«Есть в воспоминаниях всякого человека такие вещи, которые он открывает не всем, а только друзьям. <...> Но есть, наконец, и такие, которые даже и себе человек открывать боится, и таких довольно-таки у каждого порядочного человека накопится».
— Фёдор Достоевский, «Записки из подполья»
Манная запеканка красовалась на фарфоровой тарелочке. Мягкая, тёплая, нехрустящая — есть её можно беззвучно. Пахнет молоком и чем-то подгоревшим. Это сюрприз. Сюрприз для Карла Дегена, который и не думал о том, что его коллега заявится к нему в гости. Ничего уж не поделать с визитом, пришлось делиться с полковником-именинником. Гастрономический эстет в штатском вкушал десерт аккуратно, но без удовольствия. — Nicht schlecht, Degen. Eine zarte Textur. So etwas habe ich wohl zuletzt in meiner Kindheit gegessen. Карл Деген, не оборачиваясь, мыл посуду. Напор воды был не так громок: Деген всё слышал. Слышал даже то, как Ланда тихонько положил ложечку на скатерть, с приглушённым звоном. — Kümmern Sie sich immer noch um Ihre Mutter? Деген не шевельнулся, позволяя водной струе из крана разливаться по его рукам. Затяжно; вода омывала его пальцы, ладони, просачивалась везде и всюду. Он не смотрел на руки, скорее на стену, хотя Ланда не мог определить точное направление взгляда коллеги по смутному наклону головы. Деген рывком выключил кран, как бы ударив по рычагу. Схватил полотенце и начал вытирать им руки, словно наждачкой. Пробурчал ответ: — Ich versuche es. Ганс размеренно кивнул, вернувшись к десерту, вновь пробуя творение Карла. Совсем не спеша, неоднозначно утвердил: — Das merkt man. Это про всё: в совокупности, в сумме, раздельно или по парам. В этом доме всё взаимосвязано, всё коррелирует, дышит синхронно, взаимообусловленно находится под одной крышей. Облигатный симбиоз. — Мутуализм, комменсализм или паразитизм? Ланда снова опустил взгляд в тарелку. Он аккуратно, кончиком ложки, отделил кусочек запеканки — ровный, хирургически точный квадрат. — Wissen Sie, Karl, in der Biologie gibt es einen Begriff… obligate Symbiose. Das ist, wenn zwei Organismen nicht ohne einander existieren können. Der eine gibt Schutz, der andere… Sinn. — Ганс отправил кусочек в рот и начал медленно жевать, не сводя глаз с напряжённой спины Дегена и его острых лопаток, проступающих сквозь тонкую ткань рубашки. — Aber die Grenzen sind hier stets verschwommen. Es ist schwer zu sagen, wo der fürsorgliche Sohn endet und… sagen wir… das Nährmedium beginnt. Он проглотил еду и чуть слышно причмокнул, словно распробовал не сахар, а саму суть жизни в этом доме. — Mutualismus bedeutet, dass beide Seiten profitieren. Aber Ihr Fall, Karl… er riecht nach etwas weitaus Einseitigerem. Sagen Sie, spüren Sie diese Verbindung nicht sogar beim Abwasch? Als würde die Nabelschnur noch immer von dort unten zu Ihnen reichen? Nur dass sie jetzt nicht mehr am Nabel ansetzt, sondern direkt am Herzen. Ганс неспешно продолжил трапезу, предельно точно деля лакомство на равные квадратики. Карл звякнул посудой: случайно задел чашку. Трезвон подействовал как отрезвление. Наконец, Ганс поднял глаза. Это не был взгляд гостя — так оценщик смотрит на трещину в антикварной вазе, которую собирается разбить. В его роговицах, лишённых живого блеска, отражался силуэт застывшего у мойки Дегена. Ланда не мигал. Дружелюбная улыбка медленно сползла с его лица, оставив только вежливую, холодную маску профессионального интереса. Деген стоял спиной, но чувствовал этот взгляд как физическое давление между лопаток. Позвоночник задеревенел. Он не хотел оборачиваться. Никто бы не захотел. Руки, которые он только что вытирал «наждачным» полотенцем, снова стали влажными — на этот раз от холодного пота. Он не выдержал. Его плечо мелко дёрнулось, и он медленно, словно преодолевая сопротивление густого киселя, повернул голову. Горло пересохло так, что тот не смог бы даже выдавить «герр полковник» — Das wollten Sie mir doch nicht schenken. — Ланда произнёс это утвердительно, почти с сочувствием. Сердце Дегена пропустило удар, а дыхание прервалось. Ланда резко поднялся, одёрнул полы штатского пиджака и жестом пригласил Карла стать проводником в его собственный кошмар. Стать гидом по собственным страхам и провести экскурсию визави. — Nach Ihnen, mein Freund. Ich lasse Damen ungern warten. Besonders… so geduldige. Карл промолчал секунду, может две. Его ноздри судорожно расширились, втягивая тяжёлый кухонный воздух, и этот шумный, рваный выдох сработал как стартовый выстрел. Деген ускользнул в коридор — Ланда за ним, словно неизбежное бедствие. Нельзя сказать, что будь у Карла чуть больше воли, то тот бы отказал, запротестовал, ополчился — нет. Будь у Карла чуть больше права на самого себя — этой ситуации, этого «истинного» подарка не существовало бы вовсе. Эхо их шагов различалось: тяжёлое, шаркающее у Карла и невесомое, почти кошачье у Ганса. Деген ощущал себя смертником на плахе, а Ланду он воспринимал личным палачом. Тот им и являлся, в какой-то степени. Они прошли по коридору. Ланда приостановился у висящего на стене фрагмента, что отсчитывает хронологию событий: год, сезон, месяц, день — а сегодня самый что ни на есть праздник! Какой прелестный четверг! Двадцать пятое сентября. В свой день рождения Ланда всегда позволяет себе что-то личное. А Деген вызывает у него неподдельный личный интерес. Карл остановился у коврика, который казался здесь лишним, и рывком отбросил его в сторону. Под ним обнаружился тяжёлый деревянный люк. Деген присел, вцепившись пальцами в кольцо. Дерево протестующе взвизгнуло, когда он потянул его на себя — звук был такой, словно вскрывали старый гроб. Карл упорно смотрел вниз, в разверстую черноту, лишь бы не встретиться взглядом с начищенными туфлями Ланды, стоявшими в паре сантиметров от края. Из проёма пахнуло тяжёлым, застоявшимся холодом, в котором угадывались нотки мокрой земли и старой извести. — Bitte… — выдавил Деген, первым ступая на крутую лестницу. Его спина ссутулилась, когда тот начал спускаться, словно он добровольно уходил под землю, а Ланда, бесшумный и прямой, следовал за ним с такой грацией, будто он заходил в ложу оперного театра. Подвал встретил их низким гулом водопроводных труб, которые змеились по стенам, обмотанные истлевшей ветошью, похожей на грязные бинты. Свет единственной лампы под низким потолком был жёлтым и болезненным. Он выхватывал два старых кресла, поставленных рядом так тесно, будто их обитатели должны были соприкасаться локтями. На тумбочках, покрытых слоем серой пыли, теснились баночки с непонятным содержимым, стопки старых газет и какие-то аптекарские весы. Ланда ступил на бетонный пол и обвёл помещение взглядом. Его ноздри едва заметно трепетали, впитывая этот букет тлена и сырости. — Wie… friedlich es hier ist, Karl. — прошептал он, — Keine Politik. Nur Sie und Ihre Hingabe. Здесь не было жизни в привычном понимании, но было ощущение густой, спрессованной памяти, которая заменяла собой воздух. Трубы над головой время от времени вздрагивали и издавали утробный хрип, имитируя дыхание, которого в этой комнате не было уже очень давно. Но ведь это всё так второстепенно! Вот в средине… В средине взору предстала она. Бездвижно лежавшая на толстых деревянных балках, как идол в забытом, разрушенном храме. Саван — когда-то белый, а теперь цвета кости или залежалой муки — укрывал тело до самого подбородка, скрывая очертания усохшей плоти. Ткань лежала тяжёлыми, неживыми складками, словно неумелый скульптор высек её из камня. Голова, не прикрытая полотном, казалась слишком маленькой, почти детской. Кожа на черепе натянулась так сильно, что стала прозрачной, как пергамент, сквозь который просвечивали желтоватые швы костей. Редкие седые волосы, — бережно расчёсанные, — лежали на лбу тонкими, безжизненными нитями. Лицо... лица почти не осталось. Только провалы глазниц, затянутые тёмными тенями, словно две щели, и плотно сжатый, пергаментный рот, застывший в вечном, беззвучном упрёке. Она не пахла гнилью — Карл был слишком хорош в своём деле. Ланда склонил голову набок, с необычайным интересом разглядывая нетленный памятник преданности. В прошлый раз — в их дебют — саван покрывал всё тело (если этот высохший каркас всё ещё можно было назвать телом), лишая возможности насладиться зрелищем. Но сегодня... Сегодня Ганс чувствовал себя зрителем, допущенным за кулисы. Коллеги перешли на совершенно другой уровень: ступенькой выше доверием и ступенькой ниже — в саму бездну. Из-под желтоватого края ткани проглядывал подбородок — острый, как обломок камня, обтянутый кожей, напоминающей старую клеёнку. Ни единого запаха разложения. Только удушливая, стерильная вонь талька и времени. — C’est saisissant… — Ганс прошептал, не оборачиваясь, — Sie haben meine kühnsten Erwartungen übertroffen. Karl, une petite question, wie ist es Ihnen gelungen, die Kieferlinie zu bewahren? Ist das Wachs oder eine besondere Mischung? Тишина. Ланда медленно обернулся: в кресле восседал не менее интересный памятник. Но тот был тленным, в отличие от первого. Склонённая голова отсылала к образу статуи «Мыслителя» Родена — иронично, что та изначально должна была изображать автора «Божественной комедии», размышляющего у входа в ад. Но роденовский «Мыслитель» опирался подбородком на руку в глубоком раздумье, а не заслонял ею свой лик в свинцовом стыде, как это делал сейчас Деген. Ланда подкрался ближе, всё ещё находясь в том заинтригованном состоянии: — Eine besondere Dramaturgie in Ihrem Diptychon: Man öffnet ein Gesicht, nur um ein anderes zu schließen. Деген не шевельнулся и не убрал руку, лишь глухо пробормотал: — Bitte, setzen Sie sich. Ланда с лёгкой неохотой лениво опустился на соседнее кресло рядом: пружины взныли, проскрипев. — Rauchen Sie mit mir. — обычно просят сигарету для себя. Но Деген не искал облегчения — он искал спасения в чужом дыму, умоляя другого совершить этот ритуал. Ланда спохватился его успокаивать: — Ich versichere Ihnen, Karl, ich nehme nicht den geringsten Geruch von Miasmen wahr — das Ambré der Ewigkeit fehlt vollständig… Деген хрипло перебил: — Ich bitte Sie. Rauchen Sie mit mir. В этом голосе прорезалось нечто столь беспомощно-искреннее, почти животное, что Ганс, вопреки своей любви к доминированию, почувствовал: струна натянута до предела. Один лишний отказ — и она разорвётся, лишив его возможности продолжить игру. Пришлось сдать позиции. — Wenn Sie darauf bestehen… einverstanden. Деген наконец убрал руку с лица и встал с кресла, подобравшись к низкому комоду. Его пальцы, всё еще влажные от пота, скользили по лакированному дереву. Он дёрнул ящик — тот застрял, издав противный, сухой треск. Карл замер на секунду, бросив виноватый взгляд на Ганса, но тут же снова уткнулся в содержимое комода. Стук спичечного коробка, шорох старой бумаги, сухой хруст табачного листа... Для него это была не просто подготовка к курению, а попытка собрать себя по кускам. Он искал не табак, а повод не оборачиваться к креслам. Ганс остался сидеть, расслабленно откинувшись на спинку. Он непринуждённо рассматривал произведение искусства с древнеегипетскими мотивами. — Erstaunliche Formbeständigkeit. — негромко заметил Ланда, игнорируя суету Дегена у комода. — Verwenden Sie Formalin oder bevorzugen Sie die altbewährten Methoden mit Salz? Doch, antworten Sie lieber nicht. Ich erkenne die Handschrift eines Meisters. — Ланда чуть прищурился, разглядывая пергаментную кожу на лбу женщины. — Sie wirkt… wie eine sehr aufmerksame Zuhörerin. Vermutlich hat sie in diesem Monat über meine Besuche mehr erfahren als die gesamte SS-Verwaltung. Ганс сделал неоднозначную паузу, любуясь тем, как Деген замер у комода со спичками в руках. — Wände haben Ohren, Karl. Und Ihre Mutter… sie hat Aufmerksamkeit. Unterbricht sie Sie denn nicht, wenn Sie sich bei ihr über meine Aufdringlichkeit beklagen? Деген дрожащими пальцами извлёк из недр комода тяжёлую кедровую шкатулку. Он подошёл к Ланде и, застыв в неудобном, натянутом полупоклоне, раскрыл крышку. Пряный, густой аромат дорогого табака мгновенно заполнил пространство, пытаясь вытеснить запах пыли и савана. Обычно взгляд снизу вверх дарит смотрящему иллюзию власти, но здесь, в спёртом воздухе подвала, всё работало иначе. Ганс оживился. Его пальцы, длинные и чуткие, зависли над ровными рядами коричневых гильз. — Oh… «Partagas»? — Ланда почти промурлыкал это название, сверкнув глазами, — Tatsächlich Serie D? Sie überraschen mich, Karl. Ich habe von dieser Partie gehört, aber in Berlin findet man derzeit eher ein lebendiges Einhorn als eine authentische Havanna. Он аккуратно извлёк одну сигару, поднёс к уху, проверив хруст сухого листа, и, ещё шире улыбнувшись, медленно вложил обратно. Мышцы Дегена уже начали гудеть от напряжённой позы, но тот не поменял её. Ланда коснулся другой сигары, проверил на хруст и поднёс её ближе к лицу. Но не в рот. Он начал медленно вращать её между указательным и большим пальцами, тщательно изучая структуру листа. Карл отложил шкатулку с сигарами на подлокотник кресла и чиркнул спичкой. Вспышка была слишком агрессивной для этого склепа; она на мгновение выхватила из темноты острые скулы Дегена и безжизненный край савана за его спиной. — Man sagt, auf Kuba werden sie auf den Schenkeln junger Mulattinnen gerollt… — Ганс изучал сигару, говорил размеренно, смакуя каждое слово больше, чем будущий дым. Спичка догорела до середины. Пламя стало ровным, синеватым у основания и нестерпимо ярким. Карл чувствовал, как жар начинает покалывать кончики пальцев, но рука, зажатая в тисках дисциплины и страха, не дрогнула. — Aber ich glaube, in diesem Keller bekommen sie einen ganz anderen Geschmack. Den Geschmack… der Reife. Огонь коснулся кожи. Деген почувствовал резкий укус ожога; запах палёной плоти