Крылья | The World Looks White.
1 февраля 2026 г., 15:33
Примечания:
Я поменяла название прошлой главы, так думаю это важно🤔. И так, первая глава ветки Крылья! Вышло мало, но я паррарельно пишу еще главу от лица Икса, так что вот так вот...
Экран передо мной заполнен строками отчётов, графиками, аккуратно выверенными таблицами. Каждая цифра на своём месте. Каждое решение логически обосновано, проверено дважды. Я не делаю ошибок. Никогда не делал.
Моя работа по-прежнему идеальна.
Пальцы двигаются уверенно, автоматически. Я вижу, как курсор мигает в конце строки, как система принимает правки, как задачи закрываются одна за другой. Внешне — образцовый сотрудник, администратор. Внутри — пусто, как в стерильной операционной после того, как пациента уже вынесли.
Иногда мне кажется, что если я остановлюсь хотя бы на минуту, если позволю себе не думать, не анализировать, не работать, всё это навалится разом.
Поэтому я не останавливаюсь.
Так я живу постоянно после бана 2x2.
С ним я чувствовал себя живым.
Рядом с ним я не был "сыном Билдермена", не был функцией, ролью, созданием, которое обязано соответствовать. Я был человеком. Живым, тёплым, сомневающимся, чувствующим. Со страхами, нежностью, неловкими паузами и тихими улыбками.
Он смотрел на меня так, будто видел не результат, не статус, не потенциал, а меня.
И теперь этого нет.
Не "мы поссорились"
Не "мы временно не общаемся"
Его вырвали из моей реальности. Холодно, формально, административно. Без достаточных оснований. Без разговора. Без попытки понять.
Собственный отец.
Боль от этого физически напоминает ту боль, когда я потерял Эрика. Тогда мир тоже резко обесцветился. Тогда я тоже стал слишком спокойным, слишком собранным, слишком правильным. Подростковая версия меня — безэмоциональная, функциональная, удобная — вернулась так легко, будто и не уходила никогда.
Я снова выживаю, а не живу.
Я плохо сплю. Точнее почти не сплю. Сон приходит короткими отрывками, неглубокий, рваный. Иногда мне кажется, что я просто лежу с закрытыми глазами, а мозг продолжает работать, перебирая варианты, сценарии, аргументы, которых никто не хочет слышать.
Джейн старается. Правда старается.
Она рядом, она злится за меня, защищает, ругается, иногда шутит слишком резко, лишь бы пробить эту серую пелену. Но даже она не может вытянуть меня полностью. Не потому что не хочет. А потому что я не даю.
Я не позволяю себе развалиться.
Я продолжаю ходить в зал.
Регулярно. Методично. Даже чаще, чем раньше.
Раньше спорт был разрядкой. Теперь — наказанием.
Я загоняю тело до боли, до дрожи, до состояния, когда мышцы горят так, что внутренний шум становится тише. Это честная боль. Контролируемая. Понятная. В отличие от той, что сидит внутри.
Билдермен несколько раз предлагал психолога. Или психотерапевта. Спокойно, осторожно, как будто боялся задеть.
Я отказался.
Не потому что не верю.
А потому что не хочу снова объяснять очевидное. Не хочу слышать, что "время лечит" или что "нужно принять". Я не в стадии принятия. Я в стадии холодной, концентрированной злости, которую держу под контролем.
Мы с отцом теперь общаемся исключительно официально.
Вежливо. Холодно. По делу.
Джейн с ним почти не разговаривает вовсе. Иногда просто посылает. В лицо. И я её понимаю. Более того, где-то глубоко внутри мне хочется делать то же самое, но я слишком хорошо обучен держать себя в руках.
Даже Думбрингер больше с ним не говорит.
А он пытался. Чёрт возьми, он старался. Делал всё возможное, чтобы освободить 2x2, чтобы вернуть его, чтобы исправить ситуацию. И продолжает пытаться до сих пор. Я уважаю его за это бесконечно. Он не обязан был. Но сделал.
Отец не согласен.
И этим перечеркнул сразу слишком многое.
Даже Таф — мягкий, добрый, тот самый человек, который раньше искренне восхищался Билдерменом — встал на сторону своего мужа. И это… показательно.
Когда думаю о 2x2, мысли становятся тише. Осторожнее. Нежнее. Как будто если обращаться с ними аккуратно, они не рассыплются.
Как он там? Чувствует ли себя брошенным?Думает ли, что я не боролся? Знает ли, что я всё ещё здесь?
Иногда мне хочется закрыть глаза и представить, что это просто временно. Что это не навсегда. Что его вернут.
А иногда что я просто снова остался один.
Я заканчиваю очередной отчёт. Система подтверждает: выполнено без замечаний. Идеально.
Я откидываюсь на спинку кресла, позволяя себе одну-единственную секунду пустоты.
Я жив.
Но без него как будто наполовину.
Я слишком хорошо знаю, как выглядит жизнь в таком состоянии. Я уже был там.
И я не уверен, что хочу проходить это ещё раз.
Я часто думаю о Думбрингере и Тафе. Раньше с уважением, с сочувствием со стороны. Теперь с тяжёлым узна́ванием. Теперь я полностью понимаю их.
Думбрингер же забанил собственного сына. АйТраппеда. Айзека. Я помню его слишком хорошо, чтобы относиться к этому абстрактно.
Айзек был… живым. Резким, дерзким, временами невыносимым. Он постоянно спорил со мной — по делу и без, из принципа, из упрямства, просто потому что мог. С Джейн они были близки, до смешного: шептались, хихикали. Иногда я ловил себя на мысли, что они похожи — не внешне, а в этом своём упрямом нежелании быть удобными.
Его забанили в шестнадцать. Вместе с теми, с кем он зашёл слишком далеко.
Заслуженно — я это знаю. Айзек знал тоже. Он не сопротивлялся. Принял. Смирился.
Но потом началось другое.
Про него стали говорить такую чушь, что, будь он способен слышать, он бы перевернулся в гробу.
