Potion says: “Seven days of Not-Till”

Перевод
R
Завершён
167
1
переводчик
Автор оригинала:
Оригинал:
Фэндом:
Размер:
437 страниц, 120 460 слов, 20 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
167 Нравится 93 Отзывы 43 В сборник

Finally

Настройки
Примечания:
      Коридор за пределами класса напоминал медленно движущийся парад — студенты направлялись на следующий урок. Сумки покачивались на плечах. Кеды скользили по линолеуму. Эхо разговоров разносилось в воздухе.       Но прямо у дверного проёма в реальном времени разворачивалась маленькая драма на грани срыва.       — Увидимся позже! — весело пропела Мизи, уже наполовину скрывшись в конце коридора, волоча Суа за собой за запястье.       Суа шла без сопротивления, её мягкий взгляд был нежным под длинными ресницами, кукольные глаза с тихой привязанностью были устремлены на Мизи. Они скрылись за углом, направляясь на очередной совместный урок — как по часам, всегда синхронно, всегда вместе.       — … до встречи, — выдавил Тилл, стоя прямо у двери класса, сжимая ремень от чехла гитары. Голос у него был сдержанный — слишком сдержанный. Будто каждое слово проходило через стиснутую челюсть. Но его бирюзовые глаза говорили совсем о другом.       Он смотрел исподлобья. Не на Ивана. Не на Луку. Даже не на Сейна, на удивление. Нет — в этот раз его взгляд был прикован к близнецам.       Не откровенно. Не враждебно.       Просто… художественно. Будто он пытался запечатлеть их лица у себя в голове, чтобы потом нарисовать, как их сожрали волки.       Это было не особо незаметно — хотя он сам считал иначе. Потому что Тилл, бедняга, даже не осознавал, какой шторм сейчас на его лице.       Рядом с ним стоял Лука, не шелохнувшись. Рюкзак висел на одном плече. Безмолвно, с каменным выражением лица. Он ничего не сказал. Да и не нужно было.       Его бледно-золотистые глаза — полуприкрытые и скучающие — скользнули по руке Хёнву, небрежно лежащей на плечах Ивана, затем опустились туда, где Хёна всё ещё держала Ивана за руку.       Потом на лицо Ивана.       Потом на пол.       Потом на потолок.       Затем прямо перед собой, с пустым, выжженным взглядом человека, который изо всех сил пытается не рухнуть прямо посреди толпы.       Он не двигался.       — Ты заграждаешь проход, — сухо заметила Суа с края коридора.       И всё равно Лука не сдвинулся с места.       А потом появился Сейн — да благословит кто-нибудь его мрачную мину и тот факт, что его сумка почему-то висела на одном плече, как у человека, который всегда в пяти секундах от драки. Он навис за спинами двух других, как грозовая туча.       — Ты точно справишься? — спросил он Ивана напрямую, голос хриплый. — Я имею в виду, типа, один?       — Всё будет хорошо, — мягко ответил Иван, поднимая на него свои прекрасные обсидиановые глаза. (Что, конечно же, вызвало у Сейна мини-сердечный приступ.) — Со мной будут близнецы.       Сейн нахмурился ещё сильнее.       Вот в этом и была проблема.       Тилл резко выдохнул, звук опасно походил на вздох полного поражения.       Лука медленно моргнул.       Сейн пробормотал что-то себе под нос на диалекте, который не поняли бы даже призраки в коридоре.       Но один за другим они развернулись и ушли, каждый с той обречённой аурой, с какой уходят люди, покидающие свет своей жизни.       И вот остались только трое — Иван, Хёна и Хёнву — неловко стоящие посреди коридора, пока последние ученики растворялись в классах.       Иван посмотрел на них поочерёдно.       — Мой урок в лабораторном крыле, это восточное здание, — Хёна мягко улыбнулась.       — У меня в гуманитарном крыле. «Понимание себя». По-моему, мы там анализируем, типа… внутреннее состояние или что-то такое, — Хёнву потянулся.       Иван моргнул.       Потом моргнул ещё раз.       И вдруг выражение лица изменилось.       Мягкая морщинка между бровями. Слегка приоткрытые губы. Взгляд, мечущийся между близнецами, будто его попросили выбрать любимого родителя.       Или хуже.       Выбрать между тортом и мороженым.       Торт — надёжный, сладкий, мягкий, стабильный.       Мороженое — крутое, весёлое, захватывающее.       Глаза Ивана расширились.       Потом заблестели.       И потом раздался всхлип.             Он был едва слышен. Но для близнецов это было как скулёж собаки. Обе головы резко повернулись к нему.       — Подожди… ты только что…? — спросил Хёнву, распрямляясь.       — Иван? — Хёна наклонилась ближе. — Ты плачешь?!       — Я не плачу, — сказал Иван, хотя на 100% был на грани. Голос в конце задрожал, будто он изо всех сил пытался быть храбрым, но с треском проваливался.             Хёнву в панике метался.       — О нет. Нет-нет, только не это. Давай мы… э… что-нибудь придумаем.       — Так, думай быстро, что мы можем сделать? — прошептала Хёна брату, пока Иван вытирал слезящиеся глаза тыльной стороной ладони, будто мир рухнул.       Хёнву и Хёна встретились взглядами. Словно между их черепами пролетел заряд — напряжение, синхронизация, телепатия.       Оба повернулись к Ивану.       Потом снова друг к другу.       И одновременно их накрыла одна-единственная мысль, как грузовик:       «Ну и к чёрту физику.»       «К чёрту вообще всё, что бы там ни было.»