смешался с ароматом табака, но он не отдёрнул руку. Даже не шевельнулся — если исключить тремор от дискомфортной позы. Он смотрел на то, как огонёк отражался в весёлых, внимательных глазах Ланды. Ганс отчётливо видел боль Дегена, и это заставляло его скалиться лишь удовлетворённее. И только тогда, когда спичка превратилась в крохотный чёрный уголек, готовый рассыпаться, Ланда, наконец, соизволил наклонить сигару и позволить пламени сделать свою работу. Кончик покраснел, расцветая пепельным кольцом. Ганс глубоко затянулся, чуть прикрыв веки и наслаждаясь каждой секундой затишья. Руководствуясь заповедью «делиться с ближним», Ганс окутал Карла дымным облаком, выпустив табак в лицо. Тот лишь чуть поморщился. Тон Ланды стал азартнее некуда: — Karl, warum stehen Sie da wie eine Statue? — Ланда мягко улыбнулся, не вынимая сигары изо рта. — Ihr Schatten fällt direkt auf Ihre Mutter, und ich würde gern jedes Detail ihres… Schweigens betrachten. Ihre Haltung, bei aller Schlankheit, arbeitet gerade gegen uns beide. Setzen Sie sich. Stehen Sie mir nicht im Weg. In den Beinen liegt keine Wahrheit — und in diesem Keller schon gar nicht. Ганс указал кончиком сигары на пустое кресло, контролируя каждое микродвижение Карла как искусный дирижёр. Деген рухнул в кресло: металл звонко лязгнул, коробя слух. В последующие минуты тишину разрезал лишь размеренный, неисправный пульс водопроводных труб. Капли срывались на пол с методичностью метронома, отсчитывая время их пребывания на этом бетонном дне. Кап-кап. Кап-кап. Двусложный, вязкий ритм, который в удушливой тишине подвала складывался в одно-единственное слово: «ма-ма». Словно сам дом, прогнивший до основания, звал ту, что покоилась на самодельном алтаре. Ганс тихо усмехнулся, выпуская кольца в сторону нетленного памятника: — Amüsant… Wir in der SS wenden so viel Mühe auf, um zu zerstören. Und Sie beschäftigen sich hier mit… Bewahrung. Полковник мельком взглянул на своего коллегу. Деген непроизвольно поднёс искалеченную руку к лицу. Он прижал обожжённые, покрасневшие подушечки пальцев к плотно сомкнутым губам, словно пытаясь передать им тепло своего дыхания или, напротив, охладить их о собственное молчание. Казалось, он верит, что это прикосновение запустит невозможную регенерацию — не только кожи, но и его разрушенной тайны. Он выглядел как человек, который боится, что правда сорвётся с его языка, и потому в буквальном смысле запечатывает свой рот клеймом собственного ожога. — Jeder von uns hat sein Skelett im Schrank, Karl. Bei manchen ist es ein Bündel verbotener Zeitungen, bei anderen eine falsche Herkunft. Aber Ihr Fall… ist einzigartig. Sie verstecken das Skelett nicht — Sie dressieren es. Sie haben den Tod gezähmt und gezwungen, bei Ihnen zu bleiben. Das erfordert großen Mut… oder große Einsamkeit. Wovon haben Sie mehr, mein Freund? — Darin liegt kein Mut, Herr Oberst. Nur… ein Versprechen. Ich habe ihr versprochen, dass sie niemals allein sein wird. In unserer Welt sind Versprechen das Einzige, was uns noch gehört, nicht wahr? Обещание трупу — какая расточительность. — Ганс редко сдерживал обещания живых людей, что уж говорить о покойниках. Ланда лишь иронично повёл бровью, переводя внимание на физиологический аспект их диалога: — Verbergen Sie Ihre Hand nicht, Karl. Diese Verbrennung ist eine Medaille für Ihre Ausdauer. Sie hat doch gesehen, wie lange Sie das Feuer für mich gehalten haben. Ich denke, Ihre Mutter ist stolz auf Sie. Карл отдёрнул от себя руку, кротко сгорбившись, будто в покоянии перед родительницей. Ганс продолжал курить, растягивая момент. — Heute habe ich Geburtstag… nun, das ist unwichtig. Wichtig ist, dass ich mich lebendig fühle, solange ich diese Zigarre rauche. Und was bleibt von uns, Karl? Von mir — Stapel von Protokollen. Von Ihnen — dieser Keller. Sie verstehen doch, dass, wenn Sie nicht mehr sind, niemand diese Haare so zärtlich kämmen wird? — Ланда кивнул в сторону расчёски на тумбочке. — Niemand wird das Feuer bringen, um den Geruch der Ewigkeit zu überdecken. Sie sind ihr einziger Schutzengel. Und ihr einziger Kerkermeister. Деген не двинулся. Вообще. Его муравьиные глаза медленно, как будто прицеливаясь, передвинулись и замкнулись на открытой голове мумии. Он негромко и твёрдо произнёс: — Sie irren sich, Hans. Nicht ich bin ihr Kerkermeister. Sie ist es… die mich festhält, damit ich nicht zu weit gehe. — он перевёл взгляд с мумии на свои обожжённые пальцы. — Sie braucht niemand anderen. Sie hat zu lange gewartet, bis ich gelernt habe, es richtig zu tun. Wenn das Feuer erlischt, bleibt nur Asche. Und wir werden darin vollkommen gleich sein. Bis zum letzten Faden… des Leichentuchs. — Wie rührend, Karl. — Ганс выпустил тонкую струю дыма вверх, наблюдая, как она разбивается о низкий потолок. — Also bewahren Sie sie nicht im Keller — sie hält Sie dort fest, wie ein Anker? Ich fürchte mir vorzustellen, wie tief der Abgrund ist, in den Sie fallen könnten, sollte sie ihre… Finger lösen. Sie haben sich ein perfektes Gefängnis geschaffen, in dem der Wärter keinen Urlaub nehmen kann. Genial. Карл перестал слышать голос Ганса. Слова полковника превратились в неразборчивый гул, похожий на жужжание мухи, запертой между оконными рамами. Деген смотрел в одну точку — на край савана, где ткань казалась особенно жёсткой, застывшей. Мир вокруг него начал терять объем. Стены подвала медленно придвинулись ближе, сдавливая грудную клетку, а потолок опустился, превращая комнату в тесный ящик. Ему казалось, что от матушки исходит едва уловимый холод, физическая волна неодобрения за то, что он впустил сюда живого. Живого, пахнущего табаком, кожей и властью. Карл чувствовал, как по его собственному лицу ползёт оцепенение — то самое, пергаментное. Его кожа натягивалась на скулах, рот каменел. Он не моргал. Глаза высохли, превратившись в два стеклянных шарика, в которых отражался красный огонёк чужой сигары. Это был не просто стыд — это был распад личности. Он уже не был офицером, не был человеком; он превращался в предмет мебели, в подставку для пепла, в продолжение деревянных балок, от одного прикосновения к которым можно было получить три занозы разом. Ланда сделал последнюю, глубокую затяжку. Уголёк вспыхнул ярко-алым, на мгновение осветив его довольный прищур. Он не торопился выпускать дым. Он держал его в себе, смакуя, пока тишина в подвале не стала почти осязаемой, густой, как патока. Наконец, седое облако вырвалось изо рта, медленно поплыло к мумии и окутало её голову призрачным нимбом. Ганс посмотрел на Карла с нескрываемым куражом: — Diese Zigarre… sie ist ausgezeichnet. Vielleicht das beste Geschenk, das ich heute erhalten habe. Weil es freiwillig ist. Beinahe. Bereuen Sie es nicht, sie für mich geopfert zu haben? Oder haben Sie sie für ein… Jubiläum aufbewahrt? Карл чуть сильнее вжался в кресло. — Doch die Zeit fließt in Tempeln anders. Und das hier ist doch Ihr persönlicher Tempel, nicht wahr? Ein sakraler Ort, an dem die Chronologie des Reiches machtlos ist. Ich habe den Eindruck, dass Sie, sobald Sie die Luke hinter uns schließen, Ihr Alter nicht mehr wahrnehmen. In dieser eigentümlichen Luft werden Sie wieder zu jenem Besitzer des kleinen Pullovers von der Kommode. Sagen Sie… wie ist das? Draußen ein vierzigjähriger Mann zu sein und hier, zu ihren Füßen, ein fünfjähriger Junge? — Ланда склонился к нему: пепел упал на колено Дегена. Созрела пауза. — Das Fest ist gelungen. Ich danke Ihnen für die Gastfreundschaft. Und für die… Offenheit. Он поднялся, осыпав пол тёмным пеплом. Скрип пружин кресла прозвучал как стон раненого зверя. Ланда подошёл к комоду и, не спрашивая разрешения, аккуратно затушил окурок о край блюдца, которое Деген использовал для святой воды или каких-то своих ритуалов. Оставил там чёрный, вонючий след — клеймо своего присутствия. — Begleiten Sie mich nicht. Ich finde den Weg schon. Hier ist ja alles so… miteinander verbunden. Ich gehe einfach entlang der Nabelschnur. Шаги всё дальше, дальше, дальше. Карл не следил. Он остался в подвале. В темноте, разбавленной лишь вонью кубанской сигары и запахом тлена. Он всё еще не двигался. Только его пальцы, обожжённые спичкой, начали мелко-мелко дрожать, выстукивая по колену рваный, сумасшедший ритм. — Mama… er ist gegangen, Mama…***
Сверкающая на свету пыль плавно витала в воздухе, постепенно приземляясь на деревянный пол. В помещении было как всегда душно — окно открыто нараспашку. Солнечные лучи падали прям на лицо, но объект воздействия от этого не жмурился, поскольку он был запечатлён в миге фотографии, а не нынешнего живого момента. Два неловко, криво, халатно вырезанных фото красовались на полу посередине комнаты. Ансамбль официального стиля. Штандартенфюрер из газет — почти что из журналов. Где-то в углу вздохнула утомлённая душа: — Я ничего не понимаю… — Кира разочарованно опустила ножницы на пол, вырезав последнюю статью. Как выяснилось, их разделяла пропасть интервалом в девятнадцать лет, а свой день рождения он отметил буквально на днях. Про него, про Ганса Ланду, количество «ошеломительных» вестей было скудным по сравнению с другими офицерами СС. У них всё про службу, у него всё про службу, однако когда читаешь — абсолютно разные ощущения. Невырезанное гласило: «С риском для жизни…», в то же время как слегка помятое: «В ходе сопоставления фактов…» Журналисты знакомят по-разному. Я знаю, что правительство всегда фильтрует новости, но может ли конкретный человек вносить правки в касаемые его статьи? Он воспитанный. — Кире нужно больше про него. Ей хочется перечитать, — неважно что, — главное чтобы про него. Ищет глазами, слегка напряг брови. Разоблачение мошеннической схемы внутри администрации, допрос, длившийся восемь часов, при этом прошедший без эксцессов, реконструкция событий по анонимному письму, чудесная репутация во Франции… «Охотник на евреев» — Смирнова остановилась на заголовке. Прозвище полковника вытеснило все другие мысли. Охота на людей ощущается так же, как на фазана или, может, рысь? — Кира задала вопрос в глубь своего сознания, обращаясь к собственной интерпретации полковника. Что бы он ответил? — А, точно… Недолюдей. — маленькая поправка. — А кто вообще устанавливает эту иерархию человеческой ценности? Суд? Нет, теперь это определяет не юридическое право, а расовая теория. Вся его деятельность больше походит на профессию следователя, чем на полковника СС. Может он и… никогда не хотел этим заниматься? Все ранее адекватные понятия ныне вывернуты наизнанку. Теперь правонарушением является факт существования людей определённой этнической группы. Он должен расследовать преступления и искать виновных, но как быть, когда само государство стало главным преступником? А с работы частного детектива тот бы получал сущие гроши. Что делает частный детектив, или же детектив нормального мира? Он ищет вину и выстраивает различные версии. А в нашем мире… В нашем мире ему не нужно вести поиски правды — вина уже вшита в ДНК тех, кого он признает «криминалом». Ему нечего решать: правительство свело витиеватые загадки на нет, оставив только самые простые — технические. Где прячутся, сколько лет в бегах… Для такого ума это должно быть, наверное, изнуряюще скучно. Он всё же заметно отличается от своих коллег. Даже по взгляду. Кира посмотрела на монохромное фото с повышенной зернистостью — 1935-ого года. Ганс Ланда тут статичен и пуст. Нет ни бликов в глазах, ни вздёрнутых кончиков губ, ни игриво приподнятых бровей. — Как же его талант измотан впустую… Наверное… — Он почти что терялся среди заголовков из-за отсутствии экспрессии. Его безжизненность отдавала загадочностью. Все эти черты лица, эти… Лёгкий холодок пробежался по телу. А ведь в их первую личную встречу тот был другим. Совсем другим. Его довольная улыбка обнажала острые края, вскинувшиеся вверх брови создавали мелкие морщинки на лбу, а глаза… были всё так же без бликов. Тот стоял в тени — свет из окон попадал на спину. Но, даже если включить воображение и представить блик в этих роговицах, то общее впечатление не меняется. Может это из-за улыбки? Она была… запоминающейся. Одновременно вежливой и почти безумной. Да, его можно было счесть за безумца — но самое страшное было то, что он находился в полном рассудке. Он видел её тревогу насчёт абсолютного провала: вручение запрещённых журналов, собственноручная передача компромата на саму себя, — и наслаждался этим. Упивался. — Ему нравится идея: замереть с пальцем на спусковом крючке, выжидая и наблюдая за реакцией — сам выстрел его не интересует. Прошёл месяц с того момента, как Кира добровольно-принудительно подписала себе и всему подполью приговор. Однако его исполнение было отменено. …или отложено. Месяц тишины. Самое изощрённое издевательство, на которое способен человеческий (или уже не совсем) разум. Ганс Ланда не пришёл с обыском, не вызвал на допрос, не предъявил обвинений. Он просто позволил ей существовать дальше, зная, что каждое её утро теперь начинается с судорожного вдоха и проверки дверного замка. Это не милосердие следователя, нехватка улик или бюрократическая проволочка. Это стратегия. Охотник… Это был «гон». Спугнул меня с насиженного места, чтобы посмотреть, как я буду петлять в панике. Это такой экстраординарный «оклад». — когда охотники находят место лежки зверя и окружают его по периметру длинным шнуром, на котором через каждые полметра висят лоскуты ярко-красной ткани. И ведь зверь — лисица, волк, — боится не яркого цвета, а чужого запаха, что исходит от ткани. Животное может часами кружить внутри этого круга, видя выход, но не решаясь пересечь линию флажков. Охотник даже не держит его физически — зверь окружён нематериальным забором, состоящем из собственного страха и инстинкта осторожности. — Вот