Вероятно поэтому Думбрингер так защищает 2x2. Он не выносит ложь. Никогда не выносил. А когда ложь начинает жить своей жизнью, она убивает быстрее любого приговора.
Я не могу сказать, что любил Айзека. Мы были слишком разными. Но это не отменяет простого факта: то, что о нём говорили после бана, было враньём. Грязным, ленивым, удобным для тех, кто не хотел разбираться.
Таф…
О Тафе трудно думать спокойно.
Он всегда был мягким. Очень. Эмоциональным до болезненности, особенно когда дело касалось сына. Он любил Айзека так, как любят один раз и навсегда, без условий, без "если". И когда Айзека забанили, Таф словно рассыпался изнутри.
Он плакал. Много. Слишком много.
Перестал есть. Отказывался от еды, будто она была чем-то чужим, ненужным. Стресс ударил по здоровью так резко, что Думбрингеру приходилось буквально следить за каждым его днём, кормить его, уговаривать, держать рядом, не давая утонуть окончательно.
Таф тогда взял отпуск. Билдермен разрешил понимающе, без вопросов.
Мы с Джейн часто узнавали у Думбрингера, как он, как Таф. Волновались. Очень.
Думбрингер…
Он держался. Как всегда. Прямо, жёстко, внешне спокойно. Сильный, собранный, тот, на кого можно опереться. Но я был достаточно близко, чтобы иногда видеть трещины. Иногда он позволял себе говорить со мной честно. О том, как тяжело. Как больно. Как невозможно принять решение, которое правильно по правилам и невыносимо по сути.
Они прошли реабилитацию. Им стало легче. Не хорошо — легче.
Грусть никуда не делась. Она просто перестала быть смертельной.
И вот теперь я понимаю их полностью.
То же самое чувство.
Та же пустота.
Та же мысль, от которой хочется выть, но ты молчишь.
Где он сейчас? Спит ли? Страдает ли? Или… нет?
Я хочу верить, что он спит. Что его сознание укрыто тишиной, а не болью.
Но это не в моей власти. Это даже не в власти отца. Это — воля Теламона.
После его бана жизнь словно обесцветилась. Не резко, не ударом, а медленно, как если бы кто-то убирал насыщенность день за днём, пока однажды ты не ловишь себя на том, что вокруг сплошные оттенки серого.
Ничего не хочется. Ни начинать, ни продолжать. Даже то, что раньше зажигало, теперь выглядит плоским и бессмысленным.
Я не смеюсь. Совсем.
Искры нет — той самой, из-за которой ты вдруг решаешь: а почему бы и нет. Теперь каждый такой импульс гаснет, не успев родиться.
Единственные моменты, когда я чувствую что-то похожее на радость — это воспоминания. Я возвращаюсь к ним снова и снова, как к единственному месту, где ещё тепло.
Я часто листаю фотографии. Все, что у меня есть. И ни разу не пожалел, что мы их делали так много.
Я помню, как он стеснялся вначале. Отводил взгляд, прятался за моё плечо, хмурился, когда видел камеру. Говорил, что выглядит глупо, неуместно, лишне.
У меня осталось много его вещей. Не тех, что принято хранить — не одежда, не аксессуары.
Рисунки.
Я люблю их больше всего.
Он говорил, что рисует плохо. Говорил это так уверенно, что другие, наверное, верили. Никому не показывал. Никому кроме меня. И это… это было важно. Очень.
Каждый его рисунок — это доверие. Тихое, хрупкое. Я берегу их аккуратно, будто они могут рассыпаться, если взять не так.
Он ходил со мной почти везде.
И без него теперь… странно. Будто любое место потеряло смысл, если рядом нет того, кому ты хочешь показать мелочь, деталь, случайный жест.
Даже в зал он иногда приходил. Не тренировался, конечно. Просто сидел, наблюдал. Слишком внимательно. Настолько, что мне становилось неловко в хорошем смысле.
Это внимание льстило. Грело. Делало сильнее.
Однажды он заметил мои татуировки. Тогда я к нему спиной, и он вдруг замолчал. Долго смотрел. Слишком долго.
Я спросил, что такое. Он сказал красиво.
Я тогда сказал, что он может придумать идею для новой татуировки. И даже выбрать место.
Он смутился. Очень. Я думал, откажется.
Но он не отказался.
Он сделал дизайн. Продумал его. И место тоже. Так уверенно, так сосредоточенно, будто это было чем-то важным. Для него. Для нас.
Я не успел набить её тогда. Всё казалось, что времени ещё много.
Оказалось что нет.
После его бана я всё же сделал это.
Теперь на моём правом предплечье большая татуировка. Его идея. Его дизайн.
Иногда я задерживаю на ней взгляд и чувствую почти физическую боль.
Все воспоминания о нём — лучшие. Я могу перебирать их бесконечно, как чётки, и каждое будет теплее предыдущего.
Но есть одно, к которому я возвращаюсь чаще остальных. Наверное, потому что оно болит сильнее всего.
Первый поцелуй.
Он не умел целоваться. Совсем.
Если быть честным — я тоже. Мы оба были неловкими, осторожными, но в том поцелуе было столько всего, что техника просто не имела значения.
Его губы были искусанные. Сухие. Тёплые.
Мне это не было противно — ни на секунду. Наоборот. В этом были следы его тревоги, его привычки, его живости.
Я чувствовал, как он дрожит, и я целовал его так же неумело, как он меня, но в этом не было фальши. Только нежность. Только любовь.
Перед самым баном… в том поцелуе было слишком много чувств. Слишком, чтобы уместиться в один момент.
Мы словно пытались вложить в него всё сразу — страх, привязанность, желание удержать, надежду, что может быть, всё обойдётся.
Я бы целовал его дольше.
В губы. В шею. Медленно, внимательно, так, как он любил — когда не спешат. Я бы запоминал каждый его вдох, каждую реакцию, каждую мелкую дрожь. Я бы целовал его всего.