***

      Иван вприпрыжку влетел в свой класс, рюкзак подпрыгивал, вороньи пряди подпрыгивали, сам он выглядел как человеческое воплощение солнечного света, завернутого в серотонин. Позади него шли близнецы, словно двое измученных телохранителей, повидавших в этой жизни слишком многое.       Они сели по обе стороны от него так естественно, будто сидели там с самого начала семестра.       Хёнву развалился, закинув ноги на пустую парту перед собой.       — Всё равно не любил этот предмет.       Хёна достала ручку и начала рисовать крошечные сердечки на тетрадке Ивана.       — Совершенно того не стоило, — пробормотала она, хотя на самом деле ей нравился этот урок. Но ни один предмет не стоил того, чтобы наблюдать, как Иван погружается в душераздирающий, полный слёз, эмоциональный шквал.       Иван сиял, глядя на них обоих.       Вошёл преподаватель и резко дёрнулся, увидев близнецов.       — Вас нет в списке.       — Гостевые слушатели, — безупречно произнёс Хёнву.       — Эмоциональная поддержка, — добавила Хёна.       Учитель открыл рот.       Закрыл.       Задержал взгляд на лице Ивана — всё ещё чуть покрасневшем от слёз, но уже сияющем от того, что он был не один — и тяжело вздохнул.       — …Ладно. Только не мешайте.       Близнецы синхронно отдали честь.       А Иван, сидя между ними, просто улыбался — ярко и безмятежно.

***

      — Уф, — тихо простонал Лука, входя в лекционный зал. Он бросил беглый взгляд по комнате и тут же встретился глазами с единственным человеком, рядом с которым ему меньше всего хотелось сидеть. — Ну конечно.       Тилл уже сидел в самом последнем ряду, с наушниками в ушах и одной ногой, подогнутой под себя, как у кошки. Он поднял взгляд как раз в тот момент, когда Лука замедлил шаг у пустого места рядом.       Они уставились друг на друга. Долгое, напряжённое, только-не-ты-опять молчание.       — …Ты в этом классе? — безэмоционально спросил Тилл, приподняв бровь и вытаскивая один наушник.       В его оправдание — он никогда не следил за тем, что происходит на занятии, не говоря уже о людях вокруг. Тот факт, что он не заметил Луку за целый квартал, многое говорил… хотя, если честно, Лука тоже ни слова не сказал.       Лука знал, что Тилл здесь. Ему было всё равно. Будучи гением, он и так знал материал вдоль, поперёк и вверх ногами.       Тилл же любил этот предмет — не из-за содержания, а потому что можно было спокойно рисовать. Преподаватель не обращал внимания, и Тилл тоже. Было мирно. Тихо. Блаженно отстранённо.       До этого момента.       Прекрасно, — мрачно подумал Тилл. — Прощай, единственный нормальный предмет.       — К сожалению, — Лука бросил на него сухой взгляд.       Они снова замолчали.       Напряжение было знакомым — не враждебным, но заряженным. Как у двух кошек, которые договорились не драться, но всё равно не сводят друг с друга глаз.       Потом Лука со вздохом сел рядом.       — Похоже, это теперь ад на двоих.       — Видимо, да, — буркнул Тилл, чуть сдвигая в сторону свой скетчбук, будто ему внезапно понадобилось больше личного пространства. Он вставил наушник обратно. — Не разговаривай со мной.       — И не собирался, — пробормотал Лука, доставая телефон и открывая сёдзё-мангу.       Прошло пять минут.       Преподаватель опаздывал.       Тилл продолжал что-то набрасывать на полях тетради, но Лука всё косился вбок. Каждый раз, когда у Тилла менялось давление карандаша. Каждый раз, когда он морщился, глядя на рисунок, и с раздражением стирал фрагмент. Каждый раз, когда его колено подскакивало под партой так, будто он вообще не был спокоен.       Сначала это было едва заметно, но Лука заметил.       Потому что следил.       Рисунок, к слову, явно изображал чьё-то лицо. Знакомое. С мягкими чертами. С большими обсидиановыми глазами и пушистыми кудрями и—       — …Ты опять рисуешь Ивана, — внезапно сказал Лука, скучным, ровным тоном, будто констатировал, что небо голубое.       Тилл вздрогнул, как будто его подстрелили.       — Нет.       — Ты уже шесть раз стирал ему нос. Ты так только с Иваном делаешь.       Тилл метнул взгляд вбок.       — Перестань за мной наблюдать.       — Ты ужасно это скрываешь.       Тилл цокнул языком и уставился на страницу. Челюсть была напряжена. Карандаш снова заскользил — теперь, чтобы затенить под челюстью Ивана. Тень, которую он уже знал наизусть.       Лука откинулся назад, бледно-золотые глаза лениво уставились в потолок. И после короткой паузы он пробормотал, не глядя:       — …Как ты его до сих пор не съел?       Тилл замер.       Карандаш соскользнул, смазав угол рисунка. Челюсть дёрнулась — еле заметно — единственная видимая реакция. Будто эти слова ударили в живот, и тело решало почувствовать боль или сделать вид, что её не было.       Лука откинулся ещё дальше, стул качнулся опасно на задних ножках, голова чуть склонилась набок. Его глаза, всегда лениво-тусклые, на мгновение блеснули чем-то непонятным, когда он скользнул взглядом по Тиллу.       Воздух изменился. В голосе Луки не было ни намёка на шутку. Только резкая честность.       Он даже не смотрел на Тилла — просто продолжал, будто это был самый обычный вопрос в мире.       — Он бегает за тобой, как щенок. Доверяет тебе. Смотрит на тебя так, будто ты повесил звёзды на небе. И ты просто позволяешь этому происходить? — Лука теперь повернул голову к нему, и скучающий взгляд стал чуть острее. — Ты даже ничего не делаешь. То есть, я не осуждаю твою выдержку или типа того. Просто… — он замолчал, почесал затылок, — …он ведь рядом. Всё время. С тобой. На тебе. С этой улыбкой. С этим смехом.       