и я хожу по Берлину, чувствуя, что периметр уже очерчен. Он не забыл. Охотники не забывают о расставленных силках. Он просто ждёт, пока я обживусь в этой своей новой «свободе», как животное привыкает к красным тряпкам на снегу. Он выжидает момент, когда страх притупится и превратится в небрежность. Ведь самая лёгкая добыча — это та, что устала бояться. Она взглянула на невзрачное фото ещё раз. Теперь оно ощущалось… по-другому. Это такое… эмбриональное состояние хищника. Хорошая выдержка. Я думала, он там скучает. Я думала, ему не хватает работы для ума. Боже, какая я дура... Он и тогда не скучал. Он просто... ждал открытия сезона. Кажется, строгая система Рейха не изувечила талант справедливого детектива, а дала carte blanche на изощрённый садизм. Ганс Ланда даже не ненавидел тех, на кого охотился, они были ему интересны. Он изучал их с маниакальным азартом, и это пугало больше, чем самый ярый нацистский фанатизм. Если бы нужно было охотиться на французов — то он охотился бы на французов, если бы на англосаксов — то на англосаксов, если бы система перевернулась кувырком — то на арийцев. И, с недавних пор, ему поощрялось охотиться на активные аномалии. На таких, как Гольдман, как Шульце-Бойзен, как Смирнова… Ей нужно отвлечься от этого. Посмотрела на пол — пыль. Он подобен пыли. Такая пыль, что присутствует на книжной полке в её квартире. Только стирать приходится не с полки, а с головы. И либо Кира вылизала эту пыль языком (в этом случае та ещё больше вбилась в её организм; на деликатес не особо смахивает), либо она собрала всё в кучу на край «полки», затаила всё в самом скромном уголке мозга, да только такая тактика ведь не убрала пыль, всю эту горку, его самого. Может, когда Кира всё же отважилась навести порядок в своём мозгу, то просто не захватила с собой тряпку для чистки? Смела ладонью прям на себя, вот и вся уборка. Это было самоотравление. Кира чувствовала, как мелкие частицы его образа — изгиб губ на фото, холодный блеск глаз, ритм его шагов, который она научилась достраивать в воображении — оседают на её бронхах тонким, удушливым слоем. Недели две назад она поймала себя на том, что замирает в пустой комнате, прислушиваясь не к звукам за дверью, а к тишине внутри собственной головы. В этой тишине он чувствовал себя как дома. Он не просто следил за ней из министерских кабинетов — он арендовал угол в её сознании и теперь неспешно расставлял там свою мебель, вешал на стены свои правила и курил свою едкую трубку. Она не имела права на стерильность. В мире, где за каждым твоим вздохом наблюдает профессиональный охотник, чистота помыслов — это не добродетель, это просто отсутствие маскировки. Смирнова обвела взглядом и фотографии «охотника», и пристанище «еврея». Как это иронично: лиса в курятнике. Не оскверняет ли Кира этот чердак и его жильца одним лишь ландовским ликом? Она вошла в этот хрупкий мир теней, волоча за собой по пятам тяжёлую, липкую тень человека в сером мундире. Она была переносчиком Ланды, его добровольным медиумом. Смирнова резко смахнула фотографии в сторону, но пыль, поднятая этим движением, лишь заплясала в солнечном луче с новой силой. Она поняла: убраться невозможно. Ганс Ланда — это не что-то… периферийное.***
Библиотека сегодня казалась Кире чужеродным местом, целым эгрегором, что так и хочет выплюнуть её за порог. Воздух здесь был странным — зыбким, колеблющимся, как марево над раскалённой дорогой, хотя в залах царил могильный холод. Кира замерла между вторым и третьим рядом. Свет из высоких окон был построен чередой: книжные стеллажи порезали его на длинные, острые полосы, и Кира перешагивала через них с впечатляющей осторожностью. Её нерешительность была почти физической: она болталась внутри неё, как маятник в неисправных часах. Вперёд — к высокому шкафу с картотекой, или назад — к безопасному столу с раскрытым словарём? Картотека на начальную букву фамилии «L» манила своим строгой загадочностью. Ровные ряды ящичков казались ей запертыми дверями в чужие жизни. Ей чудилось, что если она коснётся стальной ручки, то по всему зданию раздастся звон, выдающий её с головой. Пальцы мелко подрагивали, а в животе разливалась та самая противная, волнистая тошнота, которая бывает перед вскрытием застоявшегося нарыва. Колени предательски ослабели и вместо твёрдого, надёжного дубового паркета стопы Киры ощущали зыбучий песок, затягивавший их всё глубже и глубже, мучительно медленно и абсолютно безболезненно. Смирнова смущённо сделала маленький шажок вперёд и затем, почти по инерции — идентичный второй. Рука с опаской поднялась к «потайному», но, как и ожидалось, застыла. Между её пальцами и стальной ручкой ящика возник кулоновский барьер: неосязаемое, густое, плотное поле. Одинаковые заряды всегда отталкиваются. Плюс к плюсу, минус к минусу — невидимая стена, которая не даёт им соприкоснуться, как будто само пространство сопротивляется их близости. Но почему её руку так ведёт назад? Она ведь не имеет с ним ничего общего. Он — квинтэссенция всего, что она органически не выносит и чего до дрожи боится. Но физику не обманешь. Чтобы возникло это яростное сопротивление, нужно быть одного знака. Нужно иметь ту же полярность. И если ящичек с его тайнами выталкивает её руку, значит, внутри неё сидит точно такой же «минус», который она так старательно прячет от самой себя. Нет. Мы не имеем ничего общего. — столь громкие утверждения следует подкреплять действиями. Стоит лишь Смирнове двинуться чуть вперёд, упрямо, наперекор этому «кулоновскому барьеру» дёрнуть за потемневшую скобу и, наконец, перелистав кучу формуляров, найти тот самый на фамилию «Ланда»… Рука слабо дрогнула, не коснувшись стали. Кира опасалась, что если она сократит этот последний миллиметр, то случится пробой. Искра, которая не просто ударит в пальцы, а выжжет в ней всё то светлое, что ещё осталось внутри незамеченным и неповреждённым. Смирнова посмотрела на ящик с ненавистью: Мифы о ящике Пандоры врут только в одном — внешний вид. Он не золотой и не античный. Он сделан из дешёвой фанеры, пахнет старой бумагой и зажат в бесконечном массиве таких же близнецов картотеки третьего ряда. Но стоит потянуть за ручку — и хаос, запертый внутри, окажется реальнее любого проклятия. Её ненависть вдруг сменилась чем-то более смутным и промозглым. Пальцы сжались. Может, не сегодня… …но я откладываю эти «не сегодняшние дни» в копилку с двойным дном уже месяц-два. В прошлый раз, когда она всё время откладывала дело «на потом», ситуация приняла скверный оборот. Одинаковые заряды электричества, античные мифы… Разве я не сама это придумала? Это просто… глупый, иррациональный страх. Мне всего лишь нужно… Пальцы раскрылись, мазнув по холодному металлу, но этого хватило сполна. Кира резко отдёрнула руку, и стальная скоба, подскочив, со звонким клацаньем рухнула обратно. Хлёсткий стук о фанеру прозвучал в тишине библиотеки как выстрел. Кира отшатнулась, прижав фаланги к губам, будто пытаясь затолкнуть собственный пульс обратно в горло. В ушах всё ещё стоял этот дребезг — аккомпанемент её провала. Пространство схлопнулось до размеров этого проклятого ящика «L». Поразительно, как мимолётное соприкосновение способно вызвать такой мощный резонанс. — Guten Tag, Fräulein Sjöström! Голос растёкся по тишине библиотеки едким чернильным пятном. Финальный росчерк пера в её приговоре. Кира не смела обернуться. Самое страшное было не в том, что он здесь, а в том, что он помнит. Её шведская фамилия теперь висела в наэлектризованном воздухе, подтверждённая его безупречной дикцией. Она больше не была анонимной тенью между рядами, что могла легко затеряться; она стала строчкой в списке его мозга. И эту строчку нельзя было зачеркнуть, стереть или вырвать. Она ещё никогда так сильно не хотела, чтобы кто-то забыл её имя. Смирнова даже не заметила того, чтобы штандартенфюрер хоть раз взглянул на её бейджик с инициалами во время прошлой встречи. Либо он чертовски наблюдателен в своей природе охотника-детектива, либо он… навёл справки о ней уже после. Изучил повадки дичи. Что-то внизу живота сжалось в тугой, щемящий узел. На полированном дереве стеллажа картотеки отражался его силуэт, стоявший неподалёку. Насмешливый, издевательский и, как на зло, прекрасно вписывающийся в интерьер. Ланда был в штатском. Тёмно-серое пальто безупречного кроя, мягкая фетровая шляпа и шёлковый кашне. В этом образе он походил на университетского профессора или преуспевающего юриста, если бы не его взгляд — слишком острый, слишком внимательный для обычного библиофила. Отсутствие формы не делало его слабее; напротив, теперь он казался вездесущим. Он мог быть кем угодно. Он мог быть везде. Эта мимикрия под обычного гражданина выводила Киру из себя. Вот в чём они похожи, вот их общий «минус»: оба играют роль. Оба притворяются людьми «в законе». Как будто бы она не является дочерью коммуниста и участницей подполья, а он — опытным следопытом. И если это игра, то Киру, кажется, осалили без права передачи. Он мог видеть, как я пыталась перебороть себя и открыть ящик. Я не знаю, как давно он здесь. Он, наверное, всё же видел, наблюдал. Просто играет с добычей. А мне больше ничего не остаётся, кроме как подыгрывать. Когда она всё же заставила себя повернуться, опустив руку к боку, Ланда уже стоял в паре шагов. Он не смотрел на неё с угрозой — напротив, его лицо лучилось той самой бодрой, почти детской энергией, которая была приглушена при первой встрече. Его взгляд скользнул по её бледному лицу, а затем — медленно и осознанно — переместился на индексную табличку ящика. Буква «L». — Heute ist ein wahrhaft schöner Tag, finden Sie nicht? — он подошёл вплотную, обдав фройляйн запахом дорогого мужского одеколона. — Eine seltene Verbindung aus klarem Oktoberhimmel und… vollkommener Ordnung. An solchen Tagen scheint es, als wüsste jedes Ding auf der Welt genau seinen rechtmäßigen Platz. Stimmen Sie mir zu, Siri? Это ещё что за фамильярность… — Exact. — Кира выдавила из себя последние остатки гордости, почувствовав, как тревожная тошнота подкатывает к горлу. — Exact, exact… — улыбка Ганса стала чуть шире, а голос почти что передразнивал Киру, но всё же сохранял свою невыносимую бархатистую нотку. Ланда вновь обратил внимание на ящик, что был закрыт неплотно из-за недавнего бурного контакта. — Ordnung bedeutet doch, dass jeder Buchstabe seinen Platz kennt, nicht wahr? Sobald einer nur leicht aus der Reihe tanzt, verliert das ganze Wort seinen Sinn. Oder es gewinnt einen anderen… einen verzerrten. Ганс Ланда протянул руку и медленно, расчётливо, одним пальцем задвинул ящик до конца, искоренив щель и последние крохи воли Киры заодно. Этот ясный звук — щёлк — прозвучал как окончательный запор на её клетке. — Aber wenn man darüber nachdenkt — wozu brauchen wir überhaupt den wahren Sinn eines Wortes? Ich habe eine Angelegenheit von… delikater Natur mit Ihnen. — он отступил на шаг, давая Смирнове возможность вдохнуть. — Ich benötige Sophisten. Jene griechischen Herren, die lehrten, dass Wahrheit lediglich eine Frage der richtig gesetzten Akzente ist. Suchen Sie mir etwas… Außergewöhnliches heraus. Ich möchte verstehen, wie es ihnen gelang, die Menschen davon zu überzeugen, dass Schwarz Weiß ist — ohne auch nur die Stimme zu heben. Кира резко развернулась, желая лишь выполнить свою работу побыстрее и покончить с этим спектаклем. — Griechische Philosophen… dritter Saal, rechter Flügel. Bitte, folgen Sie mir. Фройляйн пошла быстро, почти чеканя шаг. Кире казалось, что если она создаст дистанцию хотя бы в пару метров, то ей станет легче дышать. Но эхо шагов охотника за спиной было слишком ровным. Он не догонял её, он просто следовал, и это ощущалось в тысячу раз хуже, чем погоня. Ланда то подстраивался под её шаг (почти с таким же удовольствием охотники имитируют походку зверя при тактике «рваного шага»), то нарушал темп, напоминая о своём присутствии, как неотвратимый фатум. Когда они наконец дошли до «мёртвой зоны» библиотеки (ведь софистов толпами не читают), то Ланда аналитично обвёл взглядом все книги на верхних полках и спросил фройляйн: — Sagen Sie mir, als gebildeter Mensch — wer ist Ihnen sympathischer? Der alte Protagoras mit seinem behaglichen Humanismus? «Der Mensch ist das Maß aller Dinge» — wie reizend, nicht wahr? Als wäre die Welt ein Stoffladen, in dem sich jeder seine Wahrheit nach eigenem Maß zuschneidet. Sehr… demokratisch. Sehr bequem für jene, die ihre Schwäche als «eigene Meinung» ausgeben möchten. Oder aber… — Ганс сделал паузу, получая почти что физическое удовольствие от лёгкой растерянности Киры. — Oder fühlen Sie sich eher zu dem brillanten Gorgias hingezogen? Oh, dieser Mann war ehrlicher. Er wusste, dass Worte keine Beschreibung der Welt sind, sondern Magie. Dass es keine Wahrheit gibt — nur den, der überzeugender spricht. Dass die Rede ein unsichtbarer Despot ist, der die Seele des Zuhörers unterwirft. Protagoras lädt uns ein, uns zu einigen. Gorgias hingegen lädt uns ein… uns zu ergeben. Закончив свою тираду о двух софистах, тот продолжил со слабой полуулыбкой: — Nun, was sagen Sie, meine Teure? Stehen Sie für den behaglichen Relativismus des Protagoras oder für die glänzende Tyrannei des Wortes bei Gorgias? Wer von beiden verdient es, in Ihrem Regal weiter oben zu stehen? Он вообразил, что я начну лебезить, в страхе возводя его дражайшего Горгия в ранг демиурга философии и всезнающего гуру. — экспрессия Киры стала твёрже. Она решила ответить… не по сценарию. — Wissen Sie, Herr Standartenführer… — Кира заострила внимание на его подлинной должности, игнорируя обличие гражданского. — Protagoras ist eine Philosophie für Markthändler. «Mein Maß gegen Ihr Maß». Praktisch, wenn man… sagen wir… vorübergehende politische Schwierigkeiten rechtfertigen