Глава 6. Принятие
1 декабря 2025 г., 09:26
«Мы все сталкиваемся с выбором между тем, что правильно, и тем, что легко.»
Альбус Дамблдор, «Гарри Поттер и Кубок огня», Дж.К. Роулинг
Хавьер ступил на глиняную тропинку, по которой минутой раньше удалился Хозия. Он шёл не спеша, но с новой, обретённой в разговоре уверенностью, ощущая под ногами мягкую податливость размокшей земли. В углублениях, оставленных каблуками старика, прилипла красная глина штата Лемойн, и теперь она поблескивала тусклым медным отливом, испаряя последнюю влагу под настойчивым солнцем.
Его взгляд скользнул по сторонам, и он с лёгким удивлением отметил, что проклятый болотистый полуостров Клеменс в этот миг был… прекрасен. Трава, изумрудная и сочная после ливня, чуть колыхалась под тёплым ветром, и каждый её лист отдавал солнцу крошечную алмазную каплю — последнюю дань ушедшему дождю. Над поляной, с распускающимися цветами, словно ожившие лепестки, порхали белые и желтые бабочки, а воздух, напоённый запахом влажной земли и зелени, был свеж и полон прохлады.
Почти как дома. В Соноре.
Почти.
Потому что ветер, несущий желанную прохладу, вместе с ней приносил и знакомый, въедливый запах тины — несмываемый дух Лемойна, чужой и болотистый, так не похожий на свежее, сухое дыхание реки Рио-Браво в Мексике.
Под его шагами грязь мягко хлюпала, но уже не цеплялась с отчаянным упорством за сапоги, как прежде. Позолота на голенищах, отполированная водой и глиной, сияла холодным блеском, отталкивая грязь, — немой свидетель того, что даже самая упрямая тина всегда отступает перед терпением и течением.
Он шёл, глядя на следы Хозии, и чувствовал, как в груди, на месте недавней пустоты, теперь лежало твёрдое, тяжёлое, как монета из Соноры, решение.
Мир вокруг сиял, и даже небо, вымытое грозой до пронзительной голубизны, казалось, одобряло его выбор. Небольшие перьевые облака, словно корабли из белого пара, неспешно плыли в вышине, и ему на миг показалось, что они держат курс на юг. Туда, где осталась его настоящая жизнь. Туда, где начиналась новая.
Хавьер спустился с небольшого холма, и между стволов на другом берегу ручья увидел трепещущий огонёк дозорного костра Сэди.
Он на мгновение задержал на ней взгляд: она сидела у костра на корточках, неподвижная, как клинок, воткнутый в землю на отдых. Её холодный взгляд, на фоне далёкого, но слышного пения певчей птицы и слабого шелеста листьев, быстро скользнул по нему сверху вниз — оценивающий, беспристрастный и уверенный. Ни кивка, ни слова — лишь молчаливое подтверждение его возвращения.
Ветер донёс до него знакомое ржание лошадей, терпкий дымок ольхи, отдаленный лай Кейна и едкий, навязчивый запах томатно-рыбно-мясной похлёбки Пирсона. Он глубоко вдохнул, стараясь в последний раз, пока не вошёл в лагерь, наполнить лёгкие влажным, озоном пропитанным воздухом.
Осознание поразило его: воочию убедившись, где стоит лагерь, он понял, что не смог, как ни старался, убежать далеко. Весь его побег, вся ярость и отчаяние уместились в каких-то ста ярдах от этого места.
И тут же ветер донёс приглушённый, пьяный и натужно-громкий смех Карен, который тут же перебивался таким же дурашливым хохотом Шона.
Хавьер усмехнулся.
¿Ya? ¿Otra vez el amor? Qué predecible… ¿Quién, si no ese borracho, va a aguantar su llanto?
Но эти два голоса, сплетаясь в какой-то чужеродный, неестественный дуэт, даже издалека резали слух. Особенно остро и ясно это ощущалось сейчас, когда сам лагерь был скрыт плотной зеленью деревьев, а в воздухе висел ровный стрекот насекомых, изредка прерываемый отдалённым стуком дятла и мирным пересвистом птиц в лесной чаще.
Но он знал: долго это не продлится. Слишком уж всё затянулось. Его утренняя стычка с Гримшо, без сомнения, изрядно подпортила ведьме настроение, и её зло требовало выхода.
Она уже пыталась выместить его на Элеоноре — не вышло.
Даже Датч, к её явному изумлению, не встал на её сторону. И Хавьер был абсолютно уверен: повторно идти к Датчу она не рискнёт, да и к Элеоноре — после того унижения — тоже.
А посему оставались либо послушная Мэри-Бет, от которой карга не получала желанных склок и ругани, либо… Карен. Которая для ссор и драки была готова всегда.
При воспоминании о том, как он заступился за Элеонору, губы Хавьера против воли растянулись в едва заметной улыбке. И здесь, где ржание лошадей у коновязи перекрывало все остальные звуки, эти лагерные интриги казались чем-то далёким и призрачным.
Эту тишину, ожидаемо, разрезал знакомый, визгливый голос мисс Гримшо:
— Карен! Хватит сидеть сложа руки! Не можешь найти работу по лагерю — я тебе её найду! И такую, чтобы твой…
Голос Гримшо оборвался — на полуслове, резко, будто споткнулся о внезапное препятствие. В этой внезапной тишине, длившейся меньше вздоха, Хавьеру представился взгляд старухи — холодный, прицельный, должен был метнуться туда, где сидел Шон. Должно быть, он в этот миг застыл с той же глупой, непонимающей ухмылкой, что и всегда.
Эта пауза, короткая, как щелчок взведённого курка, повисла в воздухе — незримый сигнал, которого Карен, несомненно, ждала.
-…Так называемый «парень» тебе в этом помог, на коленях которого ты сидишь все утро!
Её визгливый акцент на последних словах неприятно отдался эхом где-то за спиной Хавьера, будто царапая не только слух, но и саму душу лагеря.
Хавьер приподнял брови и с коротким, усталым выдохом покачал головой из стороны в сторону. Движение заставило выбившиеся пряди снова неприятно защекотать кожу, окончательно утвердив его в понимании: иначе быть и не могло.
И едва Гримшо упомянула Шона, он будто наяву увидел, как у того глупо взлетели брови, а лицо озарилось пустой, растерянной ухмылкой — отражением полного непонимания происходящего и отчаянной попытки этот факт скрыть. И как Карен, насупившись, уставилась на него — в тщетной надежде на немую поддержку, которую он был не способен дать, ибо мысль о какой-либо ответственности была для его сознания недостижимой абстракцией.
Губы Хавьера сами собой, без его воли, растянулись в едкой, довольной ухмылке, а в груди вспыхнуло ядовитое, но до странности приятное тепло.
Toma, bruja. Por quemar sus poemas.
Мысль была детской, глупой, и он это прекрасно понимал. Но в этой глупости была горькая, неизбежная правда, и тепло удовлетворения от мелкой мести это лишь подтверждало. И в этом не было ничего удивительного.
Ещё вчера эти две ведьмы были неразлучны — их дружба, скреплённая общим грехом, держалась на воле Датча и общем виски. Вместе жгли стихи Элеоноры, вместе пили, вместе травили её, как два шакала у ног хозяина.
А сейчас… А сейчас он с лёгкой, злой усмешкой ждал — ждал, как срыва Карен. Он буквально чувствовал, как в груди закипает гадкое, радостное предвкушение. Сейчас она рявкнет в ответ что-то ядовитое про старую, никому не нужную ведьму, и этот день хоть в чём-то для Хавьера станет удачным.
Хавьер не видел, но знал: Шон сейчас обязательно выдаст что-нибудь с глупой ухмылкой — несвязное и не имеющее никакого отношения к словам Гримшо. Он знал и то, что в эту секунду и Гримшо, и Карен смотрят на Шона, словно тот внезапно стал верховным судьёй в их вечной войне. И от его глупой ухмылки или пьяного слова теперь зависело, чья чаша гнева перевесит.
— Артур! Брат! — послышался голос ирландца, прозвучавший с преувеличенной, почти отчаянной радостью, словно от этого «брата» зависела его жизнь. — Давай помогу тебе чем-нибудь!
Шон, ожидаемо, был готов сказать и сделать что угодно, лишь бы не втягивать себя в этот бабский конфликт.
И в этот миг Хавьер поймал себя на странной мысли: он знал, что ему нужно помочь Элеоноре, но желания возвращаться в лагерь не было ни капли.
Два этих чувства, вроде бы связанных одним устремлением, напрочь отказывались складываться в одно целое.
Желание помочь Элеоноре тянуло его вперёд, но всё его нутро, измотанное годами в этой банде, с отвращением отползало прочь — прочь от вечного театра склок, притворства и этой удушающей иллюзии, что они всё ещё одна большая семья
И потому он продолжал стоять неподвижно, затаившись у самой кромки лесной чащи, что подступала к коновязи.
Хавьер замер, всем существом прислушиваясь к тому, что происходит в лагере, скрытый от глаз листвой. С таким же ядовитым предвкушением, с каким несколькими минутами назад ждал срыва Карен, он теперь ждал реакции Артура — этого незримого судьи, чье слово для таких, как Шон, значило куда больше, чем визг Гримшо.
Bien hecho, Arthur. Pon a ese holgazán a hacer algo útil, — и на губах Хавьера дрогнула короткая усмешка. Он поправил свою и без того идеально сидящую шляпу-котелок.
— Тащи свою задницу чинить колесо у фургона с настойками, — донёсся из-за деревьев хриплый голос Артура.
В нём слышалась привычная, сдерживаемая усталость, что было неудивительно: когда Хавьер сегодня утром проснулся, Артура уже не было в лагере, а позже он вернулся с тушей оленя, в то время как сам Хавьер безуспешно пытался отчистить свою гитару от въевшейся грязи, пока не швырнул её в отчаянии.
И в тот же миг он ощутил на себе чей-то пристальный, внимательный взгляд. Сквозь редкие заросли у коновязи за ним наблюдал Боаз.
Конь периодически опускал голову, чтобы пощипать траву, но взгляд его тёмных глаз возвращался к хозяину. От ветра его грива слегка шевелилась, а белые пятна на голове, отмытые ливнем, сияли ослепительной белизной.
— Артур, так я про свою организаторскую помощь говорю! Я и буду помогать тем, что… Ты будешь чинить, а я советовать как это делать! — в его голосе, как и ранее у Гримшо, прорезались визгливые, крикливые нотки. Он не столько пытался заинтересовать Артура или предложить реальную помощь, сколько отчаянно цеплялся за любую возможность, лишь бы обосновать свою мнимую занятость и остаться рядом с ним, под защитой его авторитета. — Но могу и на охоту с тобой сходить.
Хавьер сквозь шевелящуюся на ветру листву видел, как Артур, не оборачиваясь, шёл с ведром в сторону фургона Пирсона, а Шон, увязавшись за ним, пятился перед ним спиной вперёд, жестикулируя и полностью игнорируя ядовитый взгляд Карен.
Она фыркнула, с видом победительницы сделала глоток из бутылки и… неожиданно легко, почти небрежно, оставила её у костра на бревне. Затем, не меняя выражения лица, направилась прочь.
Мадам Гримшо проводила её прищуренным, подозрительным взглядом, но Карен, зная это, лишь кося глаза назад — не поворачивая головы, — делала вид, что ничего не происходит.
Так она всегда делала, когда что-то задумывала.
Хавьер невольно удивился: это было на неё непохоже. И прежде чем он успел что-либо обдумать, его тело само сделало короткое, порывистое движение в сторону корыта, где Элеонора, непривычно затихшая, мыла посуду.
Если Карен снова решит выместить зло на ней, пользуясь его отсутствием, нужно быть готовым.
Но Элеонора, чья спина выдавала собранное напряжение — и Хавьер интуитивно чувствовал, что она тоже следит за Карен, — лишь медленно и методично протирала что-то полотенцем. Разглядеть, что именно, он не мог: мешала густая листва.
— Отвали, Магуайр.
Артур фыркнул, и в его голосе прозвучало неподдельное пренебрежение, смешанное с тем особенным терпением, которое оставляют для глупых младших братьев, когда приходится в сотый раз объяснять очевидные вещи. Голос его, отдаляясь, замолк, давая понять, что разговор окончен.
Фоном же, разрезая воздух, раздавались звуки заточки: один — короткий и высокий, другой — низкий и протяжный.
И всё это время Хавьер ждал. Ждал, когда же Карен, наконец, встрянет, кинет в Гримшо что-то едкое, острое, сорвётся. Неважно, где она сейчас была и куда ушла — сцена, по его мнению, требовала её язвительной реплики.
Она не могла не сказать. Её молчание было неестественным.
Но… ничего не происходило.
Было тихо.
И сквозь всё его напряжение пробилась странная, сладкая и злая радость — радость от той глупой, детской надежды, что Карен, его вечный противник в этих лагерных играх, наконец-то сломлена и не смогла подобрать ни единого ядовитого слова. Он мысленно уже видел её унижение, её беспомощно сжатые губы, и это призрачное зрелище согревало его изнутри едким теплом.
Ничего не мог с собой поделать. Ухмылка так и не сходила с его лица, пока он шагал по тропинке, следы Хозии впереди чуть блестели на солнце, отдавая последнюю влагу.
Эту тягучую, неестественную тишину нарушал лишь шум реки, слабый шелест листьев и… внезапно снова зазвучавшее тихое пение Элеоноры без слов.
Теперь, в этой непривычной немоте, отчётливо слышался стук дятла, ритмично вбивавший себя в настойчивые звуки заточки — короткий, отрывистый, и чуть более длинный, будто вздыхающий.
Плеск волн о берег перебивался сухим, тихим треском поленьев в костре Сэди.
Эта тишина была долгожданной, но в ней сквозило что-то жуткое, неестественное — как перед бурей.
И тут её разрезали знакомые ноты, от которых сердце в груди дрогнуло и забилось с новой, болезненной силой:
…De la Sierra Morena, cielito lindo, vienen bajando…
Тихое, хрипловатое пение Элеоноры пробивалось сквозь шум листвы. На мгновение оно согрело его душу, напомнив о Соноре и Марии… Но тепло тут же сменилось леденящим ожогом.
Его песня. Его дом.
Звучали здесь — искалеченные, как ее пальцы, — не как утешение, а как свидетельство пытки.
Чувство осквернения чего-то святого, жгучая несправедливость — всё это не парализовало его, а, наоборот, выпрямило спину. Решимость закалилась, став холодной и острой, как клинок.
Он знал, чьё слово может это прекратить.
Датч.
Не до конца просохший красный платок, тугой узел которого он сам затянул после разговора с Хозией у реки, словно давая обет, впился в шею, как удавка. Хавьер попытался глубже вдохнуть, но грубая ткань, будто учуяв его порыв, тут же ответила встречным, удушающим давлением, сопротивляясь этому своевольному жесту, этому вызову.
Он почувствовал, как напряглись мышцы шеи, отстаивая своё право на глоток воздуха, на решимость, и лишь тогда, продавив это сопротивление, ступил твёрже.
Ослабить узел сейчас — значило распустить последнюю нить дисциплины, потерять хоть какую-то опору в этом хаосе, и на это он пойти не мог.
Aguanta.
Он шёл на звук, как на призыв, всё ещё не видя лагеря из-за стены зелени. Ветер донёс до него едкий запат похлёбки Пирсона, смешанный с дымом костра, — и в тот же миг пение Элеоноры оборвалось.
Словно кто-то перерезал невидимую нить.
В наступившей тишине было слышно лишь шелест листьев. И вот, сквозь эту колышущуюся завесу, впереди, словно мираж, замерцали брезентовые бока палаток.
Солнечный свет, пробиваясь сквозь частокол ветвей, заливал лагерь пятнами слепящего золота. Чистое голубое небо просвечивало сквозь кружево листвы, а солнце, заливая всё вокруг, подсвечивало изнутри каждый лист, делая зелень почти изумрудной.
Первое, что увидел Хавьер, отодвинув рукой упругие ветви очередного куста, — был его Боаз. Серый оверо американский пейнт, неторопливо щипал подсохшую траву на окраине стоянки, но, заслышав знакомый шаг, медленно поднял свою благородную голову в его сторону, размеренно поводя ушами.
Хавьер услышал знакомый храп совсем рядом и повернул голову. Дядюшка, растянувшись на земле и опершись спиной на гнилое бревно, храпел так крепко, словно происходившая вокруг ругань ему ничуть не мешала. Каким-то образом он умудрился уснуть тут, на отшибе, у самой коновязи.
В его расслабленной ладони лежала бутылка виски. Такую же он как-то поставил рядом с Хавьером, когда тот чистил гитару. И сейчас в этом тёмном стекле, пыльном и мутном, отражались оранжевые блики костра.
— Seguro que el whiskey lo terminó de rematar. — тихо прошептал он. — Или люмбаго.
Лагерь после дождя и впрямь казался свежее. В лужах, застывших в безветрии, отражалось кристально чистое небо, и привычная пыль, смешанная с красной глиной полуострова Клеменс, не висела в воздухе. Природа словно давала ему, Хавьеру, последнюю передышку — он знал, что с солнцем в зените возвращение духоты было лишь вопросом времени.
А пока из воздуха медленно уходил запах озона, замещаясь ароматом свежести и молодой зелени, таким чистым, что впервые за долгое время хотелось дышать полной грудью. Большой дуб всё так же стоял в центре лагеря, величаво раскинув ветви, а у его подножия ковром лежали листья, усыпанные сброшенными ветром желудями.
Хавьер скользнул взглядом по видимой части лагеря, мельком зацепившись за палатки, за фигуры у костра — его интересовало лишь одно: платье цвета морской волны.
Не найдя его, он сделал уверенный шаг вперёд — сам не зная куда.
С чего вообще можно начать? Что сказать?
«Датч, то, что происходит — неправильно»?
