Резкий, режущий ноздри запах вырывает меня из плена чёрной пустоты. Он пробивается в самую глубину лёгких, и от этого мир, ещё мгновение назад безмолвный и тяжёлый, начинает медленно возвращаться. В спутанном сознании мелькают несвязные образы, но такие далёкие, едва различимые, похожие на отражение в помутневшем, изъеденном временем зеркале.
Стоит только попытаться открыть глаза — яркий свет распадается на ослепляющие точки, не давая понять, где я нахожусь. Постепенно они собираются в мутный образ, и я замечаю рядом со мной тёмный силуэт.
— Вик…тор… — первое, что приходит мне в голову.
Рука, тяжёлая, будто налитая свинцом, пытается дотянуться до этой размытой тени, но её тут же что-то мягко отводит в сторону.
— Милорд, вам не стоит перенапрягаться, — голос приглушённый и искажённый, будто доносящийся сквозь толщу воды.
Постепенно контуры собираются в чёткие линии, вырисовывая передо мной неидеальное бледное лицо, а отчётливые морщины, аккуратно зачёсанные, пытающиеся тщетно скрыть залысину седые волосы, пенсне на крючковатом носу и уставший, но внимательный взгляд. Моргаю непонимающе, пытаясь собраться с мыслями, но дымка, окутавшая сознание, не желает так просто отступать.
— Что… — Горло пронзает резкая боль, сжирая окончания вопроса, подсовывая вместо них сиплые хрипы. Прижимаю ладонь к горлу, пытаясь избавиться от этой налипшей на миндалинах скованности, мешающей договорить фразу до конца.
— Вы потеряли сознание, — любезно поясняет, делая жест рукой, и сразу на заднем фоне раздаётся почти незаметное шуршание, приближается ткань тёмно-синего подола, а затем женская рука, что знакома мне куда лучше, чем лицо её обладательницы, протягивает стакан воды.
Делаю пару глотков, чувствуя, как жидкость стекает вниз по гортани, но не смывая этот липкий вяжущий налёт, даже напротив — усиливая неприятное першение, которое хочется сглотнуть. Морщусь от ощущений, но, только размыкая веки, потускневшие от прожитых лет глаза встречаются с моими.
— Вы помните, как это произошло? — склоняется ко мне чуть ближе. Его взгляд — неприятно внимательный, ввинчивающийся, как шуруп, туго входящий в резьбу. Хочется отвернуться, но вместо этого сжимаю в пальцах простынь, собирая жёсткую ткань в складки.
— Да, я… — В сознании вспыхивает последний запомнившийся мне образ. Вальс, вскруживший мне голову. Состояние нереальности всего происходящего. И губы, которых я так и не успел коснуться.
Глаза сами уходят от лица врача, цепляются за мельтешащие за его спиной силуэты в поисках одного-единственного, мне необходимого. Пробегаются по напряжённым складкам на лбу Артура. Выхватывают опущенный уголок губ служанки, ставящей стакан с почти не изменившимся уровнем воды на небольшую тумбочку. И только где-то в тени, у самой двери, будто бы не до конца понимая, позволено ли ему находиться в этой комнате или с минуты на минуту погонят прочь, — знакомый силуэт.
Замечает мой взгляд, и на губах появляется тень улыбки. Совсем крошечная, будто набросок эмоции, которую ещё не успели раскрасить. Неуверенная, как если бы она принадлежала тому, кто не знает, стоит ли сейчас её показывать или нет.
Звон стукнувшейся друг о друга посуды возвращает меня в холодную сырость этой комнаты. Зрачки сами дёргаются в ту сторону, цепляясь за сжавшиеся в напряжении плечи той, кому не положено так себя вести. Не положено ровно как и смотреть таким мрачным, острым взглядом на того, кого я считаю своим. Хмурю брови, но прежде чем успеваю разомкнуть губы, чтобы хоть что-то сказать, меня прерывает следующий вопрос от врача, которому без надобности обращать внимание на такие ненужные моменты, как реакция прислуги.
— Чувствуете ли слабость?
— Немного, — отвечаю, всё ещё буравя девушку, которая хоть и тиха, но чересчур уж скована. Чересчур большую делает дугу, проходя мимо Виктора. Чересчур концентрируется на нём, забывая о присутствии других, находящихся в этой комнате. Настолько, что даже не замечает моего враз посеревшего, ещё сильнее, чем при пробуждении, лица.