Карандаш Тилла замер.       — И он хочет быть рядом с тобой, — добавил Лука тише. — Он позволяет тебе видеть его вот таким.       Тилл смотрел в лист. Суставы на пальцах побелели от напряжения.       Выдох сорвался бесшумно — почти как стон боли. Он не поднял головы. Только пробормотал:       — Что ты пытаешься сказать?       Стул Луки с глухим стуком встал на четыре ножки. Он поднял бровь.       Наклонился вперёд, поставив локти на колени, а телефон болтался в пальцах, совсем забытый. Он уже не смотрел на Тилла. Он смотрел в пол.       — Я к тому, — сказал Лука осторожно, — Что если он тебе не нужен, — он потянулся, сцепив руки за головой, и на губах лениво дрогнула усмешка. — Я заберу его себе.       Пауза.       Сказано это было не со злобой. Даже не с намерением задеть. Просто честно. Грубо и прямо.       Тишина.       Это была шутка. По большей части.       Но не совсем.       И это ударило по Тиллу как грузовик. Что-то осело в животе — тяжёлое, тёмное и совершенно неподвижное.       Он резко глянул на Луку, но тот уже отворачивался, будто его слова не треснули по швам саму реальность.       — Ты не серьёзно, — пробормотал Тилл. Голос стал чуть грубее. — Ты же не серьёзно.       Лука не ответил.       И не нужно было.       И внезапно Тилл увидел это. Вспомнил. После того инцидента с зельем. Как взгляд Луки всегда задерживался на секунду дольше на губах Ивана, когда тот улыбался, обнажая ту самую жемчужную, кривую, клыкастую улыбку. Как он болтался неподалёку от разговоров Ивана, будто и не подслушивал, но абсолютно точно подслушивал. Как использовал экран телефона, чтобы отражением наблюдать за Иваном на уроках, делая вид, что не смотрит.       — Иван не… — голос Тилла сорвался. — Он не игрушка.       — А ты ведёшь себя так, будто его вообще не существует, — резко парировал Лука, наконец встречаясь с ним взглядом.       Это заставило Тилла замолчать.        Полностью.       На его лице больше не было злости. Только страх. Открытый, человеческий и до боли настоящий.       Тилл открыл рот. Закрыл. Тяжело сглотнул. А когда заговорил, голос его был хрупким.       — Не неси чушь.       — Не я тут рисую его, будто одержим, — Лука усмехнулся безрадостно.       Тилл снова посмотрел вниз — на скетчбук, с которым не расставался с тех пор, как Иван ушёл. Пальцы сжались, потом разжались.       — Я не думал… — прошептал он, почти себе под нос. — Я думал, это пройдёт. Я думал, я просто… запутался. Что это просто временно. Я не хотел…       — Не хотел чего? — спросил Лука.       Тилл не ответил.       Он стиснул челюсть. Руки слегка дрожали над блокнотом. Рисунок был размыт там, где он его смазал. Лицо Ивана теперь выглядело незавершённым, призрачным — как образ, исчезающий во сне.       Он смотрел на него.       А потом прошептал, тихо — надломленно:       — Я влюблён в него.       Это не было признание.       Это было поражение.       Слова вырвались, как яд, что слишком долго копился внутри.       А Лука… моргнул.       — …Ну. Чёрт.       Тилл тихо посмеялся — без воздуха, с болью. Запрокинул голову, уставившись в потолок, пока губы приоткрылись в чём-то между изумлением и отчаянием.       Лука смотрел на него.       Он не усмехнулся.       Не поддел.              — Лучше скажи ему. Пока кто-то другой не опередил тебя, — он просто сказал это тише, но всё тем же ровным, бесстрастным тоном.       Потому что кто-то опередит.       Потому что кто-то уже это сделал.       Они оба это знали.       Помещение снова погрузилось в тишину.       И впервые за долгое время Тилл не рисовал.       Он просто… сидел.       Он горевал по времени, которое потратил, притворяясь, что не любит человека, смотревшего на него так, будто он был всем его миром.       Прозвенел звонок.       Не драматично — просто мягкий, спокойный звук, будто не приглашение к свободе, а усталый вздох: «Ну всё. Иди.»       Класс начал оживать. Скрипнули стулья, закрылись тетради, застегнулись рюкзаки. Ученики стали выходить — кто группами, кто поодиночке. Разговоры. Несколько смешков. Но всё это не касалось двух парней, всё ещё сидящих на последнем ряду.       Лука встал и потянулся, лениво закинув руки над головой. Его взгляд скользнул обратно к Тиллу — к тому, как он смотрел на рисунок Ивана, будто тот причинял ему физическую боль — и, пожав плечами, сказал:       — Если ты не заявишь о себе в ближайшем времени, это сделает кто-то другой, причём громко.       Это была не просто угроза — это был тихий ультиматум.       Промедлишь ещё немного и останешься лишь зрителем в его счастливом конце.       Потом он ушёл.       А Тилл остался сидеть, уставившись на рисунок с широко раскрытыми, загнанными глазами.       Лука ушёл, бросив прощальный взгляд и лёгкий толчок плечом, не сказав больше ни слова. А Тилл просто… остался. Сидел под утихающим гудением флуоресцентных ламп, глядя на смазанное лицо Ивана в скетчбуке, будто оно его предало.       Он долго не двигался.       Не стирал.       Не исправлял.       Не рисовал.       Просто думал.       И впервые позволил себе прочувствовать всё.       Он раньше думал, что это просто раздражение — из-за того, что Иван всегда был рядом.       Болтался в поле зрения. Улыбался так, будто это больно. Стоял слишком близко, хотя скамейка была почти пустой. Толкал его в плечо, когда Тилл рисовал, будто не видел движущийся карандаш. Смеялся слишком громко над не смешными шутками. Говорил странные вещи. Смеялся над ним слишком искренне.       