Но эти слова тут же обернутся вопросом: «А что именно «неправильно»?
Сам факт нахождения Элеоноры здесь?
Её положение?
И любое его слово будет лицемерным. Потому что это он, вместе с Биллом, по приказу Датча, вытащил её из той золочёной кареты. Тогда это казалось простой, почти изящной работой — слишком простой, если подумать. В памяти самодовольно всплыло, как охранники Корнуолла, чьи зарплаты могли бы содержать их банду год, разбежались после первых же выстрелов, словно тараканы. Он тогда усмехнулся их трусости.
Но сейчас… сейчас эта простота отдавала в душе глухим, тревожным звоном, о котором не хотелось думать. Хватает думать и над тем что сказать Датчу.
Он мысленно представил, как произносит: «Неправильно». И тут же, будто наяву, увидел, как брови Датча медленно ползут вверх. Не гнев, нет — сначала лишь холодное, хищное любопытство. «О-хо-хо, Хавьер, сын мой… А что именно ты имеешь в виду? Тот самый выкуп, что спасет нас всех? Или, может, наше с тобой решение привезти её сюда?»
Одна фраза — и почва под ногами превратится в зыбучий песок. Он почувствовал, как красный платок на его шее снова затягивается туже. Датч не простит и тени сомнения в своём плане. Это будет не просто спор — это будет подкоп под фундамент, на котором они стояли все эти годы. Один неверный шаг, одно слово — и хрустящий под ногой лед преданности треснет, отрезая путь назад.
А Хозия…
Разговор с Хозией повис в воздухе горьким осадком. Старик будто поднес ему к лицу зеркало, заставив вглядеться в свое уставшее отражение, смытое грязной водой лагерной жизни. И ушел, не предложив выхода, не указав пути. И теперь Хавьер стоял на месте, сжимая в кулаке эту обжигающую правду, не зная, что с ней делать.
Все стоящее дается не легко.
Слова старика вспыхнули в памяти с новой силой. Что ж, если путь к стоящей цели труден — Хавьер его пройдет.
Он не сдастся.
Он посмотрел как Хозия уверенно шёл к столику для домино, не глядя по сторонам. Хавьер не был уверен, видел ли его старик. Да и тревожить его не хотелось — после их разговора у реки Хозия, должно быть, выдохся.
Внешне всё те же седина, отливающая серебром без шляпы, та же начищенная до блеска жилетка, та же россыпь морщин… но в его походке появилась несвойственная ей, тяжёлая, почти неслышимая усталость.
И тогда в груди Хавьера, поверх смятения и гнева, медленно разлилась волна тихой, жгучей благодарности за тот разговор. Он глубоко вздохнул, с пониманием поджав губы, и перевёл взгляд на ту, ради кого всё это затевалось.
На фигуру в платье цвета морской волны, склонившуюся над корытом и казавшуюся отсюда такой маленькой. Она стояла к нему спиной, и отсюда, из-за деревьев, он был для неё невидим. И она не пела — ни единого звука, лишь тишина, густая и тяжёлая, там, где ещё недавно лилась мелодия. Он не видел её лица, но ему не нужно было подходить ближе или закрывать глаза, чтобы с болезненной ясностью увидеть её израненные ладони.
А она, склонившись над корытом, продолжала мыть посуду. Механические движения, скрип песка о жесть, мыльная вода, разъедающая раны. Она и не подозревала, что стала тем самым зеркалом, в котором он наконец-то разглядел себя. И что её молчаливые страдания, капля за каплей, точили камень его души, меняя его куда сильнее, чем все речи Хозии и слова Датча.
Это воспоминание было его незримым напоминанием.
Его молчаливым долгом.
И потому поворачивать назад не было смысла.
No ahora.
Он понимал: для начала нужно просто вернуться в лагерь. Влиться в его привычный ритм, а дальше — будет видно.
Сделав уверенный шаг к лагерю, он тут же ощутил под подошвой сапога что-то твёрдое. Он не отпрянул, лишь медленно убрал ногу.
На примятой траве, смешанной с глиной и песком, лежал зелёный желудь. Такой же зелёный желудь, который он утром с силой сжимал в кулаке, пытаясь через боль в ладони ощутить её боль. Такой же, какой швырнул в костёр рядом с Хозией.
И словно в ответ на его мысли, снова раздался тот же надрывный храп, больше похожий на хрюканье.
Эту пьяную какофонию Хавьер ни с чем не спутал бы — не нужно было даже искать взглядом источник в лагере. Но всё же нашёл — по привычке, по тому, как звук впивался в виски знакомым раздражением.
Билл.
Храп, доносясь из центра лагеря, отдавался в его ушах маленьким, навязчивым эхом.
¿Cómo diablos no lo oye Dutch?
Хавьер задержал взгляд на Билле. Тот сидел за тем же столом, куда направился Хозия. Голова Билла была чуть склонена и подрагивала в такт мощным, хриплым всхрапам. Капли пота, блестевшие в густых волосах на его груди, мерно поднимались и опадали с каждым тяжёлым дыханием. Ноги он убрал под стол, что само по себе стало откровением — обычно Билл спал, закинув сапоги на столешницу, и ему было абсолютно всё равно, что грязь с подошв осыплется туда же, где он потом ест.
Свой бежевый плащ он сбросил, и теперь на нём была белая рубашка в крупную синюю клетку, с закатанными рукавами. И, словно пытаясь окончательно отгородиться от мира, он приспустил шляпу на самые глаза, скрыв лицо.
Хавьер видел, как Хозия с невозмутимым видом развернул газету и, положив её на стол, углубился в чтение. Словно он не замечал ни храпа-хрюканья, ни самого факта, что Билл спит, когда мог бы делать что-то полезное — как Чарльз, не прекращавший методично точить топор, или как Артур, уже наполнивший ведро водой и снова несший его Пирсону.
Для Хозии, с его феноменальной внимательностью, игнорировать такой оглушительный диссонанс было попросту неестественно. И в груди Хавьера снова вспыхнуло то самое едкое, сладкое предвкушение, заставлявшее ждать, когда же терпение старика лопнет и он рявкнет что-то, заставившее бы Билла пошевелиться.
И Хавьер снова почувствовал в груди то же едкое, сладкое предвкушение, что и несколько минут назад, ожидая срыва Карен. Он ждал, когда же старик не выдержит, когда его терпение лопнет, и он рявкнет что-то, что заставит Билла пошевелиться.
Словно в унисон его мыслям, снова раздался протяжный, нарочито медленный звук заточки — будто кто-то не столько точил лезвие, сколько растягивал процесс, желая привлечь внимание или просто убить время.
Хавьер перевёл взгляд на Мику — источник этого театрального скрежета, — а за ним, чуть поодаль, на чурбаке сидел Чарльз.Индеец не отрываясь точил топор, и его лицо не выражало ровным счётом ничего. От него доносился лишь короткий, сухой, скрежещущий звук — точный и эффективный, без единого лишнего движения.
К Чарльзу, шаркая и едва переставляя ноги, будто от выпитого у него не осталось сил даже поднимать их, подошел пастор Суонсон. На его черном, поношенном пальто, особенно на рукавах, проступали все те же белесые разводы, будто он снова утопал в своих порошковых грёзах. Он сделал глоток из фляги и замер напротив, уставившись куда-то сквозь Чарльза, словно собираясь что-то сказать.
Но Чарльз продолжал с той же каменной невозмутимостью точить топор, не удостоив его даже взглядом. Длинная чёрная прядь волос выбилась из его обычной причёски и покачивалась в такт движениям, но он, целиком поглощённый работой, будто и не замечал этого.
Постояв с минуту, Суонсон, покачиваясь, поплёлся прочь.
Así es como la gente normal del campamento trata a un cero a la izquierda. Tal vez cuando se le pase la resaca, si es que lo recuerda, entienda por qué.
Наблюдая за тем, как Чарльз игнорирует Суонсона — не с вызовом, а с тем же молчаливым презрением, что зрело и в его собственной груди, — Хавьер почувствовал, как горькое понимание оборачивается внутри него нежданной теплотой.
Он был не одинок в этом чувстве. Эта солидарность, тихая и безмолвная, стала тем редким теплом, что разливалось по душе, словно глоток хорошего виски в стужу.
С этим ощущением он сделал твёрдый шаг вперёд, и подошва его сапога с глухим хрустом вдавила в размокшую землю ещё один зелёный желудь — такой же, как десятки других, щедро разбросанных старым дубом по всему лагерю. Твёрдая скорлупа легко поддалась, уходя в податливую влажную почву.
И он двинулся дальше, к центру лагеря, ощущая под ногами не просто землю, а незримую, но прочную связь с теми, кто, как и он, хранил молчание, видя всё вокруг с предельной ясностью.
И тут лишь Боаз, окончательно отвлекшись от жевания травы, повернул к нему свою благородную голову и коротко дёрнул ушами, словно следя за хозяином. Хавьер быстро обернулся на него.
— Eres un chico muy listo, — тихо бросил он.
И это молчаливое одобрение коня — простой, животной верности, которой не нужны были слова — заставило что-то щёлкнуть внутри Хавьера. Он и сам не понял, откуда взялась эта внезапная уверенность, будто он только что получил молчаливое благословение. Но факт оставался фактом: он ждал чего-то именно такого — немой солидарности, которая оказалась крепче любых клятв.
Ощущение, острое и безошибочное, пронзило его: он на верном пути. Впервые за долгое, слишком долгое время он чувствовал это — не умом, а всей своей израненной душой, каждой застарелой тканью из шрамов на ней.
Так же, как тогда, в пыльном Герреро, когда он поднял винтовку за правое дело.
Так же, как в Соноре, когда всадил нож в спину офицеру, изнасиловавшего Марию и мир на мгновение обрёл кривую, но ясную справедливость.
Хавьер непроизвольно скривился, и тут же, словно сама память материализовалась в назойливом жужжании, он резким движением ладони отогнал от себя шмеля.
Сделав пару шагов, Хавьера вновь охватило стойкое, навязчивое ощущение: в лагере было слишком тихо. Снова лишь треск поленьев в костре, бульканье похлёбки Пирсона, который её помешивал, разноголосый скрежет заточки Мики и Чарльза, да тяжёлые шаги Артура, носившего воду…
Воздух был густым от этого затишья, словно перед новой бурей, — что было аномалией, ведь ливень только что отгремел. И эту аномалию, эту сгущающуюся угрозу, он чувствовал кожей.
И дело было даже не в том, что Билл не положил ноги на стол — он и сейчас, во сне, лишь судорожно дёрнул стопой, отгоняя назойливую муху.
Хозия, кашлянув, нарочито громко шлёпнул газетой о стол. Шум страниц прокатился по затихшему лагерю, звуча вызовом этой неестественной тишине.
Взгляд Хавьера скользнул дальше, и он увидел Карен у её палатки. То, что он увидел, поразило его ещё больше. Она сидела и спокойно, с сосредоточенным видом, зашивала какую-то белую ткань. Игла мерно входила в материал, но её взгляд был прикован не к шву, а к костру, где стояла мисс Гримшо.
Её бордовая юбка, покрытая пятнами грязи и сажи, была сброшена на ящик, а по её подолу, словно горькое напоминание о прошедшем ливне, тянулся тёмный, налипший слой глины. Сама она, подобрав под себя ноги и оперевшись спиной на фургон, поставила у своих ног жестяную кружку. Утро уже ушло, и Хавьер не сомневался, что содержимое было далеко не кофейным.
El whisky la anima más que el café.
Чуть поодаль, у костра, застыла Гримшо. Её чёрное платье с глубоким вырезом тоже не успело просохнуть после дождя, и подол отяжелел от налипшей грязи. В солнечном свете влажная ткань слегка поблёскивала, отливаясь тусклым шёлком.
Она стояла к нему почти боком, и Хавьер видел, как она держала в ладони дымящуюся кружку, а взгляд её был устремлён куда-то за пределы лагеря, в серую дымку горизонта. В другой руке, красной от раздражения и шелушащейся от едкого мыла, она сжимала старый медальон, свисавший на серебряной цепочке, и медленно, почти нежно, водила по нему большим пальцем.
В этот миг морщины на её лице разгладились, а плечи, всегда готовые к новой схватке, обвисли. Казалось, она увидела в дымке горизонта не серую даль, а призрак другого будущего — того, где её жалоба Датчу не обернулась бы унижением, а Хавьер не посмел бы усомниться в её кофе.
Но жалости в его сердце не шевельнулось.
¡Qué lástima! ¡No debiste quemar sus poemas, bruja!
Хавьер медленно перевёл взгляд на Чарльза — тот его не замечал, хотя Хавьер видел, как индеец на мгновение, прежде чем опустить камень на лезвие топора, чуть замер. Посмотрел на Карен — та тоже его не видела, слишком усердно втыкая иглу в ткань.
Хозия, словно поняв, что покашливание уже не помогает, резким, почти отрывистым движением вскинул газету и намеренно поставил её на ребро, отгораживаясь от Билла непроницаемой бумажной стеной.
При очередном особо громком хрюканьи веко старика дёрнулось — мелко, нервно. Хавьеру это раздражение было понятно лучше слов: Хозия не выносил, когда кто-то мог бездельничать в лагере, где всегда полно работы.
И всё это, всю эту немую, неестественную пантомиму, перекрывало лишь хриплое хрюканье Билла. На мгновение Хавьеру показалось, будто сам ветер затаил дыхание, отчего этот звук становился ещё оглушительнее. Даже птицы смолкли, и доносившийся издалека стук дятла оборвался, будто в испуге. Мика, словно устав от собственного спектакля, перестал точить нож и застыл, уставившись в пустоту.
А Чарльз, не меняясь в лице, провёл пальцем по лезвию топора, смахивая металлическую стружку и проверяя остроту клинка.
Внезапно эту гнетущую тишину, словно гвоздём по стеклу, прорезал пьяный, протяжный возглас Суонсона:
— Дитя!
Суонсон, широко расставив руки — словно собирался обнять давно потерянного друга, внезапно возникшего перед ним, — пошатывался посреди лагеря. В его хриплом крике слышалась не только экзальтация, но и странная, пьяная узнаваемость, будто он наконец-то заметил кого-то, с кем можно разделить и флягу, и вечность.
Хавьер мгновенно окинул взглядом лагерь, отыскивая Джека. Мальчик, как и прежде, бросал камешки в воду у берега, а Эбигейл, сидя рядом на бревне, что-то вязала. Единственный ребёнок в лагере был в безопасности.
En sus delirios ve a algún niño
В тот же миг хрюканье Билла наконец прервалось.
¡Qué ironía! Para romper este silencio de mierda, hace falta otro borracho.
И словно по мановению невидимой палочки, с лица Гримшо спала пелена задумчивой уязвимости.
Она резко повернулась, пытаясь найти источник храпа, но в этот миг почти рядом с ней прозвучал короткий и точный удар — Чарльз, не обращая внимания ни на Гримшо, ни на Суонсона и уставившись куда-то на брёвна, снова занёс топор. Лишь тогда Гримшо развернулась к столу, где сидел Хозия, скрытый газетой, и Билл, сложивший руки на груди в замок и всё так же храпевший.
И тут же, когда Гримшо уверенно зашагала в сторону Билла.
Хавьер сделал решительный шаг вперёд, к лагерю, оставив коновязь позади. Он намеренно обошёл столик Хозии — вмешиваться не хотелось. К тому же, если уж старик сорвётся на Билла, то сделает это по-настоящему, и его слова, как второго по старшинству, будут куда весомей.
Хавьер видел, как Карен, преувеличенно важно штопавшая белую ткань, заметив приближение Гримшо, сделала особенно медленный и выразительный стежок, чуть подавшись вперед и нарочито вытягивая длинную белую нить, не отрывая взгляда от иглы.
Но Гримшо прошла мимо, не удостоив её взглядом. И лишь когда та прошла, Карен медленно повернула голову, провожая её взглядом, с застывшей в воздухе иглой и натянутой белой нитью, словно замершим клинком.
Внимание Гримшо было приковано к Биллу, чья шляпа съехала набок, полностью скрывая лицо, будто давая ему последнюю иллюзию укрытия от надвигающейся бури.
Крик мисс Гримшо прозвучал так оглушительно, что, казалось, перекрыл даже пьяный возглас Суонсона.
— Мистер Уильямсон!
Она шла твёрдой походкой, словно не замечая на своём пути пошатывающегося пастора, и, не сбавляя шага, толкнула его плечом.
Суонсон, не удержав равновесия, с размаху рухнул на траву, усыпанную жёлтыми полевыми цветами, чудом избежав лужи. Его чёрная шляпа слетела с головы и упала на землю — в такт точному удару топора Чарльза по полену, в такт скрежету точильного камня Мики о сталь и в такт тяжёлому плеску воды, который издало ведро Артура, опустошённое в бочку у фургона Пирсона.
Гримшо на мгновение замедлила шаг и чуть обернулась, но тут же, услышав возобновившееся — пусть и более слабое — хрюканье, снова рявкнула, уже почти поравнявшись со столом:
— Мистер Уильямсон!
Хозия, скрытый за газетой, не мог видеть всей этой сцены, но резкий звук падения и голос Гримшо заставили его чуть выпрямить газету и откинуться на спинку стула, бросив взгляд поверх бумажного края на Билла, распростёртого на ящике.
Он слегка склонил голову, словно негласно давая Гримшо возможность сделать её работу, хотя по глубоким морщинам на его лбу Хавьер читал понимание: старик знал, что Билл, спящий пьяным сном, скорее всего, даже не расслышит её, а если и расслышит — лишь пробормочет что-то невнятное и продолжит храпеть. Но Гримшо, казалось, не замечала его состояния или не желала замечать, яростно цепляясь за призрачный шанс быть услышанной.
