Неожиданный исход

NC-17
В процессе
106
1
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написана 431 страница, 182 908 слов, 27 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
106 Нравится 217 Отзывы 15 В сборник

Утрата контроля

Настройки
Примечания:
В какой-то момент, глубоко внутри, в той части сознания, где копилось всё подавленное за эти недели — страх, гнев, унижение, тоска по утраченной нормальности — в Горе что-то надломилось. Не с треском, а с тихим, необратимым щелчком, после которого перестало быть важным, что подумают охранники, что прикажет Алёна, что ждёт их дальше. Ей, как воздушному шарику, перетянутому верёвкой, требовалось хоть мгновение свободы, пусть иллюзорной. И этим мгновением стало озеро. Она рванула с места рывком испуганной косули — не к машинам, не к дороге, а в противоположную сторону, к той линии, где ржавый хлам сменялся крупной галькой, а затем — водной гладью. Её бег был стремительным и безрассудным, подошвы скользили по щебню, одежда развевалась как тёмное крыло. Девочки, застывшие в нерешительности, увидели лишь её удаляющуюся спину, а потом инстинктивно, подчиняясь незримому импульсу, бросились следом. Это был не план, не бунт — это была жажда жизни в её простейшей, самой физической форме: ощутить на коже не городскую пыль, а солёные брызги, вдохнуть не спёртый воздух машин, а бескрайний ветер. Охранники, на секунду потерявшие Алёну из виду, замешкались. Протокол не предусматривал таких сценариев. Их алгоритмы дали сбой: подопечные убегают, но не для побега, а к воде. Приказа на задержание не было. Они переглянулись, в их обычно каменных глазах мелькнула редкая растерянность. Один из них потянулся к рации, чтобы связаться с Алёной, но в этот момент Лиза уже достигла кромки воды. Озеро встретило её неласково, но честно. Ветер, гулявший по водным просторам, обрушился на неё стеной — свежий, резкий, пахнущий далёкими штормами, водорослями и чем-то первозданно-чистым. Он мгновенно пробрал насквозь тонкую ткань, выдул из лёгких остатки клубного угара и пороховой гари. Вода, тёмная, почти чёрная в наступающих сумерках, с глухим рокотом накатывала на камни, оставляя кружева белой пены. Полутьма — не ночная, а предвечерняя, серая и бархатистая — окутала всё, стирая чёткие границы. Лиза, стоя по щиколотку в ледяной воде, замерла. Она была маленькой, одинокой фигуркой на фоне бескрайней, холодной стихии. Это был кадр из самого меланхоличного и безысходного кино: девушка на краю мира, где за спиной — руины цивилизации, а впереди — лишь бескрайняя, равнодушная пустота воды и неба. Она наклонилась, опустила ладони в воду. Холод обжёг кожу, заставив содрогнуться. Она смотрела на свои отражённые в чёрной глади руки, смотрела вдаль, где уже зажигались первые огни противоположного берега — такие далёкие, такие недоступные, словно огни другого, нормального мира. Первой к ней подбежала Женя. Она, не раздумывая, ступила в воду, которая тут же намочила её ботинки и края узких джинс, посылая по телу ледяную дрожь. Но она не отступила. Она встала рядом, плечом к плечу, молча, просто присутствуя. Потом подошла Саша. Она не зашла в воду, а остановилась на гальке, её голубые глаза, широко открытые, впитывали величие пейзажа. В этом была своя эстетика, своя горькая поэзия — красота, которую не нужно завоевывать, которая просто есть, несмотря ни на что. Последней, медленно, словно во сне, приблизилась Тася. Она остановилась в метре от воды, её опустошённый взгляд скользил по волнам. Она не искала здесь утешения — его не существовало. Она искала нейтралитета. Места, где не было бы боли, страха, смерти Дрейка. И озеро, в своей величественной, холодной безразличности, давало ей это. Оно не было добрым. Оно было просто красивым. И в этой не-злобной красоте, в этом гулком рокоте волн и свисте ветра можно было на время раствориться, перестать быть собой. Их тихое, хрупкое перемирие с реальностью длилось недолго. Охранники, получив наконец указания, двинулись к ним тяжёлой, решительной поступью. Их тени, длинные и угрожающие, легли на мокрую гальку. Жесткие пальцы впились в плечи девушек, отрывая их от воды, от этого мимолётного забытья. Лиза, как всегда, взбунтовалась. Она закричала, дернулась, пыталась вырваться, её мокрые руки отскальзывали от их захватов. Но на этот раз к ней подошёл не просто охранник — к ней направился тот, чьё лицо никогда не выражало ничего, кроме готовности к крайним мерам. В его руке, холодной и чёрной, лежал электрошокер. Он не включил его, просто показал. Тихий, предупреждающий щелчок разрядки прозвучал громче любого крика. Взгляд Лизы встретился с этим безжизненным предметом, и всё её буйство мгновенно схлопнулось, сменилось животным, леденящим страхом. Дыхание перехватило. Она обмякла, позволив себя повести. Позор от этой покорности был горше ледяной воды. Их погрузили в машины и повезли прочь от озера, обратно в каменные объятия города. Алёна же осталась. Она стояла вдалеке, наблюдая, как огни внедорожников растворяются в сумерках, и когда последний звук мотора стих, её лицо, до этого бывшее маской контроля, исказила гримаса чего-то невыразимого. Она повернулась и медленно, целенаправленно, вернулась на «полигон» — на площадку между складами, теперь освещённую лишь призрачным светом поднимающейся луны. Воздух снова наполнился шипением баллонов и щелчками затворов. Она зарядила автомат шариками с самой яркой, кроваво-красной краской. И началась не тренировка, а экзорцизм. Ночь опустилась полностью, превратив заброшенную территорию в театр теней. Алёна двигалась в этой тьме не как человек, а как развоплощённый дух мести. Она не видела ржавых бочек и бетонных плит. Она видела его. Отца. Его высокую, негнущуюся фигуру за каждым углом, его холодный, оценивающий взгляд в каждой тени. Её движения стали резкими, до неестественности быстрыми. Она выскакивала из укрытия, вскидывала ствол и «убивала» — короткой, хлёсткой очередью в голову призрака, встававшего из-за контейнера. Падала на колено, делала перекат, стреляла в «него», притаившегося на возвышенности. Щёлкали затворы, хлопали шары, разбиваясь о металл и оставляя на нём яркие, как раны, пятна. Со стороны это выглядело бы как приступ безумия. Резкие рывки, мгновенные замирания, тихие, отрывистые команды самой себе, сквозь стиснутые зубы. Она сражалась с армией воспоминаний, и каждое попадание было попыткой убить ту маленькую девочку внутри, которая всё ещё ждала одобрения. Она расстреляла первый магазин за две минуты, затем, не теряя темпа, с лихорадочной поспешностью бросилась к кейсам, заряжала снова, её пальцы дрожали, но движения оставались выверенными. Время для неё сжалось в тугую пружину. Каждая секунда отсрочки, каждая пауза — была слабостью, которую он бы обязательно заметил и осудил. Так прошёл час. Два. Луна поднялась высоко, отбрасывая резкие, чёрные тени. Она «победила» его десятки раз. Но внутри ничего не утихало. Там, наоборот, поднималась буря — тревога, ярость, давно подавленная боль, которая, вырвавшись на свободу, грозила разорвать её изнутри. Голова гудела от напряжения, в висках стучало. Внезапно, посреди очередного манёвра, она споткнулась, её силы, казалось бы, неиссякаемые, на мгновение оставили её. Она тяжело опустилась на колени, потом села на холодный гравий, засыпанный песком. Автомат выпал из рук. А потом она, стиснув зубы, с диким, немым рыком, несколько раз с размаху ударила себя прикладом по бедру, по руке, пытаясь физической болью заглушить ту, что разрывала её душу. Дыхание её было тяжёлым, прерывистым, как у загнанного зверя. Она уставилась в землю, словно в этой груде камней и пыли было сокрыто решение всех её мук. Именно в этот момент один из охранников, проявив неосторожную инициативу, решил приблизиться. Возможно, чтобы предложить воду, или просто убедиться, что с хозяйкой всё в порядке. Он сделал два осторожных шага в её сторону. Алёна взметнулась с земли с нечеловеческой скоростью. Она даже не прицелилась — тело сработало на автомате, отработанные движения. Выстрел. Красный шар с глухим шлепком разбился о его плечо, окрасив тактический жилет в яркий, нелепый цвет. Она не видела в нём охранника. Она видела ещё одно воплощение того, кто всегда стоял над ней, судил, критиковал. И её лицо, обращённое к нему, было искажено такой первобытной, неконтролируемой яростью, такой болью и ненавистью, что мужчина, видавший виды, застыл в леденящем ужасе. Её глаза горели в темноте нечеловеческим огнём. Охранник отступил, понимая, что наткнулся на ту самую бездну, которую Алёна всегда так тщательно скрывала. Это была не злоба начальника. Это была агония раненого ребёнка, вооружённого до зубов и не знающего иного языка, кроме языка силы. Любви здесь не предлагали. Её нужно было заслужить. И она до сих пор, всеми фибрами души, пыталась её заслужить, убивая призраки на пустом ветру.