Тилл раньше смотрел на него, как на навязчивого бездомного кота — сентиментального в малых дозах, милого и даже забавного, если ты был в настроении, и в основном просто мешающего. Он помнил, как игнорировал его ради Мизи. Отмахивался от вопросов, буркнув что-то или бросив колкую реплику. Обрывал на полуслове сарказмом. Отталкивал, будто Иван не имел значения.       Он раньше с воодушевлением распинался, как сильно ему нравится Мизи прямо при нём. Громко. Нарочно.       Зачем?       Чтобы доказать что-то?       Чтобы показать, что он не был заинтересован?       Только вот… он понял, что на самом деле не был так уж увлечён Мизи. Даже не любил её так, как думал.       Он симпатизировал ей, конечно. Её все любили. Она была красивая, крутая, яркая до ослепления. Мизи озаряла каждую комнату, как лучистый, добрый луч. У неё была та самая лёгкая харизма, вокруг которой крутились люди. Разумеется, он восхищался ею. Считал её классной и красивой.       Но потом он понял. Задолго до того, как Суа открыла ему глаза. Что когда он рисовал Мизи — в прошлом семестре, на тех быстрых зарисовках лица — ему было всё равно,если рисунок выходил не очень. Если линия подбородка была слишком резкой. Если глаза не сияли как надо. Если симметрия съезжала, он просто переворачивал страницу. Пожал плечами — и дальше. Ну и ладно.       Но Иван…       Тилл с трудом сглотнул.       Иван был другим.       Когда он рисовал Ивана, это превращалось в одержимость. В боль. В ритуал.       Он сидел, сгорбившись над скетчбуком в два часа ночи, сжимал карандаш как спасательный круг, стирал одну и ту же линию по десять раз, пока бумага не становилась шероховатой. Если изгиб носа Ивана был не идеален, он вырывал страницу. Если локон, который всегда спадал на висок, не получался таким, как в жизни, он начинал сначала.       Если ресницы были не достаточно мягкие и загнутые. Если в том, как искрились его обсидиановые глаза, когда он смеялся, не было этой мягкой теплоты — будто он впускал в себя мир понемногу. И если его щёки не заливались лёгким румянцем, словно он всё ещё не привык к такому нежному вниманию — тогда он вырывал страницу. И начинал заново.       Снова.       И снова.       Если эта красивая улыбка не получалась именно такой — кривоватой, искренней, милой и яркой, с тем самым белоснежным клычком, который выглядывал всякий раз, как он говорил — значит, это был не он.              А это должен быть он.       Каждый раз.       Он из-за этого терял сон. Часы. Дни.       Его скетчбуки были, по сути, храмом Ивана — половина его зарисовок: Иван смеётся, Иван смотрит в окно, Иван ест любимый десерт, Иван смущён, Иван в растерянности. Его стены были завешаны лицом Ивана. Иван, откусывающий слишком большой круассан, с крошками на покрасневшей щеке. Иван, задумчиво смотрящий в окно во время урока, с опущенными ресницами. Иван, сонный и привалившийся к парте. Иван, краснеющий и смеющийся до слёз. Иван нахмуренный. Иван, просто дышащий.       Иван — настоящий.       Он вспомнил, как они впервые по-настоящему встретились — не в школьных коридорах, не среди лиц в толпе, а на самом деле. Это было много лет назад, когда они были ещё детьми. Тилл был одним из мальчиков из соседнего квартала, которого частенько таскал с собой старший кузен — тот, что был волонтёром, ну или просто от скуки. Там было шумно, суетливо, слишком много смеха. И, конечно, Мизи — сиявшая даже тогда — всегда была в центре внимания.       Если честно, именно из-за неё он туда и ходил. Яркая, быстрая на язык, с красивой улыбкой и вечно сбитыми коленками, она двигалась как комета, втягивая в орбиту всех вокруг. Остальные дети бегали за ней, как утята. И Тилл не был исключением — пытался впечатлить, рассмешить, показать свои рисунки. Тогда всё казалось простым.       Но потом он заметил его.       Ивана.       Он не бегал, как остальные. Не играл в салки, не кричал над настольными играми или не дрался за качели. Он просто… сидел. Неподвижно. Один.       Даже тогда Иван был безумно красив. Волосы, как чернила, а ресницы такие длинные, что отбрасывали тень на щёки. Светлая кожа, не темнеющая даже после долгих часов на солнце. В нём было что-то хрупкое и нереальное — мягкость, как у куклы, слишком идеальной, чтобы к ней прикасаться.       И, видимо, в этом и была проблема.       Тилл слышал шёпот других детей: «Он слишком тихий», «Он всегда слушает взрослых», «Он никогда не играет», «Он как какой-то принц».       Они им восхищались — тем, какой он всегда аккуратный и миловидный, как вежливо складывал руки, как воспитатели сюсюкали из-за его «идеальных манер». Но восхищение легко оборачивалось отстранённостью. Никто не приглашал его играть. Никто не дёргал за рукав, не звал лазить по деревьям. Все просто смотрели. Как будто он стеклянная фигурка на высокой полке.       Это раздражало Тилла, даже злило. Не потому что ему было жаль Ивана — не совсем. А потому что это было странно. Ребёнок просто сидел. Такой же человек, как и все они.       Он впервые увидел Ивана под деревом жакаранды, там, где корни разломали бетон, а опавшие сиреневые цветы липли к обуви, как мягкие синяки. Иван сидел, скрестив ноги, сгорбившись, и водил палочкой по земле. Не рисовал ничего особенного — просто линии, узоры, круги, снова и снова пересекающие друг друга. Вокруг него царила какая-то странная тишина. Будто мир двигался, а он нет. Будто он был частью фона — существовал тихо, не выделяясь. Лицо у него было пустым, но глаза…       Глаза казались чистыми.       