Эта мысль на мгновение оживила в памяти Хавьера обрывок чужого разговора — Билл, с пьяным упорством твердивший что-то, когда-то сказанное Микой. Тот, похаживая перед костром, с умным видом рассуждал, что женщине в лагере негоже указывать мужчине. А Билл, сидя на ящике, пьяно кивал, мотая головой из стороны в сторону, словно старательный, но тупой ученик, не понимающий смысла заученных слов.
О чём именно — Хавьер уже и не вспомнил, но сам факт этой слепой повторяемости был красноречивее любых слов.
— Мистер Уильямсон! — Гримшо упёрла руки в боки, и перекрученная цепочка с медальоном на её шее блеснула на солнце. Подойдя к столу, она внимательным, придирчивым взглядом окинула Билла с головы до ног, словно ища в его неподвижной фигуре хоть каплю сознания, затем на мгновение перевела взгляд на Хозию — с какой-то сдержанной, почти скрытой надеждой.
Но старик был надежно укрыт за газетной стеной, и, не найдя в нём союзника, Гримшо глубоко, с шумом и отчаянной театральностью вдохнула — в тщетной надежде, что он наконец поднимет на неё взгляд. При этом движении серебристый медальон в глубоком вырезе её платья покачнулся, и на солнце блеснула тонкая цветочная гравировка, покрывавшая его металл.
Хавьер видел, как Карен, прекратившая штопать и чем-то напоминавшая теперь Мэри-Бет (та тоже имела привычку браться за книгу, стоило Гримшо отвернуться), наблюдала за этой сценой. Хавьер сомневался, что Карен слышала тот старый разговор Билла и Мики, но мог с уверенностью сказать: в её зелёных глазах горел тот же азарт, что и утром, когда она наблюдала, как Хавьер выговаривал Гримшо за скверно сваренный кофе.
— Мистер Уильямсон! — Гримшо слабо толкнула Билла в плечо правой рукой, в ладони которой Хавьер лишь сейчас разглядел что-то белое — смятую тряпку. Та самая, что обычно валялась у корыта для протирания столов.
До боли похожая на ту, что она швырнула ему утром, словно подачку, чтобы он отчистил свою гитару. Ту самую, что он в итоге швырнул в костер.
Тот во сне отмахнулся, как от назойливой мухи.
В этот момент Карен, не поднимая головы от штопки — лицо её было скрыто золотистыми кудрями, игравшими насыщенным блеском в солнечных лучах, — довольно усмехнулась, плавно продевая иглу в ткань.
— Мистер Уильямсон! Хватит спать здесь, как бродячая собака! Скоро мистер Пирсон подаст обед и стол понадобится всем. Идите спать в свою палатку!
¿Le importa?
Гримшо толкнула его снова — от резкого движения из её, явно крашеных тёмно-русых волос, выбились две седые пряди, резко контрастируя с остальной причёской.
И это навязчивое, почти болезненное желание сохранить видимость порядка, за которым когда-то будет есть спящий пьяница, выдавало её странную беспомощность. Она, всегда готовая разорвать на части Карен или Мэри-Бет, перед Биллом отступала, цепляясь за единственное, что могла контролировать — жалкий бытовой порядок, который тут же рушился под тяжестью лагерной грязи.
В ответ Билл под шляпой громко чавкнул, шевельнул головой, будто отгоняя во сне надоедливого комара, и, бессознательно облизав губы, погрузился в сон ещё глубже. Его картуз съехал набок, обнажив мокрый от пота висок, но это беспокойство длилось лишь мгновение — следующее же хриплое всхрапывание было глубже прежнего.
В её голосе, пусть и звучали привычные приказные нотки, проскальзывала какая-то беспомощная ярость — словно она и сама знала, что Билл, как всегда, проигнорирует её, но не могла не сделать эту последнюю, уже бесполезную попытку.
И в этот момент Карен подняла голову от штопки и, не отрывая пристального взгляда от Гримшо, сделала медленный, подчёркнутый глоток из металлической кружки — будто провозглашая тост за своё молчаливое торжество.
Над кружкой не поднимался пар — значит, содержимое было холодным. Холодный кофе? Зная Карен, она ни за что не стала бы пить остывшую бурду.
Следовательно, это могло быть только одно…
— Виски, — усмехнулся Хавьер, закатив глаза и с насмешливым пониманием покивав головой. Он почувствовал, как выбившиеся из пучка высохшие волосы слабо шевельнулись и слегка защекотали ему щеку.
Да, виски в кружке — чтобы не дразнить Гримшо открытой бутылкой.
Но, зная Карен, которая никогда не стеснялась в выражениях, Хавьера не покидало стойкое ощущение подвоха. Сначала её непривычное молчание, потом это подозрительное штопанье, а теперь ещё и виски, припрятанный в кружке…
Всё это складывалось в какую-то странную, не свойственную ей картину.
Его мысли прервал клёкот Суонсона — пастор, пошатываясь и бессвязно мыча, попытался подняться с земли. Его движения были беспомощны и нелепы на фоне неумолимого, почти механического стука топора Чарльза, рубящего полено за поленом.
Взгляд Хавьера скользнул к корыту. Отсюда он не видел лица Элеоноры, но видел главное: её спина, замершая на мгновение, выдавала собранное внимание, а руки — эти израненные, в струпьях и гное руки — лежали в мыльной воде неподвижно. Не стирали, не скребли, а просто были.
И когда Суонсон, опершись ладонью о землю, попытался встать, Хавьер увидел, как плечи Элеоноры резко дёрнулись вперёд в порыве инстинктивного движения помочь. Но тут же, будто наткнувшись на невидимую стену, она замерла.
Её голова, которую он видел лишь со спины, едва заметно поникла — не в покорности, а в том сдержанном, аристократическом жесте досады, который он в ней уже узнал.
Он не видел её лица, но с абсолютной уверенностью знал, что сейчас она сжала губы от злости на собственную беспомощность, а её взгляд, полный немой вины, опустился с спины пастора на корыто, на её собственные ладони — израненные, обожженные мыльным щёлоком, ставшие молчаливым свидетельством и его, Хавьера, вины тоже.
И он понял: она слышала мычание Суонсона, и в этой тишине, на которую она обрекла себя, нашлась щель для жалости даже к такому, как он.
— Al menos un borracho sirve para distraer a esa bruja, — тихо, одними губами, выдохнул Хавьер.
Да, в этом был свой горький толк. Пока Гримшо была занята Биллом, её взгляд не прожигал спину Элеоноры.
Маленькая передышка, купленная ценой унижения другого.
Лагерная экономия милосердия.
Гримшо, словно осознав свое окончательное бессилие, таким же потерянным взглядом обвела лагерь. Её взгляд скользнул к Мике, все так же нарочито медленно водившему камнем по клинку; к Тилли, монотонно толкущей траву в ступке; к Чарльзу, принесшему новую охапку дров — его синяя рубашка в белый горошек была тёмной от пятен пота; к Артуру, относившему охапку сена к коновязи.
Взгляд её на миг зацепил Мэри-Бет, встревоженно посмотревшую на неё, но девушка тут же, будто обожжённая, опустила глаза в штопанье носка.
Lo que siembras, cosechas, bruja.
На миг её взгляд, полный немого вопроса, замер на Хозии, скрывшемся за газетой. Он был для неё последней соломинкой, последней надеждой на хоть какую-то поддержку.
И когда она не увидела и оттуда ничего, кроме равнодушной газетной стены, это унижение, эта накопленная за день ярость, вылились в последний, отчаянный жест.
Она часто, почти судорожно дышала, и от этого ткань узора на её чёрном платье лоснилась и поблёскивала на солнце, будто живая. И она, с досадой, уже почти без сил, ткнула Билла ладонью в плечо.
В этот миг Карен довольно усмехнулась. Белая ткань на её коленях частично прикрывала бордовую юбку, а золотые кудри слегка вздрогнули от этого победного, едва уловимого движения головы.
Билл, снова чавкнув во сне, что-то невнятно пробормотал, махая рукой в сторону Гримшо. Хавьер разобрал лишь обрывки, но одно слово прозвучало с пугающей отчётливостью:
— Отвали! — прорычал он прямо в шляпу, прижавшуюся к лицу, отчего звук вышел глухим и смазанным, будто из-под земли.
Мадам Гримшо беззвучно ахнула, одними губами. На её лице застыла искренняя, почти детская растерянность. Этот грубый окрик шокировал её — ведь Билл, в отличие от того же Мики, никогда открыто не хамил женщинам в лагере и уж тем более не рычал на них, как на врагов. Он мог быть пьяным дураком, но сохранял некое подобие границ. Сейчас же, во сне, эти границы рухнули, и приоритетом для него оказался собственный покой, а не условности.
Услышав это, Карен не сдержала усмешку и повернула голову к столу, где сидели Билл и Хозия. Азарт, пылавший в её глазах, было не скрыть. Она отбросила на колени белую ткань, забыв о штопке окончательно — теперь не нужно было притворяться. Но в её пальцах, словно клинок, по-прежнему была зажата игла с белой нитью, готовая в любой миг снова заскользить по материи, стоило лишь Гримшо обернуться. Её локоны и челка, золотые на солнце, не скрывали лица, открывая ясное, торжествующее выражение, с которым она наблюдала за разворачивающимся унижением.
И тогда Билл, властно поправив шляпу, с размаху закинул ноги на стол, как это всегда и делал. У Гримшо дёрнулся глаз, и Хавьер усмехнулся, ощущая под рёбрами привычное, тёплое злорадство.
Но в тот же миг грязные, ещё не просохшие после дождя сапоги с глухим стуком уперлись прямо в газету Хозии. Улыбка мгновенно спала с лица Хавьера, а ядовитая теплота ушла, оставив после себя лишь тлеющий огонёк растущей злости.
Старик инстинктивно рванулся назад, всем корпусом отстраняясь от этого вторжения, но пальцы его, побелевшие в суставах, по-прежнему впивались в края газеты, удерживая её как единственный щит. На бумаге остались влажные комья глины, а ноги спящего громилы теперь упирались практически в лицо старика, от которого его отделяла лишь тонкая, испачканная газетная стена.
Хавьер почувствовал, как у него внутри всё сжалось в тугой, раскалённый узел. Злость, густая и горькая, подступила к горлу.
Билл не имел права. Не имел ни малейшего права так обращаться с человеком, которого Хавьер искренне уважал. И это осознание жгло его изнутри, потому что Хозия был для него… почти как отец. Не только из-за недавнего разговора у реки, а всегда — тем, кто был мудр, терпелив и по-своему честен там, где другие предпочитали ложь. Пальцы против воли сжались в кулаки, впиваясь ногтями в ладони.
Билл, напившийся с утра пораньше, в очередной раз переходил все границы.
Суонсон был безобидным дураком, которого можно было пристыдить или запугать. Билл же был туп и опасен, как кабан, и понимал только язык силы.
Хавьер сделал резкое, инстинктивное движение вперёд, к столу. Гнев требовал действия — Хозию он считал семьей, а за своих Хавьер вставал горой.
Но прежде чем он успел сделать и шаг, Хозия, всё так же держа в руке искалеченную газету и не поворачивая головы, будто читал мысли Хавьера, поднял над её краем два пальца — короткий, едва заметный со стороны, но абсолютно чёткий жест.
Стой. Не вмешивайся.
Это была не просьба, а отработанное за долгие годы привычное движение — та самая привычка старика всегда держать всё и всех под незримым, но железным контролем.
Гримшо, смотревшая на Билла с немым возмущением и досадой, этого жеста не заметила. Но для Хавьера он прозвучал громче любого окрика.
Этот жест не просто остановил его — он заставил на миг замереть, врезавшись в сознание осколком ледяного смысла.
Но тут же, сквозь ярость, в нём заговорил холодный расчёт. Хозия и сам мог за себя постоять. Более того — будет лучше, если урок этому быдлу преподаст именно старик.
Если Билл не безнадёжен, он усвоит это и хоть капля уважения к нему у Хавьера останется.
А если нет… что ж, значит, он такое же отребье, как и многие в этом лагере, и места среди них заслуживает.
И будто в ответ на его мысли, Хозия сделал глубокий, шумный выдох. На его лбу проступили глубокие морщины, а лицо на мгновение залилось густой краской.
Он не вскричал, не зарычал.
Он резко, почти с яростью, швырнул газету на стол. Оглушительный шорох бумаги слился с глухим стуком его костяшек о дерево. По его лицу было видно — боли он не почувствовал и не выдал бы, даже если бы ощутил. Его взгляд, холодный и острый, как бритва, был устремлен поверх грязных сапог Билла, прямо на его сонное, скрытое шляпой лицо.
Хозия будто не замечал ни мелких комьев глины, ни песка, осыпавшихся с подошв на стол — для него это была лишь шелуха, не стоящая внимания.
Мадам Гримшо, напротив, буквально впилась взглядом в грязь. Её глаза, полные болезненной одержимости, следили за каждой крупинкой, скатывавшейся со стола, словно от этого зависела судьба всего лагеря.
Увидев брошенную газету, Гримшо досадливо поджала губу, а взгляд её метнулся от Хозии к Биллу с внезапной, животной опаской.
Карен, словно получив незримый сигнал, мгновенно уткнулась в штопку, изображая глубокую погружённость в работу.
И в эту звенящую тишину обрушились все звуки разом. Плеск волн о берег стал оглушительным. Камни, которые бросал Джек, шлепались в воду с непереносимой громкостью. Даже пение птиц резало слух, а сквозь него — отчётливый, как удар хлыста, — пробивался каждый треск поленьев в костре Сэди.
И в эту хрупкую, неестественную паузу снова врезался пьяный, протяжный возглас Суонсона:
— Дитя, я иду к тебе!
И тут Хавьер скорее ощутил, чем увидел. Ощутил, как Элеонора инстинктивно, почти неслышно, сделала шаг назад от корыта, отступая в тень.
Её движение, полное сдержанного ужаса, было красноречивее любого крика.
Суонсон, покачиваясь, но с пьяной уверенностью факира, обходя лужи, двигался прямо к ней. Он приложил ладонь к голове, не нашел шляпы и, резко развернувшись так, что едва не рухнул на землю, побрел прочь, бормоча что-то несвязное.
Но этого мгновения хватило. Хавьер почувствовал, как по телу прошла та самая, знакомая волна жара — та же, что кипела в нем, когда Билл оскорблял Хозию. Ладони снова сжались в кулаки до хруста, челюсть свело от напряжения.
¡Esa misma rabia!
…Та же острая, животная злость. То же ясное и четкое, как удар клинка, желание защитить.
Сначала Хозия. Теперь — она.
Но в этот миг спина Элеоноры чуть дрогнула — едва заметное движение, но ему хватило этого, чтобы понять: непосредственной угрозы сейчас нет. Суонсон, пошатываясь, брел прочь.
И все же. Глубокий вдох не принес облегчения, лишь остудил жаар в груди, не распустив камень у горла. Эта ярость никуда не ушла — она затаилась, притаилась в сжатых кулаках и напряженных челюстях, дожидаясь своего часа.
Он смотрел, как спина Элеоноры чуть расслабилась — если это слово вообще можно было применить к человеку, моющему посуду с обожжёнными, гноящимися руками. И это едва заметное изменение, эта тень облегчения в её позе, отозвалась в нём не просветлением, а новой, тихой яростью. За это спокойствие, хрупкое, как первый лед, приходилось платить такой ценой.
Его внимание привлекло движение у стола. Хозия, уверенной походкой, странным образом попадая в такт стучащему топору Чарльза, подошёл к Биллу. Серебристая цепочка на его жилетке чуть подрагивала в такт шагам, отсвечивая на солнце такими же холодными, умными бликами, как и его седые волосы. Вся его фигура — от этой цепочки до пряди волос, выбившейся из-под шляпы, — читалась как аккуратно сложенный пасьянс, где каждая деталь говорила о выдержке и мудрости, прошитой между строк всей его жизни.
Он не обращал ни малейшего внимания на смотревших на него Гримшо и Карен, словно их и впрямь не существовало, уверенно толкнул Билла в плечо и громко, хрипло крикнул:
— Билл!
Алый танагр, сидевший на ветке старого дуба, под которым Хавьер ещё утром чистил гитару, с тревожным щебетом сорвался и упорхнул в вышину, будто этот крик обжёг и его. Взгляд Хавьера сам собой метнулся к инструменту — гитара всё так же лежала в грязи резонаторным отверстием к небу, беспомощная и испачканная.
«Стоит ли твоя гитара того, чтобы часами скрести въевшуюся грязь?» — снова отозвалось внутри, голосом Хозии.
Билл проснулся. Сняв шляпу, он заморгал, будто солнечный свет причинял его глазам физическую боль.
Его непонимающее, одутловатое от выпитого лицо, голубые глаза, затуманенные сном, с тупой оторопью осматривались — скользнули по луже, в которой, словно в кривом зеркале, отражалось чистое голубое небо, и застыл, очарованный этим обманчивым спокойствием.
Гитара могла и подождать. Сейчас всё его существо требовало увидеть, что Хозия скажет Биллу, и — что куда важнее — как этот упрямый болван отреагирует.
Пока Хавьер был поглощён своими мыслями, Билл невидящим взглядом скользнул куда-то в сторону фургона Пирсона, затем к соседнему столу, где Мика, щурясь, вертел на солнце свой нож, будто блеск мог сказать ему о качестве заточки больше, чем камень. Взгляд Билла задержался на том столе, на котором сидел Мика, с немым недоумением застыв на лице — словно он не мог понять и не помнил, как оказался здесь, у стола Хозии, когда ещё недавно сидел совсем в другом месте.
Мадам Гримшо, тем временем, сложила руки на груди, как всегда делала, пытаясь скрыть своё кипящее недовольство. Её медальон в глубоком вырезе платья блеснул, но почему-то уже не так ярко и вызывающе, как прежде, — этот потухший блеск вторил её собственному потухшему взгляду, так не вязавшемуся с её привычной позой, когда она отчитывала Мэри-Бет или Карен за безделье.