***

Утро наступило серое и безрадостное, словно город выдохнул после бурной ночи и теперь пребывал в похмельной апатии. Девушек, ещё не до конца пришедших в себя после вчерашнего «отдыха» у озера и последующего унизительного возвращения, снова погрузили в машины. На этот раз инструктаж проводил один из старших охранников, его голос, лишённый интонаций, звучал из динамиков, как голос автоматического объявления. Задание. Оно повисло в воздухе салонов ледяной глыбой. Вымышленные цели. Их нужно было «устранить». Не краской. Настоящими патронами. Пусть и учебная, симуляция, но формулировки были выверены, чтобы стереть грань. Цели описывались с бездушной точностью: «Мужчина в коричневом пальто, с портфелем, появляется у газетного киоска на перекрёстке в 14:00». «Женщина с рыжей сумкой и собачкой, прогуливается по набережной между скамейкой номер три и фонарным столбом». «Курьер на синем скутере, делает остановку у парадной дома с зелёной дверью». Это были не люди — это были мишени, набор отличительных черт, координаты на карте. Механика заказанного убийства, поданная как очередной урок. В глазах девушек отразился немой ужас. У Саши — ледяное оцепенение. У Горе — бунтующее неверие. У Таси — полная, окончательная отстранённость. У Жени — паническая растерянность. Мысль о том, чтобы нажать на спусковой крючек, зная, что на другом конце — живой человек, пусть и «условный», была чудовищна. Это пересекало последнюю, самую важную черту. Безмолвно, не сговариваясь, между ними было заключено молчаливое соглашение: они не станут этого делать. Даже если это игра. Даже если это симуляция. Принцип был прост и ясен — нельзя. Это было ядром их ещё не размытой человечности. Иэ привезли на новое место — промышленную окраину, утыканную скелетами недостроенных или заброшенных высотных каркасов. Две такие вышки, бетонные гиганты с зияющими пустыми проёмами окон, стояли рядом друг с другом, разделенные пустырем. Ветер на такой высоте гудел и выл, забираясь в рукава и горло. Вид отсюда открывался жутковатый и величественный — море города, море крыш, труб, и далеко на горизонте — та самая стальная полоска озера. Пары разделили: Тася и Женя на одной вышке, Горе и Саша — на противоположной. Тася забралась на самый верхний, открытый всем ветрам этаж и села на бетонный пол, прислонившись к холодной колонне. Ей выдали снайперскую винтовку — длинную, тяжёлую, смертоносно-изящную. Она взяла её, как берут змею за холодный хвост, и отодвинула от себя подальше, к самому краю, где начиналась пустота. Она не смотрела в прицел. Она смотрела в серое, низкое небо, и в её ушах навязчиво, как маятник, звучал тот самый хлопок и тихий стон Дрейка. Она была разбита. Мир для неё сузился до этого внутреннего гула боли. Женя расположилась этажом ниже, в помещении с выбитыми стёклами. Винтовка лежала перед ней на мешке с песком — импровизированной огневой точке. Она пыталась. Не стрелять — Боже упаси — но просто разобраться с этим чудовищем. Её пальцы, маленькие и неуверенные, скользили по холодному металлу, пытались найти удобный хват, она прикладывала приклад к плечу, щурилась, глядя в оптический прицел. Мир в нём превращался в перекрестье и увеличенные детали далёкой улицы. Она видела людей — крошечных, живущих своей жизнью. И от одной мысли, что нужно свести эти линии на ком-то из них, её тошнило. Её попытки были жалкими, робкими, полными отвращения к самому предмету в её руках. Она играла в подделку, в надежде, что этого будет достаточно. Именно в этот момент, когда её внимание было полностью поглощено бесполезной борьбой с оружием, сзади, совершенно беззвучно, появилась Алёна. Женя почувствовала присутствие скорее спиной, чем ушами — сгустившуюся тишину, изменение давления воздуха. Она резко обернулась, и сердце её провалилось куда-то в пятки. Кареглазая стояла в проёме отсутствующей двери, залитая серым светом снаружи. На ней была вся чёрная тактическая экипировка: прочный жилет с карманами, плотные штаны, высокие ботинки. На поясе — рация, из открытой кобуры у бедра выглядывала рукоять настоящего пистолета — бытавая деталь её кошмара. Но самое пугающее было её лицо. Оно не выражало ни злости, ни насмешки. Оно было пустым и серьёзным, как у хирурга перед сложной операцией. И в этой пустоте читалось холодное, непонимающее осуждение. — Почему не стреляешь? — её голос был низким, ровным, и в нём звучала та самая интонация, что жила в её памяти с одиннадцати лет — интонация отца, констатирующего очередной провал. Женя сглотнула ком, вставший в горле. Она сидела, полулёжа у своей позиции, и теперь инстинктивно подтянулась, села на колени, чувствуя себя школьницей, пойманной за подсказкой. — Я… — голос её сорвался, стал тонким и дрожащим. — Я… не могу. Алёна не ответила. Она сделала несколько неслышных шагов по бетонному полу и, не склоняясь, ловким движением забрала винтовку из рук Жени. Та отдала её без сопротивления, будто это была раскалённая кочерга. — Позволь взглянуть, — сказала блондинка, и её слова прозвучали как вежливая, но неоспоримая команда. Она вскинула винтовку к плечу. Её движение было одним цельным, выверенным до миллиметра актом. Она не искала удобной позы — она её приняла, став одним целым с оружием. Щека легла на приклад, глаз прильнул к окуляру прицела. Её поза была монолитной, недвижимой скалой посреди свистящего ветра. Женя, затаив дыхание, смотрела на неё. Ей было до мурашек страшно. Алёна в этот момент была воплощением всего, чего Женя боялась и ненавидела в этом мире — холодной эффективности, обесчеловечивающей жестокости. Чтобы не сойти с ума от этого осознания, её сознание начало отчаянно цепляться за другое. За то, как ветер треплет светлые, выбившиеся из-под чёрной повязки волосы Алёны. За чистый, красивый профиль, выступавший на фоне грязного бетона. За то, как эта грозная, утяжелённая экипировка подчёркивала, а не скрывала, стройность её фигуры. Она пыталась думать о чём-то добром, о чём-то светлом — о щенках, о котятках, о пушистых кроликах, с которыми почему-то ассоциировала Алёну в её редкие, неохраняемые моменты. Но реальность была неумолима: перед ней стояла девушка, в чьих руках оружие становилось естественным продолжением тела, чей взгляд, устремлённый в прицел, был безжалостен и холоден, как лезвие. В этом взгляде читался страшный навык, оплаченный годами тренировок, возможно, и чем-то большим. Мысль о том, сколько «целей» могло уже быть за этим прицелом, возникла сама собой, чёрная и липкая. Женя внутренне закричала и с силой выбросила её из головы, как выдёргивают с корнем ядовитый сорняк. Не может этого быть. Не хочет верить. Алёна замерла. Палец лежал на спусковом крючке небрежно, но готовый к действию. Она смотрела в тот мир, который для Жени был лишь абстракцией, и в её неподвижности была сосредоточена вся мощь и вся трагедия её существования. Она была идеальным оружием. И одинокой, замёрзшей девочкой в броне из льда, не знавшей, как сказать: «Мне страшно» или «Мне больно». Только «Цель уничтожена».