Слышу сухой скрип пера, делающего пометку в блокноте, затем почти такой же голос задаёт следующий вопрос:
— Головокружение?
Тот же ответ, и только когда замечаю движение у самого лица, дёргаюсь, не сразу поняв, что он хочет коснуться моего лба. И это касание меня так выбивает из колеи, что вмиг забываю о той, что заставила испытать меня злость.
— Холодный, — негромко произносит.
Ладонь смещается к непонятно в какой момент расстегнувшемуся вороту рубашки, царапая шею жёсткой накрахмаленной тканью, хоть и старается действовать как можно деликатнее. На мгновение густые белые брови сходятся, движение замирает — совсем ненадолго, а затем продолжают осмотр. Пальцы ложатся под челюсть, после — ниже, вдоль шеи, прощупывая осторожно и последовательно, задерживаясь в нескольких местах. Нажим уверенный, выверенный и оттого почему-то вдвойне неприятный, вызывающий во мне дискомфорт.
Спустя долгий, тянущийся длиной в целую вечность промежуток времени мою шею наконец отпускают, но почти сразу берут запястье, разворачивая ладонью вверх. Большой палец ложится на вену. И отчего-то внимание само перетекает к подрагивающей жилке на тыльной стороне его руки, к тёмным пятнам на коже, к резкому контрасту с гладкими фарфоровыми, о которых я думаю совсем некстати.
— Сердце бьётся неровно, — говорит, отпуская и тянясь к блокноту, чтобы сделать там очередную заметку.
Смотрю мимо него — туда, где в тени стоит внимательно наблюдающий за всем процессом Виктор, и только тогда понимаю, что плечи сами собой чуть опускаются, будто я всё это время держал их поднятыми.
— Не думаю, что это что-то серьёзное, — подводит итог доктор. — Меня немного смущают покраснения на коже, но, скорее всего, дело в нервах, как и всё другое. Я выпишу вам лекарства, помимо этого необходимы хороший сон, тёплое питьё, меньше стрессов. И на всякий случай воздержитесь от прогулок на улице до тех пор, пока не пройдут холода.
— А может… — слышится робкий голос Виктора. Он тушуется, прячет голову в шею, поняв, что привлёк всеобщее внимание на себя. Мнётся, но, видя, что все продолжают на него смотреть, решает всё же завершить свою фразу: — Возможно, если потеплее одеваться, то вы бы позволили нам выходить… хотя бы ненадолго.
Врач слегка наклоняет голову вперёд, внимательно рассматривая Виктора из-под пенсне. На лице читается усталость с лёгкой ноткой раздражения за глупый вопрос, но ничего более этого.
— Если бы так было можно, то я бы так и сказал, — продолжает сверлить взглядом гладкое белое лицо, как старый учитель, что отчитывает нерадивого студента. — Здоровье — это вам не шутки, молодой человек, и…
— Он не человек, — раздаётся напряжённый женский голос. Совсем тихий, но кажущийся мне громче звука бьющегося стекла.
Врач удивлённо переводит глаза на посмевшую его перебить служанку. Несколько мгновений смотрит на неё молча, будто решая, стоит ли вообще отвечать. А затем, качая головой, обращается уже ко мне:
— Милорд, вы разбаловали своих слуг. Не дело, что они встревают в чужие разговоры. Оттого у вас и начались проблемы с нервами.
Молча киваю, не желая ничего отвечать на его слова. Просто дожидаюсь, когда соберёт свои вещи и, сопровождаемый этой наглой выскочкой, уйдёт. И лишь когда за ними закрывается дверь, перевожу внимание на оставшегося ожидать дальнейших распоряжений дворецкого.
— Потрудись передать Джейн, что я больше не нуждаюсь в её услугах, — отстранённо приказываю, пытаясь скрыть рвущиеся наружу нотки гнева. Но слуга, что наблюдал за мной буквально с пелёнок, чувствует эту еле различимую хрипотцу, сопровождаемую напряжёнными мышцами на шее. Видит мельком брошенный в сторону Виктора взгляд, сразу выдающий причину моего негодования.