Словно поняв, что это не то, что должно привлечь его внимание, Билл уставился на Гримшо так, словно видел её впервые.
— Билл! — снова, ещё резче, крикнул Хозия.
Билл вздрогнул всем телом, мелко и нервно подпрыгнув на ящике. Шляпа свалилась с его головы и поверженно упала на его же ноги, всё ещё лежавшие на столе. Ладони сами потянулись к ушам, а глаза инстинктивно зажмурились — казалось, этот крик не просто прозвучал, а ударил его по черепной коробке. Только после этого он перевёл на Хозию взгляд, но выражение лица оставалось прежним — сонным и тупым.
У берега Эбигейл, резко отложив штопку темно-синей кофты на бревно, быстрыми шагами подошла к Джеку.
— Джек! — строго сказала она, приседая перед ним, чтобы оказаться с ним на одном уровне, и беря малыша за руку. — Я же уже сказала, что нельзя кидать камни в плавающих уток!
Джек виновато опустил голову. Камень выпал из его ослабевшей ладони и с глухим стуком упал на песок. Мальчик даже не взглянул на него, уставившись на собственные следы на песке, всё так же не поднимая глаз на мать.
— ¡Qué idiota es este Bill! — с горьким презрением выдохнул Хавьер.
Вместо того чтобы проявить хоть каплю уважения к старшему и просто выслушать Хозию, этот болван вёл себя как последний тупица. Даже четырёхлетний Джек в схожей ситуации вёл себя куда достойнее.
— Иди найди деньги или достань еды для лагеря, — Хозия навис над ним, и его голос был ровным и твёрдым, как камень. — Не сиди без дела.
Билл наконец поднял на него своё одутловатое, заспанное лицо, взглянув снизу вверх.
Он прочистил горло с едва заметным кряхтением, словно тянул время, и медленно, с театральной неохотой, повернулся к Гримшо, отворачиваясь от Хозии и натягивая шляпу на голову. При этом он упорно не смотрел ей в лицо, уткнувшись взглядом куда-то в уровень её живота.
Ahí tienes tu respeto… — мысленно бросил Хавьер.
И пусть Гримшо это заслужила, он отдавал себе отчёт: в данной ситуации Билл был объективно неправ.
Но Гримшо, словно понимая, что Билл — не Карен и не Мэри-Бет, и с ним этот номер не пройдёт, не смотрела на него, а куда-то в столешницу, всё ещё пребывая в ступоре от осознания своего полного ничтожества в его глазах.
В этот миг лёгкий ветерок, донесшийся с реки, растрепал золотые кудри Карен, бросив их ей на лицо. Та, собиравшаяся сделать глоток из кружки, на мгновение отвлеклась: бросила на колени белую ткань с серыми разводами и, убрав, наконец, ладонь со лба небрежным, привычным жестом откинула мешающие пряди.
Тот же ветерок шевелил у лба Гримшо два седых локона, выбившихся из её некогда безупречной причёски. Они падали ей на глаза, слегка мешая обзору, но она словно не замечала этого, продолжая смотреть в столешницу с тем же окаменелым, ничего не видящим взглядом.
Она не видела, как Карен, с горящим азартом предвкушения в зеленых глазах, наконец сделала новый глоток из кружки.
Лёгкий ветерок, донесшийся с реки, добрался и до Хавьера, шевельнув длинные пряди, выбившиеся из его хвоста. Они, как назойливые мухи, защекотали кожу, и рука его сама потянулась, чтобы отбросить их назад, — короткое, сдавленное движение, в котором выплеснулось всё накопившееся раздражение.
— Deja vu… Como esta mañana.
Только теперь щекотка непокорных прядей ощущалась иначе — не как досадная помеха, а как намёк, что пора наводить порядок. Хотя бы начать с себя.
— Хозия… — Билл прохрипел неуверенно, прочистил горло и, с глухим стуком убрав наконец ноги со стола, повторил уже твёрже: — Хозия…
Хавьер видел, как веко Хозия дёрнулось от этого звука — резче и раздражённее прежнего.
— Ты же и Датч говорите, что мы и так наделали шуму после Блэкуотера и Валентайна…
Билл выставил ладони вверх, словно демонстрируя их пустоту.
— Нужно затаиться. Чем я и занимаюсь, — Он развёл руками в красноречивом жесте бессилия, бросив взгляд на сидевшего неподалёку Мику.
Тот в ответ лишь на мгновение поднял на него глаза, равнодушно скользнув взглядом, и тут же снова углубился в своё нудное, монотонное точение ножа.
— Чем я и занимаюсь, — повторил Билл, всё тише, будто пытаясь убедить в этом прежде всего самого себя. Не в силах больше выдерживать пристальный, изучающий взгляд Хозии, он отвёл глаза, уставившись в стол. В этом коротком жесте читалось глухое раздражение и досада — словно он и сам смутно понимал свою неправоту, но признать это вслух у него не хватало ни смелости, ни честности.
Хавьер видел, как Хозия недоверчиво нахмурил брови, отчего глубокие морщины на его лбу проступили ещё отчётливее. Он молчал, но всё подрагивающее веко выдавало копившееся в нём раздражение.
Гримшо, поймав этот нервный тик, инстинктивно, почти неслышно, сделала небольшой шаг назад, прочь от Билла. Её губы были плотно поджаты, а во взгляде читалась трезвая оценка ситуации: она видела, что старик на грани, и предпочитала не оказаться на линии огня.
В этот миг мимо стола, чуть поодаль, прошёл Чарльз, неся стопку перевязанных верёвкой поленьев для дозорного костра. Он смотрел только вперёд, на свою цель, и шагал так прямо и уверенно, словно вокруг не было ни этой склоки, ни Билла с его оправданиями, ни Хозии с его подавляющим авторитетом — лишь чёткий путь к костру и неотложная работа.
Где-то у берега снова послышался плеск — камни один за другим падали в воду. Звук казался неестественно громким в этой напряжённой тишине, как и настойчивое пение алого танагра, вернувшегося на ветви дуба, под которым всё так же лежала гитара Хавьера.
¿En serio es tan estúpido? — пронеслось в голове Хавьера. Потому что невозможно же быть настолько тупым, чтобы не понимать, что Хозия имел в виду!
Карен, до этого момента с наслаждением наблюдавшая за разворачивающимся унижением, вдруг замерла с кружкой на полпути ко рту. С её глаз словно спала пелена азарта — тот яркий, ядовито-зелёный огонёк угас, сменившись настороженным, почти трезвым вниманием.
Даже она, вечная зачинщица скандалов, понимала: Хозия редко проявлял подобные эмоции. Она не сводила взгляда со сцены у стола, но её руки уже машинально пододвинули поближе белую ткань на коленях, будто готовясь в любой момент снова притвориться занятой работой.
— Ты специально из себя дурака строишь, или просто сам по себе тупой? — громко, отчеканивая каждое слово, произнёс Хозия, и его лицо на миг залилось густой багровой краской.
Глухой стук — Чарльз бросил охапку дров у костра Сэди. И в этой внезапной тишине после крика Хозии раздался резкий, отрывистый щелчок — Сэди, до этого недвижно наблюдавшая за лесной чащей, инстинктивно повернулась на звук и передёрнула затвор карабина. Её взгляд, острый и настороженный, на миг метнулся по лагерю, и Хавьеру показалось, что она ищет угрозу не снаружи, а здесь, внутри.
Алый танагр, сидевший на ветке, резко оборвал песню и с тревожным щебетом взметнулся в небо.
Карен дёрнулась так резко, что из кружки на её кружевной корсет брызнуло бежевой жидкостью. Она с быстрым, почти паническим движением швырнула кружку на лежавший на досках коврик, испещрённый песчинками и пылью, с силой притянула к себе белую ткань и опустила голову, и её лицо полностью скрылось в золотом водовороте кудрей.
Впервые за весь день с искренней, не наигранной яростью вонзая в ткань иглу, она всем своим видом демонстрировала полную погружённость в работу. Она даже забыла вытереть впитывающееся в белый кружевной корсет пятно, на котором проступали жёлтые разводы старой грязи.
Хавьер горько усмехнулся тому, как точно его мысли повторились в словах Хозии. Но, помня чёткий жест старика не вмешиваться и не желая видеть, как Билл доводит его до белого каления, он искал хоть какой-то опоры. И он знал, где её найти.
Его взгляд, будто повинуясь внутреннему компасy, сам потянулся к одинокой фигуре в платье цвета морской волны, склонившейся над корытом.
Элеонора снова дула на свои обожжённые ладони. Кожа на них, алая и воспалённая, мерзко блестела на солнце от влаги и сукровицы.
А её взгляд, сухой и безэмоциональный, как змеиная кожа, был прикован к Хозии. В нём не читалось ни просьбы, ни надежды — лишь холодная, отстранённая оценка. И в этой отстранённости было что-то до жути знакомое. Таким же взглядом — всевидящим и беспощадным — Хозия смотрел на него утром, будто заранее зная, что Элеонора выбросит его мазь и бинты.
И он ощутил острую, до тошноты знакомую мысль — он не знал, чем ей помочь. Отчаянно хотел, но не знал как.
И вместо помощи был вынужден стоять здесь и смотреть.
— Иди ограбь дом… — Хозия махнул рукой в сторону города Роудса.
И тут Хавьер ощутил кожей — тонкий, холодный укол чужого разочарования. Он повернул голову и увидел: Элеонора, словно окаменев, смотрела на Хозию. Её взгляд, ещё мгновение назад живой и острый, стал пустым. В нём погас последний огонёк.
Светлые пряди, выбившиеся из косы, придавали её лицу невинное, почти детское выражение — жуткий контраст с тем немым укором, что Хавьер прочёл в её глазах. Этот укор был не ему, а поверх него — Хозие, предлагавшему грабёж.
Всё это длилось миг. Она криво усмехнулась, и на лицо легла маска, но сквозь неё просачивалась та же ледяная пустота.
¿Acaso creía que sólo Bill y yo, los que la secuestramos, somos capaces de eso? ¿Pensaba que Hosea era diferente?
— Или возьми у шерифа объявление охотника за головами, — Хозия сделал небольшой шаг вперёд, нависая над сидящим Биллом ещё больше.
Элеонора, словно отрезавшая невидимую нить, безразлично отвернулась к большой стопке чистых тарелок, аккуратно стоявших на небольшом столике рядом с корытом.
Хавьер видел, что грязной посуды уже не осталось, но она не спешила уходить.
Вместо этого она взяла серое, выцветшее полотенце и начала медленно, словно растягивая время, вытирать и без того чистые тарелки.
И Хавьер понимал — понимал всем нутром — почему она это делала.
Это была её крепость. Единственная, какая у неё оставалась. Стена из чистых тарелок и привычного ритуала, которую она возводила против хаоса и унижений лагеря.
Билл тупо уставился на лежавшую на столе перевернутую для него газету — смотрел так, словно мог разобрать хоть слово в этом хаосе букв. Потом его взгляд пополз куда-то позади Гримшо, к Карен.
Та, видимо решив, что Билл прекрасно понимал, что её погружение в работу — лишь иллюзия, сделала нарочито долгий глоток из кружки, держа её у лица ровно до тех пор, пока Билл, проведя глазами по лагерю, не увидел идущего Артура с пустым ведром.
Тот не удостоил его ни взглядом, ни мыслью.
И только тогда Билл посмотрел на Хавьера. Его глаза сузились, а голова едва заметно дёрнулась в сторону Хозии — немой, тупой призыв о помощи, жест отчаяния, полный надежды, что старик этого не заметит.
Но Хозия продолжал стоять неподвижно, делая вид, что не замечал ни этого жеста, ни самой попытки Билла спрятаться за чужими спинами.
¡Qué patético! — мысленно выдохнул Хавьер.
Более не желая смотреть на этот цирк, он снова хотел посмотреть на хоть что-то хорошее в этом лагере.
Его взгляд ожидаемо упал на Элеонору. Она всё так же протирала тарелки, и на сером полотенце оставались кровавые следы от её ладоней, которые тут же впитывались в грубую ткань.
— Al menos está sin agua… — с горьким облегчением выдохнул он и сам себе кивнул.
От этого движения выбившиеся пряди снова упали на лицо. Хавьер уверенным, почти автоматическим жестом смахнул их назад.
Миг контроля. Миг ясности.
Но он знал — это было ненадолго. Так же, как и это хрупкое облегчение.
Его внимание перехватил проходивший мимо Артур. Даже на фоне Чарльза он выглядел измотанным: синий платок сполз, обнажая влажную кожу шеи, а на рубашке, кроме свежих пятен пота, проступали тёмные полосы застарелой грязи — ровно там, где годами давили лямки подтяжек.
Хавьер интуитивно потянулся к своему красному платку. Узел всё так же туго стягивал шею, а ткань, перетянутая им, до сих пор не просохла.
— Или иди сходи на охоту. Мне всё равно, — Хозия с резким, рубящим жестом взмахнул правой ладонью, словно отсекая все возможные возражения, — просто сделай что-нибудь!
Билл, скривившись так, будто почувствовал во рту вкус уксуса, уставился на Хозию. Тот, говоря это, вскинул руки ладонями вверх — жест бессилия и последнего призыва одуматься.
Но Билл лишь пьяно уставился на Артура, проходившего мимо с ведром воды. В его мутных глазах загорелась та же тупая, отчаянная надежда — такая же, с какой, Хавьер был уверен, сейчас спящий в своей палатке Шон недавно смотрел на Артура, предлагая свою «помощь». Билл пытался ухватиться за последнюю соломинку, насильно втянуть его в этот унизительный разговор.
¡Qué cobarde! No sólo no quiere cargar con su responsabilidad, sino que además intenta escudarse tras Arthur.
Хозия чуть сощурил глаза, и в их глубине мелькнуло понимание — он прочёл этот немой призыв Билла, этот детский порыв переложить свою вину на кого угодно. И в этом понимании, холодном и безжалостном, было нечто опасное. Билл, сидевший за столом, словно ощутил это кожей — он инстинктивно дёрнулся, откатываясь от нависшего над ним старика. Движение было едва заметным, его можно было списать на пьяное покачивание, если бы не позорный, животный страх, на миг вспыхнувший в его глазах.
— Скажи ему, Артур, — Хозия бросил это, даже не обернувшись на Артура, с той спокойной уверенностью человека, который знал ответ заранее.
Взгляд Билла в это время блуждал где-то на уровне кулона Гримшо, застрявшего в глубоком вырезе её платья. Сама Гримшо, чей взгляд внезапно вновь обрёл былую сталь, отчего паутина морщин у её глаз проступила ещё отчётливей, инстинктивно приподняла сложенные на груди руки, чтобы прикрыть не вырез, а именно медальон.
И Хавьер поймал себя на мысли, что, обратись Хозия к нему, он, не колеблясь и не видя всей сцены, поддержал бы старика без раздумий. Он понимал, кто такой Билл, и помнил, как тот любил либо спать, либо пить виски, а в прошлый раз, поймав осетра в Байю-Нва, рассказывал об этом у костра так, словно совершил нечто невероятное, заслуживающее всеобщей благодарности.
— Делай, что говорит Хозия! — рявкнул Артур, лишь на мгновение замедля шаг с тяжёлым ведром, но не останавливаясь.
Реакция была мгновенной. Билл, до этого тупо переводивший взгляд с Гримшо на Хозию, резко, будто от пощечины, повернулся к Артуру. В его налитых кровью глазах, поверх обиды, вспыхнула детская, неприкрытая ярость.
— Да пошёл ты знаешь куда, Морган! — выкрикнул Билл, и в эту фразу он вложил всю копившуюся годами, подавляемую обиду, что наконец прорвалась наружу.
Где-то у берега снова послышался смех Джека, водившего палкой по воду. Рядом, путая следы, с счастливым лаем носился Кейн, его тёмно-серая шерсть, намокшая от брызг, казалась неожиданно чистой и глянцевой.
Хавьер не видел её лица, но был уверен — она улыбается. И сквозь абсурд и ярость у стола его собственные губы предательски дрогнули в ответ. Тотчас же он опустил голову, пряча непрошеную улыбку, и привычным движением достал самокрутку. Чиркнул спичкой о подошву, затянулся — ритуал, возвращавший к реальности.
Он глубоко затянулся, ощущая, как едкий табачный дым заполняет легкие. В этом было что-то до боли знакомое и успокаивающее — не только сам ритуал, от поиска самокрутки до первой затяжки, но и само ощущение, которое дарил дым: мимолетное, но надежное спокойствие, окутывающее мысли туманной пеленой.
В этот момент Хозия, отойдя на шаг назад от Билла, глубоко вздохнул, наконец перестав нависать над ним. Серебряная цепочка на его жилетке, колеблясь от этого движения, холодно блеснула на солнце. Он уставился на Билла спокойным, изучающим взглядом, и в этом мерцающем отзвуке его шага была та же неспешная значимость, что и в его словах, — вековой опыт, облечённый в металл и привыкший не спешить.
В наступившей тишине нижняя губа Билла едва заметно подрагивала от обиды — так, словно он всё это время хотел что-то сказать.
Давно хотел. Но не решался.
И в этом мгновении Билл до боли напоминал Хавьеру его самого — того, что стоял у реки и слушал тихие слова Хозии.
Потому Хавьер, выдохнув струйку дыма, снова сделал глубокую затяжку — уже в предвкушении. Он по себе знал: слова Хозии заставляли вытащить наружу самое наболевшее, помогали расставить приоритеты даже в собственных глазах.
— Я в прошлый раз огромного осетра выловил, — его голос был сипл от накипевшей обиды, а рука в отчаянии махнула в сторону фургона Пирсона. Билл широко развёл руками, изображая в воздухе невероятный размер своей добычи, словно эта наивная пантомима могла наконец-то донести до Хозии масштаб его подвига. — Мне никто тут спасибо не сказал!