***

На самом верху, где ветер выл в рваных рамах, забираясь в рукава и под капюшон, неподвижно лежала Горе, прильнув щекой к холодной, чужой стали снайперской винтовки. Этажом ниже, в такой же бетонной клети с разбитым полом и граффити-предсмертными хрипами на стенах, сидела, поджав колени к подбородку, Саша. Задание было посредственным, базовым, почти рутинным для таких, как Алёна: одним человеком меньше, одним больше. Та, что отдала приказ, замнёт все следы. От них требовалось лишь нажать на спуск, став на миг безвольным продолжением механизма. Но в этой простоте и заключалась вся чудовищная, удушающая несостоятельность затеи. Винтовки были неподъёмно тяжелыми, чужими, их приклады пахли чужим потом, порохом и машинным маслом. Прицелы дрожали в руках, скользили по мокрым от волнения ладоням. Ни одна из них не могла выстрелить. Сквозь рации, подаренные для связи и превращённые в ошейники контроля, лились тихие, отчаянные разговоры ни о чём: о том, что скоро пойдёт дождь, о внезапно вспомнившихся строчках из забытых книг, о других девушках в других таких же точках на карте, таких же потерянных и запутавшихся. Между словами висел лёгкий, нервный, почти детский флирт — тщетная попытка ухватиться за что-то человеческое, живое и тёплое, среди этого всепоглощающего бетонного холода. Они старательно отгоняли мысли о возможной расправе за невыполнение, убеждая друг друга и самих себя, что Алёна поймёт. Как можно понять приказ перечеркнуть чужое существование? Они были до мозга костей уверены, что неспособны на это. В этой уверенности была их наивная, хрупкая и единственная правда. Горе лежала навзничь, оторвавшись от прицела, и глядела в зияющую черноту потолка, где клубились и сползали тени. На ней была чёрная, чужая тактическая форма, стягивающая тело, сливающаяся с полумраком. Она перебирала пальцами рацию, слушая тишину в эфире, нарушаемую лишь редкими щелчками помех и ровным, чуть сбивчивым дыханием Саши. Время теряло форму, растекаясь, как чёрная клякса по промокашке. Шум далёкого города внизу был похож на отдалённый, равнодушный прибой. И от этой бесцельности, от тягучего, липкого ожидания чего-то неотвратимого, сознание начало расплываться. Её начало клонить в сон — беспокойный, поверхностный, полный обрывков неясной тревоги. Её резко, грубо вырвало из этой дремы. В рации что-то щёлкнуло — не выключилось, а будто захлебнулось. Затем проступил сдавленный звук — не голос, а скорее шум, приглушённый шорох ткани о ткань, резкий вдох, перехваченный горлом, и невнятный, влажный выдох. Потом — абсолютная, давящая тишина, в которой слышался только высокий звон в собственных ушах. Ледяная игла страха, острая и точная, кольнула Горе под рёбра, заставив сердце упасть, а потом забиться с бешеной силой. — Саша? — тихо, почти беззвучно прошептала она в микрофон. Голос сорвался на хрип. Ответа не было. Только пустота, гудевшая в наушниках зловещим, механическим гулом. Запрет спускаться был железным, его вбили в голову вместе с инструктажем. «Чтобы не заложить миссию. Каждая сама за себя. Никаких контактов». Но в этой мёртвой тишине эфира кричала безмолвная паника. Горе вскочила, тело действовало раньше мысли. Винтовку она швырнула к стене — тяжёлый, бесполезный хлам, символ послушания, на которое она не была способна. Крадучись, как тень по тени, она начала спускаться по тёмной лестничной клетке. Под ногами хрустели осколки стекла, скрежетал песок, и каждый звук казался предательским выстрелом в тишине. Она миновала один пролёт, затем другой, сердце колотилось в висках, в горле стоял медный привкус страха. И замерла. На площадке этажом ниже, залитой тусклым, грязноватым светом из огромного разбитого окна, стояли двое. Высокий, широкоплечий мужчина в чёрной, облегающей балаклаве, скрывающей всё, кроме узкой полоски глаз, и Саша. Он был огромен, как гора, подавляющий своей физической массой, а она рядом с ним казалась хрупкой, почти невесомой куклой. Он держал её сзади, одной рукой сжимая её запястья, скрученные за спиной, а другой приставив к её виску короткий, матовый ствол пистолета. Сашина винтовка лежала в пыли и мусоре у её ног, словно сброшенная игрушка. В её широко раскрытых, не моргающих глазах не было слёз — только чистейший, немой, животный ужас. И — что было хуже всего — бездонная, острая жалость. Жалость, обращённая к Горе, которая теперь видела это, которая стояла, застигнутая на месте преступления собственной человечностью. Мужчина резко, с хищной чуткостью обернулся, почувствовав присутствие. Его глаза, видимые сквозь прорези маски, были лишены всего человеческого — в них плавали лишь холодная целеустремлённость и раздражение, как у мастера, которого отвлекли от работы. Он рванул Сашу ближе к себе, используя её тело как живой щит, прикрываясь им от новой угрозы. — Отпусти её, — прозвучал голос Горе. Он прорвался сквозь ком в горле, низкий, налитый свинцовой серьёзностью, но концы слов чуть дрожали, выдав внутреннюю дрожь, бьющую по всему телу. — SHUT UP! [ЗАТКНИСЬ!] — рявкнул мужчина, и его акцент, грубый, чуждый, резанул воздух, как лезвие. Он ткнул стволом в висок Саши, и та зажмурилась, беззвучно пошевелив бледными губами. Она не сопротивлялась, её тело обмякло в его железной хватке — не от слабости, а от смертельного понимания бесполезности любого движения. Но её взгляд, прикованный к Горе, говорил ясно, как крик: «Уходи. Прошу, уходи. Не надо». — Step back. On your knees! [Отойди. На колени!] — прогремела следующая команда. Слова, отточенные и злые, висели в воздухе, как физическая угроза. Горе поняла мгновенно. Саша — нет, но по ледяному тону и жесту ствола всё догадалась. И её лицо исказилось новой, ещё более страшной гримасой отчаяния. Теперь они обе были в ловушке, и ловушка захлопнулась. Горе медленно, будто конечности налились свинцом, сделала шаг назад. Мозг лихорадочно метался, выискивая невозможные планы, перебирая отчаянные, нелепые варианты. Каждая деталь врезалась в сознание с болезненной чёткостью: пылинки, танцующие в косом луче света, ржавая жила на стене, похожая на кровеносный сосуд умирающего бетонного исполина, бесконечная, засасывающая пустота за разбитым окном. Она опустилась на одно колено. Бетон был ледяным, холод просачивался сквозь ткань, прожигал кожу. Потом на второе. Поза была неестественной, унизительной. Она подняла руки вверх, в древнем, покорном жесте капитуляции. Её длинные пальцы слегка подрагивали, вырисовываясь на фоне грязной стены. В глазах Саши что-то надломилось окончательно. Видеть Горе — сильную, упрямую, всегда собранную Горе — стоящей на коленях с поднятыми руками, было невыносимее любой угрозы, любого ствола у виска. Это была капитуляция всего их хрупкого, выстроенного за несколько часов тихих разговоров мира. Это был конец. В этой сдавленной тишине, в этом замедленном времени, им обеим казалось, что дальше уже ничего не будет. Этот мужчина не нуждался в информации, не пытался что-то выманить. В его позе, в его взгляде читалась простая, чистая жажда доминирования и завершения. Возможно, заложницы были ему нужны как разменная монета, а возможно — для чего-то более отвратительного. Обе это понимали, считывая животным чутьём, но были парализованы, способны лишь наблюдать за разворачивающимся кошмаром, боясь даже дыханием спровоцировать убийство. И в этот миг, когда внимание мужчины на долю секунды, на один фатальный миг, сместилось с жертвы на покорную фигуру на коленях, Саша рванулась. Не для нападения — для освобождения. Это был порыв отчаяния, лишённый расчёта, чистая физиология. Она резко дёрнула головой назад, пытаясь выбить оружие, хоть как-то сместить прицел. Но он был профессионалом. Он оказался быстрее. Намного быстрее. Его реакция была мгновенной, отточенной, как удар хлыста. Тело само ответило на угрозу. Раздался хлопок. Негромкий, приглушённый, странно сухой в этой гигантской бетонной полости. Он не гремел, а щёлкнул, как ломающаяся ветка. Обе девушки инстинктивно зажмурились, тела сжались в ожидании удара, конца, темноты. Но боли — той, которой ждали, — не последовало. Вместо неё мир наполнился хаосом других звуков. Громкое, переходящее в яростный вопль ругательство. Звук спотыкающихся, мечущихся ног, отчаянный скрежет подошв по бетону, борющихся за сцепление. Короткий, оборванный крик — уже не ярости, а чистой паники. И затем — стремительно удаляющийся, нарастающий шум падения, который длился бесконечно. Сперва глухой удар тела о железную балку, потом тяжёлые, дробные удары о бетонные выступы лестницы, звук ломающегося, неумолимо теряющего форму предмета, и наконец — отдалённый, окончательный, всепоглощающий глухой шлёпок где-то в самых глубинах, в чреве здания. И потом — тишина. Та самая, давящая, из которой они только что вырвались, но теперь она была в тысячу раз громче и значительней. Он сорвался. Сорвался в эту чёрную пасть благодаря её отчаянному рывку, нелепой случайности, сцеплению сил и неудач. Это звучало абсурдно и не менее пугающе, чем выстрел. Благо, ни одна из них не успела сфокусироваться на самом моменте