möchte. Und Gorgias? Gorgias ist ein Rausch an der Leere. Eine schöne Verpackung, in der nichts enthalten ist. Die Wahl zwischen ihnen ist die Wahl zwischen einem Marktschwindler und einem professionellen Hypnotiseur. Beide sind lediglich Dekorateure der Leere. Ланда издал короткий, честный смешок, его глаза так и светились удовольствием: — Dekorateure der Leere! Entzückend, einfach entzückend! Sie sind streng mit den armen Sophisten, Fräulein. Aber geben Sie zu: In einer Welt, in der sich die Kulissen so oft verändern wie heute, tut Gorgias dies zumindest… mit einer gewissen Kunstfertigkeit. Mit Feuer! Кира не разделяла его веселья: — Kunstfertigkeit ersetzt kein Wesen. Aber wenn Ihnen dieser «despotische Magier des Wortes» so sehr zusagt… Смирнова посмотрела на самую верхнюю полку, где в тени карниза, стоял том в потрёпанном кожаном переплёте. Она встала на носочки с лебединой статью и потянулась выше. Она должна была это сделать без усилий, почти пафосно. Кончики пальцев — ноготочки с новым винным маникюром (всё же порадовала себя!) — беспомощно скребли по корешку, повторяя тщетные движения в глупой надежде. Рубашка натянулась, сжав со всех сторон нежную кожу. Ганс Ланда непринуждённо стоял рядом, наблюдая за этим дохлым номером, как заворожённый энтомолог за редким жуком, который тщетно пытается перевернуться со спины на лапки: с искренним интересом к механике процесса и полным отсутствием сострадания к самому насекомому. Она мучительно балансировала на грани, не понимая, что в глазах этого человека будет выглядеть более жалко: прямая просьба о снисхождении или эта безнадёжная попытка штурмовать полку, превращающая её в карикатуру на саму себя. Кира процедила сквозь зубы, всё ещё пытаясь: — Nehmen Sie… Gorgias. Eine Ausgabe aus dem achtzehnten Jahrhundert. Dort finden sich ausgezeichnete Kommentare darüber, wie Rhetorik zu Gift wird, wenn dem Redner das Gewissen fehlt. Vorausgesetzt natürlich… ich kann sie… beschaffen. — Erlauben Sie, meine Teure. In der Sophistik wie im Leben muss man manchmal einfach… ein wenig über den Umständen stehen. Ганс сделал шаг в её личное пространство: не грубо, но властно. Его рука изящно взмыла вверх, перехватив книгу именно в тот момент, когда та едва не соскользнула вглубь полки. Обернув переплёт длинными пальцами, Ланда не спешил отстраняться. Он стоял за спиной Киры — над её душой — издевательски удерживая фолиант прямо над макушкой Смирновы. Причём он сохранял выверенные миллиметры, чтобы не соприкасаться. Удерживал этот ненастный кулоновский барьер. Полковник говорил прямо ей в затылок, шёпотом, глядя на название книги: — «Über das Nichtsein, oder Über die Natur»… Gorgias. Welch Ironie. Wir halten hier den Beweis in den Händen, dass nichts existiert. Sagen Sie, Fräulein Sjöström, wenn dieses Buch laut seinem Autor in Wahrheit gar nicht existiert… was spüre ich dann unter meinen Fingern? Die kühle Haut des Einbands… oder einfach Ihr unüberwindliches Verlangen, dass ich gehe? Внутри снова похолодело, но Кира быстро сообразила, как ловко можно обыграть значение слов: — Sie sollten wirklich Abstand halten, Standartenführer. Ausschließlich zur Wahrung der Distanz… oder der Subordination. Es sei denn, Ihr Gorgias hat Sie gelehrt, dass auch diese Begriffe lediglich eine Fiktion sind. — она перенесла вес на пятку и обернулась. Ганс опустил тяжёлый том ей в ладони — так, что она была вынуждена подхватить его обеими руками, чуть согнувшись под весом. — Oh, Subordination ist das Einzige auf dieser Welt, das Gewicht besitzt. Halten Sie es gut fest, Sjöström. Gorgias behauptet, dass nichts existiert… und doch scheint dieses Foliant gut drei Kilogramm reinsten Nichtseins zu wiegen. — Ланда слегка хлопнул ладонью по верхней крышке книги, пока Смирнова прижимала её к груди. Глухой стук раздался эхом в рёбрах. — Tragen Sie es vorsichtig. Wir wollen doch nicht, dass die Wahrheit auf Ihrem makellosen Boden zerschellt, bevor ich sie… verdauen kann. Он отстранился, сделав шаг в узкий проход: — Wissen Sie, Siri… ein Gorgias allein genügt mir nicht. Das ist, als würde man Dessertwein auf nüchternen Magen trinken — zu süß und keineswegs sättigend. Ich brauche etwas, das dieses Chaos ausgleicht. Wo verstecken Sie Aristoteles? Seine «Nikomachische Ethik». Ich möchte mich daran erinnern, wie die Alten sich die «Tugend» vorstellten, bevor wir sie endgültig in ein Museumsstück verwandelt haben. Würden Sie mich in die Abteilung der Antike führen? In die… staubigste Ecke, wenn möglich. Ich liebe den Geruch vergessener Wahrheiten. Ганс жестом пригласил Киру продолжить их совместный тур по окрестностям библиотеки, предварительно разыграв джентельмена: — Die Damen zuerst. Шествие продолжилось. Кира чувствовала, как всё внутри горело от стыда и раздражения. Нужно было обладать поистине злой гениальностью, чтобы превратить обычное отсутствие стремянки в акт безоговорочной капитуляции. Она сама, своими руками, выстроила мизансцену, в которой он — всесильный покровитель, а она — неловкая девчонка, не способная дотянуться до нерадивой книжки. Тяжесть книги в руках казалась ей весом собственных кандалов; она не несла знание, она тащила на себе доказательство своего поражения, пока каблуки Ланды выбивали за её спиной ритм триумфального марша. Кира почти физически ощущала его взгляд на своей лопатке. Недовольство закипало в горле горьким привкусом пыли. В конце концов, этот человек не был исполином — сто семьдесят сантиметров посредственности в сером сукне. Его превосходство было лишь эргономической шуткой: если бы архитектор расположил полки на десять сантиметров ниже, этот разговор шёл бы на равных. Но сегодня сама геометрия библиотеки, казалось, переметнулась на сторону Рейха, расставив ловушки именно там, где заканчивались её пальцы и начиналось его высокомерие. — Es ziemt sich nicht, dass die Wahrheit auf Regalen verstaubt, wenn ein so… wissbegieriger Geist wie der meine nach ihr verlangt. Ланда сказал это явно несерьёзно, но Смирнова уже была готова выставить его вон, сопроводив уход точным броском фолианта в лицо. Фройляйн лишь крепче сжала книгу в руках. Они втиснулись в узкий проход: дошли до тупика. Штандартенфюрер заслонил собой единственный выход и вход, откидывая зловещую тень на фройляйн. Урегулирование в библиотеке работало по одному принципу: меньше света — больше пыли. Ланда повёл указательным пальцем в самый низ — на уровень своих начищенных сапог. — Dort, zu Ihren Füßen… die «Ethik». Ironisch, nicht wahr, dass die Ethik in Ihrem Hause unterhalb der Stiefelsohle verstaubt? Seien Sie so freundlich, sich zu bücken und sie mir zu reichen. Ich würde es ja selbst tun, aber meine Knie… das Alter, verstehen Sie? Ганс взглянул на Смирнову, сияя фальшивым сочувствием, глядя на то, как она прижимает к груди первый тяжёлый том. Кира понимала: это наглое враньё. О больных ногах не сообщают таким развесёлым тоном, да и сорок один год едва ли сойдёт за преклонный возраст. Но отказать она всё равно не могла. Это было виртуозно. Ланда не просто заставил её подчиниться — он заставил её выбирать между профессиональным кощунством и личным унижением. Стоя перед ним с этим бумажным грузом, она понимала: как бы она ни поступила, в его глазах она уже превратилась из собеседника в послушный инструмент, подчинённый законам его личной «этики». Смирившись, Кира начала опускаться медленно, словно под тяжестью всей толщи этого безмолвного здания. Ткань юбки обрисовала её бёдра, колени предательски дрогнули, но она мёртвой хваткой прижимала фолиант к груди, не позволяя переплёту коснуться грязного пола. Пытаться достать «Этику», находясь в самой неэтичной позе — тот ещё анекдот. Носки его нагуталиненных сапог отливали чёрным глянцем, словно зеркало. В этих лаковых скалах Кира видела искажённую себя. Униженную и преклонённую. Чистая ирония: доставать трактат о высшем благе, стоя на карачках у ног человека, для которого благо — это лишь удачно составленный отчёт или вовремя найденный рычаг давления. Ланда не шелохнулся. Он лишь склонил голову, наблюдая за её усилиями с тем самым вежливым вниманием, с каким смотрят на затейливый механизм, который вот-вот сломается под нагрузкой. Дыхание чуть сбилось. Кира потянула книгу за край: та скрипнула в антипатии, проехавшись по поверхности полки. Даже неживой предмет не желал оказаться под распоряжением штандартенфюрера. Никто бы не захотел. Или только те, чьё нутро было безнадёжно отравлено. Смирнова приобняла «Этику», вытянувшись стрелой вверх. Ланда слегка наклонил голову, любуясь её безвозмездным трудом. — Sehen Sie sich an, Siri. Was für eine vollkommene Illustration unseres Streits! Sie halten die «Nikomachische Ethik» in den Händen und sind beinahe unter dem Gewicht des Gorgias zusammengebrochen. Sie verkörpern buchstäblich den Konflikt zwischen dem, was wir tun sollten, und dem, was uns lenkt. Sagen Sie, als Sie dort unten waren… zu meinen Füßen… haben Sie gespürt, wie Aristoteles Ihnen hilft, den Rücken gerader zu halten? Oder hat Gorgias Ihnen zugeflüstert, dass all das nur ein lächerliches Schauspiel ohne Bedeutung ist? — Während ich unten war, habe ich nur den Staub gespürt, der sich gleichermaßen auf Aristoteles wie auf Ihre Stiefel legt. Wenn Sie mit Ihrer kleinen Darbietung fertig sind, würde ich gern meine Hände frei bekommen. Die «Ethik» wiegt mehr, als es scheint — besonders, wenn sie einem aufgezwungen wird. Ганс чуть смягчил тон: — Ja… Sie haben vollkommen recht, Siri. Formalitäten sind jene unsichtbaren Fäden, die die Zivilisation davor bewahren, in den Abgrund der Barbarei zu stürzen. Gehen wir. Кира машинально сделала шаг вперёд, но Ганс не сдвинулся. Он застыл, заполнив собой всё пространство между двумя стеллажами. Его плечи в сером сукне почти касались полок, а за спиной виднелся неяркий свет — такой, как будто его разбавили белилами. Вот теперь меня в прямом смысле загнали в тупик… — Смирнова внутренне нахмурилась, прижав два тома крепче к себе. Ей пришлось втискиваться в узкую щель между его статичной фигурой и шероховатым деревом стеллажа. Проход был настолько тесен, что Кира чувствовала исходящее тепло от его пальто. Кожаный переплёт случайно вытер лишнюю пыль о гражданское одеяние, задев войлочную ткань. Плечо продублировало оплошность, но, к счастью, уже без пыли. — Siri. Sie hätten mich auch einfach bitten können. Кира вскинула взгляд на Ганса. Его глаза светились невинным дружелюбием. — Beim nächsten Mal — bitten Sie mich einfach, zur Seite zu treten. Man muss den Weg zum Licht nicht in eine Turnübung verwandeln. Ich bin schließlich keine Wasserspeierfigur an einer Fassade, sondern nur ein Mensch, der… persönlichen Raum zu schätzen weiß. Ihren ebenso wie — selbstverständlich — meinen eigenen. Этот вкрадчивый тон был хуже прямого приказа. Ланда предлагал ей «просить» — то есть признать его право стоять там, где ему вздумается, и свою нужду в его разрешении просто пройти мимо. Смирнова не ответила; лишь сильнее сжала пальцы на корешке «Этики», чувствуя, как под кожей пульсирует глухое, беспомощное негодование. Кира спешила к картотечному столу, почти спотыкаясь в тягучих тенях, падавших от высоких стеллажей. Сзади, в мерном и жутком ритме, звучали шаги Ганса. Он не спешил, но и не отставал ни на дюйм. Фройляйн кожей чувствовала, как он изучает её затылок, её выпрямленную спину, её бессильную гордость. Когда они наконец вышли из «дебрей» к картотеке с рядами узких ящиков, Кира уже была готова сбросить книги на столешницу. Но Ланда не дал ей этого сделать. Он внезапно оказался рядом — слишком близко. Его рука, — совершенно голая, без всяких перчаток, — легла поверх книг, которые Смирнова прижимала к груди, останавливая её движение. — Müde, hm? — Ганс заглянул Кире в глаза, по-отечески улыбаясь. — Erlauben Sie, Fräulein. Sie haben diese Last… lange genug getragen. Он медленно потянул их на себя, и Кира была вынуждена разжать пальцы. В этот момент, когда фолианты переходили из её рук в его, он намеренно допустил касание. Его пальцы — ледяные, как и в прошлый раз — скользнули по её костяшкам, а затем на мгновение накрыли её ладони, прижимая их к потёртым переплётам. Это прикосновение было коротким, и в нём была только властная уверенность. Кира остолбенела, затаив дыхание, чувствуя, как его взгляд буквально пригвождает её к месту. Ганс медленно высвободил книги из её ослабевших рук, словно забирая у Киры последний щит. — Ein wenig schwer für eine so fragile Hüterin… — прошептал он, когда онемевшие руки фройляйн оказались ничем не заняты. — Aber keine Sorge, Sjöström. Das Schwerste haben Sie bereits getan. Jetzt bleiben nur noch Tinte und Papier. Ланда с коротким, весомым стуком опустил книги на дубовую столешницу картотеки и отступил на полшага, демонстративно освобождая ей место у ящиков. Пальцы Смирновой коснулись холодного металла и приросли к нему на лишнее, бесконечное мгновение. В одно движение она открыла кювету, от и до заполненную чужими литературными предпочтениями. Мелко дрожащие пальцы перетасовали маловажные формуляры, наконец достав заветный. Кира с гнетущим предвкушением раскрыла его в ожидании увидеть что угодно, кроме… пустого листка. Не новый — пожелтевший. Если чуть приглядеться, то можно увидеть едва заметные следы карандаша. Прежние записи просто... вытравили. И теперь чистый лист был готов принять иную, исправленную версию событий. Кира обмакнула перо в чернильницу. Рука предательски дрогнула, и металлическое остриё немелодично звякнуло о край стекла, отразившись по всему помещению как набат . Смирнова замерла на секунду, глядя, как на кончике пера набухает тяжёлая, иссиня-черная капля — готовая сорваться и погубить безупречную «новизну» формуляра. Это было бы концом. Ланда