Не сонными. Не скучающими. Просто уставшими — той глубокой, тянущей усталостью, которой не должно быть на лице ребёнка.       И тогда Тилл, как всегда громко и бездумно, подошёл к нему.       Шмякнулся рядом на траву, будто они уже друзья, оперев локти об колени.       — Эй, — сказал он. — Хочешь поиграть?       Иван вздрогнул, будто его поймали на краже. Пальцы крепче сжали палку. Он не посмотрел ему в глаза, будто не знал, что делать с таким вопросом. А потом — медленно — покачал головой. Тихо, робко пробормотал:       — Мне и так нормально.       И что-то в том, как он это сказал — как будто не ожидал, что его вообще спросят, как будто уже был готов к тому, что мир двинется без него — задело Тилла в каком-то месте, для которого у него ещё не было названия.       Поэтому он остался.       Не настаивал. Просто разговаривал. О всякой ерунде. Про количество муравьёв рядом. Про тупую птицу, застрявшую в водостоке на прошлой неделе. Он вытянул из кармана шорт мятую салфетку и карандаш и начал рисовать — какую-то глупость, типа черепахи в солнечных очках или Тирекса с огромной коробкой — и протянул ему.       Какое-то время Иван просто смотрел на рисунок.       А потом — так тихо, что Тилл чуть не пропустил — он засмеялся.       Сначала едва слышно. Неуверенно. Будто сам не знал, можно ли.       Это было так нежно. Так по-настоящему. Хрупко. Будто этот смех давно не вызывали.       И это был первый раз, когда Тилл увидел, как в нём просыпается жизнь.       И вот тогда что-то изменилось.       Тилл начал замечать его больше — как Иван всегда слушал, всегда ждал, как старался занимать меньше места. Он был из тех детей, что вздрагивают, когда кто-то повышает голос, даже если не на него. Из тех, кто извиняется, даже если ни в чём не виноват.       А после того дня Иван стал ходить за ним.       Не прилипчиво, не навязчиво. Просто… рядом. Всегда тихо, всегда поблизости. Когда Тилл приходил в приют, Иван уже был там, и глаза у него загорались, стоило его увидеть. Он говорил мало. Да и не нужно было.       А потом Иван стал ходить за ним повсюду. Словно тень, пришитая к пяткам Тилла — тихая, неловкая и невыносимо преданная. И Тилл позволял. Потакал. Говорил себе, что это просто доброта. Временная. Просто жалость.       Но Иван… смотрел на него так, будто он повесил звёзды на небе.        Тилл думал, это безобидно, а даже приятно. Убеждал себя, что Иван просто одинок. Что это пройдёт.       Он не понимал, что это значит. Не тогда.       И хоть Иван ни разу не сказал этого вслух — Тилл знал. Он знал, что Иван смотрит на него так, как голодный смотрит в окно булочной. С тем тихим, болезненным желанием, на которое больно было смотреть.       И он также знал, что Иван видел, как он смотрел на Мизи — хотел Мизи. Или думал, что хочет. И Иван никогда не мешал. Не осуждал. Просто… был рядом.       Молча. Близко. Верно.       Боже, какой же он был идиот.       Кто-то смотрел на него вот так целые годы — кто-то, кто расцветал только рядом с ним— а он не позволял себе это видеть. Совсем. Он просто продолжал отмахиваться, продолжал восторгаться кем-то другим, с которым у него не было ни единого шанса, и продолжал       притворяться, что та ниточка между ними — всего лишь случайность из детства.       Но это было не так.       И теперь, когда уже слишком поздно, Тилл наконец понял, что это было за чувство — эта боль в груди каждый раз, когда Иван улыбался кому-то другому, каждый раз, когда отводил взгляд:       Он его любит.       Он любит его.       Он любит Ивана.       И всё это время он медленно, по кусочку, разбивал ему сердце.       Он не понимал, не мог понять, как Иван мог смотреть на него так — с этой дикой, невысказанной преданностью, как человек, который умирает от жажды и вдруг получает каплю воды в пустыне.       И только потом — гораздо позже — когда Тилл ловит себя на том, что снова и снова рисует Ивана, пытаясь поймать изгиб его губ, опущенный угол ресниц, он понял:       Иван был его первой настоящей связью.       Не Мизи. Не остальные соседские дети.       Иван, тот самый мальчик, к которому никто не подходил, которого он увидел сидящим в одиночестве и решил заговорить. Тот, кто расцвёл для него и только для него.       И, возможно…       Он сам посадил этот цветок, а потом бросил его увядать.       Почему?       Почему, чёрт возьми, он так долго врал самому себе?       Потому что так было проще.       Потому что, если бы он признался — если бы допустил, что может любить такого, как Иван — ему пришлось бы признать и всё остальное.       Как он его отталкивал. Как закрывался. Как смотрел, как он улыбается другим, и ничего не говорил. Как притворялся, что ему всё равно.       Он вспомнил тот день, когда Иван испёк печенье для Луки—       Он вспомнил, как в глазах Ивана, чёрных как обсидиан, вспыхивали искры, как сверкал его жемчужный кривоватый зуб, кап он сиял надеждой, будто ребёнок, который впервые что-то нарисовал и теперь ждал, скажут ли ему, что он молодец.       Лука откусил печенье. Улыбнулся. Сказал, что они действительно вкусные.       А Тилл?       Тилл даже не притронулся.       Он смотрел на эти печенья, как на радиоактивные отходы. Словно, если поддастся — попробовать хоть кусочек этой вкуснятины — произойдёт что-то необратимое.       