Вот только и я уже его знаю. Знаю, что нужно смотреть не на лицо, на котором благодаря выучке не дрогнет ни единый мускул, а на кончики пальцев, что почти незаметно дёргаются в рефлекторном желании сжаться. Ему не нравится принятое мной решение, как и то, из-за чего это решение, собственно, и было принято.
— Милорд, — произносит с лёгким нажимом, как в те моменты, когда, будучи ребёнком, я пытался увильнуть от многочисленных занятий или искал причину, чтобы не доедать поданную еду, — безусловно, это было крайне неучтиво с её стороны, но она работает здесь много лет, и одна оплошность не может перечеркнуть годы исправной работы.
И даже смотрит именно так, как и тогда. Так, что ощущаю себя тем же самым провинившимся мальчиком, чьей вершиной бед была фасоль, впихиваемая в рот через силу, монотонный голос наставника, от которого клонило в сон, и то, что все вокруг тут же начинали хмуриться, когда в очередной раз я убегал во двор к своему другу более низкого и абсолютно не благородного происхождения.
И от этого становится ещё более тошно на душе. Да, я понял, для чего меня заставляли есть неприятную, но полезную пищу, как и занятия, что хоть и утомляли, однако бесспорно были на пользу, и лишь нашу разлуку с Марко я так и не смог понять. Ни понять. Ни принять. Ни простить.
И второй раз я не позволю повториться чему-то подобному.
— Это была не оплошность, — твёрдо говорю, при этом вытягивая шею и расправляя плечи, чтобы быть убедительнее. — И больше такого в своём доме я не потерплю.
Не потерплю осуждения в чужих глазах. Фраз, пытающихся пошатнуть наконец-то воцарившееся в моей душе счастье. Желания разлучить с тем, кто единственный смог заставить чувствовать что‐то, кроме пустоты.
— Возможно, было бы лучше обсудить этот момент без посторонних, — переводит глаза на всё так же продолжающего стоять в стороне Виктора. И то, что мелькает в его взгляде, мне совсем не нравится. Уж больно напоминает другой — тот, что насторожил меня ранее.
— Здесь нет посторонних, — чеканю каждое слово так, чтобы оно отпечаталось у него на подкорке. Чтобы раз и навсегда запомнил, что я не позволяю ему так говорить. О нём говорить. О моём Викторе.
Артур выдыхает через нос чуть громче, чем принято это делать в присутствии своего господина. Громче, чем следовало бы, чтобы я не придал этому значения.
— Как вам угодно, милорд, но не стоит винить Джейн за то, что она испытывает страх.
Что-то в этой фразе мне совсем не нравится. Ни тон, который он так филигранно научился удерживать отстранённо-почтительным. Ни желание, вопреки моему прямому приказу, отстаивать свою подопечную. А слова. Слова вроде бы не несущие в себе агрессии, но явно имеющие второе дно. Прищуриваюсь, и вместе с этим сужается комната, оставляя слишком мало места для продолжения разговора в прежнем тоне.
— И что же её так пугает? — интересуюсь, чётко понимая, что всё идёт к конфликту. Это и то, что, не задай я этот вопрос, всё ещё можно было бы вывести во что-то не настолько искрящееся и готовое вот-вот подорваться. Можно было бы просто сказать, чтобы он мне не перечил, и, махнув рукой, велеть выйти из комнаты. Но я не хочу сдерживаться. Уже не хочу.
— То же, что и всех нас, — пауза, после которой было бы лучше, если бы он поставил точку, но не делает этого. Наоборот, поднимает подбородок, произнося отчётливо каждое слово, которое не стоило говорить, — ваше поведение. И нездоровая привязанность к… этому существу.
И это становится последней каплей, упавшей в и так переполненную чашу моего терпения. Сосуд даже не переливается. О нет. Он трескается, устав выдерживать тяжесть, уже многие годы давящую на и без того не такие уж и прочные тонкие стенки. Осколки разлетаются на части, оставляя тонкие длинные полосы на всём окружающем его. Вода брызжет в разные стороны, заливая стол, стекает струями вниз, оставляя лужи на грязном полу.
— Убирайся вон! — выплёвываю, сжимая ткань под пальцами с такой силой, что суставы начинают болеть от нажима. — И скажи всем, чтобы следовали за тобой!
— Милорд, вам не стоит принимать такие решения сгоряча. Распустить всю прислугу — это не лучшая мысль.