Эти слова до боли напоминали Хавьеру его собственные невысказанные мысли — как он сам хотел помочь Элеоноре так, чтобы она это оценила и заметила. И теперь, глядя на Билла, он с отчётливой ясностью видел, как ущербно и низко это выглядело со стороны. Не только для него, но и для неё.
Хавьер перевёл взгляд на Элеонору.
Она сложила свои израненные руки на груди и смотрела в сторону берега, где Джек, визжа от восторга, уворачивался от Кейна, пытавшегося схватить в пасть конец его палки. Хавьеру казалось, что на её губах играет лёгкая улыбка. Он быстрым, сканирующим взглядом оценил Гримшо у стола и Карен, не поднимавшей головы от штопки, — проверяя, не угрожает ли кто-нибудь этому хрупкому моменту её покоя.
Он сделал глубокую затяжку, чувствуя, как дым обволакивает лёгкие знакомым жжением. Грудь расправлялась, плечи тяжелели и опускались.
El tabaco siempre calma, — пронеслось в голове, отработанная, как молитва.
Но где-то под рёбрами, вопреки дыму, цеплялся странный тёплый след — упрямый, живой, будто отзвук её улыбки. Он потянулся за новой затяжкой, гуще и дольше, пытаясь выжечь это назойливое тепло.
Siempre ayudaba.
Но на этот раз — нет.
Хавьер не винил Билла — он понимал его слишком хорошо. Он видел в нём того же запутавшегося человека, что и сам был у реки, и знал: сейчас старик сделает своё дело — вытащит наружу ту самую, единственно важную правду.
Глядя на Билла, Хавьер ощущал всё нарастающую волну благодарности к Хозии. Другой вопрос, мысленно усмехнулся он, делая новую затяжку, что старик лишь указывал на дверь, но не открывал её. Ответы каждый должен был найти сам.
И хотя Хавьер до сих пор не знал, что скажет Датчу, он твёрдо усвоил: помощь, ищущая не из сердца, а ради признания, — путь в никуда.
Сейчас, с какой-то долей товарищества к Биллу, как к заблудшему брату, Хавьер отчаянно надеялся, что и тот сможет это понять.
Сэди что-то тихо сказала Чарльзу, кивнув в сторону лагеря. Тот, не отрывая взгляда от костра, молча покачал головой, продолжая раскладывать дрова, и тонкая прядь его чёрных волос покачивалась в такт этому движению.
Снова наступила тишина, на этот раз тягучая и неловкая. Где-то вдалеке снова застучал дятел, а над рекой с противным скрипом принялась кружить стая белых чаек.
Хозия не сводил с Билла пристального взгляда, словно пытаясь разглядеть что-то в его помутневших глазах. Хавьеру этот взгляд был до боли знаком — тот же, что пронзил его самого у реки, заставляя обнажить спрятанную правду.
¿Otra vez, viejo? — мелькнуло у него в голове с горькой усмешкой. Сначала он, теперь Билл. Старик, казалось, методично обходил лагерь, встряхивая застоявшуюся муть в душах тех, кто ещё был на это способен.
— А тебе это так важно? — тихо спросил Хозия.
И этот шёпот, казалось, не просто прозвучал в воздухе, а вытеснил его, насильно заглушив и треск костра, и бульканье похлёбки, и даже назойливый стрекот цикад.
Тишина, рождённая его вопросом, обрушилась на лагерь тяжёлым, звенящим покрывалом, и под ним не было никого, кого бы этот тихий голос не достиг. Он просачивался в уши, в мозг, в самое нутро, заставляя замирать не только Билла, но и Карен, и Гримшо, и даже Хавьера, снова ощутившего на своей коже тот же пронизывающий холодок, что и у реки.
Так же тихо, как тогда у реки…
Тоном, способным проникнуть в самую душу…
Слова Хозии, тихие и острые, заставили Карен замереть. Её взгляд, скользнув по жалкой белой ткани на коленях, тяжело поднялся на старика — но тот не видел её, ожидая реакции от Билла.
И тогда в её потухших глазах, на мгновение заблестевших от слёз, вспыхнуло не просто понимание — вина. Такая же жгучая и бесполезная, как и та, что глодала Хавьера. Она резко, почти со злостью, опустила голову, пытаясь спрятать дрожь в губах и сдержать накатившие слёзы. Пальцы судорожно сжали иглу.
А потом — резкий, яростный вздох. Она запрокинула голову, глотнув воздуха, будто перед прыжком, и её взгляд, уже сухой и злой, с новой, обретённой уверенностью нашёл Гримшо. Вот он — знакомый враг. Простая и понятная цель.
После чего она выпрямилась и уставилась на Гримшо. Та стояла, сложив одну руку на груди, а другой прикрывая медальон. Перекрученная серебряная цепочка слегка поблёскивала на солнце, а на лице Гримшо не было и тени улыбки — лишь глубокая сосредоточенность, словно вопрос Хозии заставил задуматься и её.
Карен, наблюдая за поникшей Гримшо, замерла. И в этот миг Хавьер увидел, как в её глазах снова вспыхнул прежний, ядовито-зелёный азарт. Спина её выпрямилась, слёзы будто высохли в одно мгновение. Вся её фигура собралась в тугой, готовый к атаке пружине.
Он видел, как она, не глядя на руки и не отрывая взгляда от Гримшо, с силой, почти с яростью, вонзила иглу в белую ткань. Усмешка, исказившая её губы, была отчаянной и торжествующей — она наслаждалась выражением лица Гримшо, этой глубокой сосредоточенностью, граничащей с виной. Но азарт ослепил её — движение вышло резким, сметающим.
— Сука!
Игла впилась ей в палец. Карен дёрнулась и резко отдернула руку.
Хавьеру было отлично видно, как на подушечке набухала алая капля.
Она смотрела на кровь и на белизну ткани, которую та уже успела запятнать, с такой внезапной, бессильной ненавистью, словно эта никчёмная работа и эта глупая, мелкая рана были единственным, чего она в итоге добилась.
Хавьер, словно лишь сейчас вспомнив о самокрутке, машинально потянулся к ней, чтобы заглушить дымом горький осадок от сцены.
Но пальцы встретили не тлеющий табак, а обжигающий пепел.
Сигарета истлела дотла, пока он наблюдал.
И в тот же миг Гримшо, утопая каблуками в рыхлой земле, резко повернулась в сторону Карен. Чёрная, ещё не просохшая после дождя юбка, с шелестом цеплявшая за собой комья глины, влажно хлопала по её ногам.
Она двинулась к Карен без колебаний — тяжёлой, неспешной походкой койота, почуявшего раненого зайца. Влажная юбка шелестела и хлопала по ногам, цепляя комья глины. Тень от палатки накрыла её, и вместе с солнечным светом погас последний блеск узоров на её платье, оставив лишь грозную, матовую черноту.
Vamos, bruja, entretente con otra de tu calaña.
Со сдавленным проклятием, которое так и не сорвалось с губ, он с непонятной даже самому себе досадой опустил ногу — и позолоченная подошва его сапога с глухим шлепком вмяла истлевший окурок в сырую землю, будто хоронила последние следы его минутного успокоения.
Tendrán mucho de qué hablar.
И тут его взгляд задержался на сапоге. На позолоте, отполированной до холодного блеска, не было ни пыли, ни намёка на грязь — словно она отталкивала саму суть этого места.
Такого раньше не бывало. Обычно к концу дня сапоги были в той же рыжей глине, что и всё вокруг.
Усмехнувшись, он перевёл взгляд на Элеонору, всё так же протиравшую тарелки. Она уже заканчивала — последняя чистая тарелка медленно вращалась в её руках, а на сером полотенце, лежавшем на краю корыта, алели свежие кровавые отпечатки.
Билл, тем временем, пристально смотрел на Хозию. Но в его взгляде не было ни покорности, ни понимания, ни благодарности. Скорее — вызов, желание оспорить слова старика и что-то доказать.
Внезапно Билл замер, его взгляд устремился куда-то в лесную чащу Лемойна. Он прислушивался, и его лицо стало непривычно серьёзным, а паутина морщин у глаз — жёсткой и суровой.
Хавьер, интуицией опередив мысль, уже положил ладонь на рукоять револьвера.
Пальцы ощутили знакомый, успокаивающий холод гладкого металла и резные, инкрустированные узоры. Взгляд, скользнув по опушке, на миг зацепился за стаю гагар, пролетавших над лагерем. Их лаконичные, почти ажурные тени легли на землю — стремительные и неуместные в этой давящей тишине.
Взгляд его на миг метнулся к дальнему костру — к Сэди. Та, словно не замечая ни Билла, ни всей сцены у стола, лишь поправила шляпу и спокойно, без лишней спешки, пошла в сторону леса, растворяясь в чащобе.
Без слов.
Он был спокоен — с этой стороны прикрывали.
Ему даже показалось, будто птицы летят намеренно медленно, будто сама природа замедлила ход, наблюдая за разворачивающейся драмой. Но долго задерживаться на них было нельзя. Он тут же принялся сканировать глазами чащу, пытаясь выцелить то, что привлекло внимание Билла.
Но Билл застыл лишь на мгновение. Затем он медленно перевёл взгляд обратно на Хозию, и в его карих глазах, будто тлеющий фитиль, догнавший порох, вспыхнул тот самый азартный огонёк — точно такой же, что зажигался в них при виде полной бутылки виски или в первые секунды драки.
Он больше ничего не сказав, резко встал с ящика так, что тот с оглушительным скрипом перевернулся, и Хавьеру на мгновение показалось, что старое дерево сейчас треснет по швам.
Билл, не оглядываясь, зашагал прочь тяжёлой, грузной походкой, вминая в траву глубокие следы от грязных сапог.
Его путь лежал к Смуглому Джеку. Конь, до этого стоявший недвижно, всей своей грузной, испачканной грязью мощью напоминая хозяина, вдруг ожил. Он встретил хозяина грозным ударом копыта о землю — вызовом, столь же прямым и грубым, как сама рука Билла.
— Пойдём-ка поохотимся с тобой, дружище, — прозвучал хриплый бас, когда Билл, с привычным усилием вскинувшись в седло Смуглого Джека, ласково, по-дружески хлопнул коня по шее.
Тот в ответ издал короткое, довольное ржание, бурно встряхнув гривой, словно и впрямь был рад наконец-то покинуть этот проклятый лагерь, пусть и ненадолго.
Хавьер сам не заметил, как его ладони легли на пояс, наткнувшись на гладкую, прохладную кожу и массивную металлическую пряжку. Он так и стоял, провожая взглядом белую с синим клетку на широкой спине Билла, пока тот не скрылся за деревьями.
Внутри него, сквозь удивление, медленно поднималась странная, тихая мысль.
Даже в Билле есть что-то хорошее. Даже в этом тупом пьянице не всё потеряно, раз Хозия смог до него достучаться. Он, как и Хавьер, выбрал бороться. И, вероятно, в тот затянувшийся миг задумчивости, который Хавьер по старой партизанской привычке, вынесенной из Мексики, принял за угрозу, Билл вспомнил что-то своё, о чём старик невольно напомнил.
Пусть их диалоги с Хозией и были разными, но итог — один.
Хозия же, казалось, больше не наблюдал за Биллом. Его взгляд, непроницаемый и усталый, скользнул по перевёрнутому набок ящику — тому самому, что Билл с такой силой скинул с привычного места. Старик на мгновение прикрыл глаза и почти незаметно, с каким-то горьким пониманием, покачал головой. Подувший тёплый ветер заставил серебриться его волосы, и лишь тогда, словно отмахнувшись от тяжёлых мыслей, Хозия достал из кармана жилетки трубку.
Но Хавьер знал: Хозия видел всё. И, глядя на эту немую сцену, он подумал, что старик просто выдохся — ведь после их разговора у реки в нём было куда больше жизни, пусть и подёрнутой усталостью. Сейчас же усталость эта казалась иной — тяжелой, конечной.
И хотя Хавьер не мог понять её причину, по спине у него пробежал холодок предчувствия, что порыв Билла не приведёт ни к чему доброму.
Гулкий топот копыт Смуглого Джека, отдаляясь, сливался с плеском камней, которые Джек бросал в воду, — два одинаково бессмысленных и громких звука.
Суонсон, пошатываясь, поднялся с земли, придержиая шляпу. Он беспомощно и бессвязно мычал, пытаясь стряхнуть с пальто комья глины, но его движения были такими же неуклюжими, как и его мысли. Казалось, унижение уже испарилось из его пьяного сознания, не оставив и следа.
— Qué cerdo… — тихо, одними губами, выдохнул Хавьер, наблюдая, как пастор, окончательно забыв о своём падении, снова обрёл единственную доступную ему форму равновесия — пьяную браваду.
— Однажды ночью, когда я был в ударе… — из ниоткуда, словно дурной запах, поплыл пьяный, обрывочный напев Суонсона.
Его грязная чёрная шляпа, в крапинках и размазанных подтёках засохшей глины, снова красовалась на голове — надетая криво, небрежно, но именно так, как и должна была. Словно это безобразие и было её единственно верным, предназначенным ей местом.
Хавьер почувствовал, как по телу разливается знакомая, едкая злость. Горький привкус подкатил к горлу, а пальцы сами сжались в кулаки, впиваясь ногтями в загрубевшие ладони.
Un borracho se va, otro despierta.
Вот оно, вечное вращение этого цирка дерьма и беспамятства.
С одним старик возится, а этот… Зачем он вообще тут?
Какой прок лагерю от этого пропойцы-пастора, который и ружья-то в руках удержать не может? С ним и говорить-то — пустая трата времени. Его и, что куда важнее, своего.
Хавьер просто знал, что однажды этот тип своим пьяным бредом навлечёт на них беду. И от этой мысли становилось ещё горче.
Что Датч в нём нашёл? Разве что мишень для насмешек…
Он бросил взгляд на Суонсона. Тот шатался по лагерю, его шляпа была лихо заломана набок и, казалось, держалась на голове лишь по воле божьей, вопреки всем законам физики. Рыжие с проседью волосы торчали из-под неё грязным, растрёпанным гнездом. Всё его чёрное пальто, от плеч до подола, было испачкано комьями засохшей грязи и земли — следы того самого падения, когда Гримшо толкнула его, и которые он, разумеется, даже не подумал отряхнуть.
Казалось, сама грязь Лемойна к нему липла, как будто видя в нём родственную душу. Даже на его усах засохли мелкие комочки грязи, словно он, падая, врезался лицом в ту самую лужу.
Сомнительно, чтобы пастор вообще видел лужи — он наступал в них с той же безразличной прямотой, с какой брёл к своему очередному забытью, сжимая в бледной, трясущейся руке тёмную бутыль.
¿Qué podría ser más patético que esto? — промелькнуло в голове у Хавьера, и он, отведя взгляд, потянулся за новой самокруткой. Смотреть на это было невыносимо.
Мэри-Бет, на которую проходившая мимо Гримшо не удостоила и взгляда, на удивление ловко — под ладонью, одним движением — сунула вышивку с яркими цветами в складки юбки и тут же достала серый, видавший виды носок, в который уже была вдета игла. Она и раньше его штопала, просто теперь делала вид, что ничего другого у нее и не было.
— Из-за крепкого виски… — Суонсон прервал собственное пение, неуклюже подойдя к небольшому столику у фургона Пирсона. Он встал так, что густая тень от кроны старого дуба накрыла его с головой, как до этого уже накрыла Мику.
Они оказались рядом в этом мраке, у стола, где Мика, не удостоивший пастора и взгляда, с мерзким, неторопливым скрежетом продолжал точить нож.
Суонсон сгрёб бутылку, открыл её с глухим стуком, чокнув горлышком о столешницу, и, резко повернувшись, спиной ударился о колесо фургона. Он замер, глядя куда-то на реку, блестевшую в отражении солнца. Внезапно его мутный взгляд зацепился за Мику. Суонсон пьяно щурился, пытаясь поймать его глаза.
Мика, не отрываясь от клинка, едко усмехнулся, брызнув слюной. Его красная рубашка была мокрой — то ли от недавнего ливня, то ли от пота, хотя он лишь сидел и точил нож. Лезвие, вращаясь в его пальцах, поймало луч солнца, и Мика, не поворачивая головы, коротким, точным движением направил ослепительный солнечный зайчик прямо в зрачки Суонсона.
Пастор издал протяжный, гортанный звук — не то стон, не то вопль, — и отпрянул, беспомощно зажмурившись. Он одной рукой принялся яростно тереть глаза, в то время как Мика, всё так же не глядя на него, усмехнулся в усы. Суонсон, всё ещё моргая и пытаясь сфокусировать размытый взгляд, снова уставился на него с той же пьяной, отчаянной настойчивостью.
— Путь в Эдем открыт для тех… у кого есть вера, мой друг… — Суонсон выпалил это заплетающимся голосом, но пристально, почти осмысленно глядя на Мику.
Он нелепо, в такт словам, махнул рукой с бутылкой, которая в тени казалась непроглядно тёмной. И в его мутных глазах, на миг утративших пьяную пелену, вспыхнула отчаянная, униженная мольба — последняя попытка пропойцы-пастора быть нужным, хоть на мгновение снова стать тем, кем он был когда-то, а не тем, в кого превратился.
— Позволь помочь тебе… обрести веру…
Мика медленно поднял на него взгляд и тяжело, пристально уставился. Взгляд его был таким, что Суонсон, казалось, мгновенно протрезвел; в его глазах появилась трезвая, животная осознанность.
— Еще одно слово, пьянь, и я лично предоставлю тебе бесплатный билет до Эдема, — в голосе Мики ощущалась неприкрытая, холодная угроза. Он перестал точить нож и красноречиво сжал рукоять, выставив лезвие вперед. В отполированной стали удлинённо и уродливо исказилось отражение Суонсона.
— Я… — Суонсон запнулся на первом же слове, голос сорвался в сиплую хрипоту. — Я пойду дальше нести свет… — пробормотал он, подняв бутылку как щит.