И даже тогда он не понимал, почему всё казалось… неправильным. Он помнил, что в обед, как идиот, пошёл в медпункт померить температуру, полностью уверенный в том, что заболел. Потому что грудь сжимало, живот крутило, а в горле стоял ком.       Ему было плохо.       Но градусник мигнул: 36,8°C.       Норма.       Всё было в порядке.       Кроме того, что ничего не было в порядке.       Потому что Иван сделал это для Луки.       Не для него.       Никогда не для него.       И та боль в груди — та, которую он ещё не знал, как называть — только усилилась, когда осознание пришло мгновенно, как заноза под кожу:       Иван никогда ничего не делал для него.       Ни печенья. Ни закусок. Ничего съедобного. Ничего сладкого.       Ни разу.       И дело было не в том, что Ивану было всё равно — о, Боже, Иван заботился слишком сильно. Половину своего детства он провёл, вращаясь вокруг Тилла, как луна, неуклюже, восторженно и с улыбкой. Всегда дарил ему странные маленькие подарки — камушки в форме сердца, улитку, найденную под дождём, смесь раздавленных ягод и лепестков, которую однажды назвал «чаем со всей любовью на свете».       Тилла тогда чуть не стошнило. Он поморщился и рассмеялся:       — Фу. Ты вообще не слушаешь? Я никогда не буду есть то, что ты приготовил. Ты меня убьёшь!       И Иван тоже рассмеялся — звонко, дико — но в этом смехе было что-то не так. Задержка. Спад. Тихая грусть, проскользнувшая так быстро, что её было легко не заметить.       Но теперь Тилл её видел.       Теперь он слышал её в памяти.       Тот один комментарий — дурацкий, небрежный, сказанный много лет назад — скорее всего, укоренился где-то глубоко в мозгу Ивана и остался там, как гниль. Так что когда Иван вырос, даже несмотря на то, что любил Тилла по-своему странно и криво… он больше никогда не предлагал ему ничего, что сделал сам.       Ни печенья.              Ни чая.       Ни второго шанса.              Тилл сам всё испортил одной лишь шуткой.       И теперь, спустя столько лет, он даже не мог почувствовать вкус той сладости, которой Иван делился с другими.       Потому что она предназначалась не ему.       Больше не ему.       А теперь?       Теперь это было как идти с закрытыми глазами сквозь горящее здание.       И Иван — глупый, чудесный, слишком хороший Иван — всё это время тянулся к нему сквозь дым, пытаясь вывести наружу.       Тилл закрыл свой скетчбук. Медленно. Осторожно.       Его рука повисла над ним на мгновение.       Затем он прижал его к груди, будто это была последняя хрупкая вещь, связывающая его с миром.       И прошептал, тихо и надломленно:       — Я люблю тебя.       Слова не были громкими. Они не предназначались кому-то.       Но они были настоящими.       И они всё изменили.       Тишина, что наступила после, проглотила комнату.       Даже тикающие часы не осмелились пошевелиться.       Тилл сидел, затаив дыхание, будто слова могли отозваться эхом и ударить его — будто, произнеся их вслух, он что-то сломал, что уже нельзя было починить. Грудь болела. Глаза жгло. А он всё ещё держал этот скетчбук, как человека, будто он был внутри — спрятан между страницами, линиями карандаша и давно забытыми моментами, которые Тилл уже никогда не сможет переиграть.       — Я люблю тебя.       Он сказал это снова, но только в уме. Громче. Резче.       И вместе с этим свалился груз.       Годы, потраченные на избегание. Сторонение. Насмешки. Сколько раз он закатывал глаза на вопросы Ивана? Проходил мимо его улыбок, будто они ничего не значили? Смеялся с Мизи громче, чем нужно, только чтобы сделать вид, что ничего не чувствует, когда Иван смотрел на него так, будто он был сделан из звёзд и никто другой не имел значения?       Он прижал пальцы к вискам, стиснув зубы.       Боже. Он был таким трусом.       Иван следовал за ним годами. В тишине. В преданности. Во всех этих мелочах, которые Тилл научился игнорировать — упакованный ланч на той холодной школьной поездке, как Иван всегда выбирал место рядом, когда выпадал шанс, как он, по сути, никогда не мешал, когда Тилл рисовал, а просто сидел и смотрел, будто само его присутствие рядом уже было достаточным.       А Тилл…?       Он пытался заставить свои чувства выглядеть чище. Проще. Мизи, со своим смехом и светом, — она была безопасным вариантом. Отвлечением. Но даже тогда Иван всё равно оставался где-то на краю сознания, каждый раз, когда всё остальное затихало.       Сколько раз он рисовал его лицо?       Сколько раз портил набросок и начинал заново — злой, разочарованный, одержимый тем, чтобы передать его правильно?       Это была не просто живопись.       Это была тоска. Это была вина. Это была любовь. Это было всё, чему он отказывался давать имя.       Тилл с трудом сглотнул, глядя на закрытую тетрадь у себя на груди.       И потом, тише, чем раньше, не шёпотом — просто выдохом:       — …Прости.       Не то чтобы Иван мог его услышать.       Но, может, пришло время найти способ, чтобы он услышал.       Тилл сидел неподвижно очень долго.       Настолько долго, что минуты растянулись в часы, а каждая секунда вонзалась в грудь всё глубже, пока дыхание не стало походить на глотание камней. Его руки сжались вокруг скетчбука, последней физической вещи между ним и лавиной всего, от чего он столько лет убегал.       Его шёпот всё ещё висел в воздухе — «Я люблю тебя.»       И теперь он не мог взять эти слова назад.       Не мог перестать их чувствовать.       