Его спокойный тон слишком контрастирует с той бурей, что всё же вырвалась наружу, и от этого всё тлеющее в груди разгорается только сильнее.
— ВОН! — выкрикиваю, чувствуя, как по связкам режет яростным огнём. — Не показывайтесь мне больше на глаза! Мне не нужен никто из вас!
Никто, кроме Виктора. Лишь он. Лишь его присутствие рядом — и больше ничего.
***
Стало по-настоящему тихо. Не так, как было, когда слуги старались перемещаться по дому незаметно, пытались лишний раз не показываться на глаза, разговаривали вполголоса.
По-настоящему.
Без тихих шагов, скользящих по длине коридора, без мелькающих теней, едва заметных в проёме дверей, без шёпотков, доносящихся откуда-то из других комнат. Всё затихло, будто дом замер в ожидании другого хозяина. Застыло, перестав ощущать человеческое тепло. Покрылось тонким слоем пыли, который с каждым днём будет продолжать скапливаться, пока не превратит всё вокруг в картину забвения и упадка.
Брожу по пустым коридорам, стараясь избегать скрипучих половиц, потому что в этой тишине каждый звук кажется инородным. Тело знобит сильнее оттого, что теперь заниматься розжигом камина некому. Холодный воздух обжигает лёгкие, выдыхаю его, как яд, от которого необходимо избавиться моему организму, и даже пальцы перестают слушаться, двигаясь рывками, как давно не смазанный механизм.
— Надо бы развести огонь, — зачем-то проговариваю, вместо того чтобы просто сходить на задний двор и принести с сарая поленьев. Если они там, конечно, имеются. Если мне повезло и Артур распорядился закупить дрова незадолго до того, как я выгнал их всех из поместья. Если же нет…
Вздыхаю, пытаясь понять, стоила ли эта вспышка гнева того, что теперь придётся учиться жить одному. Упираюсь взглядом на робко наблюдающего за мной Виктора и тут же поправляю себя. Не одному. И да, стоило. Ведь речь шла не о простом неуважении. Они были против него, и поступать как-либо иначе было попросту нельзя.
— Я могу вам помочь? — делает неуверенный шаг в мою сторону, будто боясь, что я его прогоню. Или, может, чего другого, но как я могу это понять. Только гадать, что в его идеальной головке с огромными зелёными глазами творится. Глазами, что хлопают длинными ресницами пару раз и то на моё лицо, то на камин. То на мои руки, обхватившие в попытке согреться плечи, то на дверь, ведущую на задний двор. — Надо принести дров? — проговаривает сконфуженно, будто сам не уверен, что правильно всё сказал.
— Надо. Но я сам схожу.
Вижу, что хочет возразить. И даже догадываюсь, что там наверняка будет что-то про запрет врача выходить на холод и мой недавний обморок. Да толку, если в доме не намного теплее, чем на улице. Может, на пару градусов, но вряд ли больше.
— Не волнуйся. Это не так сложно. Да и ты чересчур хрупкий, чтобы таскать дрова.
Ничего мне не отвечает, только отводит глаза куда-то в сторону, а я пытаюсь понять, оттого ли что отказался от его помощи или оттого что сам знает, что это правда.
Выхожу на двор, но от свежего воздуха ничуть не легче. Так же давит, как и тот пыльный из покинутых помещений. Тоже дерёт горло, отчего хочется прокашляться, и кажется почему-то даже ещё более спёртым и трудно вдыхаемым. Стараюсь как можно быстрее дойти до небольшого и далеко не нового деревянного сарайчика, но из-за слабости, которая так и не отпустила меня до конца после случившегося со мной приступа, чувствую, что едва передвигаю ноги обычным шагом. О беге речи и вовсе быть не может.
Добираюсь до своей цели и хватаюсь двумя руками за деревянный, криво сделанный засов. Дёргаю, но он не сдвигается с места, будто бы вознамерившись всеми силами не дать мне зайти внутрь. Прикладываю больше усилий, чувствуя, как мышцы, непривычные к подобной нагрузке, начинают неприятно ныть. Стараюсь изо всех сил, но всё безуспешно.
— Вам помочь, Теодор? — густой воздух доносит до моих ушей тихий, с лёгкой насмешкой в голосе, вопрос.