падения, их сознание защитило их от этого убийственного зрелища, оставив лишь звуковую дорожку ужаса. Может, это и было к лучшему. Саша стояла, опустив руки, не веря, что железная хватка исчезла. Она смотрела в пустое пространство у края лестничного пролёта, на рваный край бетона, за которым только что была чья-то жизнь. Смотреть вниз, в чёрную бездну шахты, не было сил. Осознание пришло не мыслью, а волной леденящей, подкатывающей к горлу тошноты: человек мёртв. И она к этому причастна. Самооборона, — пронеслось в голове пустой, бесполезной мантрой, которую мозг отказывался принять за истину. Руки сами собой начали трястись, мелкой, неконтролируемой дрожью. Белый шум в ушах, заглушавший всё, начал стихать, отступая, как прилив. И его сменил другой звук — сдавленное, прерывистое, булькающее клокотание. Звук, которого не должно было быть. Саша обернулась, и её сердце разорвалось на части. Горе не встала с колен. Она сидела, скрючившись, съёжившись, обе руки судорожно впились в левое плечо, около ключицы. Из-под её сведённых судорогой пальцев, обжигающе-ярких на фоне чёрной ткани, сочилась, вытекала, пульсировала кровь. Она текла не ручьём, а густой, тёмно-алой волной, пропитывая тактический жилет, заливая ладони, стекая по рукаву и капая на серый бетон, где тут же впитывалась, оставляя ржавые, быстро темнеющие пятна. На тёмной ткани, чуть выше ключицы, зияла маленькая, почти аккуратная дырочка. Крошечная, ничтожная точка, из которой била жизнь. — Ты… Ты в порядке? Лиза? — голос Саши прозвучал как будто издалека, чужой, тонкий, пронзительный от ужаса. Горе молчала. Она мотала головой из стороны в сторону, словно отгоняя назойливую муху или пытаясь стряхнуть оцепенение, но в её глазах не было осознания — только мутный, застланный туман шока и непонимания. Боль, острая, рвущая и жгучая, ещё не накрыла её с головой, её сдерживал всё тот же липкий адреналин, но тело уже слабело, предательски подкашивалось. Цвета вокруг поблекли, края зрения поплыли и потемнели, как в старом телевизоре при отключении. Она пыталась дышать, но каждый короткий, хриплый вдох отдавался горячей, раздирающей иглой где-то глубоко в груди. Страх за себя растворился в Саше мгновенно, смытый новой, всепоглощающей, цунами ужаса. Она бросилась к Горе, забыв про пропасть, про тело где-то внизу, про приказ, про винтовки, про весь безумный мир вокруг. — Всё… всё будет хорошо. Слышишь меня? Мы выберемся. Мы найдем врача. Главное, что мы обе живы, понимаешь? — зашептала она, обнимая её за талию и пытаясь поднять. Слова звучали пусто, фальшиво и безнадёжно, но их нужно было говорить. Это была единственная тонкая, рвущаяся нить, связывающая их с реальностью, с будущим, которого, возможно, не существовало. Горе, с её помощью, встала на ноги, пошатнувшись, как пьяная. Её лицо было белым, как мел, губы посинели. Она судорожно сглотнула, пытаясь что-то сказать, просипела, но издала только хриплый, кровавый пузырь на губах. Её вес почти полностью, безвольной тяжестью, лег на Сашу. Опираясь друг на друга, две окровавленные тени, они двинулись к лестнице, ведущей вниз, в неизвестность. Каждый шаг вниз давался с мукой. Горе сжимала рану, но кровь просачивалась сквозь пальцы, тёплая, липкая, неумолимая. Саша поддерживала её, чувствуя, как та мелко, часто дрожит, как ослабевает с каждой секундой, и говорила, говорила без умолку, заговаривая смерть, — о жёлтом свете в окнах на соседнем доме, похожем на спасение, о том, что дождь вот-вот начнётся и смоет всю эту грязь и кровь, о том, как они потом будут пить горячий, сладкий чай под толстым одеялом и смеяться над сегодняшним днём. Она говорила о будущем, которого отчаянно хотела, как никогда в жизни. Они спускались в сгущающийся полумрак, две испачканные кровью, пылью и чужим ужасом фигуры в чёрной, чуждой им форме наёмников. Их дыхание, частое, прерывистое и хриплое, смешивалось в один жалобный, живой звук. Глаза Горе теряли фокус, она спотыкалась на ровном месте, её ноги заплетались. Шок отступал, уступая место волнам накатывающей, чёрной боли, и она тихо стонала, закусывая губу до крови, чтобы не закричать. Мир сузился до скользких ступеней под ногами, до хрупкого, ослабевающего тела под рукой, до тёплой, сочащейся крови на ладони и до безумной, щемящей, последней надежды, что внизу, на первом этаже, есть ещё жизнь, помощь, а не просто другие безликие охранники или новая, готовая засада. Они были соучастницами теперь не только в чужой смерти, там, в глубине шахты, но и в этой отчаянной, тихой борьбе за жизнь друг друга. И в этом медленном, мучительном падении во тьму, в этом совместном спуске с окровавленных этажей в неведомое, было что-то бесконечно более настоящее, более страшное и более чистое, чем всё, что им приказывали сделать сверху. Они наблюдали за собой со стороны, как за героинями чужого, абсурдного кошмара, и единственным якорем, единственной правдой во всей этой лжи был хриплый звук дыхания рядом, всё утяжеляющийся вес на плече и леденящий, всепроникающий ужас от одной-единственной мысли, что этот хрип может прерваться в любой миг, а этот вес — вдруг стать абсолютно неподъёмным, окончательным и безмолвным.

***

Глухой, раскатистый хлопок, будто разорвавшаяся стальная пружина, рассек промозглый воздух. Эхо покатилось меж оголённых бетонных стен, спустилось в подворотню и затерялось где-то в сырых сумерках наступающего вечера. Женя дёрнулась всем телом, инстинктивно вжалась в шершавую поверхность стены, и веки её, будто опалённые этим звуком, сомкнулись. Но сердце — это отдельная, дикая вселенная внутри — не замерло, а напротив, взорвалось адской, рвущей рёбра тарантоэллой. Без оптического прицела, с этого расстояния, было лишь смутное движение в конце пустынной улицы, да тёмный силуэт, рухнувший на асфальт, в отражённый в луже тусклый свет фонаря. Но её нутро, её внутреннее чутьё, кричало с неопровержимой ясностью арифметической аксиомы — Алёна не промахнулась. Это была не догадка, а знание, вбитое прямо в костный мозг, парадоксальное и неоспоримое, как дважды два — четыре. Она медленно разомкнула ресницы. Взгляд её, затуманенный шоком, уловил не лицо девушки, а её глаза. В глубине карих, всегда таких спокойных, даже холодных, озерцов, бесновалась теперь крошечная, но жутко яркая искра. Не удовольствия — нет. Это была искра абсолютной, тотальной уверенности. Уверенности, что сгустила воздух вокруг них, превратила его в тягучий, противный сироп, которым невозможно дышать. В этой уверенности был приговор всему миру. На миг всё — ржавые пожарные лестницы, серое небо, далёкий гул города, сама боль в сжатых кулаках — потеряло всякий смысл. Он испарился, словно его и не бывало, оставив после себя леденящую, абсолютную пустоту. Собственное тело перестало быть своим; оно стало чужим, тяжёлым, недвижимым придатком к бушующему внутри урагану. И на этом лице — лице девушки, чьи губы она целовала ещё вчера, чей смех был для неё тёплым звуком, — она увидела проблеск. Сначала — крошечную, нервную подёргивающуюся мышцу в уголке рта. Потом — едва уловимый свет в глазах. Не радость. Нечто более чудовищное — мрачное, глубокое удовлетворение от сделанного. От того, что палец нажал на спуск, и кусок свинца прервал чужую, отдельную, неповторимую жизнь. Жизнь невинного? Или виновного? Какая теперь, чёрт возьми, разница? Этот вопрос висел в сгущённом воздухе бесполезным, никчёмным бубном. Он ничего не отменял, не облегчал каменную гирю, что обрушилась на душу Жени. В глазах мира, в её собственных глазах, Алёна в этот миг превратилась в архетип, в монстра из страшных сказок, в того самого Джокера, чью улыбку боятся, но на которого тайно засматриваются. В неё, в эту хрупкую блондинку, вживлён был вирус абсолютного, холодного зла. И это осознание сейчас не вызвало желания бежать. Оно высекло искру. Маленькую, горящую точку в самой глубине грудной клетки. Искра упала в океан бензина — океан накопленной боли, недоумения, предательства. Вспыхнула. Рванула. Сорвала с предохранительной чеки всю её ярость. Старый, ржавый двигатель внутри груди взревел, завыл, выкручиваясь на немыслимые обороты. Она не хотела убегать. Она хотела крушить. Хотела вцепиться, вжарить, стереть с лица земли этот спокойный, красивый, чудовищный обман. Эти глаза, что так лгали! Лгали любовью, лгали нежностью, лгали надеждой на какое-то общее, светлое завтра. Они оказались хуже. Хуже любой, самой аморальной картинки, которую можно было представить. Они оказались просто щелью во тьму, в абсолютную, ледяную бесчеловечность. И самое страшное — Женя, связанная с этой девушкой тысячей невидимых нитей — общими вздохами в темноте, шёпотом на подушке, вкусом её губ на своих, — с ужасом осознала: а не заразилась ли и она? Не стала ли частью этого искажённого мира, где жизнь — это мишень, а любовь — прицельная мушка? Резким, порывистым движением, от которого хрустнуло плечо, она отшвырнула винтовку. Та с глухим, металлическим лязгом ударилась о груду битого кирпича и замерла, нелепая и смертоносная. Сама Женя, вся дрожа, как в лихорадке, навалилась