Но я больше не могу.
И это осознание — оно режет. Каждый раз заново.
Я скучаю по нему так сильно, что иногда становится трудно дышать.
Это не просто тоска. Это состояние, в котором ты постоянно ловишь себя на мысли: а что с ним сейчас?
Холодно ли ему? Страшно ли? Один ли он? Не больно ли? Не думает ли, что его бросили?
Мне вообще не свойственно тревожиться. Я всегда был тем, кто держит себя в руках, кто анализирует, а не паникует.
Но с ним всё иначе.
Иногда мысли становятся по-настоящему пугающими. Я представляю его в одиночестве. Слабого. Потерянного. Пытающегося быть сильным, когда у него на это нет сил.
Я думаю, не сломался ли он. Не решил ли, что недостоин любви. Не винит ли себя за то, за что он не виноват ни на йоту.
И каждый раз внутри поднимается злость. Боль. Бессилие.
Иногда мне кажется, что если я перестану держаться за воспоминания, я потеряю его окончательно.
Я снял очки и устало потёр переносицу, потом глаза. Работа была закончена. Полностью. Идеально, как всегда. Ни одной ошибки, ни одного пропущенного пункта. Машина внутри меня отработала без сбоев.
Нужно ехать домой. Логично. Правильно.
Но сил нет вообще. Даже на то, чтобы просто встать.
Я сижу, уставившись в стол, когда в дверь постучали.
Не резко. Осторожно.
Я сделал паузу — не потому что не услышал, а потому что собирался с силами.
"Войдите", — сказал я наконец.
Без очков мир размыт. Я прищурился, пытаясь сфокусироваться, и в дверном проёме увидел лишь силуэт, пятно цвета, и этого было достаточно.
Розовые волосы невозможно спутать ни с чем.
Джейн.
"Привет", — сказала она.
"Привет", — ответил я.
Она закрыла за собой дверь и, как обычно, сразу спросила:
"Как ты?"
"Нормально"
Это слово вышло автоматически. Отточенно. Без эмоций.
Я уже тянулся за очками, когда она подошла ближе.
"Джон…" — в её голосе беспокойство. — "Ты точно нормально себя чувствуешь?"
"Да", — снова сказал я и надел очки.
Мир встал на место. Резкий, чёткий, серый.
Она смотрела на меня внимательно, слишком внимательно. Я знаю этот взгляд. Она не поверила. Но также она знает, что сейчас что-то из меня вытаскивать бессмысленно.
Джейн вздохнула и, сменив тему, спросила:
"Ты сегодня отца не видел?"
"Нет", — честно ответил я. — "Кажется, его вообще сегодня не было в офисе"
Её лицо тут же исказилось злостью.
"Да вы издеваетесь?!" — вырвалось у неё. — "Мне нужно отнести ему ебаные документы, а эта скотина даже не соизволила прийти! Он сам сказал, что подпись нужна сегодня!"
Видно, как в ней закипает это привычное, острое раздражение — яркое, живое, совсем не такое, как моя глухая пустота.
Я поднял руку, останавливая её.
"Джейн", — спокойно сказал я. — "Остынь"
Она повернулась ко мне, всё ещё напряжённая.
"Он и мне сегодня то же самое говорил",— добавил я. — " "Зайду, подпишу". Не зашёл"
Её плечи чуть опустились. Злость не ушла, но перестала быть взрывной.
"Конечно", — фыркнула она. — "Как всегда"
"Может, он просто заболел", — сказал я ровно, почти без интонации.
Я сам не знаю, зачем это сказал. Наверное, по привычке — искать объяснение, которое сгладит острые углы.
Джейн резко повернулась ко мне.
"Да пусть он хоть помер!" — выпалила она.
Слова повисли в воздухе. Резкие, некрасивые.
Я не вздрогнул. Даже не удивился.
Она тут же добавила, уже сквозь зубы:
"Подписи всё равно нужны. Значит, надо его найти"
Пауза.
"Можно поехать к нему домой"
По её лицу было видно: мысль ей отвратительна. Она не хотела туда ехать. Не хотела видеть его, не хотела разговаривать, не хотела снова чувствовать это липкое ощущение рядом с ним.
Но выбора действительно не было.
Джейн посмотрела на меня чуть спокойнее и спросила:
"Ты закончил работу?"
"Да"
"Тогда собирайся", — сразу сказала она. — "Я буду ждать тебя у твоей машины"
Не дожидаясь ответа, она развернулась и вышла.
Дверь за ней закрылась чуть громче, чем нужно, а по коридору раздался быстрый, злой стук каблуков.
Я остался один.
Я медленно встал, взял пальто, выключил свет в кабинете. Всё делал автоматически, будто тело знало маршрут лучше меня.
На секунду задержался у стола, взгляд упал на пустое место, где раньше иногда лежали его рисунки. Я давно убрал их домой. Слишком больно было держать здесь.
Если бы ты был рядом, — мелькнула мысль. — Ты бы пошёл со мной. Даже если не хотел.
Я вздохнул, и вышел, закрывая за собой дверь.
Лица, выражения, движения людей — всё сливается в одно серое, размытое полотно. Как будто мир существует, но где-то отдельно от меня. Звуки доходят приглушённо, будто через плотную пелену, и я ловлю себя на одной-единственной мысли: поскорее бы уйти отсюда.
"Джонатан…"
Голос прозвучал где-то сбоку, слишком тихо, слишком далеко. Я не сразу понял, что обращаются ко мне.
Шаг. Ещё шаг.
"Джонатан"
На этот раз ближе.
И только когда чья-то рука легла мне на плечо сзади, пелена будто дрогнула.
"Джонатан"
Я остановился и обернулся.
Как всегда, пришлось чуть приподнять голову.
Я даже не дёрнулся от неожиданного касания. Не испугался. Наверное, просто не осталось сил реагировать.
"Как ты?" — спросил он.
И выглядел… неожиданно радостно.