стоял так близко, что она слышала его размеренное дыхание; он явно ждал этой ошибки, этой маленькой кляксы. Утончённая пытка: Кира могла чувствовать взгляд штандартенфюрера затылком, замечая, как на неё всё сильнее давят — центнеры, тонны, килотонны его внимания — с каждым прошедшим мигом. Ланда склонился к ней: — Und was ist mit jenen… periodischen Schriften? — его голос стал совсем проникновенным, — Jenen über die «Weltrevolution»? Sie haben sie nicht ins Verzeichnis aufgenommen. Wenn ich sie zurückgebe, müssten wir erklären, warum sie nicht registriert wurden. Oder… — долгая пауза, — …hoffen Sie, dass ich sie als Souvenir behalte? Кира замерла. Она представила, как он заходит в библиотеку с этими проклятыми журналами под мышкой, кладёт их на стол перед всеми и громко заявляет: «Фройляйн, вы забыли отметить их в прошлый раз, какая досада!». Это будет не просто возврат — это будет публичная казнь. — Sie… müssen nicht zurückgegeben werden. — выдохнула она, не поднимая головы. — Nicht? — Ланда удивился, усмехнувшись, — Sie schlagen einem Offizier der SS vor, kommunistische Propaganda zu behalten? Siri, Sie drängen mich zu einem Staatsverbrechen. Это непрерывное истязание уже выжигало нервы Киры дотла: — Ich bin sicher, dass ein Offizier Ihres Ranges über genügend… Immunität verfügt, um die Nachbarschaft mit ein paar roten Umschlägen zu überstehen. Schließlich muss man, um den Feind zu besiegen, seine Theorie studieren, nicht wahr? Betrachten Sie es als meinen Beitrag zu Ihrer… Informiertheit. — So, Sie halten mich also für robust genug, mir dieses… «rote Fieber» nicht einzufangen? — Ланда издал короткий, лающий смешок, в котором не было ни капли веселья. — Ich muss gestehen, Ihr Glaube an meine Immunität schmeichelt mir. Aber wissen Sie, worin die größte Tragödie der Sophisten liegt, Siri? Sie glaubten, das Wort sei eine absolute Waffe. Naive Menschen. Wahre Macht beginnt dort, wo die Worte enden. In der Stille. Он замолчал, и тишина в библиотеке мгновенно стала вязкой, непроницаемой. Ланда медленно, почти нежно постучал кончиком пальца по её ладони, которая всё ещё безжизненно лежала на дубовой столешнице. — Lassen Sie uns eine kleine Vereinbarung treffen: Ich werde diese Zeitschriften bei mir behalten. Aber nicht ihres zweifelhaften Inhalts wegen, nein. Jedes Mal, wenn ich sie aufschlage, werde ich nicht an den bärtigen Herrn Marx denken oder an seine Anhänger — halbverhungert im Anblick —, sondern an Sie. An Ihre bezaubernde «Sophistik», dieses staubige Labyrinth und daran, wie Ihre Feder ängstlich über diesem Formular tanzte. Geben Sie zu — ein so lebendiges Souvenir ist tausend langweiliger Manifeste wert. Кира не ответила. У неё просто не осталось на это воздуха. Она стояла неподвижно, чувствуя, как пульс бьётся где-то в самом горле, мешая произнести хоть звук. Её ладонь под его пальцами казалась ей чужой, мёртвой деталью, к которой она не имела никакого отношения. Насилу покончив с фиксированием античности, фройляйн отступила. Настала очередь полковника. Подпись. Он взял ручку из её пальцев — с такой осторожностью, словно принимал хрупкий цветок, но его хватка была железной. Ланда склонился над столом. Его подпись легла на бумагу стремительно, хищно и с отчётливой каллиграфией. Перо ни разу не запнулось, не оставило лишнего пятна. Буквы были острыми, с идеальным наклоном, а удостоверяющий штрих перечеркнул нижнюю часть строки, как лезвие бритвы. Он положил ручку на стол точно параллельно краю формуляра и выпрямился, снисходительно взглянув на Смирнову. Затем Ланда поправил своё пальто и подхватил обе книги разом, как будто они не весили ровно ничего: — Ich danke Ihnen für diesen antiken Exkurs. Es war… erfrischend. Ich werde mich bemühen, mich nicht allzu sehr in Gorgias zu vertiefen, sonst könnte ich bis zu meinem nächsten Besuch zu dem Schluss kommen, dass weder Sie noch diese wunderschöne Bibliothek überhaupt existieren. Und das wäre doch bedauerlich, nicht wahr? Auf Wiedersehen. Bewahren Sie… die Ordnung. Полковник направился к выходу, чеканя по паркету размеренный, почти торжественный ритм. У самых дверей, там, где громадные стеллажи не мешали свету из окон оживлять помещение, Ганс внезапно остановился и обернулся, застыв под тёплыми солнечными лучами, как киношный актёр перед титрами. — Oh, beinahe hätte ich es vergessen… — его улыбка сверкнула с пугающей искренностью. — Falls Gorgias recht behalten sollte und die Welt tatsächlich nicht existiert… werde ich ganz gewiss bei Ihnen vorbeischauen, um zu klären, wessen Fehler das war. Einen wunderbaren Abend, meine Teure. Лишь когда входная дверь тяжело ухнула, отсекая библиотеку от внешнего мира, Кира почувствовала, что её пальцы всё ещё сжимают край стола. Она опустила взгляд на формуляр. Чёрные чернила его подписи ещё влажно поблёскивали, похожие на свежий след от когтя. Охотники в действительности не забывают о расставленных силках. Кира медленно закрыла кювету картотеки. Глухой стук дерева о дерево прозвучал как точка в конце её личного дела. Мифы редко ошибаются в главном: ящик Пандоры назвали не в честь того зла, что дремало под крышкой, а в честь той, чьё любопытство позволило ему выйти наружу.***
Иголки. Не те, что с ушком, но те, которыми можно больно уколоться. Их заострённая форма так и выражала дисциплину особого характера. Некоторые бойцы пали — легли прям на холодный пол. Декор ёлки был неординарным: стеклянные шары с изображением железных крестов висели как идеально выверенные награды на парадном мундире леса, отливая каждый блик своим холодным блеском. Кроме застывших орбит в декор входили и серебристые зазубрины, высеченные точно и скупо, словно клейма на рукоятях мечей. Жёсткий скелет магического алфавита, где каждая линия была лишена мягкости и подчинена диктату острого угла. Доктринальные знаки из фольги: Феху, Отала, Тейваз, Совило . Ресурсы, замкнутый контур, вектор защиты и итоговый триумф. Контр-последовательность: смелая энергия, атака, закрепление наследства и накопление активов. Повтор за повтором, как строжайшее арийское воспитание. На самом верху, вместо звезды — символ, который… не нуждался в объяснении. — Ach, komm schon, Hans, nur ein Shot! Ich schwöre dir, dieser Whisky ist sauberer als deine Dienstakte! — немецкий раздался громко, словно закадровая речь в старых комедиях. Хеллстром пытался уломить полковника выпить на протяжении десяти минут. Результаты были скудны, но тот не унимался. — Oh, mein lieber Dieter, Ihre Gastfreundschaft kennt wahrlich keine Grenzen! — Ланда сиял оскалом. — Doch fürchte ich, dass meine… spezielle Tätigkeit einen vollkommen klaren Verstand erfordert. Es wäre höchst bedauerlich, wenn mir auch nur das kleinste Detail aufgrund eines flüchtigen Genusses entgehen würde. Lassen wir dieses wunderbare Getränk also für den Moment, in dem unsere Angelegenheit erfolgreich abgeschlossen ist. Хеллстром расслабленно откинулся на спинку стула. — Na schön, du Abstinenzler… Dann trink deinen Schnaps eben in Wien… mit dem Nachgeschmack von reifen Aprikosen… oder Himbeeren… — «чистый» виски затуманил разум майора. — oder… Pflaumen… Дитер совсем потерялся в классификации вкусов традиционного австрийского напитка, утихнув. — Apfelschnaps, Dieter. — Ланда усмехнулся, видя пьяное замешательство своего коллеги. — Die anderen Sorten sind gewiss auch anständig, doch sie stehen alle hinter der verbotenen Frucht zurück. Майор нечленораздельно буркнул, стукнув дном рюмки о поверхность стола. Он наблюдал за тем, как полковник внимательно перебирал отчёты, держа в одной руке бумагу, а в другой свою любимую трубку. Вид Ганса Ланды напоминал типичный портрет монарха: регалии в обеих руках. Бумага в правой руке — как скипетр, и трубка в левой — как держава. Они были одни в кабинете. Уже поздно. Единственным источником света являлась настольная лампа, которую полковник подвинул поближе к себе, пока майор остался в тени чертогов своего разума, с развязанным галстуком, небрежной причёской и порозовевшими щеками. Он вдруг застыл, почти что не дыша. Его взгляд был прикован исключительно к штандартенфюреру, чей лик под игрой света казался будто выточенным из мрамора. Дитер позабыл о патриотичной ёлке, о дожде на улице, что ритмично барабанил в окна, позабыл даже о терпком виски. В груди что-то заныло: такая чисто братская, мужская привязанность, возникающая только по мере опустошения стакана. Дитер поник, тоскливо взирая на своего коллегу. — Hans… bleib doch hier. Was willst du überhaupt in diesem verschlafenen Wien? Ганс Ланда ни разу не проводил зимние праздники в Берлине. Германия ощущалась как рабочая среда, в то время как родная Австрия была его истинным пристанищем. Как будто бы Германия — это всего лишь затянувшаяся командировка. Но самое главное — контроль — Ланда сохранял в обеих странах. Он бы наверняка сохранил его даже в забытой глуши. — Ihre ungewohnte Sentimentalität bricht mir wahrlich das Herz. Doch werfen Sie einen Blick um sich, betrachten Sie dieses festliche Ornament. Alles — vom Boden bis zur Decke — ist von Tradition durchdrungen. — Ганс не поднимал головы, но уголки его губ слегка подрагивали. — Erinnern Sie sich, wie Himmler vom «Ruf der Ahnen» sprach? Ich möchte lediglich… den Lehren unserer Väter folgen. Хеллстром был слишком пьян, чтобы соблюдать приличия и обращаться на «вы», а уж смысл слов Ланды и вовсе пролетел мимо его сознания. Он медленно моргнул: — Jetzt hör auf mit dem Unsinn. Im Ernst, was bringt es dir, wegzufahren? Wir haben ein ordentliches Abendessen, gutes Bier… und Schmidt hat versprochen, ein paar Damen aus dem Varieté mitzubringen. Ганс широко улыбнулся: — Eben deshalb reise ich ab. — Ach, komm schon… — Дитер устало усмехнулся, покрутив рюмку. — Wir haben hier auch unsere «Ahnen», falls du das vergessen hast… nur… — он на секунду запнулся, — …sie reden nicht ganz so schön wie in Wien. Ганс не ответил сразу. Он крепко затянулся отечественным табаком, перелистнув отчёты с особой сосредоточенностью. — Ach, Dieter… — не отрываясь от бумаг, театрально произнёс он. — In Wien sprechen die Ahnen im Flüsterton. Hier jedoch… schreien die Nachkommen aus irgendeinem Grund immer für sie. Хеллстром фыркнул: — Schon wieder dieser österreichische Snobismus von dir… Он посмотрел на Одина под ёлкой — верховный бог германо-скандинавской мифологии, седобородый всадник в сером плаще, который странно походил на форму вермахта. Несколько лет назад вместо него там стоял бы Святой Николай. — Und was kommt als Nächstes? Willst du mir sagen, sogar unsere Geschenke sind dir zu laut? Ланда поднял глаза, и в них блеснуло вежливое лукавство: — Wenn Sie schon von Geschenken sprechen… Ja, ich muss gestehen — es werden immer mehr. Полковник выпустил тонкую струю дыма, глядя сквозь неё на Дитера, и едва заметно усмехнулся своим мыслям. — Noch ein paar Geschenkexemplare von «Mein Kampf», und mein «Kampf» erhält endlich einen praktischen Sinn. — Ланда замолчал и выразительно обвёл рукой пространство вокруг себя. — Ich werde damit den Türrahmen verbarrikadieren. Geben Sie zu, es ist schwer, ein fundamentaleres Fundament für eine gute Barrikade zu finden. Он выдержал гроссмейстерскую паузу, наблюдая за реакцией майора, а затем его лицо вдруг разгладилось, теряя всякое выражение угрозы. — Wobei mir der Julleuchter deutlich besser gefällt. Er verlangt zumindest nicht, dass man ihn erneut liest. Хеллстром тяжело опёрся локтем о стол, едва не задев полупустую бутылку. — Weißt du… — он замялся, взгляд на мгновение расфокусировался, — Manchmal habe ich das Gefühl, dass du aus allem ein Experiment machst. Sogar aus Geschenken. Ланда выждал ровно столько, чтобы пауза стала неуютной, и медленно, с прецизионной точностью, сложил некоторую часть бумаг в идеально ровную стопку. — Aber natürlich. — отозвался он, наконец подняв глаза. — Besteht darin nicht der Sinn… der Beobachtung? Die einen sammeln Briefmarken, die anderen Eindrücke. Ich hingegen bevorzuge… komplexere Objekte. Спиртное — или красноречие Ланды — заткнуло домыслы Хеллстрома, утихомирив пыл. Полковник, казалось, в ту же секунду утратил к разговору всякий интерес. Неотложенные отчёты вновь заняли его руки, трубка — губы, и Дитер оказался вычеркнут из поля зрения с той же лёгкостью, с какой закрывают дело, к которому больше не намерены возвращаться. Ланда полностью отдал себя работе на весь оставшийся вечер. Дитер медленно поднял взгляд к ёлке, будто ища в ней продолжение разговора, который у него отняли. Руны… да, там были руны. Он знал это. Видел, когда был в более трезвом состоянии. Но линии расплывались, ломались, ускользали, не желая складываться в знакомые формы. Острые углы смягчались, серебро текло, как ртуть, и ни один знак не держался в памяти дольше пары секунд. Стеклянные шары висели в тщательно продуманной расстановке — неподвижные, тяжёлые. Свет лампы дробился в них на мутные блики, и кресты внутри казались не символами, а какими-то тёмными пятнами, плавающими под поверхностью. Взгляд скользил дальше, выше — туда, где линии сходились в единую, монолитную форму. Он знал, что там. Все знали. Но даже этот символ терял чёткость, подчиняясь эффекту пресыщения: так привычное слово, повторённое стократ, вдруг лишается своего веса и значения. Дитер смотрел на верхушку чуть дольше, чем следовало. Потом налил себе ещё, уже не поднимая глаз.***