Он приподнял её, и луч солнца, пробившийся сквозь щель в кроне дерева, на мгновение озарил бутылку, заставив тёмное стекло вспыхнуть обманчивым, греющимся янтарём. Он сделал шаг прочь от фургона, от Мики, от этого взгляда.
Sí, lleva tu luz al fondo de esa botella, lejos de aquí, — Главное — подальше от Элеоноры.
И в этот миг он почувствовал, как взгляд Элеоноры снова ускользнул к отступающему Суонсону. Хавьер не видел её лица, но прекрасно знал — в её глазах застыло то самое, непонятное ему сочувствие к этому пропойце.
Она чуть склонилась над корытом, и тяжёлая, всё ещё влажная от дождя коса, прежде лежавшая на плече, медленно соскользнула вперёд, безжизненно свисая.
И тут Суонсон, будто нащупав этот взгляд кожей, неожиданно обернулся к ней. Его пьяные, карие глаза на мгновение остановились на Элеоноре, и в их мутной глубине, сквозь хмельную пелену, проступил огонёк чего-то осмысленного, почти трезвого — словно он впервые за долгое время увидел направленное на себя не отвращение или насмешку, а что-то иное.
Элеонора заметила его взгляд и замерла, превратившись в изваяние. То ли в ступоре, то ли в немом ужасе незнания, что теперь её ждёт. Внезапно наступившая тишина стала звенящей; даже ветер, до этого игравший её прядями, застыл, и выбившиеся из толстой светлой косы волосы лежали неподвижно, словно прикованные к воздуху.
— Дитя! — вдруг громко крикнул Суонсон, и в его сиплом голосе, помимо привычной экзальтации, отчётливо прозвучало обещание.
А ещё — нота странной, почти трезвой надежды, которую Хавьер не помнил, чтобы слышал у него когда-либо.
От этого окрика, прозвучавшего как выстрел, с веток в деревьях позади него вспорхнула стайка певчих птиц. Мэри-Бет вздрогнула и глубже уткнулась в свой носок.
¡Mierda! Надо что-то делать.
Но что? Перетянуть внимание этого пропойцы, окрикнуть его — бесполезно. Если он уже выбрал себе жертву для проповедей, его не остановить.
Он интуитивно потянулся за сигаретой — привычный поиск не только успокоения, но и ясности, чтобы обдумать шаг. Но вместо этого, к собственному удивлению, опустил голову и провел пальцем по усам.
Вмешаться? Прогнать его силой?
Но тогда Элеонора снова вспомнит всё, что хотела бы забыть, и снова впадёт в тот ступор, которого Хавьер не хотел видеть никогда.
— Я не забыл!.. — просипел Суонсон, и его взгляд на миг стал на удивление осознанным, полным той самой искренней, щемящей тоски, которую Хавьер видел у него лишь в редкие минуты трезвости за все четыре года в банде.
Но знал, что вот-вот должно было случиться привычное: лицо его исказилось глупой, пьяной ухмылкой — той самой, после которой всегда следовал не менее глупый пьяный бред, который он величал проповедью. Он снова сделал глоток из бутылки, и по его рыжим, спутанным усам растеклась грязная россыпь капель виски.
Он смотрел на Элеонору, и та, поджав губы, нервно сглотнула. Её взгляд, полный тревожного ожидания, медленно перешел с пастора на бутылку, которую он сжимал в руке.
И от этого её взгляда — того самого, что она бросила ему вчера, до его позорного молчания у костра, — Хавьер ощутил, как солнце начинает невыносимо припекать спину.
Чёрная ткань его жилетки жадно впитывала жар, и в воздухе, ставшем вдруг знойным и неподвижным, снова закружился назойливый белый пух.
Этот идиотский вид жалкого пропойцы чудовищным образом контрастировал с тем, как его слова прозвучали для Хавьера, — чистейшей, настоящей угрозой.
¡Maldito borracho! — ярость сдавила ему горло. — Он все-таки вспомнил.
И тут же, глядя на это жалкое зрелище, Хавьер ощутил во рту странный, едкий привкус — не ярости, а собственной вины. Он отвернулся, чтобы не видеть Элеонору, и его взгляд упал на одну из луж. В ней, как и до дождя, идеально отражалось голубое небо, и на его хрустальной поверхности уже успел нападать белый пух, медленно впитывая влагу и утяжеляясь, словно сама небесная чистота тонула в грязи.
Элеонора, словно обожжённая, резко отвернулась от пастора. Она повернулась в сторону, почти к Хавьеру, но не видела его.
Её взгляд, пустой и отчаянный, скользнул по лагерю: задержался на Хозии, курившем у своей палатки, на костре, на гитаре, валявшейся в грязи… Куда угодно.
Словно так же, как и сам Хавьер недавно, она просчитывала варианты бегства, будучи прикованной к этому месту своим жалким положением пленницы.
Карен, услышав пьяные слова Суонсона, бросила на шатающегося Суонсона короткий взгляд из-под жестяной кружки, сделав глоток. Усмешка, скользнувшая по её губам, была настолько двусмысленной, что нельзя было понять — доставалась она пастору или уже подходившей Гримшо.
Она прекрасно видела Гримшо, но, словно назло, не спеша поставила кружку на пыльный ковёр, испещрённый песчинками и следами грязи. Предварительно она села поудобнее, быстрым, привычным движением расправив подол бордовой юбки, убирая его с линии возможной опары. Сам жест с кружкой был исполнен нарочитого, вызывающего пренебрежения — немое, но оттого ещё более ясное признание и провокация в одном флаконе.
Пока Мэри-Бет, уткнувшись в свой носок, лишь украдкой и с тревогой следила за Гримшо, Карен вела себя ровно наоборот. Вся её поза, каждый жест кричали об одном. Она делала всё, чтобы старуха поняла: это шитьё — всего лишь притворство, наглая ширма для самого откровенного безделья.
— Дитя моё! — пьяно взвыл Суонсон, натужно и громко, явно стремясь быть услышанным и — уж точно — замеченным Элеонорой. — Как я мог раньше тебя не замечать!
Он зашагал к ней, пошатываясь, но с пьяной грацией обойдя лужу, что ещё недавно хранила идеальное отражение чистого неба. Теперь по воде плыл его чёрный, искажённый силуэт, и даже после его ухода вода долго ходила мелкими, беспокойными волнами.
И всё же он поскользнулся — на ровном, казалось бы, месте. Отчаянно замахал свободной рукой, в то время как вторая, сжимавшая бутылку, беспомощно болталась в воздухе. Чудом удержавшись, он вцепился в край стола с чистой посудой. Кружащий в безветрии белый пух завился вокруг него в несуразном, затяжном танце.
Хавьер сощурил глаза, сдерживая вырывавшийся смех, и машинально полез в карман жилетки за самокруткой.
И в этот миг его настиг короткий, ледяной в своей резкости, металлический звон — стопка тарелок ахнула, едва сдерживаемая от падения её обожжёнными руками. Субъективно оглушительный, он впился в виски, будто удар тонкого лезвия. Суонсон не обращал на это ни малейшего внимания, глядя лишь на её лицо, застывшее в смеси страха и беспокойства.
И пальцы Хавьера, ещё не успев вынуть самокрутку, рефлекторно, с силой сжались, безжалостно сминая бумагу и табак. Сам того не заметив, не успев подумать, лишь отозвавшись на этот ножевой звон.
Si ese idiota hace que tenga que fregar todo de nuevo con esas manos… Micah no será el único que cumplirá una promesa. Lo haré yo mismo.
Элеонора быстрым взглядом окинула лагерь и увидела, как Гримшо уверенной, неспешной походкой ястреба, кружащего над добычей, приближается к Карен. Взгляд мисс Гримшо был пристальным и немигающим, словно у стервятника, высмотревшего падаль. И Хавьер видел, как губы Элеоноры на мгновение тронула чуть заметная, довольная ухмылка, прежде чем она снова опустила взгляд к тарелкам, будто ничего не произошло.
Что-то ёкнуло у него внутри — смутное, почти угасшее воспоминание. Не сама улыбка, а её отзвук — холодный и острый, будто прикосновение лезвия к незажившей ране. Он видел такие улыбки раньше, в другом месте, на других лицах. И всегда они предвещали боль.
Sí, chica… Yo también sé lo dulce que es eso, —короткая и тёмная, как сама мысль, усмешка.
И будто ставя точку, он отряхнул пальцы, сбрасывая налипшие крошки табака. Словно отряхивал саму эту догадку, ещё не готовую стать мыслью.
Элеонора не замечала, как белый пух, кружась в застывшем воздухе, ложился на её светлые волосы, до конца ещё не просохшие после дождя. На солнце они отдавали тем же насыщенным, холодным серебристым блеском, что и отполированная жилетка Хозии, — отсветом чужой, непричастной мудрости на её застывшем лице.
Карен, заметив приближение Гримшо, вдруг резко дёрнулась. Её пальцы, только что демонстративно выводившие медленные стежки, судорожно скомкали белую ткань, пытаясь убрать со взора алое пятно.
Белый пух медленно опускался на материал, и в его чистом свете становилось очевидным, что ткань была не белой, а сероватой, заношенной от частых стирок. Когда Карен поправила её, Хавьер разглядел рукав с бледной пуговицей — да, скорее всего, это была рубашка Шона.
¿Y después qué le pedirá a Sean por remendarla? Karen no ayuda a nadie gratis.
И оттого весь этот цирк с Гримшо казался театром абсурда. Вопрос лишь в том, какую цель преследует главная актриса.
Забыв, что в пальцах уже нет целой самокрутки, Хавьер сделал едва уловимое движение, чтобы поднести её ко рту. Вместо привычного цилиндра табака его взгляд встретили смятая бумага и беспомощно рассыпавшийся на траве табак.
И Хавьер ощутил, как внутри поднимается острый, тёплый ком начинающейся злости, от которого сердце забилось чаще и тяжелее. Резким движением он швырнул самокрутку в траву, зная, что Гримшо сейчас занята Карен и ничего не скажет, и понимая, что после первого же дождя от неё останется лишь мокрый комок, который бесследно сгниёт.
В этот миг солнце, пробившееся сквозь редкую листву, нашло щель в облаках и рванулось под тёмный брезентовый навес. Острый, как лезвие, луч впился Карен прямо в лицо, заставив её на мгновение ослепнуть. Вспыхнувшие золотом локоны отливали холодной медью — безупречные, но мёртвые, как у дорогой куклы. Сам свет был не тёплым, а колючим, словно прожигал насквозь всё то раздражение, что она так тщательно прятала за маской безразличия.
В густой тени навеса, казавшейся ещё чернее на фоне выцветшей рубашки Шона, этот свет чувствовался особенно беспощадным. Он не освещал, а выставлял напоказ: проступающую под тонкой кожей век синеву, мельчайшие морщинки усталости у глаз. И каждый её нервный, порывистый жест кричал — вся эта показная небрежность лишь ширма, под которой клокочет та же уязвимость, что и у всех.
Гримшо остановилась над ней, и в её позе было что-то новое, непривычно жёсткое — спина выпрямилась в неестественно твёрдую струну, плечи расправились, словно невольно копируя ту властную осанку, с которой Хозия несколькими минутами ранее нависал над Биллом. Казалось, она впитывала уроки силы, даже не осознавая того.
Её тень накрыла Карен, но та едва заметно тряхнула головой — не от страха, а с таким видом, будто единственная польза от Гримшо сейчас была в том, чтобы загородить солнце и не мешать штопать. От этого движения её кудри дёрнулись, как тугие пружины. И даже в тени они отдавали чем-то искусственным, крашеным, в то время как выбившиеся пряди из косы Элеоноры, сидевшей у корыта, отсвечивали естественным, живым серебром.
— Вспоминайте, как иголку в руках держать, мисс Джонс, — прозвучал над Карен язвительный, требовательный голос.
Гримшо стояла над ней, выпрямившись во весь свой невысокий рост, и в этой искусственной, деревянной позе читалась вся её напускная властность. В этом не было и тени той благородной, живой грации, что была в осанке Элеоноры; это была поза надсмотрщицы, привыкшей доминировать.
От этого движения перекрученная серебряная цепочка на шее Гримшо блеснула единственной яркой точкой, но сам медальон, свисавший с неё, казалось, потускнел ещё сильнее, будто вобрав в себя всю тяжесть прошедшего дня.
Хавьер глубоко вздохнул, не желая снова наблюдать, как одна ведьма провоцирует другую в бесконечном споре за последнее слово, и перевёл взгляд к корыту.
Суонсон всё так же шатался на месте, словно забыв, зачем пришёл, но не уходил. Его лицо выражало отрешенность, будто он находился не здесь, а взгляд был прилип к подолу платья Элеоноры. И это было тем удивительнее, что платье, вопреки всей грязи лагеря и недавнему ливню, казалось кристально чистым, сохраняя свой насыщенный цвет морской волны. Казалось, сама природа отказывалась пачкать его, тогда как Суонсон…
Хавьер перевёл взгляд ниже. Суонсон стоял по щиколотку в мутной луже, и грязная вода медленно впитывалась в потрёпанный низ его брюк.
Он, похоже, не замечал этого, как не замечал ничего, кроме Элеоноры.
Al final no pudo esquivarla, — мысленно усмехнулся Хавьер.
Спину начало невыносимо припекать, и он отошёл в небольшую тень под кроной ольхи, с которой осыпался белый пух. Глубоко вдохнув, Хавьер ощутил в воздухе предвестие скорой духоты — той самой, что царила до ливня. Пока ещё влажность была свежей и не удушающей, но зной уже подбирался, неумолимый, как сама судьба.
Карен поджала накрашенные губы, не отрываясь от работы и не поднимая головы. Она держала палец отдельно от ткани, и алая капля на его подушечке медленно, неумолимо увеличивалась, тяготея вниз. Всё её существо было сосредоточено на этом крошечном кровавом шарике; она низко склонила голову, позволяя золотым кудрям скрыть своё выражение лица от Гримшо, которая придирчиво и с почти нетерпеливым ожиданием смотрела на эту каплю, словно жаждая, чтобы она наконец упала и запачкала рубашку, даровав ей новый, свежий повод для склоки.
Хавьеру даже не нужно было смотреть на них, чтобы ясно представить себе эту картину.
Он с отвращением отвернулся.
Его взгляд упал на Чарльза, сидевшего на пне, где недавно колол дрова. Теперь индеец затачивал стрелы для лука, движения его были точными и экономными. Он не замечал Мику, который в двух шагах точил свой нож нарочито медленно и после каждого движения камнем по лезвию бросал на Чарльза оценивающий взгляд.
— Мой отец, Мика Белл второй, всегда говорил, — внезапно, громко и веско начал Мика, снова осматривая лезвие с таким видом, словно в этом был сокрыт главный смысл его жизни, — что настоящий мужчина должен уметь пользоваться ножом и пистолетом, и тогда ему будет подвластно всё в этой жизни.
Он горделиво поднял подбородок, явно ожидая, что Чарльз подхватит беседу.
Но тот лишь продолжил смотреть на затачиваемый наконечник, лишь слегка, почти незаметно дёрнув головой, так что чёрные пряди волн прикрыли его лицо от Мики.
Рядом Пирсон продолжал помешивать похлёбку нарочито медленно, почти в такт размеренным движениям Мики. Но в этой показной погружённости в работу читалось нечто иное — упрямое, обидчивое игнорирование всего вокруг.
И глядя на то, как он намеренно не поднимает глаз от котла, Хавьера вдруг пронзило воспоминание: Пирсон, красный от натуги, оравший на Элеонору, чтобы та подала ему масло, лежавший у его локтя. Этот жалкий спектакль для Билла и Мики, закончившийся тем, что они же над ним и посмеялись, когда Элеонора с присущей ей бескомпромиссной вежливостью, железно поставила его на место.
Te lo buscaste, gordo… — ядовито пронеслось в голове, и в груди вспыхнуло то самое знакомое тепло — сладкое и острое, как месть.
Теперь этот «адмирал» делал вид, что ничего не происходит, упорно размешивая в котле вместе с похлёбкой и собственное унижение.
Мика многозначительно прочистил горло, но, поняв, что это бесполезно, с тем же преувеличенным тщанием принялся точить нож снова.
Хавьеру показалось, что Чарльз словно находился в собственном коконе спокойствия, куда не был допущен никто.
Но, возможно, это лишь ему так казалось.
Белый пух летал и здесь, опускаясь на плечо Чарльза, на стол рядом с Микой и, возможно, попадая в похлёбку, но Пирсон помешивал её, и ничего нельзя было разглядеть. Даже здесь, в этой условно тихой части лагеря, витала та же токсичность, то же желание навязанной коммуникации или конфликта, что и между Гримшо и Карен.
Хавьер ощутил, как белый пух закружился перед его лицом, и, отмахнувшись, сделал небольшой, почти незаметный шаг в сторону Элеоноры, не прекращая наблюдать за Карен и Гримшо.
Что-то неуловимо знакомое было в этой ссоре, отголосок той, что вёл Хозия с Биллом. Только если Хозия добился результата — Билл сдвинулся с места и пошёл на охоту, — то истинных мотивов Карен Хавьер не понимал.
— Чтобы не колоть пальцы и вещи не портить своей кровью, — прозвучало сверху, и в этом приторно-сладком, ядовитом голосе слышалось нескрываемое удовольствие. Каждое слово было уколом. Гримшо смаковала этот миг, снова и снова тыча мысленным перстом в те самые алые пятна на рубашке, в этот вещественное доказательство её правоты и чужого непотребства.
Карен усмехнулась — короткий, едва слышный выдох, полный презрения.
Её пальцы с иглой замерли, и натянутая белая нить между тканью и её рукой застыла, словно струна — точное воплощение её терпения, истончившегося до предела. Игла в её руках вдруг блеснула ослепительным бликом, пробившимся сквозь тень, которую отбрасывало стоящее над ней тело Гримшо.