Это сразу бросилось в глаза. Слишком живой взгляд, слишком ровная осанка, слишком лёгкое выражение лица для обычного дня. Я машинально отметил это и тут же начал перебирать варианты.
Либо Таф. После Тафа Дум всегда такой.
Либо что-то случилось.
"Нормально", — ответил я автоматически.
Он кивнул, но не стал развивать тему.
"Ты новости знаешь?"
"Нет"
"Тогда тебе нужно к Дэвиду", — сказал он с раздражением. — "Этот старпёр попросил меня передать"
Я едва заметно поморщился.
"Я сам не хотел его слушать", — добавил Думбрингер, словно оправдываясь, — "но он сказал, что новости важные. Прямо вот такие, что тебе и Джейн надо приехать к папаше лично"
Он явно собирался сказать ещё что-то, это видно. Но в следующий момент его внимание резко сместилось.
Хвост за его спиной вдруг дёрнулся и начал вести себя… странно радостно. Как у кошки.
Я обернулся.
Сзади по коридору шёл Таф. В руках у него был какой-то блокнот, прижатый к груди. Он выглядел спокойнее, чем раньше, мягче, собраннее.
Думбрингер мгновенно потерял интерес к разговору со мной.
"Ладно", — буркнул он и хлопнул меня по спине. Грубо, но по-доброму, как он умел. — "Иди давай"
Он подтолкнул меня вперёд, а сам уже шагал к Тафу, наклоняясь к нему.
Я пошёл дальше.
Коридор снова вытянулся передо мной длинной серой полосой, и пелена медленно вернулась на место.
Отец.
Мы приедем к нему — и что? Разве он когда-нибудь говорил что-то хорошее? Вряд ли. Хорошие новости вообще не существуют. По крайней мере, если они не касаются 1x4. Всё остальное — шум, обязанности, подписи, необходимость.
Я просто накидываю пальто на плечи, даже не удосужившись нормально застегнуть. Пусть холодно. Мне всё равно.
Пальцы сами находят подвеску, спрятанную под тканью. Я сжимаю её в ладони осторожно. Маленькое пёрышко. Его пёрышко.
Подарок 1x4. Единственное, что может согреть меня сейчас.
К машине я иду как в трансе. Открываю дверь, почти не осознавая движения.
Джейн уже здесь — облокотилась о кузов, печатает что-то в телефоне, ногтями чётко и раздражённо стуча по экрану. Звук резкий, выбивается из общей тишины.
Мы садимся.
Она закидывает ногу на ногу, наконец откладывает телефон и смотрит на меня. Внимательно. Слишком внимательно.
Я вставляю ключ в замок зажигания. Поворот — приборная панель оживает, тихо загораются индикаторы. Второй поворот — и двигатель глухо откликается, сначала с лёгкой вибрацией, потом ровным, устойчивым гулом. Машина будто просыпается.
Я пристёгиваюсь. Щелчок ремня звучит громче, чем должен.
Джейн тоже тянется к ремню, пристёгивается.
"Джон…" — она вздыхает и проводит рукой по волосам. — "Ты какой-то не такой. Ты точно в порядке?"
Я смотрю перед собой, на лобовое стекло. На отражение серого неба.
"Всё нормально"
"Ты так всегда говоришь", — она хмурится. — "Ты почти не разговариваешь, не смотришь ни на кого. Ты вообще слышал, что сказал Дум?"
"Слышал"
"И тебе правда нормально ехать к нему?" — в её голосе злость мешается с тревогой. — "Потому что мне — нет. Совсем"
Я сильнее сжимаю руль. Потом пёрышко в ладони.
"Джейн", — спокойно говорю я. — "Всё нормально"
Она молчит несколько секунд, явно недовольная ответом. Потом отводит взгляд к окну.
Я включаю передачу. Машина медленно трогается с места, и серое здание остаётся позади.
Но пустота нет. Она едет вместе с нами.
"Нет", — Джейн резко качает головой, — "Нет, Джон. Не "нормально". Я же вижу"
Машина плавно катится вперёд, двор уходит назад.
"Ты так смотришь", — продолжает она, — "будто всё уже решено. Будто ты просто… пережидаешь. Это ненормально"
"Джейн", — я не отрываю взгляда от дороги. — "Правда. Всё в порядке"
"Не в порядке!", — она почти срывается, но тут же снижает голос. — "Ты не спишь. Ты не ешь нормально... Ты даже шутить перестал, а это уже тревожный знак.
Я криво усмехаюсь.
"Ого. Диагноз поставлен?"
"Не шути", — она вздыхает. — "Я серьёзно. Мы справимся, слышишь? Мы уже столько всего вытянули. И это вытянем. Вместе"
Она ведь знает.
Знает, что "хорошо" не будет. Просто не хочет это произносить вслух.
"Джейн", — говорю тише. — "Не всё чинится словами"
"Но не всё и ломается навсегда!" — она тут же цепляется за это. — "Мы можем что-нибудь придумать. Ну…" — она нервно улыбается. — "Например, выбраться куда-нибудь. Просто погулять. Без дел, без отца, без этих стен. Как раньше"
Я молчу.
"Или…" — она запинается, подбирая слова. — "Может, тебе стоит поговорить с кем-то? Не со мной... С нормальным специалистом. Психологом"
Руль слегка скрипит под моими пальцами.
"Нет"
"Джон…"
"Нет", — повторяю жёстче. — "Мне это не нужно"
"Это не слабость", — быстро говорит она. — "И не "что-то с тобой не так". Это просто помощь"
"Мне хватает помощи", — коротко отвечаю я.
Она смотрит на меня, долго. Слишком долго. Потом тихо:
"Ты врёшь"
"Возможно"
"Тогда скажи правду"
Я на секунду отпускаю одну руку с руля и снова касаюсь подвески под пальто.
"Правда в том", — говорю я медленно, — "что некоторые вещи не становятся лучше. Мы просто учимся с ними жить"
"А если я не хочу, чтобы ты "просто жил"?" — её голос дрожит. — "Я хочу, чтобы тебе было хорошо"
Я выдыхаю.