на Алёну, вцепилась пальцами в грубую ткань её тактической жилетки, отшвыривая от края крыши, от этой пропасти, в которую только что улетела чужая душа. Блондинка отшатнулась, споткнулась о неровность бетона. В её широко раскрытых глазах мелькнуло нечто новое — не испуг даже, а глубокая, ошеломляющая растерянность. Она застыла, будто перед ней был не человек, а разъярённый, ослеплённый болью зверь, вот-вот готовый ринуться на красную тряпку её собственного спокойствия. Женя не видела деталей. Мир плыл, расплывался красками, как в душном, кошмарном сновидении. Сквозь эту водянистую пелену она чувствовала лишь вес чужого тела в своих руках. Собрав всю силу отчаяния, она рванула на себя и с размаху впечатала светловолосую в стену. Голова блондинки с глухим, костяным стуком ударилась о бетон. Но та, автоматом сработавшего инстинкта бойца, смягчила удар, вжав плечи и подобрав подбородок. Это бессознательное, профессиональное движение, эту холодную расчётливость даже в момент агрессии, Женя восприняла как новое, последнее оскорбление. Пальцы её, белые от напряжения, впились в ткань жилетки, рвали её, пытаясь добраться до кожи, до плоти, до самой сути этого существа, чтобы разорвать её на атомы. Она снова тряхнула её, и снова прозвучал тот же чёрствый, отвратительный стук. — Сука! — вырвалось из её горла хриплым, нечеловеческим воплем. — Что ты наделала? В глаза мне смотри! Смотри, тварь ничтожная! Тварь! Она захлёбывалась каждым словом, задыхалась в пространстве между криком и рыданием. И вот, её взгляд, наконец, сфокусировался. Уперся в те самые карие озёра. Но они были пусты. Не просто спокойны — опустошены. В них не было жизни, не было страха, не было раскаяния. Была лишь безнадёжная, леденящая пустота, как у дорогой фарфоровой куклы, за которой забыли душу. Эта пустота добила её окончательно. — ТЫ УБИЛА ЧЕЛОВЕКА! — заорала она, и голос сорвался в визгливую, надтреснутую октаву. Слюна брызгала с губ, слова метались, как шрапнель. — Ты прямо сейчас всадила пулю в живого! У него была жизнь! Будущее! Его, может, дома ждут! Жена! Ребёнок! Кошка, которая сидит на подоконнике и ждёт, когда хозяин почешет за ухом! Собака, которая не поймёт, почему он не вернулся! Ты понимаешь это?! Понимаешь?! Она вжимала Алёну в холодную стену так, что собственные мышцы плеч и предплечий горели огнём, немели, переставали слушаться. Но блондинка не сопротивлялась. Она висела в её хватке, как тряпичная кукла, лишь её грудь тяжело и прерывисто дышала. — Ты хотела, чтобы это сделала Я? — продолжила Женя, и в её голосе, сквозь ярость, пробилась нота настоящей, детской обиды. — Чтобы МЕНЯ посадили? Чтобы МОЯ жизнь кончилась в тюремной камере? Это закон! Это не игра! Ты вообще в себе? Ни стыда, ни страха! Ни капли! И какого… какого хуя ты думаешь, что останешься безнаказанной? А? Справедливо, да? Он заслужил? Скажи, чёрт возьми, он ЗАСЛУЖИЛ умереть?! Слова лились лавиной, тяжёлой, неудержимой, бессвязной. Их было слишком много, и неслись они слишком быстро, чтобы их можно было осмыслить. Казалось, они просто бились о каменную маску лица Алёны и отскакивали, не оставляя следа. И тогда прозвучал её голос. Тихий, ровный, лишь с лёгкой, едва уловимой щелью-дрожью в самом низу. Голос, который Женя знала так хорошо — твёрдый, командирский, лишённый вибраций. — Какое тебе дело до жизни того, кого ты увидела сегодня в первый и последний раз? В этой фразе не было вызова. Была лишь усталая, леденящая констатация. И в тот же миг, рядом с бедром Жени, раздался лёгкий, шёлковый шорох. И в живот, чуть ниже солнечного сплетения, упёрлось что-то твёрдое, круглое, безжалостно холодное даже сквозь толстовку. Алёна инстинктивно глянула вниз. В полумраке, в отблесках далёких огней, блеснул тёмный металл. Дуло пистолета. Оно упиралось прямо в неё, в самую мягкость, в узел жизни. Время остановилось. Воздух, и без того густой, окончательно превратился в смолу. В нём теперь явственно ощущался привкус пыли, ржавчины и далёкой, городской гари. Он был отвратителен на вкус, им хотелось подавиться. Обе девушки замерли. Одна — плача беззвучными, яростными слезами, которые текли по её грязным щекам, выдавая бурю немыслимой боли, боли за того незнакомца, за разрушенную любовь, за саму себя. Другая — окаменевшая, с лицом статуи, в глазах которой пустота медленно начинала заполняться чем-то иным. Страхом? Нет, не страхом смерти. Алёна давно договорилась со смертью, они были старыми, неразлучными знакомыми. Ей было страшно другого. Страшно причины. От того, что холодный металл в её живот упирается рукой той, чьё дыхание было для неё воздухом, чьи прикосновения казались единственной реальной благодатью в этом абсурдном мире. Сердце, которое должно было сжаться от ужаса, напротив, бешено забилось, крича о любви даже в преддверии предательства. Всё тело анестезировалось этим знанием, стало ватным, неспособным к движению. Казалось, это конец не жизни, а чему-то гораздо большему. Конец вере в то, что её кто-то может полюбить по-настоящему. Конец наивной мечте о спасении через другого. И это было бы логично, справедливо, закономерно. Но её сердце, её предательское, глупое сердце, даже сейчас, под дулом пистолета, не переставало любить. Оно бы любило до последнего удара, до последней капли, вытекшей из простреленного тела. Глаза Жени, полные слёз и невысказанных вопросов, безмолвно молили. Всё её тело онемело. Её надежда, её хрупкая, построенная за месяцы вера в эту девушку, в их особенную, странную связь — всё это рассыпалось в прах, как карточный домик от дуновения. Женя оказалась той самой пешкой, которая, пройдя через всё поле боли и унижений, незаметно для всех превратилась в ферзя. Но в этом превращении не было триумфа — только ледяное одиночество и осознание, что ты поставила мат не противнику, а самому понятию игры, самому королю — своей собственной надежде. Та, кого все считали слабой, незаметной, способной лишь на жалкие шажки, одним движением перечеркнула все правила. И теперь победительница стояла перед пустотой, которую сама же и создала. И теперь ставила мат. Мат королеве своих же чувств. Пистолет вжимался сильнее, давя на рёбра, вызывая тупую, глубокую боль. Алёна приняла эту боль как должное. Как заслуженное наказание. Она была мастером по терпению, по приятию страданий. В её внутреннем мире, выстроенном годами чужих упрёков и собственного отчаяния, не было места мысли, что она может быть не виновата. Что её, возможно, не должны были бить, унижать, учить ненавидеть саму себя. Ей твердили, что она — неудачница. Сволочь. Эгоистка. Слишком мягкая и одновременно слишком чёрствая. Слишком глупая, чтобы жить, и слишком живучая, чтобы сдохнуть. Этот шум стоял в её голове вечным, надоедливым роем, занимая всё свободное пространство. Она никогда ничего не выбирала. Никогда не смела хотеть. А разве могла? И даже если могла — зачем? Чтобы стать одной из тех нежных, ранимых, чистых созданий, что плачут от малейшей грубости? Они вызывали в ней ярость. Дикую, всепоглощающую. Но была ли это истинная ненависть? Или это была та самая, серая, едкая зависть? Зависть к их способности чувствовать боль остро, ярко, и тут же жаловаться на неё, зная, что их пожалеют. Она же не умела жалеть себя. Её учили, что слабость — самый страшный грех. Никогда не сдаваться. Никогда не проигрывать. Никогда не показывать, что тебе больно. И сейчас она просто терпела. Ждала. Потому что в самой глубине этого искажённого, выжженного внутреннего ландшафта всё ещё теплилось одно-единственное, непоколебимое чувство. Любовь. Доверие. Если Женя решит нажать на спуск — значит, так надо. Значит, она этого заслужила. Она позволит ей это. Позволит разрушить себя, потому что в руках любимого человека даже уничтожение казалось последней, извращённой формой близости. Тишина между ними растянулась, стала физически осязаемой, как стена из толстого, непрозрачного стекла. Сквозь него они видели искажённые черты друг друга — боль, гнев, пустоту, обречённость. Где-то далеко внизу, на улице, резко захлопала дверь, залаяла собака, завелась машина. Жизнь, глупая и равнодушная, двигалась дальше, не подозревая, что здесь, на краю крыши, в промозглых сумерках, разыгрывается маленькая, тихая трагедия вселенского масштаба. Две вселенные, которые на мгновение соприкоснулись, породив и тепло, и свет, и невероятную боль, теперь отдалялись друг от друга со скоростью света, унося с собой осколки доверия, нежности и того хрупкого будущего, которое так и не наступит. А холодный кружок ствола так и оставался точкой невозврата, вдавленной в плоть, — немым вопросом, на который не было ответа. Холодное дуло пистолета впивалось в плоть, становясь центром вселенной, единственной реальной точкой в расплывающемся мире. Алёна не могла пошевелиться, не могла вымолвить слово. Она была парализована не страхом, а тем водоворотом образов, что пронзил её сознание, вырвавшись из самых потаённых, тщательно запертых уголков памяти. Они проносились перед её внутренним взором с быстротой света, искажённые, яркие, невыносимо болезненные.