Ботинки шаркались в темпе: серая плитка принимала на себя все тяжести. Здесь пахло не праздником, а хлоркой, старыми бинтами и тем причудливым, сладковато-металлическим запахом, который всегда стоит в отделениях, где жизнь и смерть ведут свои долгие переговоры. Такой длинный, бесконечно-нескончаемый коридор! Только свет не в конце фантомного «туннеля», а везде: ресурс распределён равномерно. Но ощущение праздника распределено однородно не было. — Stille Nacht, heilige Nacht! Gottes Sohn, o wie lacht Lieb’ aus deinem göttlichen Mund, Da uns schlägt die rettende Stund, Christ, in deiner Geburt, Christ, in deiner Geburt! Один-два десятка мужских и женских голосов сформировали рождественский хор. Звук вяз в низких потолках, дробился о стеклянные двери постов. Толпа, состоявшая из медицинского коллектива, чуть не сшибла Смирнову с ног. Ватага прошла мимо, не передав эстафету Кире. Их лица в свете ламп казались восковыми масками, а пение — механическим, словно заведённая шкатулка. Позади ещё была слышна традиционная песнь, пока и сама фройляйн, и отзвуки праздника удалялись всё дальше и дальше друг от друга. Параллель. Настал спасительный час… — Кира горько усмехнулась. В этом здании «спасительный час» обычно объявлял дежурный врач, и звучал он совсем не как рождественский гимн. Но с другой стороны, ей и самой хотелось верить в это. Верить в то, что всё это скоро закончится и забудется как страшный сон. Просто сложный, неприятный год. Ну может хоть что-то изменится, когда на часах пробьют нули первого января? Осталось подождать всего несколько дней. А потом, возможно, подождать ещё несколько дней. И ещё. — Случись вдруг сейчас второе пришествие, Христа бы растерзали ещё до открытия судебного заседания. — Кира тихо, с иронией усмехнулась своим мыслям. Она никогда не веровала. Может, из-за родителей, может, по другой причине. У глубоко верующих рождаются атеисты столь же часто, как у антирелигиозных — набожные. Но когда Кира назло отцу ходила в церковь с одноклассницами, пыталась прочесть Библию (так и не дочитала), громко обсуждала жертву Иисуса, в общем — «примеряла» религию на себя, — то у неё ничего не получалось. Смирнова до сих пор не поняла, почему «примерка» не удалась — то ли ей не подошёл размер, то ли ей не понравился фасон. Нет, наверное, всё же, размер. Слишком узко, туго… в таких-то рамках. Она остановилась у одной палаты. За приоткрытой дверью свет был теплее, чем в коридоре. Там тоже пели, ту же рождественскую песнь. Полулёжа, полусидя на койках. Вокал тут был расслабленным и гармоничным. Напоминало колыбельную. Киру чем-то заманили пациенты-сирены, так что она осталась внимать голосу. Кто-то сорвался на полутоне, и Кира почти физически почувствовала, как этот звук застрял в чьих-то слабых лёгких. Кровать скрипнула в такт. Кто-то хлопнул ладонью по одеялу, подхватывая ритм. Это было не стройно — но живо. К чему эти размышления о религии, если её отец никогда бы не смог воссоздать такое же тёплое воспоминание с ней, как сейчас это делают незнакомцы, связанные одним недугом — проблемами со здоровьем? Они вовсе не задумываются о воскрешении или убиении, им важен лишь праздник и факт того, что они ещё живы. Они живут наперекор всему бедламу, творящемуся в мире. Спокойный вокал будто протестовал против громких рёвов, издаваемых на передовой. — Da bist du ja! — Смирнову чуть не сшибли с ног уже во второй раз, благо нокаутер придержал её, не дав повалиться на пол. Лулу сияла как медный таз, в радостном возбуждении встретив подругу. Прильнула ещё ближе с поздравлениями: — Frohe Weihnachten! — Dir auch frohe Weihnachten… — почти понуро буркнула Кира, отвечая на объятия. Халат Лулу был жестковатым на ощупь. Смирнова слышала запах её крахмального чепчика и дешёвого рождественского печенья с корицей, которое Лулу, должно быть, прятала в кармане. Рау отпрянула так же быстро, как и приникла. Вовсе не с обиды или злости, наоборот. Что-то она чересчур взбудоражена… — Hör zu, ich weiß, ich erinnere mich an unsere Abmachung — Geschenke erst in einer Woche. Aber, Kira, es ist etwas passiert… so eine Überraschung, ich kann einfach nicht mehr schweigen! — тёмные глазки искрились так ярко, что Смирнове показалось, что в этом коридоре наконец зажгли гирлянды. — Das ist nicht einmal eine Überraschung — das ist ein Wunder! Кира с упрямством закатила глаза, уже собираясь начать спор о том, почему Лулу всё же стоит подождать, но медсестра её опередила: — Ich habe einen Mann kennengelernt. Er war vor einer Woche bei uns im Krankenhaus — im fünften Stock ist eine Lampe durchgebrannt. Er stand auf einem Hocker und hat das Licht repariert. Ich bin zu ihm gegangen und habe gefragt, ob es bald… Na ja… Da hat er den Kopf gedreht, mich angesehen, ist ganz still geworden — und hätte beinahe das Gleichgewicht verloren! — Лулу хихикнула, заново проживая момент неловкого знакомства. — Zum Glück ist er nicht runtergefallen! Ich habe mich so erschrocken! — Aber das ist noch nicht das Wunder… — Лулу взяла паузу, придавая своей речи интригующий оттенок. Даже чуть прищурилась. — Vorgestern ist er wieder vorbeigekommen. Er hat nach mir gesucht. Ich bin dann nach unten in den ersten Stock gegangen, wir haben ein bisschen geredet. Und… Лулу взяла Киру за руки — ладони медсестры были горячими, почти лихорадочными, и Кире на миг стало страшно: это тепло было слишком бурным для столь холодного здания — словно свеча, которая горит на сквозняке. Рау продолжила: — Er hat sehr warme Hände. — она выждала секунду, добавляя, — Er hat mich zu einem Treffen eingeladen! Лулу запрыгала на месте, не отпуская рук Киры, и та заскакала вместе с ней. Они обе завертелись волчком, по-детски смеясь. Подошвы скользнули по плитке, и Кира на секунду потеряла равновесие, но Лулу удержала её — крепко, как держат, когда не хотят отпускать совсем. Смирнова была искренне счастлива за неё: ухажёр не вызвал никаких подозрений. Лулу сказала, что у него очень тёплые руки, а в данный момент её руки источали такое же мягкое, столь нежное тепло, что Кира не смогла не одобрить, не принять этого мужчину в свой круг «надёжных» знакомых. Он резонировал с Рау, минуя посредников, а Рау напрямую резонировала со Смирновой. Восторг укротился, они обе встали ровно, всё ещё держась за руки и улыбаясь. Кудрявая прядь выбилась из строя, упав на лоб медсестры. У Киры с причёской тоже всё было печально. Но это последнее, что волновало её в данный момент. Рассказ об электрике на табуретке прозвучал как сцена из довоенного кино. — Und er hat so schöne Augen, mein Gott! — Рау еле сдерживала себя от детального описания всей внешности, всего характера своего ненаглядного, однако примечание глаз, — зеркал души, — всё же вырвалось из её уст. Как и у тебя. — Кира не стала озвучивать свою мысль. Ей было достаточно видеть отблеск радости в глазах подруги. — Это он ей, наверное, передал. Из палаты донеслось приглашение. Они вдвоём уж и подзабыли, где находятся. Рау спросила наклоном головы, мол, «пойдёшь?» За полгода дружбы они научились понимать друг друга без слов. Смирнова замотала головой: — Geh ruhig allein. Ich bleibe wohl lieber hier. Руки наконец прервали контакт одним плавным движением. Кира поспешно добавила, чуть не проглотив фразу: — Ich freue mich für dich, Lulu. — медсестра скрылась за дверью. Что-то оттаяло. Может, не до конца, но оттаяло. Кира стабилизировала дыхание, не думая ни о чём, лишь ощущая слаженность в голове после короткого мига эйфории. Le mot du premier rendez-vous, пусть и косвенного, несомненно является существительное «тепло». — как же её забавляло давать всем «слово». В мире, где всё замерзало, от чувств до радиаторов, это тепло казалось валютой высшей пробы. Но стоило Лулу скрыться за дверью палаты, как коридор снова сомкнулся вокруг Киры, а со спины пришёл мальчишеский «привет»: — Smirnova. Фройляйн обернулась, увидев сына главврача. Какой-то он помятый. Кира уже хотела открыть рот, поздравить мальца с Рождеством, но тот был не в настроении от слова «совсем». — Komm mit. Надо же, как официально. Ещё недавно мы общались на «ты». — Кира молча последовала за ним на лестничную клетку. Тут холоднее, чем в коридоре. И темнее. Свет проникал полоской из приоткрытой двери. Пахло старым табаком — кто-то из санитаров явно курил здесь втихую. — Ich kann meinem Vater etwas nicht erzählen. — Вайс-младший слегка запнулся. По какой-то причине тот не мог поддерживать зрительный контакт, его глаза убегали, да и ноги выглядели так, будто в любой момент были готовы рвануть вниз по лестнице. — So ungern ich es auch zugebe… aber die Situation macht mir Sorgen. Вас тут всех, что ли, на свидания поприглашали? — Кира улыбнулась про себя, — Одна я несчастная. — Es ist nämlich so, dass… äh… Гюнтер Вайс-младший наконец встретился с прямым взглядом Киры и вдруг взбесился: — Wie soll ich… wie soll überhaupt jemand sich einer Frau öffnen, die nicht nur verzeiht, sondern die Verfehlungen anderer einfach ignoriert?! Смирнова вскинула бровь вверх, анализируя резкий выпад: — Wovon sprichst du? — Du weißt ganz genau, wovon ich spreche. — Гюнтер шагнул на ступеньку ниже и обратно, пытаясь успокоиться. — Dir bereitet es offenbar ein ungeheures Vergnügen, einfach im Moment mit einem Menschen zu sein, solange er gerade die Rolle des «Guten» spielt. Wirklich — wozu eine Kränkung festhalten, wenn man einfach Amnesie bekommen kann, was alles betrifft, was dieser Mensch früher getan hat? Юноша замолчал, но в скором времени дополнил: — Ach ja, stimmt. Wahrscheinlich erinnerst du dich nicht einmal mehr, von welchem Vorfall ich spreche. Кира чуть колко ответила: — Ich erinnere mich. О запретном романе. Пока беременная жена ждала, главврач жаждал. Поистине незабываемая история. — Ach so — du bereust es also nicht einmal? Großartig. Wirklich großartig. — он даже не скрывал язвительного тона, выглядя взъерошенным. — Das Leben ist manchmal komplizierter, als du denkst. — Кира выпалила по-философски и сразу же продолжила, — Das ist keine Amnesie, Günter. Das ist Kraft sparen. Moralische Kraft. Menschen tun jeden Tag dumme, grobe, niederträchtige Dinge. Wenn du dich entscheidest, das alles in dir aufzubewahren, dann… gehst du selbst daran zugrunde. Es wird dich irgendwann überfüllen. Оправдание вышло жалким: она сама это почувствовала. Вайс-младший попал не туда, куда целился, — в её стандарты двоякой морали — а чуть глубже. — Für dich ist Verrat also nur eine «Dummheit», eine «Niederträchtigkeit»? Redest du immer so leicht darüber, oder findest du einfach keine besseren Rechtfertigungen? — Darum geht es nicht. Über Untreue und Verrat kann man endlos streiten. — Кира заметила, что Вайс-младший слегка дрожал. — Mein Verhalten ist meine Entscheidung, keine Amnesie. Wenn ein Mensch sich in einem bestimmten Moment anständig verhält — dann ziehe ich es vor, in diesem Moment zu leben. Кира вновь помолчала, подбирая слова. Её предложения казались ей самой какими-то бумажными, сухими, как опавшие листья. — Die Vergangenheit ist ohnehin schon laut genug. So ist es… ruhiger für mich. Besonders in der Zeit, in der wir leben. Wenn man älter wird, beginnt man die Welt aus anderen Blickwinkeln zu sehen — aus solchen, die einem früher verschlossen waren. Man denkt vieles neu. Du bist einfach noch zu jung. Du wirst es verstehen, wenn du älter bist. Темп речи был слишком быстр. Резоны не были твёрдыми в её натуре: они размазывались, как краски по холсту картины, которую Кира планировала выбросить, не закончив. Слова таяли не во рту, а при выходе из него, неумело расплёскиваясь. Вайс-младший усмехнулся: — Ich will gar nicht älter werden. Кира впала в ступор. Это ведь естественный процесс. — Was heißt «du willst nicht»? — Ich will nicht, weil… Он снова нервно сбегал вверх-вниз по лестнице, вцепился в перила так, что костяшки его пальцев стали белее извести на стенах, и наконец выпалил: — Weil sie mich an die Front schicken! Пауза. Какая мирная, совместная тишина после горячего спора. Все их красивые аргументы выглядели и значили гораздо меньше, чем минуту назад. Вся дискуссия была не о том, всё негодование Гюнтера было вызвано другой, куда более глубокой причиной. Вайс-младший добавил уже тише, почти шёпотом, без всякой агрессии: — An… an die Ostfront. На Восток, на Запад… Разницы особо-то и нет, ведь шансы остаться целым и невредимым (а главное — живым) одинаковы на обоих фронтах. По нулям. Где-то глубоко внизу с грохотом закрылась железная дверь, и этот звук прокатался по лестничным пролётам, как орудийный залп. Гюнтер вздрогнул. Смирнова нашла в себе силы на вопрос, хоть он и вышел пережёванным: — Wann? — Ende Januar. Der achtundzwanzigste. С верхних этажей долетел далёкий, едва различимый смех медсестёр, но здесь, в бетонном колодце лестницы, он казался издевательством. Воздух стоял неподвижно, пропитанный запахом сырой штукатурки и чьей-то застарелой робостью. Гюнтер смотрел на свои руки — длинные, тонкие пальцы, подходящие для профессии музыканта или ювелира, которые через месяц должны будут сжимать холодную сталь винтовки. Его тень на стене была изломанной, скромной и совсем не героической. — Ich habe noch nicht einmal richtig gelebt. За всей прежней враждебностью всё это время таился искренний страх. — Ich habe den Einberufungsbefehl vorgestern im Briefkasten gefunden. Ich will mir gar nicht vorstellen, was passiert wäre, wenn mein Vater ihn zuerst gesehen hätte. Какие разные «позавчера» у Лулу и Гюнтера. — Du musst es ihm sagen. — Кира настаивала. — Nein. Ich will es ihm nicht sagen. — Die Wahrheit kommt innerhalb von drei Wochen sowieso ans Licht. — она пыталась его вразумить. — Je früher, desto besser, Günter. Притихнув, тот проворчал: — Ich werde darüber nachdenken. Часто за обещанием размышлений скрывается уже принятое «нет», на озвучивание которого просто не хватило смелости. После проронившихся слов Гюнтер сразу же сбежал по ступеням на этаж ниже. Ему было необходимо уединение для принятия решения. — Und noch etwas, Kira? — Вайс-младший вскинул голову, остановившись на полпути лестничного марша. С такого ракурса его лицо казалось непривычно