"Мне достаточно, чтобы ты была в порядке"
Она резко отворачивается к окну, моргает слишком часто.
"Ты невозможный, знаешь?" — Джейн вздыхает, уже без злости, скорее устало. — "Упрямый до чёртиков"
Я слабо хмыкаю, не отрывая глаз от дороги.
"Гены", — бросаю я.
"Я серьёзно, Джон", — она снова поворачивается ко мне. — "Если вдруг… вдруг тебе понадобится помощь, любая — скажи. Я рядом. Всегда"
"Не понадобится", — отвечаю автоматически.
Она смотрит на меня ещё пару секунд, но в итоге сдаётся.
Я веду машину аккуратно, педантично. Пальцы лежат на руле ровно, движения выверенные. Светофоры, повороты, дистанция — всё под контролем. Дорога не имеет права на ошибку.
1x4.
Где он сейчас? Что делает? Холодно ли ему?
А если плохо?
Если он сейчас не справляется, а меня рядом нет?
Руль сжимается чуть сильнее.
А если…
Если кто-то уже рядом с ним?
Мысль мерзкая, липкая. Я физически чувствую, как она расползается под кожей. Если кто-то пользуется моментом? Говорит правильные слова? Смотрит слишком внимательно? Прикасается слишком близко?
Он же хрупкий.
Его так легко задеть. Так легко сломать, даже не заметив.
Я ловлю себя на том, что злюсь. Не на него — никогда. На весь мир, который имеет наглость существовать рядом с ним. На людей, которые вообще смеют быть рядом.
Ревность поднимается глухо, тяжело, почти стыдно.
"Он не вещь", — напоминаю себе.
"Он свободен"
Но от этого не легче.
Не плачет ли он? Не винит ли себя снова за то, за что он вообще не обязан отвечать?
Если ему сейчас больно — я этого не увижу.
Если ему сейчас хорошо — я тоже об этом не узнаю.
Машина мягко входит в поворот. Я даже не замечаю этого — тело всё делает само, на автомате. Глаза следят за дорогой, ноги чувствуют педали. Ни одного резкого движения.
Я не имею права отвлекаться.
Не сейчас. Не здесь.
Но в груди тянет, ноет, будто кто-то медленно сжимает изнутри.
Я так глубоко утонул в мыслях, что момент остановки выпал из реальности. Машина просто… перестала ехать. Только тогда я понял, что мы уже на месте.
Родительский дом.
Он выглядит почти так же, как и раньше — тот же фасад, та же аккуратность, та же вылизанная правильность. Это странно: он умеет вызывать тепло, но куда чаще — тянущее, вязкое чувство под рёбрами. Здесь слишком много воспоминаний, и далеко не все из них хочется доставать.
Я глушу двигатель, тишина тут же накрывает салон, будто кто-то выключил фон. Отстёгиваю ремень, выхожу из машины. Холод цепляется за кожу, но мне всё равно.
Джейн тоже выходит, обходит машину и становится рядом. Она кладёт руку мне на плечо, легко похлопывает.
"Всё будет хорошо", — говорит она уверенно, даже чересчур. — "Я уверена, новости правда могут быть хорошими"
Она делает паузу, потом криво усмехается:
"А если нет… я официально разрешаю тебе пойти с ним в рукопашку"
"Благородно", — тихо отвечаю я.
Мы подходим к двери. Джейн нажимает на звонок.
Тишина.
Ещё раз.
И ещё.
"Да ты издеваешься", — шипит она и дёргает ручку. Заперто. — "Он там вообще живой?!"
"У нас есть ключи", — напоминаю я спокойно.
Она раздражённо фыркает, уже роясь в сумке.
"Да знаю я, знаю. Просто не укладывается в голове, что этот старпёр может вот так взять и спать, когда сам же сказал, что подписи срочные"
Связка ключей звенит громко, Джейн перебирает брелоки, находит нужный ключ и открывает дверь.
Щёлк.
Мы заходим внутрь.
И сразу становится… слишком тихо.
Дом встречает нас стерильной тишиной и идеальным порядком. Всё на своих местах, ни пылинки, ни намёка на суету или присутствие живого человека. Как музей. Как декорация.
Будто здесь давно никто не живёт.
Я невольно задерживаю дыхание.
В этом доме всегда так — чисто, аккуратно, правильно. И от этого ещё более пусто.
"Ненавижу это место", — шепчет Джейн почти себе под нос.
Я молчу.
Я разуваюсь на автомате.
Интерьер тот же. Мебель стоит ровно так, как стояла годы назад. Даже мелочи — вазы, книги, рамки — на своих местах, будто кто-то нажал "пауза" и так и не решился нажать "плей"
Вещи Эрика.
Я задерживаю взгляд дольше, чем хотел бы. Его перчатки аккуратно лежат там же, где и раньше. Пиджак на спинке кресла будто он просто вышел на минуту. И на них нет пыли. Ни намёка. Как будто кто-то регулярно за этим следит. Или как будто он всё ещё… здесь.
Я снимаю пальто, подхожу к вешалке, и сердце неприятно сжимается.
Пальто Эрика висит там же.
Ровно там же, где в моём детстве.
Я помню, как вечно путался в его длинных рукавах, как он смеялся и говорил, что я "дорасту". С Эриком у меня никогда не было плохих воспоминаний. Ни одного. Только чувство защищённости. Только тепло.
И от этого сейчас больно особенно остро.
Вещи создают иллюзию, что он всё ещё живёт здесь. Что вот-вот выйдет из кухни, спросит, не голодны ли мы. Но я знаю правду. Знаю давно.
Почему тогда внутри всё равно пусто?
Я не позволяю себе долго думать. Если задержусь — станет хуже. Я просто отвожу взгляд и делаю вид, что ничего не заметил.
Джейн, в отличие от меня, реагирует иначе. Она замирает на секунду, потом резко отворачивается, словно её это злит.