Но мадам Гримшо, свысока взиравшая на сидящую Карен, будто не замечала ни этой звенящей напряжённости, ни этого внезапного всплеска света, или попросту игнорировала их.
Из-под разметавшихся складок бордовой юбки, под которую она поджала ноги, не было видно и следа её сапог, что делало фигуру Карен странно беззащитной, несмотря на весь её вызывающий вид.
— Потому что вам же потом эти вещи от крови и отстирывать, — Гримшо ткнула обломанным ногтем своего указательного пальца, с заусеницами и въевшейся грязью, прямо в алое пятно на рубашке, а затем резким жестом указала в сторону. — Вот у кого корыта.
У фургона, склонившись над металлическим тазом, на коленях сидела Тилли. Её тёмные волосы прилипли к вспотевшей шее и вискам. Она на мгновение выпрямила затекшую спину, чтобы снова, со сгорбленными плечами, наклониться к стиральной доске. На её жёлтой юбке, помимо следов мыльной воды, красовались пятна красной глины и прилипшие травинки — немые свидетельства другой, не менее унизительной работы.
Только тогда Карен медленно подняла взгляд из-под лба, уставившись на чёрный, забрызганный грязью подол платья Гримшо. Азартный огонёк в её зелёных глазах угас, сменившись опасным, холодным блеском — тем самым, что всегда был предвестником ссоры, последней каплей перед тем, как выплеснется накопленная злость.
И в этот миг её пальцы дёрнулись — она снова укололась. Новая алая капля сорвалась с пальца. Карен резко, с проклятием, отдернула руку и с такой силой швырнула иглу на белую ткань, будто та была виновата во всех её бедах.
— Вот тварь!
Прозвучало это с такой силой, что было ясно: ругала она не иголку, не Гримшо и даже не рубашку Шона. В этом сорвавшемся с губ проклятии выплеснулась вся накопленная злость и боль за ту жизнь, что ей выпало жить — грязную, безнадёжную, где даже попытка сделать что-то правильное оборачивается против тебя же.
И в этот миг в её глазах, на долю секунды, мелькнуло нечто неуловимо знакомое Хавьеру. То самое, что он ощущал в Герреро, когда понял, что революция подавлена, а дороги назад уже нет.
В конце концов, в банду Датча каждый из них пришёл тогда, когда не осталось ни надежды на иную жизнь, ни того чистого, бездонного неба, что сейчас сияло над проклятым полуостровом Клеменс.
Отойдя в тень, Хавьер лишь сейчас ощутил, что спину припекает меньше, а красный шейный платок, туго завязанный узлом, наконец-то начал просыхать. Но в тот же миг боковым зрением он уловил едва заметное движение — скольжение острой тени по ткани закрытого шатра Датча.
Одного этого оказалось достаточно, чтобы всё его внимание резко переключилось туда. И ему показалось, будто мокрый узел платка на шее снова налился свинцовой тяжестью, сдавив горло. Хотя, возможно, это было лишь субъективное ощущение, рождённое напряжением последних часов.
Гримшо разинула рот, и её лицо в миг побагровело, как это всегда случалось в подобных ситуациях. Хавьер знал: она принимала каждое слово на свой счёт, будто весь мир вертелся исключительно вокруг её персоны, и этот выпад стал последней каплей.
Её лицо приобрело тот же болезненный багровый оттенок, что и её потрескавшиеся, воспалённые руки. В правой руке она по-прежнему сжимала белую тряпку, которая на поверку оказалась такого же серого, заношенного оттенка, как и рубашка Шона на коленях у Карен.
Боковым зрением Хавьер уловил резкое движение у корыта — Элеонора метнулась между Суонсоном и стопкой тарелок, заслоняя её собой с инстинктивной, почти животной быстротой. Быстрым, оценивающим взглядом она скользнула по Карен и Гримшо, отозвавшись на вскрик.
Суонсон, застигнутый этим движением, лишь бессмысленно пошатывался, беззвучно открывая и закрывая рот, словно рыба, выброшенная на берег. Его мутный взгляд застрял на Элеоноре, но, казалось, он уже забыл, что хотел сказать. В немом, бестолковом жесте он протянул в её сторону бутылку. Со стороны могло показаться, что он предлагает ей выпить, но на деле он, вероятно, просто забыл, что держит её в руке, и вовсе не понимал, где находится.
И тут по спине Хавьера пробежали мурашки — от внезапного узнавания. Таким же быстрым, всевидящим взглядом на него смотрел Хозия утром, когда он, сгорая от стыда, подсовывал Элеоноре те дурацкие бинты и мазь.
В этот миг подул лёгкий ветер, даря короткую отсрочку надвигающейся жаре. Приятная прохлада скользнула по его лицу и шее, и на мгновение показалось, что дышать стало легче. В воздухе, ещё влажном после дождя, витал свежий запах травы и распустившихся цветов — последний подарок уходящей прохлады перед неизбежным возвращением удушья.
И теперь Хавьер, поймав её взгляд, с неприятной ясностью ощутил: Элеонора не просто мыла посуду.
Она наблюдала.
Вспышка памяти обожгла его: Пирсон, красный от злости, и её ледяной, вежливый голос, поставивший его на место. Тогда это показалось случайной удачей, отчаянной попыткой дать сдачи.
Сейчас, глядя в этот всевидящий, холодный взгляд, он понял: это не случайность. Это — система.
Впитывала и запоминала расстановку сил, язвительные уколы, кипящие обиды — всю эту ядовитую динамику лагеря. И в этом взгляде, внезапно ставшем таким же проницательным, как у Хозии, было что-то, от чего Хавьеру стало не по себе. И хотя ветерок, долетевший до него, был тёплым и ласковым, его вдруг пробрала резкая, леденящая дрожжь.
Карен наконец оторвалась от своего пальца, отдернув его резким, театральным жестом, словно специально стараясь привлечь к своей маленькой драме максимум внимания.
Хавьер, не желая доставлять ей этого удовольствия, перевел взгляд на небольшую поляну за палаткой Артура, где после ливня распустились жёлтые цветы и над ними порхали белые бабочки.
Она медленно подняла глаза на нависшую над ней Гримшо — так, словно только сейчас заметила её присутствие. И, несмотря на то, что та стояла, а Карен сидела, во взгляде Карен читалось явное превосходство — она смотрела на старую каргу снизу вверх, но с таким вызовом, будто это она держала весь моральный перевес.
Глубокий, готовящийся к атаке вдох заставил блеснуть на солнце позолоченное колье с холодным голубым камнем на её шее — но это был не жест успокоения, а меч, извлекаемый из ножен перед ударом. Щёки её пылали неестественным алым румянцем, но сейчас под слоем косметики заревел настоящий огонь ярости, делая её лицо живой, опасной маской.
Ветер, до этого лениво шевеливший листья, внезапно стих.
Хавьер ощутил оглушительную тишину, нарушаемую лишь назойливым, прицельным жужжанием шмелей, круживших над жёлтыми цветами. Воздух стал густым и тягучим, как патока, и каждое слово тонуло в нём, достигая слуха противника будто сквозь вату. Всё замерло в ожидании.
И он понял: та хрустальная, омытая дождём красота, что он видел час назад, была лишь передышкой, коротким затишьем перед тем, как привычная грязь и яд снова поднимутся на поверхность.
— Гримшо, — Карен, не глядя на старуху, сделала очередной идеально ровный стежок и зафиксировала иглу в ткани, словно ставя точку в своём молчаливом презрении, — как тебя не раздражает эта твоя вечная манера?
И только тогда она подняла глаза на Гримшо, застывшую перед ней в позе откровенного вызова — с упёртыми в бока костлявыми локтями и выставленным вперёд подбородком.
Карен медленно откинулась на колесо фургона, приняв позу настолько расслабленную и властную, словно восседала на троне и снисходила до разговора с назойливой просительницей.
В этот миг солнце, пробравшись сквозь щель в навесе палатки, осветило её, и её светлые, с небрежным, но безупречным искусством уложенные локоны вспыхнули слишком насыщенным золотым блеском. Они обрамляли её голову так безупречно, что в этом мгновении казались не просто причёской, а самой настоящей короной.
Cállate, Susan, y parecerás inteligente, — с глубокой, почти безнадёжной усталостью подумал Хавьер, чувствуя, как назревает очередной бессмысленный скандал.
— Какая манера? — Гримшо вьедливым, шипящим тоном выдавила вопрос, в котором угадывалось и желание утвердить свою власть, и смутное понимание, что за этим последует очередная ядовитая шпилька.
Она подозрительно сузила свои серо-голубые глаза, словно в немом и гневном требовании немедленного ответа, и сильнее уперла руки в бока. От резкого движения послышался едва слышный, но красноречивый скрип ткани её платья.
Карен же, судя по хищной ухмылке, тронувшей её алые губы, прекрасно знала, что Гримшо сейчас не отступится, сгорая от желания вытянуть из неё эту колкость и тем самым самой попасть в расставленную ловушку.
— Разговаривать!
Карен произнесла это и замолчала, пристально наблюдая за Гримшо. Её взгляд, полный ядовитого удовольствия, скользил по лицу старухи, выискивая каждую черточку бессилия. Она наслаждалась этим мигом: рот Гримшо снова и снова беззвучно открывался и закрывался, точь-в-точь как у рыбы, выброшенной на берег. Карен удалось невозможное — она вогнала Сьюзан Гримшо в ступор, лишила её главного оружия — язвительного слова.
Только после этого, насытившись зрелищем, Карен снова пододвинула к себе белую ткань и с резким движением не глядя вытащила иглу. Она вновь склонила голову, пытаясь собраться, но внезапный порыв ветра бесцеремонно растрепал её безупречные локоны. На мгновение между её нахмуренных бровей проступила короткая, нервная морщинка — словно она отдавала себе отчёт в полной бессмысленности любой попытки самоконтроля перед этим хаосом.
Хавьер, бросивший взгляд на Суонсона — тот уже не протягивал бутылку, а прижимал её к себе, но всё так же не отходил от Элеоноры, — сдавленно вздохнул. Виски сжала тупая боль от этой какофонии, липкой и беспричинной, как болотная тина.
Он был уверен: Датч слышал всё. Но острая, недвижимая тень на полотне шатра говорила лишь об одном: он читал. Готовил новую речь.
¿Para quién, Dutch? — с усталой усмешкой подумал Хавьер. — Для Шона, не знающего азбуки? Для Билла, которому и так всё ясно?
¿Para qué? — мысленно отрезал он, чувствуя, как накатывает знакомая тяжесть. Эта словесная шелуха не накормит банду и не сплотит её, а лишь отдаляет Датча в его собственное эхо.
Он давно отвык, что его слова могут оспорить. Разобрать. Призвать к ответу. Он вещал с высокой скалы в безмолвную пустоту. И, чёрт возьми, похоже, ему это нравилось.
Хотя…
Хавьер снова посмотрел на Элеонору. Та выпрямилась. Ее спина, прямая, как клинок, плечи, отведенные с таким изяществом, будто на них лежала невидимая горностаевая накидка…
Даже с порванным и подогнутым рукавом, она не стояла у корыта — она снисходила к нему, будто это был очередной прием в ее салоне.
Достав самокрутку в надежде, что на этот раз ничто не помешает ему наконец покурить, Хавьер ловким, отточенным движением достал из металлического коробка спичку, чиркнул ею о подошву сапога. Сделал глубокую затяжку, быстро потушил спичку в воздухе.
И в воздухе, помимо запаха табака, повис короткий, но такой родной и близкий аромат жжёной древесины — не тяжёлый и дымный, как от лагерного костра, а лёгкий и чистый, напоминающий о простых вещах, которых здесь, в этом болоте, не существовало.
Лицо Гримшо снова залилось багровыми пятнами. Она выставила вперёд руку с указующим перстом, нацеленным в сторону корыта, и судорожно набрала в грудь воздуха — огромный, готовый взорваться упрёком глоток.
В этот миг Тилли, с силой отжав последнюю тряпку, медленно выпрямила затекшую спину. На её смуглом лице тёмные брови были чуть сведены вместе — гримаса, выдававшая, каким трудом далось это простое движение. Её взгляд, усталый и тёмный, скользнул по лагерю, зацепившись за Мэри-Бет, — с тем же немым вопросом, что заставлял взгляд Хавьера тянуться к Элеоноре.
Мэри-Бет, не поднимая глаз от штопки, будто почувствовала этот взгляд на себе: несколько её длинных кудряшек качнулись, когда она коротко, почти незаметно, кивнула в сторону Гримшо.
Тилли не нужны были слова. Резко распрямив затекшую спину, она подобрала покорёженный металлический тазик — его потёртые бока вспыхнули под косыми лучами солнца ослепительными бликами, — почти обняла его обеими руками и направилась прочь, к веревкам для сушки у берега. Развешивать бельё. Или просто — подальше от Гримшо.
Se puede aguantar casi todo… mientras no estés solo en esto, — мелькнуло у Хавьера, пока он следил, как Тилли отступает, а Мэри-Бет снова гнёт спину над штопкой.
Ощущение, что кто-то ещё видит этот абсурд, было тем редким глотком прохлады в удушающей духоте лагеря.
Он снова затянулся, ощущая, как знакомая горечь табака прогоняет тревогу. А может, успокаивал не дым, а сам ритуал — это маленькое, подконтрольное действие в мире, где от тебя уже ничего не зависит.
И потому он с отстранённым, почти клиническим любопытством продолжал наблюдать за тем, как лицо Гримшо наливалось кровью.
Если Хозия сумел достучаться до тупого упрямства Билла и заставить его сдвинуться с места, то сможет ли Гримшо, со всем её ядом и мелочностью, добиться хоть чего-то подобного от Карен? Вопрос был риторическим, и ответ он знал заранее.
Глубокий, готовящийся к атаке вдох заставил блеснуть на солнце серебряный кулон Гримшо… Но так и не вырвался наружу. Карен, словно этого момента и ждала, воспользовалась паузой.
— Я это делаю, Сьюзан, — внезапно, ледяным тоном бросила она, резко вскинув голову. Голубой камень на её колье, подрагивая, холодно блеснул. Само имя, произнесённое с ядовитой растяжкой, прозвучало как пощёчина. Она по-прежнему держала в руках белую ткань, и натянутая нить с иглой замерла в воздухе, готовая в любой миг снова заскользить. Карен выдержала взгляд Гримшо, и на миг её глаза, а следом и короткий, почти невесомый кивок головы, указали на эту застывшую нить, — Специально, чтобы ты видела, что я что-то делаю.
Она, не отрывая вызывающего взгляда от Гримшо, с подчёркнутой театральностью снова провела ладонью по ткани, разглаживая её.
И теперь, специально или случайно, во всей своей очевидности предстали два алых пятна — уродливые кляксы её крови, которые пару мгновений назад Карен прятала. Для Карен они были безмолвным трофеем, свидетельством только что выигранной ею битвы.
Но Хавьер видел иное: эти пятна были лишь новым витком в их вечной, утомительной войне, где не было победителей, а было лишь взаимное унижение, на которое Карен сама же и опустилась, чтобы доказать свою точку.
— Чтобы у тебя глаза на это смотрели, — Карен едва заметным, но отточенным жестом указала на рубашку Шона, — и язык не поворачивался сказать, что я бездельничаю.
Рядом с её ухом, привлечённый тяжёлым запахом дешёвых духов, смешанных с потом, начал настойчиво кружить жирный шмель. Карен, казалось, не замечала и этого — вся её воля была собрана в острие взгляда, устремлённого на Гримшо.
С этими словами она отложила иглу, на этот раз не закрепляя её в ткани. Белая нить беспомощно повисла, и блестящий на солнце кончик иглы слегка покачивался, словно маятник, отсчитывающий секунды затишья перед новой бурей.
Её правая рука, только что державшая оружие этой мелодрамы, потянулась к жестяной кружке. Солнечный свет ударил в металл, и Хавьеру отчётливо видны были затертости и вмятины на том месте, где когда-то был глянец. Блеск был обманчив, скрывая под собой неизбежные следы износа и времени.
Хавьер замер с тлеющей самокруткой в руке. Его пронзило странное, неприятное ощущение дежавю — не в событиях, а в мотивах. Та же горечь, что отравляла его самого, когда он подсовывал Элеоноре мазь: жажда не помощи, а признания.
Только он хотел признания от той, кого уважал, а Карен — от той, кого презирала.
Он хотел признания для того, чтобы Элеонора его заметила, Карен для того, чтобы Гримшо от неё отстала.
Дело было не в ссоре и не в мази — теперь Хавьер видел это наглядно. За четыре года в банде само понятие помощи стёрлось, извратилось до неузнаваемости.
То, что должно быть нормой — простым человеческим жестом, — здесь, в этом болоте вечных склок и показных страданий, куда все уже просто перестали обращать внимание, стало валютой в грязном торге.
Если Хозия смог достучаться даже до Билла и заставить его сделать что-то полезное, то Карен… Карен извращала саму суть помощи, превращая её в услугу, в грязный торг, где каждая вышитая петля должна была быть оплачена вниманием, уступкой, признанием её значимости. Из благородного порыва она делала расчётливый гешефт.
Интересно, понимала ли Карен, как это жалко — выпрашивать у врага взгляд одобрения, пусть и таким извращённым, бунтарским способом?
Нижняя губа Гримшо подрагивала, а две седые пряди, которые всё так же шевелил ветер, стали похожи на безвольно повисшую тину.
Гримшо фыркнула, и её перекрученная цепочка блеснула единственной яркой точкой в её тёмном силуэте.
— Ты и должна что-то делать… — её голос, неожиданно для неё самой, на первых словах дрогнул, то ли от долгого молчания, то ли от сдавленной ярости, но тут же окреп, становясь твёрдым и указывающим. — Ту же работу по лагерю! — она ткнула указательным пальцем в белую ткань, лежавшую на коленях у Карен.
Predecible, — устало констатировал Хавьер, делая глубокую затяжку. Quiere desquitarse.