Мгновение мешкаю, пытаясь понять, не послышалось ли. И лишь осознав, что это не внезапная слуховая галлюцинация, оборачиваюсь на стоящего в дверном проёме Морроу.
— Откуда вы… — с сомнением разглядываю учёного, который подарил мне когда-то то, что наполнило мою жизнь смыслом, но почему-то вместо радости от нашей встречи испытываю лишь полуспящую под грудной клеткой тревогу.
Я успел забыть и про то, что он обещал через время вернуться, и про то, что был уговор обсудить все вопросы, которые у меня возникнут за это время. Всё моё научное желание понять природу столь удивительной куклы давно испарилось, заменившись другим — не задумываться о том, что у него стучит под корпусом: сердце или же всё же крутящий шестерёнки механизм.
— Виктор впустил, — произносит с какой-то лукавой насмешкой в голосе. — Прислугу ведь, как я слышал, вы всю распустили.
Острые линии на лице напротив на мгновение сглаживаются ухмылкой, но даже она не добавляет ему привлекательности, скорее подчёркивает и без того излишне широкую линию губ, превращая рот и вовсе в тонкую нить.
— Они были мне без надобности, — чуть приподнимаю подбородок вверх, будто от этого мои слова станут куда весомее. — Я прекрасно справляюсь и сам.
— Вижу, — бросает короткий взгляд за мою спину, прямо на ту дверь, что так и не соизволила мне поддаться.
И этого вполне достаточно, чтобы я прочувствовал неловкость. За то, что понимаю, как сейчас смешон. За то, что осознаю всю нелепость своего положения. И за то, что, верни всё вспять, поступил бы ровно так же.
— Я просто ослаб из-за болезни, — поясняю, но сам прекрасно понимаю, что если это и тянет на оправдание, то уж очень сомнительное. И что претензия Морроу скорее не к моей физической силе, а именно к поступкам, которые никак не удастся списать на оную.
— Самое подходящее время, чтобы отказаться от любой помощи, — подходит к сараю и, приложив даже не треть тех усилий, что вкладывал минуту назад я, отпирает дверь. — Теодор, Теодор. А вы мне казались куда более разумным.
И столько насмешки в голосе, что скребёт, даже несмотря на то, что все его слова абсолютно правдивы. А может, оттого и скребёт, потому что повторяют все мои мысли, но озвученные вслух.
— На то были причины, — совсем не хочется их объяснять, ведь собрать их во что-то приличное у меня никак не получится, а быть пристыженным ещё сильнее, чем сейчас, мне никак не хочется.
— О, я не сомневаюсь, — хмыкает, подавая мне пару поленьев, а затем будто специально, дабы подчеркнуть разницу, берёт в руки в три раза больше, чем распределил мне. — Идёмте, Теодор. В вашем состоянии прогулки по такой сырости могут привести к плачевным последствиям.
***
Греюсь от жара кружки, из которой струится тоненький белый дымок. Кожу покалывает от успевшего забыться тепла, но приятно, так что отвлекаться от него совсем не хочется. Отвлекаться и поднимать глаза со свежеприготовленного напитка на лицо, внимательно меня изучающее.
— И как ваше самочувствие, Теодор? — ведёт взглядом по мне, задерживаясь на щеке, на которую перешло покраснение с шеи. — Что сказал врач?
Инстинктивно касаюсь лица кончиками пальцев, ощущая неровные бугорки, успевшие уже покрыться тонкой плёнкой в местах, где воспаление проявилось особенно сильно. Возникает желание их всковырнуть, чтобы так не зудели и не стягивали кожу, но воздерживаюсь.
— Что это всё от нервов, — отвечаю глухо, сам слыша в этой фразе какой-то подвох.
Может быть, и нервы, но отчего тогда мне не становится легче, когда я вычеркнул из своей жизни всех, кто хоть как-то мог потревожить моё спокойствие? Отчего те лекарства и мази, что мне назначил врач, абсолютно не облегчают состояние?
— О-о-о, ну нервничаете вы в последнее время прилично, — кивает, соглашаясь, и тут же подносит чашку к губам. Я же не могу отделаться от мысли, что он сделал это, только чтобы спрятать проступившую улыбку.
— С чего вы взяли? — хмурюсь, чувствуя какой-то подтекст в его словах.