"Старпёр!" — громко зовёт она. — "Ты вообще дома?!"
Ответа нет.
Дом молчит так же упорно, как и раньше.
"Да он, наверное, в мастерской", — фыркает Джейн. — "Своей хернёй занимается и ничего не слышит"
Она смотрит на меня:
"Пойдём?"
Я киваю.
Мастерская у него всегда была убежищем. Рядом с гаражом, подальше от жилых комнат, подальше от воспоминаний, или, наоборот, слишком близко к ним.
Мы направляемся туда.
Мы проходим через гараж и заходим в мастерскую. Запах здесь особенный — металл, масло, что-то тёплое и сухое, как всегда. Свет включён, значит, он тут был совсем недавно.
Мастерская выглядит… живой. Не стерильно, но и не заброшенно. На полу следы пыли и стружки, на верстаке разбросаны инструменты, будто он просто отошёл за чем-то и сейчас вернётся. Тут и там пятна, царапины, следы работы — человек, который часто мастерит, никогда не держит всё идеально чистым. Но это не хаос, а привычный порядок, понятный только ему.
У стола стоит БанХаммер — огромный, тяжёлый, рукоятью вниз. На столе — F3X, аккуратно размещён, словно с ним только что закончили работать. Это не выглядит забытым. Скорее прерванным.
Я оглядываюсь и замечаю полку.
Самую чистую во всей мастерской.
Там стоят цветы.
Эрик всегда приносил их сюда, смеялся. Они выглядят… слишком свежо. Ни одного увядшего лепестка. Ни капли сухости. Нереально. Значит, Билдермен что-то с ними сделал. Оставил такими, какими они были тогда.
Как будто боялся, что если они завянут — завянет и что-то внутри него.
И всё равно… его здесь нет.
"Он вообще дома сегодня?" — раздражённо бросает Джейн, оглядываясь.
Я вздыхаю.
"Может, спит. Пойдём в спальню. Ты же знаешь, как он крепко спит"
Джейн цокает языком и с силой пинает БанХаммер носком. Тот даже не сдвигается — тяжёлый, как и всё, что делает отец.
"Ладно", — сквозь зубы бросает она. — "Пойдём. А если и там его не будет, я эти ебанные бумажки ему в глотку засуну!"
Я на секунду думаю о документах. Они остались в машине. Но решаю не говорить об этом. Найдём Билдермена — тогда и вернёмся за ними.
Джейн раздражённо сжимает ремень своей сумки и выходит из мастерской. Я иду следом.
Мы поднимаемся по лестнице. Каблуки Джейн стучат по ступенькам резко, зло, слишком громко как будто она специально хочет, чтобы он услышал. Чтобы вышел. Чтобы ответил. Каждый шаг как упрёк.
Второй этаж встречает нас знакомым коридором. Ничего не изменилось. Даже свет кажется таким же, как в детстве — чуть тусклым, чуть жёлтым. Родительская комната в конце. Раньше — их комната. Теперь — только его.
Джейн не стучит.
Она грубо распахивает дверь.
И всё внутри на секунду… замирает.
Билдермен лежит на полу. Лицом вниз. У кровати. Не двигается. В метре от него — разбитый стакан, осколки разлетелись неровно, как будто он выронил его уже без сил.
Джейн сначала замирает, а потом резко подходит.
"Эй!" — зло бросает она. — "Вставай, старпёр, ты что, опять?!'
Она трясёт его за плечо. Раз. Другой. Сильнее.
Он не реагирует.
"Да ладно", — нервно смеётся она. — "Хватит прикалываться"
Джейн наклоняется ниже, касается его руки — и тут её голос меняется.
"Джон…" — уже не зло. — "Он… он холодный"
Вот тогда я делаю шаг вперёд.
Осматриваю комнату. Медленно. Почти отстранённо.
Тумбочка у кровати.
Та самая.
На ней всегда стояла шляпа Эрика. Даже после его смерти. Отец ни разу её не убрал. И сейчас она всё ещё там. Но рядом с ней — каска Билдермена. Аккуратно поставленная, будто он специально положил её рядом.
На полу, у тумбочки… таблетки.
Рассыпались неровно. Будто упаковка выскользнула из руки.
Я поднимаю ее.
Джейн начинает ходить туда-сюда, дышать чаще, голос у неё срывается:
"Он же просто… да? Он же просто напился? Он иногда так засыпал, помнишь? Джон, скажи что он пьян!"
Я читаю название. Медленно. Чётко.
Амитриптилин.
Что-то внутри меня тихо щёлкает. Не паника. Не истерика. Скорее тяжёлое, холодное понимание, которое ещё не оформилось до конца, но уже давит на грудь.
"Джон?" — Джейн смотрит на меня. — "Что это?"
Я сжимаю таблетки в ладони.
"Антидепрессант", — говорю ровно. — "Сильный"
Она бледнеет, но всё ещё цепляется за злость, как за спасательный круг.
"Да ну", — резко. — "Он просто перепутал! Или перебрал! Он же… он бы не…"
Она снова смотрит на отца. На неподвижную спину. На осколки стакана.
Я тоже смотрю, и мне вдруг становится очень, очень тяжело дышать.
Джейн срывается.
"Папа!" — голос у неё ломается, злость растворяется в чистом, голом страхе. — "Пап, очнись!"
Она хватается за него, пытается перевернуть. Это даётся ей тяжело, она кряхтит, почти рычит от напряжения, но всё-таки переворачивает его на спину.
И тут её словно обдаёт ледяной водой.
Изо рта Билдермена выступила пена. Белая, застывшая на губах, неправильная.
"Нет, нет, нет…" — Джейн отступает на шаг, руки у неё дрожат. — "Это не… Джон, это не нормально, да?! Это же не нормально?!"
Она опускается рядом с ним, снова трясёт его, уже без злости, умоляя, путая слова, дыхание сбивается. Паника накрывает её волнами некрасиво, шумно.
А я в этот момент замечаю деталь.