открытым и беззащитным. — Sag es ihm bitte nicht an meiner Stelle. Bitte. Sei wenigstens einmal im Leben menschlich. Смирнова безмолвно кивнула, и тот спустился по лестнице. Его шаги ещё некоторое время отдавались в бетоне — всё тише, всё ниже — пока не исчезли совсем. Прохладно. Здесь сквозит сильнее, чем в коридоре. А как там на Востоке? Снег, сугробы и… Это явно не то, о чём ей хотелось бы поразмышлять. Вышла в свет, в коридор — нужно забрать вещи. В пустой палате она оставила лишь одну вещь. Всё остальное находилось в просторном гардеробе ниже. И эта вещица стоила больше, чем всё содержимое её модной сумки вместе взятое. Конечно, не в финансовом смысле. Подарок был завёрнут в газету и туго обвязан ниткой. Низший уровень сохранности, но в руках Киры всё становилось надёжнее. Это, на самом деле, не было верным утверждением, но раз оно не было озвучено вслух, то никто и не собирался спорить. Газета шершава на ощупь. Она была старой, ломкой. Неприятно шуршала под пальцами. Кира видела через заломы бумаги куски заголовков — что-то о победах, о триумфе воли, — и ей казалось кощунственным, что эти кричащие буквы теперь охраняют что-то настолько безмятежное. На стене висели часы. Раздражающее тиканье напоминало вбивание гвоздей. Время в этой больнице больше не было одинаковым для всех. Для Гюнтера оно начало обратный отсчёт. Смирнова прошмыгнула мимо Рау, что была ещё «пьяна» от лёгкого ликования. Киру окликнули, спросив, куда та направляется. Разве она не планировала справлять канун Рождества в кругу медицинского коллектива? — Nein, habe ich nicht vor. — голос был чуть глух. Фройляйн увела взгляд, прикрыв подарок рукавом, как что-то постыдное или тайное. — Ich habe vergessen, dich zu warnen, tut mir leid. Ich muss jemanden besuchen… einen sehr wichtigen Menschen für mich. Лулу не стала протестовать. Её нрав был слишком безропотен, а Кирин — упрямен. Слабо улыбаясь, та проговорила: — Pass auf dich auf. Слова прозвучали — и сразу рассеялись, как всё, что не успевает укорениться. Торопливое прощание. Даже слишком быстро. Кира вновь оказалась на лестничной клетке, пролетая этажи и прижимая свёрток к груди, словно реликвию. На улице ждал холод, но здесь, в этом стерильном склепе, дышать было уже нечем.***
Прихожая встретила Киру не просто теплом, а целым набором запахов, которые в её сознании навсегда сцепились с понятием «безопасность». Здесь не пахло хлоркой или тяжёлой пылью библиотечных фолиантов. Здесь пахло подсушённой хвоёй, корицей и живым ароматом подгоревшего сдобного сахара. Тьма в углах не пугала — мягкая и домашняя, она окутывала прихожую, точно как наброшенная на плечи старая шаль. Жёлтый круг света от единственной лампы под потолком выхватывал потёртый ворс коврика и медный рожок для обуви, который тихо звякнул, когда Кира неловко задела его локтем. Стены будто выдохнули дневной зной отопительных печей, нежно принимая в свои объятия озябшую фройляйн. Смирнова стояла, тяжело дыша, в плохо освещённой передней. Согрелась на холоде — вернее, мороз, коловший лицо на улице, здесь превратился в колючее, щекотное покалывание в кончиках пальцев. Розоватость щёк (благодаря попутному морозному ветру) медленно уходила, а дыхание выравнивалось. Милдред Харнак, втискивая куртку фройляйн на крючок — так, что та зашуршала, задевая соседние вещи — не оборачиваясь, прояснила: — Goldmann ist oben. Они уже знали, о чём (о ком) я спрошу. Это настолько очевидно? — с нерациональным раздражением уловила Кира, отряхивая рыхлый снег с ботинок. Снежинки на коже превращались в капли, отражая тусклый свет. Закончив с обслуживанием гостьи, Милдред отвела её на кухню, невзирая на все вежливые отказы. Пахло выпечкой. На столе — угощения, за столом — муж Милдред: Арвид Харнак. Приятная физиономия, чем-то расслабленная и безусловно добродушная. Милдред отзывается о нём только в положительном ключе. Смирнову уже начали сажать за стол, но та уж совсем воспротивилась, всё более деликатно отнекиваясь. Милдред наконец смирилась с её нежеланием, однако попросила подождать. В следующий миг Харнак подошла к ней с закрытыми руками. Распускания «бутона» долго ждать не пришлось: женские пальцы выпрямились, открыв взору милейшее неживое создание. Маленькая фарфоровая статуэтка в пастельных тонах. Ангелочек. — Ich habe ihn schon lange. Jetzt gehört er Ihnen. Прежде чем Кира успела сообразить что-либо, её ладонь уже ощутила холод фарфора. Пальцы сомкнулись: Милдред сжала руку фройляйн, так как без её участия в передаче подарка, ангелочек, скорее всего, полетел бы вниз и разбился, не успев открыть крылья. Не специально. Просто Кира была в неком онемении. — Danke… wirklich. — губы едва двигались. Она чувствовала, как взгляд Милдред невольно въедался и изрезал её кожу, оставляя невидимые ожоги. Это было похоже на эффект лупы. Поджигание через увеличительное стекло осуществляется с помощью солнечных лучей. Но ведь само Солнце не имеет такого побуждения — направить вред на какой-либо объект — оно просто есть, даже не ведует о последствиях. Интерпретирует, извращает именно линза — лупа, осколок или стеклянный излом чьего-то внимания. — Frohe Weihnachten. Эта сердечность для Киры была даже хуже, чем если бы на неё повалился шквал критики за некомпетентность, за забвение. Она-то пришла с пустыми руками, даже утаив газетный свёрток. Кира отступила, наконец в состоянии удерживать фарфор в руке. Она что-то сказала в ответ — не помнит, но какие-то слова точно вылетели из её рта. Она запомнила мягкую, неосуждающую улыбку Милдред. — …Я ведь могу что-то подарить Харнакам и в другой день. — Эта разумная мысль дошла до неё только когда она стояла перед дверью чердака. Ангел в кармане казался ледяным осколком, в то время как газетный свёрток под мышкой кололся острыми краями бумаги. Кира чувствовала себя весами, на которых пытаются взвесить грех и прощение, но стрелка замерла ровно посередине — на её собственном замирающем сердце. Внизу послышался звонкий смех — Арвид и Милдред вернулись к своему семейному покою, отделённые от Киры слоем половых досок. На лестнице к Гольдману ступени отзывались иначе: коротким, сухим треском, словно под ногами ломались кости старого времени. Дверь на чердак была оббита потрескавшимся войлоком, который когда-то должен был удерживать тепло, но теперь лишь собирал на себя седую пыль. Кира помедлила, глядя на дверную ручку — потемневшую от времени латунь. Ей показалось, что если она сейчас повернёт её, то за дверью окажется не комната, а зияющая пропасть, которую она успеет заметить, но всё равно сделает шаг в никуда. Ручка поддалась с сухим, натужным скрипом. Вместо падения в никуда Кира ощутила привычную твёрдость досок, а вместо бесконечной тьмы — плотный, почти осязаемый сумрак чердака. Пропасть осталась лишь у неё внутри, а впереди было знакомое помещение, залитое тусклым светом. Вместо привычного приветствия прозвучало поздравление. Гольдман перебирал какие-то чертежи в полумраке, выглядя ещё более бледным, чем обычно. Вроде бы он поздравил Смирнову в ответ, но её это особо не волновало из-за хаотичных мыслей о подарке. Решив не медлить, та сделала несколько шагов к нему: — Das ist für dich. — свёрток был протянут, как дань. Неспешное «жонглирование» чертежами прервалось. Макс замер, с осторожностью взглянув на Киру, а затем на предмет, облачённый в газету. — Danke. — он проговорил это почти неуверенно. — Leg es auf den Tisch. Кира повиновалась и отложила подарок на заваленный стол. Они начали разговор о радио, об экономике, о всех событиях за прошедший год. — Всё не то. — человека не может удовлетворить масштабное, если есть что-то мелкое, что осталось нерешённым. Этот нераспакованный, абсолютно нетронутый подарок в сторонке терзал Киру. Точно как маленький камешек в обуви. Прервав прошлую дискуссию, фройляйн заявила: — Mach es auf. Гольдман недоумённо посмотрел на неё. — Ein Geschenk. Mach es auf. — Warum? Кира шумно выдохнула. Макс тоже иногда ощущался как камешек в обуви. Вытряхивать его она не собиралась. — Mach es einfach auf. Гольдман отвернулся к окну, но Смирнова успела заметить приподнятый краешек губ, — Сейчас что-то скажет… неординарное. — Ich mag es nicht, wenn man mich zu etwas zwingt, das weißt du. — Und ich zwinge ungern. — Und wozu dann das Ganze? Кира не ответила. Схватила со стола свёрток и аккуратно вскрыла. Нитка с газетами полетели на пол, там и остались. Тёмный шарф. Антрацитовый. Смирнова развернула шерстяной подарок, подошла к Максу и учтиво, оставляя лишнее место, обернула его вокруг шеи недруга. Гольдман даже не шелохнулся. — Nett. Wozu? — Ich wollte dich erwürgen. — в тоне прорезалась колкость. Макс усмехнулся, соприкоснув кончики с кончиками — пальцы с деталями шарфа. Затем провёл рукой выше, проглаживая незначительные катышки. И, наконец, перевёл мягкий взгляд на Киру: — Selbst? Та оживилась: — Ja. — Sieht man. — Inwiefern? — с ноткой подозрения, прищурившись. — Ein bisschen schief. — в коротком затишье улыбка Киры увяла. — Aber mit Herz. Смирнова нахмурилась, прошелестев что-то невнятное. Гольдман улыбнулся: — Du magst Nähen genauso wenig, wie du es magst, wenn man dir schmeichelt. Он говорил не с целью уколоть, а просто чтобы… подметить, указать факт. Это раздражало Киру даже больше. — Kein besonders beeindruckendes Geschenk, einfach… — Смирнова решила не спорить. Может, и вправду криво. — Du hast doch bald Geburtstag. — Ach was. Dauert noch. Ein Monat. У них совершенно разное восприятие времени. — Im Grunde ist ein Geburtstag wertvoller als Weihnachten und Neujahr, deshalb habe ich dir nur einen Schal geschenkt. — Das ist nicht schlecht. — Ich weiß. — Nimm ihn. Кира опешила. Будучи не совсем уверенной в своих действиях, она подошла ближе и сняла шарф с шеи Макса. Ещё более растерявшись, та хотела положить шерстяной подарок обратно на стол. — Nein. Nimm ihn — ich meine, behalte ihn. — он ещё раз взглянул на подарок. — Die Farbe steht dir besser. Что-то кольнуло внутри: — Hat er dir nicht gefallen? — Doch, hat er. — голос был искренним, — Ich habe nur schon einen Schal. — Макс указал на махровый клубок, лежавший на спинке стула. Кира помнила этот артефакт. Неделю назад, когда холода совсем ожесточились, она заметила его на шее у Макса. Но шарф, наверное, появился у него задолго до ухудшения погоды. — Dann hast du eben zwei. Der sieht… abgetragen aus. — проговорила Смирнова и осеклась, как бы пытаясь случайно не «оскорбить» вещь. — Das wird dir nicht gefallen. — глухо отозвался Макс, не отрываясь от чертежей. Кира сделала шаг навстречу, заглядывая ему в лицо: — Wieso denn? Ich würde mich freuen, wenn du mein Geschenk annimmst. — Du wirst dich ärgern, wenn ich beim nächsten Treffen im alten Schal komme und nicht in deinem. Нагая действительность всегда режет по живому. Кира утихла. Но в следующий момент она возмутилась: — Was stimmt denn mit meinem Schal nicht, wenn ich fragen darf? — её тон стал резче. — Mach dir keinen Vorwurf. — он немного помолчал, размышляя, — Versuch, eine Analogie zu deinen Worten über den Wert von Feiertagen zu ziehen; setz dich selbst und den Menschen in Beziehung, der mir den Schal vor dir geschenkt hat. «Тот человек, что изначально подарил мне шарф, по своей сути ценнее для меня, чем… ты». Или это исключительно про шарфы. Неважно. — Значимость подарков слилась со значимостью дарителей, не оставляя зазоров. — Das ist kein Verlust. Dir steht er wirklich besser. — Кира отвернулась, не слушая. — Dicht gestrickt. Der Wind kommt nicht durch. — Jetzt will ich dich erst recht erwürgen. Гольдман тонко улыбнулся: — Mit dem alten oder mit dem neuen Schal? Смирнова тихо засквернословила, всё ещё не поднимая глаз на недруга и сжимая шарф в руках. Она обсматривала инженерный бардак в целях зацепиться за что-то, и в её голову стрельнул каверзный вопрос: — Schenkst du mir nichts? — Du denkst immer, dass man für Freundlichkeit bezahlen muss. — голос был на октаву честнее. Пока Кира не успела проанализировать эту фразу, Макс продолжил: — Das hatte ich nicht vor. Obwohl… — он подошёл к столу и взял пустую гильзу, ранее применявшуюся как подставка для карандаша. — Hier. Das ist für dich. Кира с недоумением повертела «подарок» в руке, даже не зная его названия. — Wozu brauche ich das? — Ein Symbol der Epoche. Innen leer, außen reines Messing. Stell eine Blume hinein, wenn du eine so kleine findest. Фройляйн театрально закатила глаза, откинув гильзу на стол. Латунный цилиндрик с сухим стуком покатился по заваленной бумагами столешнице, едва не сбив чернильницу, и окончательно затерялся в хаосе из обрывков схем и лоснящихся корешков книг. — Danke, ich passe. — отрезала Кира, и в её голосе явственно проступила ядовитая нотка. Макс наблюдал за ней, не меняя позы. — Seltsam. Du mochtest doch Symbolik. — литературный. Как же Смирнова обожала Поля Верлена… Когда они с Гольдманом ещё учились вместе, когда засиживались в библиотеке до самого закрытия, когда мечтали о будущем, сидя на подоконниках в старом здании университета. — Das ist keine Symbolik, das ist Unsinn. Кира нервно поправила манжет блузки. Пальцы всё ещё хранили в памяти гладкость фарфорового ангела в кармане, и этот контраст — между святостью подарка Милдред и гильзой на столе — вызывал у неё престранный диссонанс. — Und was ist dann kein Unsinn? — Гольдман подался вперёд. — Keine Ahnung, Max, alles ist Unsinn! Reiner Absurdismus. — Кира вскинулась в резком, ломаном движении, едва не рассыпав стопку газет. Горло жгло от невыкрикнутых слов: о безумии мира, о софистике Ланды и о Гюнтере, которого, как скот, вели на убой. Но правда застревала в гортани сухой, колючей крошкой. Макс внезапно замер, прислушиваясь к чему-то: — In einer Minute kommt der Höhepunkt davon. Кира в замешательстве