***

Вот оно — первое воспоминание, намеренно выстроенное, как декорация. Приятный летний вечер. Она после тренировки прощается с красноволосой девушкой у выхода из метро. В чужих глазах — открытость, лёгкая усталость после дня, искорка живого интереса. Алёна тогда отрепетировала в сотый раз лёгкую, небрежную улыбку, чуть приподнятый уголок губ, взгляд, чуть более тёплый, чем обычно. Искра между ними проскочила — ощутимая, почти физическая. Для Жени это было волшебство спонтанной встречи, магия притяжения, столь же очевидная, как голубое небо над Зеленоградом. Для Алёны — ювелирно выполненный первый шаг сложного алгоритма. Она рисовала эту картинку специально, выверяя каждый штрих: наклон головы, тембр голоса, расстояние между телами. Цель — расположение, комфорт, размытие границ. Но даже тогда, в этом холодном расчёте, что-то дрогнуло. Что-то тёплое и липкое, как весенний сок, просочилось сквозь броню. Картинка сменилась другой, резкой, как удар ножом. Полумрак заброшки, пахнущий пылью и озоном от перегоревшей проводки. Женя сидит на простом деревянном стуле, её запястья зафиксированы тугими верёвками. По щекам ручьями текут слёзы, размывая дорожки городской грязи. Алёна подходит, её тень падает на содрогающееся тело. Она холодными пальцами поднимает влажный, дрожащий подбородок, заставляя посмотреть в свои глаза. И видит там не просто страх. Видит крушение целого мира. Видит, как в этих прекрасных, болотного оттенка глазах, гаснет последний огонёк доверия, а на его месте начинает кристаллизоваться что-то иное — ледяное, хрустальное, беспощадное. Разочарование, переходящее в ужас, а из ужаса рождающееся новое, незнакомое качество. Она ждала слёз, истерики, может, даже попытки сопротивления. Но не этой тихой, вселенской безнадёги, которая на секунду изменила сам цвет радужки Жени, будто впитав в себя всю тьму комнаты. Эта реакция была сильнее, ярче, глубже любого её прогноза. Она обожгла, как током. В тот миг алгоритм дал сбой. Вместо удовлетворения от контроля, в груди кольнула острая, незнакомая боль. И тут же память подбросила другой кадр, окрашенный в тёплые, сюрреалистичные тона. Салон частного самолёта, за иллюминаторами — взлётная полоса, пронизанная лучами заходящего солнца. Женя с завязанными глазами, её пальцы судорожно вцепились в Алёнину руку. Это не было жестом доверия. Это был инстинктивный хват тонущего за соломинку, слепого котёнка за шерсть матери. Она вела её по узкому проходу, чувствуя, как та полностью отдалась, обезоруженная, податливая, послушная из-за страха перед неизведанным. В этом слепом повиновении была невыносимая, сладкая мука. Бабочки в её собственном животе не просто порхали — они бились стаей, с острыми, стальными крыльями, готовые распороть её изнутри, вырваться наружу и облепить это хрупкое, доверчивое создание. Подавать виду было нельзя. Маска спокойствия должна была быть идеальной. Но в ту минуту она грезила не о власти, не о контроле. Она хотела остановить время. Хотела, чтобы этот десятишаговый путь по ковровой дорожке длился вечность. Чтобы тёплые, цепкие пальцы Жени никогда не разжимались. Это чувство — смесь абсолютного обладания и щемящей нежности — было нужнее ей, чем кислород в разреженном воздухе салона. И она получила его. Ценой обмана, похищения, слома чужой воли. Но получила. Следующая вспышка — ещё боль, ещё хрупкость. Прохладная ванная комната в элитном особняке. Женя, бледная как полотно, испугавшаяся обычного, внезапно хлынувшего чужого носового кровотечения. Глаза её были полы бездонной, детской паники, надумавшей себе катастрофу. И тогда Алёна, переступив через внутренние барьеры, через своё отвращение к открытым, липким проявлениям эмоций, обняла её в ответ. Не как тюремщик — как укрытие. Женя не оттолкнула, она вжалась всем телом, спрятала лицо в её плече, доверив свой иррациональный страх. Она, всегда такая яркая, шумная, эмоциональная, в тот миг стала маленькой, беззащитной девочкой. И рассказала сквозь всхлипы о каком-то давнем детском кошмаре. Это была минута настоящего, невыдуманного перемирия. Минута, когда все роли — похитителя и жертвы, сильной и слабой — расплылись, оставив лишь две дрожащие души в холодном кафельном пространстве. Алёна запомнила каждую деталь: запах дорогого мыла и железа, тепло чужого тела сквозь тонкую ткань футболки, прерывистое дыхание у самой шеи. Она, не терпящая тактильности, в тот миг жаждала этого контакта, как жаждут воды в пустыне. С Женей всё было иначе. Она была тем магнитом, что вытягивал из неё ржавые гвозди старых травм, заставлял мир не просто существовать, а сиять ослепительными, ядовито-прекрасными красками. От этого сияния подкашивались ноги и замирало сердце, словно перед прыжком с высоты. Вот она лежит рядом со спящей Женей в затемнённой спальне, наблюдая, как лунная пыль скользит по её красным прядям, рассыпавшимся по подушке. Её организм, вышколенный годами дисциплины, реагировал на эту девушку с первобытной, животной прямотой: желанием быть рядом, вдыхать её запах, создавать новые, общие мгновения, сплетая их в вечность. Если бы можно было остановить время и заключить их двоих в один бесконечно длящийся день, она бы сделала это, не задумываясь. Мысль жгла, как раскалённая проволока: она хотела именно её. Не какую-то другую. В её власти, в её распоряжении были целые гаремы возможностей. Она могла приказать доставить кого угодно: дочь конкурента, чью жизнь обменяют на выгодный контракт; холодную, безупречную красавицу-киллера из соперничающего синдиката; избалованную светскую львицу, чей отец правит финансовыми потоками целого региона. Она могла заполучить женщин неземной, модельной красоты, обученных всем искусствам угождения, способных подстроиться под любой, самый изощрённый каприз, стать идеальным, но бездушным отражением желаний клиента. Она видела их — на закрытых показах, в шикарных особняках, в досье своих подчинённых. Богинь со страниц глянца, танцовщиц, чьи тела двигались с математической поэзией, умных, властных, сильных женщин, у которых было всё — кроме той самой, неповторимой искры, что жила в глазах Жени. Она не хотела их. Не нуждалась. Её одержимость была болезненной, ненормальной, пожирающей изнутри. И началось всё не в день похищения, а гораздо раньше. Вспомнился тот самый, роковой день в её кабинете. Стертое в память, как отпечаток, помещение: панели из тёмного дуба, матовый свет от огромной люцитовой лампы, тяжёлый запах старой бумаги, дорогой кожи и слабого, едва уловимого аромата её собственных духов. Она делала ежегодный, чисто формальный обход, проверяя «активы». Её помощница, девушка с лицом невинной нимфы и руками, умеющими незаметно перерезать горло, засуетилась, забегала, глаза её округлились от подобострастного страха. На планшете мелькали лица, досье, списки целей для шантажа, давления или прямого устранения. И вдруг — вспышка цвета. Среди моря серых, напряжённых или надменных физиономий промелькнуло живое пламя. Ярко-красные волосы, смеющиеся глаза, смотрящие прямо в объектив. Женя. Алёна замерла. Приказала пролистать назад. Взяла планшет в руки. Долго, молча, вглядывалась в пиксели, пытаясь понять: что в этом простом, открытом лице так вцепилось в неё когтями? Какая там тайна? Какая угроза? Какой магнит? Информация поступила в течение суток. Всё было до безобразия банально. Обычная девушка из обычной семьи. Небогатая. Училась на преподавателя. Соцсети — смесь глупых приколов, мемов, фотографий с друзьями в кафе, редких постов о личной жизни. Скучная, мирная, «овощная» жизнь, как с презрением назвала бы это Алёна раньше. Та жизнь, которую она наблюдала из бронированного стекла своего мира, как наблюдают за аквариумными рыбками — без понимания, зачем им вообще нужно плавать. Но она не смогла оторваться. Она пробила всех: тётку в Твери, бывшего одноклассника в Калининграде, парня, с которым Женя встречалась два месяца в пятнадцать. Она нашла все её аккаунты, даже забытую «Фотостраницу» из детства. Она знала её адрес, расписание, любимый кофе, страх перед пауками и мечту однажды съездить в Корею. И ночью случился первый срыв. Она, привыкшая спать четыре часа и то урывками, выпила снотворное, пытаясь выключить навязчивый образ. Но он просочился в сон. Там Женя была ещё прекраснее — не земной, а какой-то сияющей, эфирной. Она улыбалась, что-то говорила, и Алёну потянуло к ней с непреодолимой силой. Она протянула руку, чтобы коснуться — и образ рассыпался, как дым. Проснулась она с ощущением леденящей, физической пустоты в груди, с таким отчаянием, будто у неё на глазах расстреляли самое дорогое существо. Она билась в истерике, беззвучно, давясь слезами, царапая собственную кожу до крови, потому что боль изнутри требовала выхода, требовала соответствия. И тогда впервые, с кристальной, чудовищной ясностью, родилась мысль: заковать. Схватить. Изъять из того жалкого, недостойного её мира. Сделать своей собственностью, как картину гениального мастера, которую нельзя оставлять в неподходящем климате. Желание было настолько искренним, настолько всепоглощающим, что оно испугало её своей чистой, неразбавленной эгоистичностью. В следующем сне она смогла прикоснуться. Кожа Жени во сне оказалась нежной и горячей, как лепесток, опалённый солнцем. От прикосновения по всему её телу прошёл разряд, сравнимый разве что с попаданием под напряжение в пылу перестрелки — только в тысячу раз сильнее, слаще, ужаснее. Это порабощало. Сводило с ума. Она запустила руку под воображаемую одежду, движения были неумелыми, дрожащими, ноги подкашивались. Ей было достаточно этого мимолётного прикосновения к разгорячённой коже, чтобы весь следующий день провести в состоянии, близком к белой горячке. Никакие привычные способы заглушить желание не работали. Ни холодный душ, ни изнурительная тренировка, ни даже присутствие других женщин — в том числе тех, кого специально искали за сходство. Те же красные волосы, тот же разрез глаз. Но это были пустые, красивые куклы. В них не жил тот огонь, та харизма, та неповторимая игра света в глазах. Зависимость росла, как раковая опухоль. Она мешала работать, принимать решения, спать, есть. Мир сузился до одного единственного образа. До этого она не знала, что такое желание. Сексуальность для неё была либо инструментом, либо физиологической функцией, как сон или приём пищи. Никаких бурь, никакой поэзии, никакой боли от невозможности. И в свои двадцать три года, повидавшая всё, что только может увидеть человек её круга, она столкнулась с чувством, против которого не было защиты. Как вирус, против которого нет антител. И выход оставался только один. Украсть. Потому что иначе можно было сойти с ума. Потому что эта девушка стала навязчивой идеей, смыслом и одновременно проклятием. Потому что жить, зная, что она где-то там, пьёт свой латте, смеётся с друзьями, спит в своей дешёвой квартирке — было невозможно. Это было не существование, а медленное удушье. Она нуждалась в ней, как в воздухе. Не в идее, не в фантазии — в реальном, живом человеке, со всеми его слезами, страхами, гневом и редкими, выстраданными улыбками.