Каска.
И из-под её края торчит что-то белое. Совсем немного. Как будто он специально спрятал это так, чтобы не бросалось в глаза. Чтобы нашли не сразу.
Пока Джейн всё больше тонет в панике, я подхожу ближе, осторожно приподнимаю каску.
Под ней сложенный в несколько раз листок.
Обычная бумага. Ничего особенного. Но руки у меня вдруг становятся тяжёлыми, словно я держу не бумагу, а что-то куда более весомое.
Я разворачиваю лист.
И в этот момент комната словно становится тише, чем вообще возможно.
"Если вы читаете это письмо, значит, меня уже нет.
Я очень надеюсь, что первым, кто держит этот лист в руках, является один из моих детей — Джон или Джейн.
Если это не так, я прошу вас: передайте это письмо им. Только им. Никому больше.
Я пишу это в ясном уме и твёрдой памяти. Это решение — мой собственный выбор. Осознанный, обдуманный и окончательный. Прошу не искать в нём случайности, ошибки или чужой вины.
Прежде всего — простите меня.
Я знаю, что это слово не исправляет сделанного. Я не жду, что вы сможете меня оправдать. Я сам не могу этого сделать.
После смерти Эрика я стал другим человеком. Холодным. Жёстким. Закрытым. Я убеждал себя, что так будет правильно. Что строгость сделает вас сильнее. Что если я закрою сердце, мир не сможет причинить вам такую боль, какую причинил мне.
Я ошибался.
Я был слишком строг. Слишком требователен. Слишком глух.
Я испортил вам детство и юность своей болью, своим контролем и своим страхом потерять вас так же, как я потерял его.
Эрик был моим солнцем, смыслом.
Светом, вокруг которого строилась вся моя жизнь, и Роблоксия тоже.
После его смерти я продолжал жить по инерции, но это была уже не жизнь. Это было существование человека, который не смог пережить утрату и вместо этого начал ломать всё вокруг. Даже то, что любил больше всего.
Я сожалею обо всём плохом, что сделал вам.
О каждом резком слове.
О каждом решении, где я выбирал власть вместо доверия.
О том, что вмешивался в вашу личную жизнь, не имея на это никакого права.
Джейн, мне стыдно, что я был против твоих отношений, когда ты была ещё так молода. Я прикрывался заботой, но на самом деле руководствовался страхом и желанием контролировать.
Джон…
Больше всего я сожалею о том, что сделал с тобой.
Я пытался управлять тобой так же, как управлял системой. Когда это не получилось, я сделал худшее из возможного: позволил Теламону забанить того, кого ты любил.
1x1x1x1.
Я знал, что это сломает тебя. И всё равно допустил это.
Этого мне не простить никогда.
Я понимаю, что своим решением разрушил не только твою жизнь, но и ту Роблоксию, которую мы создавали вместе с Эриком. Я превратил наш мир в отражение собственной пустоты. Я слушал всех — советников, администраторов, общественное мнение — и почти никогда не слушал вас.
Я был плохим отцом.
И, если честно, плохим правителем.
Я прошу прощения у всех, кому причинил боль. Особенно у Думбрингера. Я слишком долго не позволял ему восстановить справедливость, потому что слепо доверял Теламону. Это была моя ошибка. Моя ответственность.
Все мои полномочия, права и доступы я передаю тебе, Джон.
Я прошу тебя сделать то, чего я не решился: забанить Теламона.
После этого Думбрингер сможет разбанить 1x1x1x1.
Теламон заслужил последствия своих действий.
Я больше не могу жить так.
Все годы после смерти Эрика были для меня несчастливыми. Я устал быть человеком, которого сам презираю. Я устал просыпаться в доме, где каждый предмет напоминает о том, кого больше нет.
Я делаю это не из слабости.
Я делаю это потому, что больше не вижу в себе права продолжать.
Я иду к вашему любимому папе.
К моему солнцу.
Я надеюсь, что когда-нибудь вы сможете понять меня.
Но я почти уверен, что не сможете. И это справедливо.
Живите лучше, чем жил я.
Не повторяйте моих ошибок.
С любовью,
ваш отец.
— Билдермен"
На бумаге в нескольких местах чернила расплылись, будто туда упали слёзы.
Я отрываю взгляд от листка не сразу, будто слова всё ещё держат меня за глаза. Бумага опускается, пальцы слегка дрожат, но не от ужаса и не от горя. Просто от напряжения.
Джейн говорит что-то быстро, сбивчиво, голос ломается, слова цепляются друг за друга.
"Он… Джон… он не дышит…" — и дальше уже не слова, а воздух, разорванный рыданием. — "Он мёртв. Он мёртв, Джон…"
Она наклоняется ниже, почти падает на него, трясёт за плечи, будто ещё можно что-то вытряхнуть из этого неподвижного тела. Как будто отец просто слишком глубоко уснул. Как будто сейчас вдохнёт. Не вдохнёт.
Джейн рыдает так, что её всю трясёт. Это истерика, рваная, громкая, страшная. Она ненавидела его. Я знаю. Она говорила это вслух, с яростью, с обидой. Но ненависть не отменяет того факта, что он наш отец. Что это тело на полу — человек, который был частью её жизни.
Я подхожу ближе и молча отдаю ей письмо. Она берёт его дрожащими руками, даже не смотрит на меня, сразу утыкается в текст. Читает сквозь слёзы. Всхлипывает. Иногда останавливается, будто не может продолжить, но всё равно читает дальше.
Я же смотрю на лицо отца.
Его глаза открыты. Пустые. Стеклянные.
И… ничего.
Ни удара в грудь. Ни комка в горле. Ни желания закричать.
Пусто.
Я же его сын. Он был плохим отцом, да. Холодным. Контролирующим. Иногда жестоким. Но всё равно отцом. Разве я не должен чувствовать хоть что-то?
Я не чувствую.
Только усталость. И странное, неприятное спокойствие. Будто что-то давно ожидаемое наконец произошло.