склонила голову в сторону, безмолвно вопрошая растолкования. — Schauen wir ihn uns gemeinsam an. — Гольдман жестом пригласил её «выйти». В окно. Шарф, который Кира так бережно поправляла, резким движением был откинут куда-то в угол, в тень. Рама холодила ладони; черепица под ногами была влажной и скользкой — снег таял мгновенно. Кира ступила осторожно и остановилась, не подходя к краю. Солнце зашло за горизонт ещё несколько часов назад. Тёмное небо отдавало загадочностью и интригой. Звёзд отсюда, конечно, не видно, но кажется Макс позвал сюда Киру вовсе не ради изучения астрономии. Он чего-то ждал. Снизу, из расшитого огнями сумрака улиц, донёсся мерный, тяжёлый рокот. Сотни моторов работали в унисон, аннигилируя прежнюю тишину. Этот звук не имел ничего общего с Рождеством — так звучит работающий конвейер или надвигающийся ледник. Кира медленно, с испуганными глазами повернула голову к Максу, а тот уже смотрел на неё: — Erinnerst du dich, wie im ersten Kriegsjahr die Verdunkelung eingeführt wurde? Защита от авианалётов союзников. Любые яркие вспышки в небе, включая салюты, были категорически запрещены, так как они служили бы отличным ориентиром для бомбардировщиков. — Ich erinnere mich. Праздничная мелодия радиостанций была приятней, чем напоминание, что вся эта услада для ушей держится на железных траках. Это не парад. Зачем им устраивать парад в столь поздний час? Макс выглядел, наверное, слишком спокойно в нынешней ситуации. Он держал руки в карманах брюк, чуть отставив локти, стоял, устойчиво и отрешённо расставив ноги. Вспышка — и небо над площадью распороли вертикальные лезвия зенитных прожекторов. Они сошлись в одной точке высоко над головами, образовав призрачный купол, а следом вверх ушли первые залпы сигнальных ракет. Они раскрывались не цветами — рваными, болезненными пятнами света. Белёсые, почти хирургические. Слишком яркие для радости. Слишком холодные для праздника. Кира машинально прищурилась и сделала шаг назад, уперевшись в раму раскрытого окна. Она помнит, как пару лет назад ей было досадно из-за принятия режима светомаскировки. Кире хотелось его отмены, чтобы увидеть салют и фейерверки. Правда, не такие, как сейчас. — Was für ein Grauen… — по спине пробежала зябкая рябь. Она не сразу поняла, сказала ли это вслух — или только подумала. Звук вокруг поглощал всё, даже собственный голос. Макс перекричал нарастающий гул: — So klingt ihre Welt! Wie ein kaputter Fleischwolf! Смирнова не повернулась к нему, будучи загипнотизированной яркими вспышками света на небе. В их мёртвенно-белом сиянии снежинки кружились, точно хлопья пепла. Инфернальное зрелище. Через минуту шоу прекратилось. Но осадок остался. Что-то осело в груди после увиденного. — Das ist aus erbeuteter Technik. — Das habe ich mir schon gedacht… Рождество стало лишь ещё одним удобным поводом для демонстрации военной силы. Награбленной. Танки ползли, как надоеливые жуки по телу — телом являлись улицы ночного Берлина. Клещи. Непривычно — как будто сначала облили ведром кипячённой воды, а затем поместили в ледяную прорубь. Теперь почти тихо. Полупауза безумия. Вдалеке раздались крики. Не испуганные — восторженные. Это было хуже. Всё происходящее неумолимо напоминало пир во время чумы. Толпа реагировала так, как должна была реагировать на фейерверк. Но вместо хлопков и смеха — тяжёлый гул двигателей, вместо разноцветных искр — сигнальные огни, которыми обычно помечают цели. Праздник, который перепутал собственное назначение. Макс холодно усмехнулся: — Wir feiern die Geburt Christi mit dem, was wir den Toten gestohlen haben. Gewöhn dich daran, Siri. В голове спонтанно пронеслась одна личность, один индивид, что тоже называет её «Сири». Кира взъелась: — Nenn mich nicht so. — довольно грубый тон. — Das ist dein Name. — Nein. Das ist ein Name, den man mir gegeben hat. Фройляйн, раззадорившись, продолжила «оборону» своего реального имени… а не того, что в паспорте. — Ich nenne dich ja auch nicht… Что-то вертелось на языке, но Смирнова не могла вспомнить точные инициалы. Он ей говорил. При случайной встрече, в библиотеке. Он ей точно говорил. И про места, где укрывался, тоже говорил. Её мозг счёл это «ненужным» для запоминания. — Чёрт. — Max Berger in Bayern. Johann Müller in Wandlitz. — Гольдман благосклонно напомнил о своих «прошлых жизнях», — So hat man mich dort genannt. Ausnahmslos. Его тон стал почти… предостерегающим. Он произнёс это без тени ностальгии — как перечисляют использованные инструменты. —Es sollte dir zur Gewohnheit werden. Damit du dich nicht eines Tages vergisst und dich vor den falschen Leuten als «Kira Smirnova» vorstellst. — короткая пауза — не для эффекта, а чтобы она успела представить. — Die Folgen eines solchen Fehlers sind… unangenehm. Смирнова озадаченно посмотрела на него. Гольдман уставился в небо. Не хотел встречаться взглядом. Его мысли быстро сменились: уголок губ приподнялся, видно в профиль. Нотка иронии. — Du wolltest doch Feuerwerk sehen, oder? — Смирнова обожала салюты в студенческие годы, трактуя их как «l’éclat d'allégresse». Критическая точка. Кира совсем разозлилась, указывая на «обстрелянное» небо: — Warum tust du so, als wäre das normal?! Макс ответил незамедлительно, уже без экспрессии на лице: — Weil es für sie normal ist. Он пожал плечами, слабо улыбнувшись: — Feiern können nur die, die etwas zu feiern haben. Значит, дело в этом? В отсутствии мотива? — Кира на секунду задумалась — и почти сразу нашла ответ, удобный, гладкий, подходящий. У неё ведь тоже ничего нет. Ни прежней жизни. Ни настоящей. Ни уверенности, что будет дальше. …этого достаточно, чтобы понять, да? — Weißt du, als ich an deiner Stelle war… Смирнова притихла, думая над своими следующими словами, которые могли бы выразить это странное чувство родства в их общей неприкаянности. — Du warst nie an meiner Stelle, Kira. Гольдман сказал это слишком спокойно, чтобы это можно было принять за спор. Скорее — как констатацию физического закона. …Может и нет. Но было достаточно близко. Их личная немота на фоне гремящего города. Смирнове хотелось возразить, привести доказательства своей боли, но она вдруг поняла: то, что для неё было близостью, для него оставалось лишь дальним горизонтом. Макс сгорал в эпицентре, а она лишь вела стороннее наблюдение из уютной дали своего бинокля, стоя на безопасном склоне соседнего холма. Кира сделала резкий вдох, чувствуя, как холодный воздух обжёг лёгкие. — Du klingst, als hättest du dich schon damit abgefunden. — проговорила она, и её голос дрогнул, смешиваясь с многоголосьем улицы. Макс едва заметно усмехнулся — одними уголками губ, не отрывая взгляда от багрового неба. — Und du klingst, als hättest du eine Alternative. — он сказал это так же ровно, как и все предыдущие фразы, но в этой ровности Кире почудилась глубокая усталость. — Habe ich. — выпалила она слишком быстро, не подумав. Почти с вызовом. — Welche? Макс чуть склонил голову, как будто действительно ждал ответа, который перевернёт его мир. Кира, конечно же, не знала, что сказать. Её «альтернатива» была соткана из тумана и инфантильного желания, чтобы всё просто исчезло, сгинуло в небытие. Макс начал перебирать сомнительные варианты: — Sich distanzieren? Untertauchen? So tun, als hättest du «nichts damit zu tun»? Каждое слово — как удар под дых. Смирнова отвела взгляд, не выдержав этого препарирующего внимания. — Oder einfach… warten, bis es vorbei ist? — последние слова почти потерялись в шуме снизу. Ответ застрял в горле. — Das ist keine Alternative. Das ist eine Pause. Он выпрямился, и дистанция между ними снова стала непреодолимой.***
Мятые простыни и светлые женские волосы сплелись в одинаковом волнистом узоре. Хаотичен — тем и красив. Пряди забились в глаза, мешая обзору, но Кира не сделала ни единого микродвижения. В комнате было прохладно — воздух казался густым, почти осязаемым. Темнота не была абсолютной: сквозь плотные шторы пробивался призрачный, мёртвенно-бледный свет от заснеженной улицы. Он не освещал комнату, а лишь намечал силуэты мебели, делая их угловатыми и чужими. Надо бы включить лампу… — нащупать выключатель, впустить в комнату резкий жёлтый свет, который безжалостно разрежет этот хрупкий полумрак. Но Кира медлила. Ей не хотелось разрушать эту ночную тишину. Глаза уже приноровились к темноте. Писáть можно и впотьмах. Есть такая традиция — на Новый год записать куда-нибудь свои желания, прихоти, капризы, а затем оставить их в забвении, надеясь на исполнение. — Почему бы и не попробовать? Кира двинула рукой куда-то под одеяло. Пусто-мягко. Где оно? Глубже, ещё выше по простыни — что-то твёрдое, да. Фройляйн в одно действие вытянула личный дневник и кувыркнулась на живот, раскрыв дневник перед собой. Страница попалась удачная — пустая. Все её записи (хоть она и делала заметки редко) были оставлены в анархичном, дискретном, сумбурном порядке, если эту стихийность вообще можно назвать порядком. Ей так больше нравилось. Она не любила закономерность и методичность в «личном». Проявлялось это не только в ведении дневника. Первое желание обязано быть весомым. Не просто первым — задающим. Как начальная нота, от которой потом выстраивается вся мелодия. Если она будет фальшивой — всё остальное тоже пойдёт вкривь. Кира задержала кончик карандаша над бумагой. Не касаясь. Конец войны — об этом и так грезит, молит каждый второй гражданин… мира. Коллективное сознание дефектно. Я не знаю, почему ничего не получается. Я спрашиваю других, и они отвечают мне второстепенными смыслами. Все говорят слащаво-приторным голосом: «Скоро всё пройдёт, закончится», утешая, смиряя своё беспокойство, и тем самым закрывая глаза на реальность. Война не кончится в этом году, думаю. В следующем… Я не знаю, что будет в следующем. Я вообще ничего не знаю. Ребята из Сопротивления стараются, работают круглые сутки, не покладая рук и не вешая нос. Я чувствую, что я устраиваю саботаж, хотя я, наверное, не виновата? Я ещё ничего не сделала... Вру, сделала. Я стараюсь об этом не думать. Оно само лезет в голову, втискивается, пробирается в мой мозг на цыпочках и, когда доходит до потаенного места, начинает греметь маракасами, калеча мой уязвимый разум. Может, моё сознание дало трещину. Я не хочу признавать то, что я делаю это всё, будучи трезвой. Я не хочу признавать то, что мне возможно нравится это. Эта напряжённая динамика. Грифель дрогнул вместе с рукой. Я… Мысли толкались и дрались в очереди, лезли одновременно, перепрыгивая и перескакивая друг друга. Содержимое переполняло ёмкость. Оно разливалось, распластывалось, убегало… Ничего, никакая мысль не доходила до конца, до ума. Ни одна не достигала своего апофеоза. Из этого бесконечного потока нельзя было что-то достать: рука попросту не могла поймать продолжение сути и чем глубже заходила — тем сильнее ощущала давление, вплоть до тупой боли. Почему это так сложно? Люди же делают это каждый год. Пишут. Загадывают. Они реально понимают, чего хотят, или просто выбирают наиболее «удобное», не напрягаясь? А у меня есть «удобное»? Смирнова прикрыла глаза на секунду. Надо начать. Прямо сейчас. С любого. — грифель коснулся бумаги, поставив неопределённую точку. Шумно в голове. Кипение: мысли-пузырьки поднялись наверх, лопаясь на ходу. Вот сейчас, вот — несколько пузырьков сумело воспарить, не разодрав свою предельно тонкую и непостоянную натуру. Они подымались ввысь — раунд, напоминающий гонку сперматозоидов к яйцеклетке — наиболее сильная, глубокая мысль должна пересечь финишную черту первой и материализоваться в виде рукописи. Они, мысли-пузырьки, опережали друг друга, не успев заметить как их увели в сторону одним порывом — кто-то подул. Всё оборвалось. Кира бессильно рухнула головой вниз на раскрытый дневник: прямиком в страницы. Прятаться в своих заметках — не лучшая идея, но таиться в своей голове Смирнова уже не выдерживала. Запах бился в памяти — чуть пыльный. Смирнова посильнее уткнулась лбом в дневник. Так тише. И проще. Ей нужно расслабиться. Ей нужно с кем-то поделиться своим внутренним бардаком. Нужно чтобы кто-то пришёл и навёл порядок. Из всей этой энтропии враз родилась на удивление чёткая мысль. Выскользнула, одна-единственная. — Покурить. — почти нелепая на фоне всего остального. Ещё секунда — и к этой мысли прилипло дополнение. — С ним. — Кира не шевельнулась в попытках проверить — исчезнет ли? Не рассеялось, как дым от сигареты, наоборот — стало яснее. Она медленно приподнялась на локтях, открыв глаза. Карандаш вновь коснулся бумаги. Кира курит редко, очень редко. Она кашляет от противного, едкого никотина, вбивающегося острым клином в лёгкие. Однако… где, в какой ситуации (столь сближающей) человек может обменяться своими переживаниями, упоениями и негодованиями так же непринуждённо и искренне, как при коротких перекурах? Разве нет в этом чего-то до жути интимного и поэтичного — совершать медленное, парное самоубийство, разделяя одну отраву на двоих? Это ведь такой романтичный завет — умереть вместе. Так почему курение нельзя считать его тихим предвестием? …или всего лишь дымным суррогатом? «Rauchen mit ihm». Сигареты и он… Нет. Он. — Смирнова перевернула карандаш и стёрла ластиком прошлого «ihm». Записала то же самое слово, — игнорируя мусор от ластика, — но как-то по-другому. Он запечатлился на бумаге более филигранно, чем прошлый. Каллиграфично. И ещё один маленький штрих... …удостоверяющий. Под буквами. Кира на радостях захлопнула дневник сильнее, чем нужно было. Перевернулась, откинулась на скомканную постель, закрыв веки и воображая. Карандаш остался где-то в стороне. Она больше не хотела записывать желания. Она вообще больше ничего не хотела, кроме исполнения первого и последнего — самого сокровенного. Стоит бояться своих желаний, не так ли?