Не мог игнорировать, как трещина в плотине дала утечку — и всё, что он столько лет запирал внутри: отрицание, самосаботаж, жестокость под маской дистанции — хлынуло наружу яростно и неумолимо.       Ему нужен был воздух.       Нужно было пространство.       Нужно было увидеть его.       Тилл потянулся за телефоном дрожащими пальцами. На экране блокировки всё ещё стояла размытая фотография, которую как-то сделал Хёнву — Иван, смеющийся в полный голос, с морщинкой на носу, закрытыми глазами и откинутой назад головой, как будто весь мир был хорошим. Тилл так и не сменил её. Он утверждал, что это просто референс для позы.       Лжец.       Он открыл сообщения, его палец на мгновение замер над именем Ивана, который в списке значился не как «Иван», а просто как глупый эмодзи: «☀️mySun».       Тилл тогда закатил глаза, когда Иван сам это поменял, сказав:       — Ты вечно такой угрюмый. Я уравновешиваю атмосферу.       Тилл так и не сменил обратно.       Чат открылся.       Последнее сообщение уставилось на него в ответ, с отметкой времени ровно пять дней назад.       До всего.       До этого чёртового зелья.       До того, как Иван стал просыпаться каждый день с перекроенным сердцем, открывать глаза и тут же влюбляться в кого-то нового. Акорн. Потом Лука. Потом Мизи. Потом Хёнву и Хёна.       И ни разу не в него.       Ни разу.       Никогда.       Он прикусил внутреннюю сторону щеки, позволяя сообщению проникнуть в сознание.       ☀️mySun: ТИЛЛЛЛ я наконец-то закончил ту глиняную штучку для твоей сумки 😭 она выглядит как грустная черепашка, но я клянусь, это должен был быть щенок       ☀️mySun: если не хочешь, оставлю себе и назову Грегом       ☀️mySun: но если хочешь, я оставил её в твоём шкафчике. он цепкий. прям как я 🐢💛       У Тилла перехватило дыхание.       Уголки губ дрогнули — потому что, конечно же, именно так бы и сказал Иван. Ярко. Глупо. С эмодзи, плохими идеями и любовью, которую он никогда не осмеливался называть. Иван был как солнечный луч с инстинктом самоуничтожения — дарил тепло всем вокруг, но держал самого себя на расстоянии.       Это была последняя версия его.       Настоящая.       До того, как он стал марионеткой чужих чувств.       А Тилл… он проигнорировал это сообщение.       Так и не ответил.       Он вспомнил, как увидел его, закатил глаза и просто засунул телефон обратно в карман.       Тилл моргнул, пока в горле не начало жечь.       Особенно когда вспомнил, что Иван больше никогда не делал для него ничего после всех тех детских комментариев — но всё-таки попытался сделать для него что-то. Что-то дурацкое, сделанное руками, такое ивановское, что от этого становилось больно.       Он даже не заглянул в свой шкафчик в тот день.       Наверное, просто швырнул туда сумку, пробормотал что-то про опоздание и проигнорировал всё, что Иван когда-либо ему предлагал, если это не было громким, очевидным или удобным для притворства.       Но Иван всё равно продолжал пытаться.              Небольшими способами.       Тихими.       Полными надежды.       А Тилл не замечал ни одного.       А Иван смеялся слишком громко, отмахиваясь, как и всегда.       Но Тилл помнил ту вспышку боли, что шла следом.       Он помнил.       Теперь он чувствовал её, как кулак, сжавшийся у него в груди.       Вот до чего всё дошло?       Зелье. Чёртово проклятье. Иван, влюбляющийся во всех, кроме него — будто сама вселенная хотела ткнуть его носом — чтобы он наконец понял, что всё это время было прямо перед ним?       Теплота в голосе Ивана, когда он произносил его имя.       Как взгляд Ивана первым находил Тилла в любой толпе.       Тихие жертвы. Безмолвная тоска.       И Тилл не просто этого не заметил.       Он разрушил это.       Молчанием.       Безразличием.       Каждой небрежной шуткой, которая делала из Ивана не больше, чем навязчивого хвостика.       Он уткнулся лицом в ладони, ногти впивались в кожу головы. Сердце колотилось слишком громко, слишком быстро, слишком остро.       — Я должен был понять, — прохрипел он. — Я должен был это увидеть. Я должен был…       Он не смог договорить.       Потому что следом пришло только эхо смеха Ивана — не того яркого, но пустого, что смягчён зельем, — а настоящего, сопровождающегося глупой радостью.       Он скучал по этому смеху.       Он скучал по нему.       И, может быть… может быть, было ещё не поздно.       Но, боже, заслуживал ли он всё ещё надеяться?       Тишина давила, как осязаемое чувство вины. Что-то внутри груди скрутилось — острое и внезапное, как сожаление, проснувшееся слишком поздно. Амулет…!       Тилл резко вскочил, будто его кто-то схватил за шиворот. Скетчбук с глухим шлепком упал на пол и остался лежать, забытый. В классе больше никого не было, только он один, полузадвинутые стулья, приоткрытые окна, впускающие в помещение воздух позднего дня, оседающий, как тихий вздох. Но всё, что он слышал, это сообщение Ивана, крутившееся в голове.       …я оставил его в твоём шкафчике…       Грег. Цепляющийся щенок-черепашка.       Пять дней назад.       Пять чёртовых дней назад.       Он даже не думал. Ноги двигались быстрее, чем разум успевал осознать. Он вылетел из класса, кеды грохотали по линолеуму, дыхание сбивалось, грудь сжимало.       Пожалуйста. Пожалуйста, пусть он будет всё ещё там.       Мимо пролетали коридоры в размазанных полосах блеклого бежевого и дурацких плакатов. Он добежал до шкафчиков — до своего ряда — и чуть не уронил комбинацию из-за того, как сильно дрожали пальцы. Замок наконец щёлкнул с громким клак, металлическая дверь скрипнула, как будто понимала, что сейчас должно произойти что-то важное.       