Единственное, что по-настоящему шевельнулось внутри — строчка о разбане.
2x2.
Мысль о нём вспыхивает резко, болезненно. И вдруг становится… тепло. Настолько, что губы сами собой тянутся вверх. Улыбка крошечная, почти незаметная, но настоящая. Я тут же одёргиваю себя, стираю её с лица, отворачиваюсь. Джейн не должна этого видеть. Она не поймёт. И будет права.
Джейн вдруг всхлипывает громче. Письмо выскальзывает из её рук, падает на пол, а она бьётся в рыданиях. Она повторяет что-то бессвязное — "почему", "зачем", "он не имел права", — и каждый раз голос срывается.
Я опускаюсь рядом, обнимаю её, притягиваю к себе. Она сразу цепляется за меня, вжимается лицом мне в грудь, плачет так, будто если отпустит — рассыплется. Я глажу её по спине медленно, монотонно, как когда она была маленькой. Считаю движения. Дышу за двоих.
"Тише… тише…" — говорю я, сам не зная, зачем. Слова ничего не исправят.
Я не чувствую горя.
Я чувствую ответственность. И облегчение, за которое мне стыдно.
И любовь, но не к нему.
И мне всё равно, каким человеком это делает меня.
Истерика Джейн не стихает, она наоборот будто закручивается в спираль. Плач становится выше, резче, срывается на крики. Её тело напряжено, она то прижимается ко мне, то резко дёргается, словно ей не хватает воздуха внутри собственного тела.
Я продолжаю гладить её по спине, медленно, упрямо, как будто ритм моих движений может удержать её здесь, в реальности. Говорю что-то тихо, бессмысленно, это не помогает. Я понимаю это довольно быстро.
Один я не справлюсь.
Мысли перебираются автоматически, как контакты в голове. Айзек.
И тут же пустота.
Его больше нет. Даже мысль о нём царапает, но сейчас не время.
Я не прекращаю обнимать Джейн, просто одной рукой тянусь к карману, достаю телефон. Экран загорается резко, холодным светом. Пальцы сами набирают номер, я даже не думаю, просто делаю.
Думбрингер.
Гудки тянутся мучительно долго. Джейн всхлипывает, захлёбывается слезами, и вдруг — короткий, злой голос в трубке:
"Джонатан?"
Сухо. Резко. Словно его выдернули из чего-то важного. Но в этом голосе всё равно есть внимание, всегда было.
Он, кажется, слышит Джейн.
"Что происходит?" — тон меняется мгновенно. — "Почему она плачет?"
Я сглатываю.
"Мы…" — голос выходит ровнее, чем я ожидал. — "Мы у отца. Думбрингер… Билдермен мёртв"
Пауза.
Слишком длинная.
"Что значит "мёртв"?" — медленно, с нажимом.
"Он…" — я смотрю на тело на полу, на неподвижную грудь. — "Он убил себя"
Джейн, услышав это, взрывается новым рыданием. Она кричит, срывая голос, будто это слово ударило её сильнее всего. Я крепче прижимаю её к себе.
В трубке тишина.
А потом короткое, злое:
"Блядь"
Он выдыхает резко, шумно.
"Вы дома у Дэвида?" — спрашивает он уже другим голосом. Жёстким, собранным.
"Да"
Я колеблюсь секунду и добавляю:
"Ты… сможешь приехать? С Тафом, если хочешь. Я знаю, что—"
"Я приеду", — перебивает он сразу. — "Таф — нет. Он сейчас не в том положении, ему нельзя волноваться. Понимаешь"
"Понимаю"
И я правда понимаю.
"Я еду. Не трогайте ничего. И…держи её. Я скоро"
Связь обрывается.
Я убираю телефон, снова обнимаю Джейн обеими руками. Она бьётся в истерике, цепляется за мою рубашку, за плечи, за что угодно.
"Папа…" — рыдает она, задыхаясь. — "Папа, пожалуйста… папа…"
Она зовёт его снова и снова, как будто если произнести это слово достаточно раз, он ответит. Как будто можно докричаться до мёртвого.
Я прижимаю её голову к себе, закрываю ей лицо ладонью, чтобы она не видела.
Джейн срывается окончательно.
Она вырывается из моих рук и буквально падает к нему, к холодному телу, будто её кто-то толкнул. Обнимает отца так, как обнимают живых — неловко, судорожно, цепляясь. Лицом утыкается ему в грудь, трясётся, плачет навзрыд. Слёзы падают на его рубашку, на пол, на его руку, и она всё повторяет одно и то же, сбивчиво, ломая слова:
"Папа… папочка… пожалуйста… я же… я же злилась… я не всерьёз… папа…"
Я не подхожу.
Я остаюсь на месте и смотрю в сторону рабочего стола.
Там стоит фотография Эрика.
Аккуратная рамка, чистая, без пыли, как и всё в этом доме. Эрик улыбается так, как улыбаются люди, которые умели быть тёплыми. Настоящими. Живыми.
Наверное, вы наконец вместе.
Отец и… его солнце.
И я тоже скоро воссоединюсь.
С 1x4.
Эта мысль тёплая. Настолько тёплая, что внутри что-то слегка сжимается, но не от боли, а от облегчения. От ожидания. Я чувствую, как уголки губ сами собой дёргаются вверх.
Я смотрю на мёртвого отца, на сестру, которая рыдает над ним, и… не чувствую того, что должен. Нет пустоты, нет горя, нет шока. Только серое, ровное "никак", и под ним странное, стыдное счастье.
Я аморальный урод.
Плевать.
Какая уже разница?
Примечания:
Заметили кстати, насколько тут сухой стиль описания? Специально причём. И так, что мы имеем? Билдермен мертв (причем добровольно) во всех ветках, а Теламон убит/забанен.
Когда в тг я говорила, что Билдермен и Эрик будут счастливы, вот что я имела ввиду, хахах. Ну вот, они снова вместе. Билдермен... Помним, любим, скорбим, MACHINE...