— А хотите сказать, что избавление от всей прислуги — это просто блажь? — вот теперь даже не прячет смешок в голосе. Напротив, кажется, подчёркивает своё отношение к моему поступку.
— Это моё решение, и обсуждать его у меня нет никакого желания, — почти уверенно. Почти так, что сам верю в непоколебимость своих слов.
Кивает, не пытаясь ни спорить, ни переубеждать, ни просить стать более разумным. Переводит взгляд на сидящего рядом Виктора, и его глаза на секунду вспыхивают жёлтым инфернальным блеском. А может, показалось, и не было ничего. Может, просто блик от разожжённого рядом пламени.
— Прекрасно выглядишь, — склоняется ближе, перенося вес на подлокотник, обтянутый тяжёлой тканью цвета умбры с выцветшим от времени узором, кончиком указательного пальца подпирая щёку. — Сразу видно, что твой хозяин о тебе хорошо заботится.
Плечи Виктора поднимаются от этих слов. Совсем чуть-чуть, но я почему-то концентрируюсь на этой мелочи и неосознанно сжимаю челюсть чуть сильнее. Возникает иррациональное желание заслонить его своей спиной от чужого цепкого взгляда. И мне приходится приложить неимоверные усилия, чтобы и вправду не поддаться этому порыву.
Морроу хмыкает, замечая обе наши реакции, но, видимо, не считая должным это комментировать, просто задаёт следующий вопрос. Опять мне.
— И как вы оцениваете моё изобретение?
Отчего-то хочется сморщиться от одного звучания произнесённых им слов. Хочется возразить. Сказать, чтобы так его не называл. Но как иначе? Как, если по сути так и есть. Виктор — его творение, а Морроу — его создатель.
— Думаю, вы гений, — уклоняюсь от прямого ответа и той формулировки, которую мне пытались подсунуть, но он либо видит это и желает настоять на своём, либо, напротив, не осознаёт, как сильно режут его слова прямо по тканям того, что ещё осталось во мне человеческого.
— И всё же хотелось бы услышать более ясную оценку отданному вам автоматону, — настаивает, делая умышленный акцент на последнем слове. — Что можно улучшить? Где алгоритм давал сбой?
Если что-то и сбоит, то только моё сердце, что сейчас бьётся так неравномерно, что возникает мысль его вынуть и заменить более надёжным, отлаженным механизмом. Понимаю прекрасно, что всё по-честному, и Виктор мне достался не просто ради развлечения, а для того, чтобы я мог его оценить и помочь в развитии инновационной, доселе ещё невиданной системы. Но мне не хочется отвечать на кажущиеся каверзными, хоть и на самом деле абсолютно очевидные вопросы. Напротив, возникает желание подорваться и сказать, чтобы убирался прочь.
Хочется, но это будет походить на истерию, если я за такой короткий промежуток времени выгоню ещё кого-то из своего поместья. Более того, я ведь и самому Виктору не смогу объяснить, почему я разгневался на его, по сути, отца. Поэтому лишь стискиваю челюсть, пытаясь выдавить хоть какое-то подобие улыбки, и даже в этот раз сил хватает посмотреть ему прямо в глаза, а не искоса да не выше подбородка.
— Нет. Он идеален. Менять хоть что-то в нём — значит его испортить.
Он идеален — от изысканных утончённых кончиков пальцев до вздёрнувшегося каштанового вихра на макушке. Каждый его взгляд, каждый жест, каждое слово. Всё в нём уже совершенно и не нуждается ни в каких изменениях. Всё!
Разве что…
Чуть больше интереса к моим словам… и чуть меньше желания от меня отдаляться.
— Вы не представляете, как я рад, что вы абсолютно довольны моим изобретением, Теодор. И если у вас нет вопросов… — многозначительная пауза, видимо, для того, чтобы я сумел что-то вставить, но, так и не дождавшись от меня ответа, всё же заканчивает: — Позвольте мне откланяться.
Поднимается с кресла, а у меня не возникает ни малейшего желания его задерживать, ни единого вопроса, который я бы мог ему задать, ни единой фразы, которой мне бы хотелось переброситься с ним напоследок. Собирается нас покинуть, и я абсолютно против этого не возражаю. Напротив, считаю секунды, когда за ним захлопнется дверь.