Тилл бросился к содержимому, как сумасшедший.       Тетради, скетчбуки, скомканные задания — всё вытаскивалось и швырялось в сторону в яростной спешке. Горло пересохло. Зрение расплывалось от жжения и влаги.       А вдруг это уже выбросили? А вдруг кто-то увидел и подумал, что это мусор? А вдруг его раздавили или убрали в ведро уборщика?       — Нет, нет, нет… — пробормотал он, голос сорвался, а руки заработали ещё быстрее.       И тут—       Что-то маленькое выкатилось из-под старого худи.       Оно было аккуратно завернуто в кусочек мягкой бумаги с принтом клубники — из тех, что можно найти в дорогих наборах канцелярии, сложено с нежной точностью, будто Иван сидел, выравнивая каждый угол, стараясь, чтобы всё выглядело как надо. Тилл задержал дыхание, осторожно разворачивая бумагу дрожащими руками.       И вот оно.       Бугристый комочек глины, сохнущей на воздухе, неровно разукрашенный дешёвым акрилам. У него были корявые лапки, большие глаза, треснутый хвостик и кривые ушки, которые явно не могли определиться — они собачьи или рептилии.       Выглядело это, как нечто из лихорадочного детского сна.       И это было идеально.       Тилл надломился.       Не театрально. Не громко. Просто… тихо.       Он сел на корточки у открытого шкафчика, держа крошечное существо на ладони, второй рукой прикрывая рот. Плечи дрожали. Глаза жгло.       Эта дурацкая, уродливая, очаровательная вещица — Иван сделал её. Для него. Несмотря на всё. Несмотря на молчание. Несмотря на стену, которую Тилл так усердно строил между ними.       А он даже не заметил.       Тилл смотрел.       И тут дыхание сбилось.       Потому что он вспомнил.       Когда они были детьми, Иван однажды сказал как бы между делом:       — Если бы я был животным, я бы, наверное, был, ну… щенком или черепахой. О! Даже лучше! Гибридом! Понимаешь, странный, но медленный. И цепкий.       А Тилл, не раздумывая, засмеялся и выдал:       — Ты такой фрик.       Это была шутка. Нечто только между ними.       Иван никогда не жаловался. Никогда не поправлял его. Тилл со временем перестал так говорить — может, когда начал замечать, как Иван будто тихо светится, когда Тилл улыбается ему, или как его голос всегда чуть мягче, когда он говорил только с ним.       Но Иван ни разу это не упомянул. Ни разу не сказал, было ли больно.       И всё же… вот он. Этот амулет. Этот мягкий, глупый отклик.       Странный гибрид щенка и черепахи с кривенькой улыбкой.       Тилл сжал челюсть, быстро моргнул. Пальцы крепче сжали фигурку.       Он прижал амулет ко лбу, пытаясь дышать сквозь груз, раздавливающий грудь.       — Блять, прости меня, — прошептал он сипло. — Я должен был тебя увидеть.       Тилл просидел так долго.       Коридор опустел. Солнце опустилось ниже, заливая всё липким оранжевым светом, будто сам мир стал чуть мягче и позволял ему сломаться спокойно.       Он снова повернул амулет в ладони. Снова. И снова.       Краска облупилась по краям. На одном из ушек была едва заметная размазанная линия — наверное, от большого пальца Ивана, когда тот раскрашивал. Один глаз был чуть выше другого. Хвост шатался, будто его когда-то отломали и приклеили обратно.       Тилл тихо рассмеялся — сломленным, глухим звуком, больше похожим на то, словно человек вот-вот расплачется.       Он был уродливый. Комковатый. Сделанный вручную.       Он был Иваном.       И был всем, что Иван вложил в вещь, которую никто другой даже бы не заметил. И она прождала его в шкафчике пять дней. Будто верила в него.       Он вытер лицо рукавом — даже не понял, что плакал — и аккуратно потянулся в сумку за своим брелком. Петля из кожи, пара старых серебряных ключей, деревянная бусина, которую когда-то кто-то ему подарил. Ничего особенного. Ничего, что хоть раз ощущалось его.       Он продел маленький амулет на кольцо.       Сначала чуть не выронил — петля была слишком тугой, пальцы дрожали — но спустя несколько напряжённых секунд всё щёлкнуло. Теперь он неловко висел рядом с ключами. Маленький, цветной комочек заботы. Символ человека, который любил его одновременно громко и тихо.       Он смотрел на него какое-то время.       Потом на пол.       А потом — наконец — на своё отражение в металле шкафчика, искажённое, вмятое, как в кривом зеркале. И прошептал, едва слышно:       — Господи, я такой, блять, тупой.       Он снова посмотрел на амулет, голос дрогнул.       — Я был так занят тем, чтобы не видеть тебя, что даже не понял — ты был единственным, кого я хотел видеть.       Пальцы сжались вокруг него, как будто он был святыней.       — Я тебя не заслуживаю, — выдохнул он, глаза снова блестели. — Ты ждал меня. Ты, чёрт возьми, всегда меня ждал. И теперь… теперь я понял. Теперь, когда ты…       Исчез. Изменился. Проклят. Одурманен.       Теперь, когда он потратил пять дней, наблюдая, как Иван влюбляется во всех, но не в него.       Тилл с трудом сглотнул и прижал амулет к груди как признание. Как молитву. Как извинение.       — Я люблю тебя, — сказал он снова.       На этот раз громче.       Словно хотел, чтобы вселенная услышала. Словно есть шанс того, что ещё не поздно.       Он встал. Медленно. Нерешительно.       Амулет чуть звякнул о грудь, как сердцебиение.       И впервые за последние дни Тилл пошёл не для того, чтобы убежать — а чтобы найти Ивана.
Примечания:
167 Нравится 93 Отзывы 43 В сборник
Отзывы (3)