***

И вот теперь, на холодной крыше, с пистолетом между ними, вся эта паутина безумия, вся эта боль, одержимость и исковерканная, уродливая любовь — висела в воздухе, как призрак. Алёна смотрела в заплаканные, полные ненависти и боли глаза Жени и видела в них отражение всего, что она сама совершила. Той цены, которую заплатили они обе за эту больную, ненормальную связь. И самое страшное было в том, что даже сейчас, под дулом оружия, даже зная, что её ненавидят и презирают, она всё ещё хотела только её. Только эту девушку, которая готова была её убить. В этой мысли заключалась вся трагедия, вся бездонная драма их обречённых душ. Воздух сгустился до предела, в нём уже не было запаха смолы — лишь горький привкус несбывшихся надежд и слёз, которые так и не были пролиты до конца. Она отрывала взгляд от бездушного дула, насильно поднимая его выше. Не хотела запоминать последним в жизни этот кусок холодной стали или потёртую ткань жилетки. Нет. Последним должны были стать глаза. Те самые, зелено-карие, теперь расплывающиеся от слёз, ярости и невыносимой боли. Она вглядывалась в них, как в мутное стекло, пытаясь разглядеть на дне хоть что-то — отблеск былой нежности, тень сомнения, крупицу той девушки, которую полюбила. Но там бушевал только шторм. Шторм ненависти, предательства и ломающихся миров. Это было и ужасно, и… справедливо. Она не находила ничего своего в этом взгляде, и эта пустота жгла сильнее угрозы смерти. Постепенно, сквозь гул в собственных ушах, начали пробиваться звуки. Отдалённый, назойливый гудок машины где-то внизу. Ветер, гуляющий меж антенн и свистящий в расщелинах старой кладки. Слабый запах дождя на охлаждающемся вечернем воздухе. Мир, глупый и равнодушный, возвращался. Она была жива. Или это были те самые секунды перед финалом, когда сознание щедро раздаёт последние крохи ощущений. — И вообще… к чему это всё? — голос Жени прозвучал тише, но от этого не менее раняще. Он был изломанным, хриплым от крика, и каждая фраза выходила прерывисто, будто сквозь рваную рану. — Зачем эти заложники? Почему… почему именно я? Почему Я? Она не ждала ответа. Злость в её тоне не утихала, а лишь оседала густым, тяжёлым осадком, словно пепел после взрыва. Её пальцы, всё ещё впившиеся в пистолет, заметно дрожали — мелкая, предательская дрожь адреналинового отката, которую невозможно было усмирить. Алёна молчала, наблюдая за этими микродвижениями как сторонний наблюдатель, будто её сознание отделилось и висело где-то под потолком этой грязной крыши. — Скажи же ты, блядь! — внезапный крик снова разрезал воздух, и Женя рванула пистолетом, с силой вдавливая его в чужой живот, заставляя блондинку непроизвольно согнуться. Звук курка, взводимого с сухим, металлическим щелчком, прозвучал невероятно громко в наступившей тишине. — Дай хоть один чёткий ответ! Впервые за всё это время! Разве я его не заслуживаю?! Я столько всего натерпелась… вместе с тобой… нет, ошиблась… ИЗ-ЗА ТЕБЯ! Её лицо исказила гримаса, в которой смешались боль, отчаяние и ярость. Алёна, всё так же прижатая к стене, лишь прошипела сквозь стиснутые зубы от новой волны боли в солнечном сплетении. — Ты убьёшь меня или всё ещё будешь обвинять в убийстве? — её голос прозвучал тихо, но с той самой, знакомой Жене, леденящей ноткой сарказма. Это была автоматическая защита, бронежилет из иронии, надетый за долгие годы. Но сейчас эта броня дала трещину. — Даже на грани жизни и смерти ты не сможешь ответить честно? — Женя говорила уже почти шёпотом, но каждый звук был отточен, как лезвие. Её пальцы белели от напряжения на рукояти. — Естественно. Чего ещё можно было от тебя ожидать. Одно враньё, которое промывало мне мозги всё это время. Ты ведь даже не успела придумать причину, зачем взяла нас всех в плен, верно? Слабо признать? Хочешь умереть гордой? Это был не просто крик. Это был вопль её души, вывернутой наизнанку, всё, что копилось в ней днями и ночами страха, унижения, парадоксальной привязанности и лютого предательства. Она говорила, и сама слышала, как слова, вырываясь наружу, оставляют в ней кровавые раны. Позже, возможно, она будет жалеть о них. Но «позже» казалось сейчас какой-то абстрактной, нереальной категорией, существующей в другой вселенной. Алёна медленно, очень осторожно, положила свою ладонь поверх чужой руки, сжимавшей пистолет. Не чтобы отнять. А как будто пыталась успокоить дикого зверя, почувствовать пульс, бьющийся в тонких запястьях. Её прикосновение было на удивление мягким. — Ты правда пользуешься мной только ради развлечения? — вопрос прозвучал совсем иначе. В нём не было ярости. Была глухая, детская боль, звук ломающейся внутри хрупкой конструкции. И когда Женя произнесла это, что-то дрогнуло в её собственном голосе, обнажив незащищённую, живую плоть на миг. Она тут же попыталась схоронить эту слабость, голос вновь приобрёл резкость, но прозвучавший надлом был услышан. Алёна подняла на неё взгляд. В её карих глазах, обычно таких непроницаемых, плавала настоящая, неподдельная мука. — А ты правда застрелишь меня с моего же пистолета? — её слова вылетели почти шёпотом, таким же надломленным, и в них впервые зазвучал тот самый, чистый, неискусственный страх. Не страх смерти, а страх быть убитой именно ей. Этим человеком. — Если ты не ответишь… я… я клянусь… я прострелю тебе… я… — Женя захлёбывалась собственным дыханием. Дрожь в руках усилилась, пистолет качался, и ствол теперь не просто упирался, а слегка ходил по жилетке, целясь то в желудок, то в диафрагму. Одно неверное движение, судорога в пальце — и выстрел стал бы не жестом, а роковой случайностью. Этим можно было воспользоваться, но Алёна не двигалась. Она лишь смотрела, и её взгляд стал каким-то отрешённым. — Какой ответ ты хочешь услышать? — спросила она тихо, и это прозвучало настолько искренне, настолько выстраданно, будто она действительно не знала, что могло бы сейчас что-то изменить. Её карие глаза, всегда такие твёрдые, были полны разочарования — но не в Жене, а в самой себе, в ситуации, в весь этот беспросветный клубок. Они словно плакали без слёз. Такую — уязвимую, беззащитную, с обнажёнными нервами — Женя видела лишь однажды, в ту пьяную ночь, когда Алёна на секунду уронила маску. Но трезвой — никогда. Светловолосая убрала свою руку с её руки и просто опустила ладони вдоль тела, прислонившись затылком к шершавому бетону. Она закрыла глаза на мгновение, а затем вновь открыла их, глядя прямо перед собой. Поза говорила о капитуляции. О странном, почти мистическом примирении с судьбой. Если её конец — быть убитой этой девушкой здесь, на крыше, в этих тошнотворных сумерках, то пусть будет так. — Правду! — выдохнула Женя, и её голос снова сорвался в рыдание. Всё её тело обмякло, силы, подпитываемые адреналином и яростью, стремительно уходили, оставляя после себя страшную, леденящую пустоту и усталость. — Скажи правду! Будь честной со мной хоть раз… без этих вечных масок. Неужели я не заслуживаю этого? Хотя бы раз? Хотя бы сейчас… Она опустила голову, и тяжёлые, горячие слёзы закапали на ржавый бетон у их ног, оставляя тёмные, быстро исчезающие пятна. Она пыталась тряхнуть головой, сбросить их, сохранить хотя бы видимость стойкости, но это было бесполезно. Руки, державшие пистолет, налились свинцом, оружие стало невыносимой тяжестью. Она едва удерживала его. Тишина повисла между ними, густая, звенящая. Городской гул внизу