кира прошептала себе под нос: — Ich bin infiziert worden. Гольдман, что сидел подле Смирновы, уловил её растерянный голос (из-за обострённого слуха вследствие выживания): — Womit? Скорее не «чем?», а «кто?»… — Кира всё так же сверлила взглядом свои ладони, не моргая. Харро Шульце-Бойзен продолжал информировать всех присутствующих в помещении, однако речь шла уже о делах Сопротивления: — …Das verändert die Kräfteverhältnisse… Макс, видя в выражении лица Киры крайнюю встревоженность и озабоченность насчёт чего-то, а также заметив нехарактерное для неё безмолвие, не смог не побеспокоиться и во второй раз: — Womit? — он наклонился к Кире, желая понять, почему она рассматривает свои руки. Разве на них что-то есть? Разве с ними что-то не так? Смирнова вмиг сжала пальцы, закрыв ладони. — …Mit nichts. Lass es. Макс скривился в недоумении, а затем цокнул языком, отстранившись от Киры. В комнате снова говорили вполголоса. Кто-то задал вопрос Харро, кто-то кивнул, соглашаясь. Кира опустила руки на колени, сжав их в кулаки: её ногти впивались в нежную кожу до боли, но та ощущалась притуплённо. Она больше не смотрела на свои ладони.