казался теперь симфонией из другого мира. — Я люблю тебя, Женя. Чётко, ясно, без тени сарказма, без привычной ровной интонации. Просто констатация факта, вырвавшегося из самой глубины, из-под всех слоёв льда, стали и грязи. Алёна произнесла это, не отводя взгляда, и её поза чуть выпрямилась, словно с неё сняли невидимый, давивший годами груз. В этих простых словах была такая оголённая, неприкрытая уязвимость, что они прозвучали сильнее любого крика. Пистолет выскользнул из ослабевших пальцев Жени. Он с глухим, металлическим стуком ударился о бетон, отскочил, задев её кроссовок, и замер, безжизненный и вдруг уже не страшный. Звук эхом раскатился по пустынной крыше. Женя замерла, не веря своим ушам. Она смотрела в глаза Алёны, искажая зрение плёнкой новых слёз. Это было непохоже на неё. Совсем. Это было похоже на чудо, на ту самую правду, которую она так отчаянно требовала, но в возможность которой уже перестала верить. Словно она сама умерла и теперь наблюдала за несбыточной галлюцинацией, посланной в качестве последней милости. — Хочу владеть тобой, — продолжила Алёна, и её голос приобрёл лёгкую, непривычную хрипотцу. — Быть с тобой. Флиртовать и прикасаться. Потому что чувствую к тебе что-то… Ещё до нашей встречи. Слова лились теперь сами, как из прорвавшейся плотины, смывая последние укрепления. Она говорила о том, что скрывала даже от самой себя: о навязчивых снах, о пустоте, которую заполнило лишь это лицо, об одержимости, которая была уродливой, болезненной, но единственно настоящей вещью в её искусственной жизни. Она не оправдывала поступков. Она просто наконец-то называла вещи своими именами. — Но… почему ты… ты ведь… могла просто… — красноволосая пыталась выговорить, но слова путались. Она тонула в этих карих глазах, которые теперь казались бездонными и полными такой щемящей тоски, что сердце сжималось. Слёзы текли по её лицу безостановочно. — Нет, не могла, — резко, почти жёстко перебила её Алёна, и в тоне вновь мелькнул отблеск старой, привычной «командирской» интонации, будто её раздражала сама мысль о каком-то другом, простом варианте. — Я поступила так, как умею.. Как знаю. Я получила своё. И в этот миг, на гребне этой странной, болезненной откровенности, случилось нечто, неподвластное ни разуму, ни расчёту. Женя, движимая вихрем всех обрушившихся на неё чувств — боли, ненависти, недоумения, жалости и той самой, запретной, не сгоревшей до тла искры, — рванулась вперёд. Это не было решением. Это был инстинкт. Её губы, горячие, солёные от слёз, грубо прижались к губам Алёны. Не поцелуй в привычном смысле. Это было столкновение. Вспышка. Мгновенное, ядерное соединение двух вселенных, находящихся на грани коллапса. В нём была ярость, прощание, вопрос и ответ одновременно. Они замерли, слившись в этом касании, и время действительно остановилось. Шум города исчез, ветер затих, осталось лишь это жгучее, болезненное прикосновение, в котором сплелось всё — и любовь, и ненависть, и невыносимая боль предательства. Женя отстранилась так же резко, как и начала. Её движение было воздушным, быстрым, как у раненой птицы, вырывающейся из силков. Она отпрянула назад, её дыхание сбилось. И прежде чем сознание Алёны успело обработать случившееся, Женя, не опускаясь за пистолетом, прошептала прямо в её ухо, голосом, острым и холодным, как осколок стекла: — Ты не учла то… что я не буду с тобой… и НЕ ХОЧУ любить тебя… Слова впивались, как лезвия, каждое — отдельный, точный удар. Алёна не успела даже вздрогнуть. — …и не могу, — это дополнение прозвучало уже шёпотом, полным окончательной, смертельной усталости. И тогда Женя развернулась и бросилась к лестнице. Не к тому месту, где валялся пистолет, а прочь. От неё. От этого места. От всей этой кошмарной реальности. Она побежала с такой скоростью, с какой бегут от эпицентра взрыва, не оглядываясь, не думая, движимая одним желанием — исчезнуть. Кареглазая не бросилась вдогонку. Она физически не могла пошевелиться. Её тело онемело, а разум отказывался понимать. Слова «не хочу» и «не могу» гудели в ушах, сливаясь в один оглушительный, парализующий звон. Инстинкт всё же заставил её руку потянуться к карману шорт, к рации, к возможности вернуть контроль, остановить, не отпускать. Но пальцы нащупали лишь пустоту. Ткань. Ничего больше. Какого хрена? Холодная волна осознания прокатилась по спине. Она не могла её забыть. Не могла потерять. Рация была пристёгнута. Значит… Значит, это произошло. В тот момент, когда они стояли так близко, когда Женя вжимала её в стену, её дрожащие, ловкие пальцы, отвлекаемые криком и яростью, совершили ювелирную кражу. Пока Алёна была ослеплена эмоциями, пока её мир сузился до этих зелёных глаз, Женя, эта «неопытная девочка», обвела её вокруг пальца. Используя её же собственную, только что признанную любовь как прикрытие, как дымовую завесу. Это было гениально. Это было абсурдно. Это было унизительно до слёз. Сначала подкатила тошнота. Потом — волна такого всепоглощающего, леденящего стыда и бессилия, что её колени подогнулись. Она медленно сползла по стене на бетон, не в силах удержать вес собственного тела. А потом хлынули слёзы. Не те скупые, яростные, что бывали иногда. А тихие, беззвучные, бесконечные. Они текли по её лицу, смывая тушь, оставляя чёрные дорожки на щеках, капали на грязный пол крыши. Она не пыталась их вытирать. Она просто сидела, прислонившись к холодной стене, отвернув лицо в сторону, где скрылась Женя, и смотрела в пустоту. Она могла стерпеть побои, предательство, боль, страх. Она терпела всю жизнь. Но это… Эта одна секунда искренности, за которой последовал такой безжалостный, точный удар… Это было невыносимо. Потому что она открылась. По-настоящему. В первый и, наверное, в последний раз. И ей сказали, что её любовь не нужна. Что она — монстр, которого нельзя любить. И самое страшное — она сама в это верила. Верила сейчас сквозь пелену боли, и разум её плыл, как и она сама, по этой грязной, безнадёжной стене. Женя мчалась вниз по тёмным, продуваемым лестничным пролётам, спотыкаясь о разбросанный хлам, не чувствуя под собой ног. Её сердце колотилось так, будто хотело вырваться и остаться там, наверху, рядом с этим признанием. В ушах всё ещё звенело: «Я люблю тебя». И следом — её собственное: «Не хочу и не могу». Каждое слово резало изнутри, как осколки. Она вытерла лицо рукавом, ткань мгновенно стала мокрой и холодной, но новые слёзы тут же застилали горизонт. Она бежала не просто от Алёны. Она бежала от этой правды, от этого чувства, которое оказалось таким жестоким и таким реальным. Она бежала от себя самой, от той части, что на секунду отозвалась на это признание тем диким, яростным поцелуем. Этот поступок теперь висел на ней позорным, пылающим клеймом. Как она могла? После всего? Но она могла. И в этом был весь ужас. Она вырвалась на улицу, в прохладные, сырые объятия вечера. Фонари зажигали жёлтые, безразличные ореолы в поднимающемся тумане. Она побежала, не зная куда, просто вперёд, от этого места, от этой крыши, от этого человека, чья любовь оказалась тюрьмой, а её собственное сердце — предателем. Слёзы смешивались с каплями начинающегося дождя, и она уже не могла отличить, где что. Всё внутри было разбито, перепахано, опустошено. Она получила свою правду. И теперь эта правда жгла её изнутри, страшнее любой лжи.
Примечания:
106 Нравится 217 Отзывы 15 В сборник
Отзывы (17)