Да, конечно, силой и криком можно заставить Карен формально выполнить работу. Но можно ли заставить её делать что-то от души, с пониманием, что это нужно лагерю, а не лично Гримшо или даже Шону? Сможет ли эта ведьма, с её вечными придирками, повторить то, что сделал Хозия с Биллом — не приказать, а направить?
Хавьер снова посмотрел на Гримшо, на её щёки, пылающие беспомощным гневом, на то, как она теряла самообладание из-за такой мелочи.
И снова вспомнил Хозию.
Весь авторитет старика зиждился в том числе на его терпении — на той спокойной уверенности, что за ним останется последнее слово, потому что он объективно прав, а не потому что громче всех кричит.
Та, не отрываясь от кружки, усмехнулась в её жестяной край. Всё так же смотря на Гримшо снизу вверх, но с гордо поднятым подбородком, она намеренно не брала и не смотрела на ткань, будто та была чем-то презренным.
Над их головами, на ветке старого дуба, снова запел алый танагр — настойчиво, будто стараясь перекрыть их тяжёлое, гневное дыхание. Его песня была такой же яркой и безразличной к этой склоке, как и его оперение, и от этого вся их ссора, все эти уколы и упрёки, казались Хавьеру мелкими и ничтожными.
— И делать с усердием, а не для вида! — голос Гримшо набирал громкость, наливаясь металлом. — Это же рубашка твоего трах…
Со стороны палатки, где сидел Хозия, раздался короткий, надсадный кашель.
Старик сидел, по-прежнему держа трубку, спина его оставалась прямой и собранной. Хавьер на мгновение замер: кашлял ли Хозия на самом деле, или этот звук, сухой и предостерегающий, был таким же тонким намёком, как и тогда у реки? Но сейчас его лицо не пылало румянцем, а лишь тень усталости легла на резкие черты.
Гримшо резко запнулась, будто споткнувшись об этот кашель.
— …Шона! — выдохнула она уже тише, но бескомпромиссная нота в её голосе не дрогнула, застыв в воздухе остриём обвинения.
Она на мгновение осеклась, бросив взгляд в сторону палатки, где Шон спал мёртвым сном.
Хавьер усмехнулся, выдувая струйку дыма. Его взгляд скользнул к Артуру, который, садился на свою лошадь. Скорее всего, уезжал на охоту, как и планировал.
Menudo ayudante, — с усмешкой выдохнул Хавьер, следя, как Артур уезжает на охоту, а Чарльз чинит колесо, что так и не починил «помощник» Шон. Да, бдительность выматывала Шона куда больше, чем настощая работа.
— И шьёшь ты её не для меня, а для всего лагеря! — Гримшо на мгновение повернулась к Хозие, и в её глазах, прежде чем их вновь затянула привычная мгла раздражения, мелькнуло то самое жалкое желание — не одобрения, а простого подтверждения, что она права.
Того же, что недавно Хавьер видел у Билла, когда он ждал поддержки от Артура в споре с Хозией.
Но Хозия, не сгибая спины, щурился на страницу книги. Глубокие морщины у глаз выдавали напряженную сосредоточенность.
Слишком уж неподвижна была его поза, слишком пристален взгляд, устремленный в одну точку — будто он не читал, а заставлял себя не смотреть.
Гримшо, с досадой поджав нижнюю губу, резко отвернулась обратно к Карен.
От этого порывистого движения из её когда-то безупречной причёски выбился крашеный локон — неестественно-рыжий, почти красный, но блеклый на солнце, словно выцветшая краска на старом плакате. Вместе с двумя седыми прядями, беспомощно выбившимися из прически ранее, он придавал её облику ту самую неряшливость, которую она так яростно преследовала в других.
Она сжала правой ладонью серебряный кулон, словно ища в нём опору. На солнце были отчётливо видны её сухие, потрескавшиеся от мыла и воды руки; в мелких трещинах проступала кровь, отчего кожа слегка блестела.
— Чтобы хоть кто-то из вас, бездельников, выглядел прилично!
В этот момент Карен наконец подняла на неё взгляд, отодвинув жестяную кружку в сторону коротким, брезгливым движением. В её зелёных глазах не было ни злости, ни смущения — лишь холодное, торжествующее презрение.
Её взгляд скользнул по потрескавшимся, кровоточащим рукам Гримшо, и на её губах застыла улыбка, в которой было нескрываемое, сладострастное наслаждение от этого зрелища.
Она медленно, не отводя глаз от Гримшо, вновь взяла в руку кружку, но держала её теперь небрежно, за самый край, словно её абсолютно не заботило, выльется ли содержимое на пыльный ковёр или на белую рубашку Шона, уже запачканную её кровью.
— Даже зная, что это рубашка Шона, — Карен на секунду отвела взгляд, скользнув им по спящему в палатке ирландцу.
Тот перевернулся на спину, прикрыв лицо шляпой так, что торчали лишь рыжие пряди, — Я это делаю лишь для того, чтобы ты, старая карга, заткнулась и перестала брюзжать, что я ничего не делаю.
С этими словами она с силой, с вызовом, поставила кружку на пол. Виски небрежно расплескался, впитываясь в пыльный ковёр и образуя тёмное пятно на краю белой рубашки. Карен не заметила этого, да и Гримшо, пристально смотрящая ей в глаза, тоже.
— Так что смотри и любуйся, как я штопаю, — Карен с раздражением отмахнулась от шмеля, и тот, словно дезориентированный внезапным ударом её ладони, перестал кружить рядом.
Она снова взяла в пальцы иголку и, на удивление, мгновенно нашла её, хотя та не была закреплена и белая нить сливалась с тканью. Она отсалютовала Гримшо остриём, словно заканчивая тост.
— Ваше здоровье!
И в тот же миг из-за туч вырвалось ослепительное солнце.
Оно ударило в жестяную кружку в руке Карен, и отражённый свет плеснулся Гримшо прямо в лицо. Глаза её на мгновение предательски заблестели от внезапной боли — единственная вырвавшаяся наружу слабость, тут же сожжённая яростью.
Она резко, почти судорожно зажмурилась и отвернулась — с такой подчёркнутой театральностью, словно Карен нанесла ей личное, кровное оскорбление, которое требовало теперь не слез, а мести. Мести, на которую у Гримшо не осталось сил.
Хавьер затянулся самокруткой, ощутив на языке непривычную горечь табачного дыма, и невольно поморщился, хотя курил годами.
¿En qué demonios se convierte la ayuda cuando la usas como una piedra? — пронеслось у него в голове. Горечь на языке была теперь не от табака, а от этого осознания. В словах Карен не было просто уродства — была та же едкая горечь, что отравляла его самого, когда он подсовывал Элеоноре мазь, жаждая не облегчить её боль, а поймать взгляд признания.
Взгляд Хавьера сам потянулся к Хозие, будто ища подтверждения. Старик уже смотрел на него поверх книги. Его голубые глаза ловили взгляд, и в них читался едва уловимый блеск — словно он видел в его задумчивости отголосок того же понимания.
А тебе это так важно? — снова отозвалось в памяти. И сейчас, под этим взглядом, ответ был ясен: нет. Неважно. Важны были только её израненные руки.
Хавьер затянулся самокруткой, и лишь по отсутствию привычной горечи табака осознал, что она давно истлела дотла. Он смахнул окурок, и тот, описав дугу, упал в песок, замешанный с красной глиной. Даже не глядя, он придавил его каблуком — короткий, окончательный жест, ставящий точку в его сомнениях. Что бы ни ждало его в шатре Датча, это был правильный шаг.
Он глубоко вдохнул, и взгляд его зацепился за дальний костёр Сэди: над ним уже поднималась дрожащая дымка, искажая горизонт. Жара приближалась, неумолимая.
Otra razón para ir a verlo pronto, — усмехнулся Хавьер про себя.
Он смахнул истлевший окурок с ладони, и тот, описав короткую дугу, упал в песок, густо замешанный с красной глиной Лемойна. Самокрутка давно погасла, да и здесь, на земле, ей было суждено в лучшем случае стать мокрым комком после первого же дождя. И всё же Хавьер, почти не глядя, с лёгким нажимом придавил его каблуком.
Сам этот жест — короткий, окончательный, не несущий практического смысла, — почему-то вселил в него странную уверенность.
И, больше не оглядываясь на Хозию и отвратительный спектакль у корыта, он сделал первый твёрдый шаг по направлению к шатру.
Он продолжал смотреть на Хозию, но старик уже перелистнул пожелтевшую страницу какого-то старого детективного романа в потрёпанной обложке цвета немного темнее, чем ткань платья Элеоноры.
Сейчас, глядя на Карен, он видел, к чему ведёт этот путь — путь мелочности и показухи, который не вызывал в нём ничего, кроме острого отвращения к ней самой… и к самому себе — за ту саму унизительную жажду, чтобы Элеонора заметила его помощь.
Его взгляд скользнул по потрескавшимся, окровавленным рукам Гримшо, и на миг в нём шевельнулось что-то вроде лёгкого, вымученного сочувствия. Да, она стерва, но её вечное ворчание и придирки — это извращённый способ быть нужной. Крича, командуя и заставляя других поддерживать её жёсткий порядок, она цеплялась за иллюзию, что лагерь не может без неё обойтись.
Каждый выстиранный носок, каждое выскобленное пятно на столе были для неё не работой, а кирпичиком в стене её собственной значимости.
Она таскала воду, мыла и скоблила — делала что-то для этого проклятого лагеря, для всех, и лишь в этой едкой, неблагодарной заботе могла ощущать себя хоть сколько-то значимой.
¡Qué patética!
И в этот миг он снова ощутил на себе чей-то взгляд. Хозия сидел на своём спальном мешке, книга лежала у него на коленях, а его голубые глаза, ясные и спокойные, были устремлены на Хавьера. Старик едва заметно усмехнулся — так, словно прочёл все его только что пронесшиеся мысли, которые, вероятно, столь явно отражались на его лице, что для проницательного Хозии в этом не было ничего удивительного.
Глаза Гримшо странно заблестели. Она быстро заморгала и резко подняла голову, оторвав взгляд от Карен, словно осознав, что понимания здесь не дождётся.
Её взгляд метнулся к столу, где ещё недавно сидел Хозия.
Стол был пуст, если не считать пары тёмных, уже подсохших комьев глины — следов сапог Билла, которые старик заставил убрать. Пальцы Гримшо непроизвольно сжались в бессильном жесте — том самом, что она сейчас яростно демонстрировала Карен, но который у Хозии сработал с первого раза.
Затем её взгляд рванулся в сторону, туда, где рядом с небольшим деревцем ольхи, усыпанным летучим белым пухом, стояла палатка Хозии. Она была в тени, а сам старик, сидя на спальном мешке, читал книгу. Между его нахмуренных бровей залегла глубокая складка — всё его существо было отдано тексту с такой полной самоотдачей, что казалось, он и не заметит, даже если лагерь начнёт рушиться вокруг.
Хавьер не сдержал короткой усмешки. Этот театр был так же ясен ему, как и ей.
Его взгляд упал на жирного шмеля, тяжело опускавшегося на ярко-жёлтый, только что распустившийся цветок на зелёной поляне рядом с ним. Он был абсолютно уверен: Хозия прекрасно знал, что Гримшо бросит на него этот взгляд отчаяния. И потому с таким мастерством разыгрывал спектакль полной погружённости в чтение.
Гримшо глубоко вдохнула, выпрямила спину и, не удостоив Карен больше ни словом, гордо направилась к фургону Пирсона. На глубоком вдохе её серебряный кулон снова заблестел, поймав солнце.
Она уходила, и её юбка, наконец полностью высохшая, шелестела, не цепляя комьев глины. Но та грязь, что намертво въелась в ткань, теперь затвердела и блестела на солнце тусклыми, безжизненными бликами, переливаясь, как потускневшая позолота на старом дерьме.
Не дойдя до фургона, она, думая, что её никто не видит, вдруг свернула в сторону и замерла у старой ольхи, того самого дерева, чей назойливый белый пух медленно укутывал весь лагерь. Она с силой сжала в ладони свисающий с шеи медальон, словно пытаясь выжать из холодного металла последние крохи былого авторитета, собрать в кулак тот свет, что еще тускло теплился в его гранях. Пальцы её побелели от напряжения, и на мгновение ей показалось, что свет в глубине серебра действительно вспыхнул — не ослепительно, а похоже на последнюю искру, готовую угаснуть в её собственной ладони.
Затем, резко выдохнув, она отпустила медальон. И снова ставшая мадам Гримшо — не сломленной Сьюзан, — выпрямила плечи и пошла своей привычной, властной походкой. Две седые пряди, выбившиеся из некогда безупречной причёски, безвольно колыхались при каждом её шаге, вторя небольшой красной пряди. А медальон, словно ничего и не было, холодно поблёскивал на её груди в такт шагам, как и прежде.
Только когда спина Гримшо скрылась за палаткой, ветер снова ожил, донеся с реки свежий, прохладный порыв. Он ласково потрепал золотые волосы Карен, словно пытаясь утешить, но её глаза, полные немой ярости, продолжали сверлить спину ушедшей Гримшо, словно она силой воли пыталась заставить старуху вернуться. И лишь когда та окончательно скрылась за палаткой Артура с фургоном боеприпасов, этот напряжённый огонь в её зрачках погас.
Взгляд Карен потускнел, опустился на рубашку Шона, на два уродливых алых пятна, и в её зелёных глазах мелькнуло что-то похожее на вину. Она подняла взгляд на его палатку, где Шон, всё так же погружённый в сон, лежал к ней спиной.
Хавьер видел, как она сжала окровавленный палец, и ему почудилось, будто он и сам ощущает, как прохлада приятно щиплет ранку. Но это не было утешением — лишь короткой передышкой, данью, которую платила усталость после любой, даже самой мелкой, битвы.
Рядом у коновязи снова раздалось нетерпеливое ржание, и Хавьер почувствовал на себе чей-то взгляд. Не злой, не нейтральный, а тяжёлый, оценивающий.
Он машинально обернулся — и встретился глазами с Хозией. Но старик не смотрел на него. Взгляд Хозии, задумчивый и отстранённый, был устремлен куда-то поверх книги, лежавшей у него на коленях.
Он сидел у своей палатки, и в следующее мгновение, с тихим, неодобрительным выдохом, его глаза сместились на спящего Шона. Хозия не замечал, что Хавьер на него смотрел; он просто существовал в пространстве лагеря, как немой судия, а его случайно пойманный взгляд Хавьер по ошибке принял на свой счёт.
Поправив книгу, Хозия опустил голову, снова уткнувшись в чтение. Рядом с его шляпой назойливо кружил шмель. Хавьер знал — игнорировать это настойчивое жужжание было сложно, но Хозия продолжал читать так, словно ничего не происходило. Он даже не заметил проходившего мимо Дядюшку с бутылкой виски. Тот пошатывался, а его голубая хлопковая бандана, в пятнах, похожих на виски, была завязана вокруг шеи набок.
И тогда Хавьер, всё ещё ощущая на себе невидимый груз чьего-то внимания, обернулся в сторону коновязи.
Боаз пристально смотрел на него прямо, словно пытаясь поймать взгляд, едва шевеля ушами. Конь кивнул головой в сторону поляны и фыркнул, отгоняя хвостом назойливый рой мух.
Над ним, на густой зеленой ветке дуба, алым, кровавым пятном сидел тот самый танагр. Он не пел, замер в полной, настороженной тишине. И словно наблюдал за лагерем, уставившись в одну точку — туда, где продолжал покачиваться пастор Суонсон, и где Элеонора, застыв, все так же стояла между ним и столиком с чистыми тарелками.
Пастор Суонсон, стоявший напротив Элеоноры, едва заметно покачивался. Его взгляд мутно скользил мимо неё, устремляясь к стопке чистых тарелок на столике — словно его пьяный разум на мгновение зацепился за цель, и он хотел взять одну, но Элеонора невольно загораживала ему путь своим телом. Светлые пряди, выбившиеся из её толстой косы, едва заметно шевелились на ветру у лица, будто живые свидетельства её напряжённого замирания.
— Дитя моё! — прохрипел он, шатаясь уже сильнее и широко расставляя руки, на этот раз словно с намерением обнять её. — Как я мог раньше тебя не замечать!
Едва начавшееся пение алого танагра, будто сорванное этим выкриком, оборвалось. Птица наклонила голову и принялась методично чистить клювом перья на груди, отчего её оперение распушилось. И на фоне сочной зелени листьев, подсвеченных солнцем до изумрудной яркости, она стала казаться ещё более ярким, кроваво-красным пятном.
¡Mierda! Эта пьянь не угомонится.
Злость, густая и двойная — и на Суонсона, и на собственную беспомощность, — подкатила к горлу тошнотворным комом, таким же удушающим, как и красный шейный платок, который снова, казалось, впивался в шею.
Хавьер провёл пальцем под узлом, и кожа под подушечками оказалась влажной от пота. В воздухе, тяжёлом и неподвижном, снова начинал ощущаться тот терпкий жар — предвестник духоты, что царила до ливня.
¡Qué idiota! Как прогнать его, не устраивая драки и не выставив Элеонору еще большей жертвой?
Хавьер машинально осмотрел поляну. Среди зелени, над которой кружили белые бабочки, по бокам валялись темные бутылки, блестя на солнце. Брошенные тем же ленивым Шоном или Пастором Суонсоном, ленившимся донести до кучи мусора у Пирсона.
Как недавно ленился и он сам.
Рядом с палаткой Хозии в тени стоял деревянный ящик с бутылками виски.
Что если… предложить Суонсону выпить?
Хавьер обернулся, снова почувствовав на себе взгляд. Боаз пристально смотрел на него на удивление мудрыми глазами, словно конь знал, о чём он сейчас думал. И в этот момент Боаз недовольно заржал и, похлопав ушами, встряхнул гривой, словно отвергая эту идею.
Los hechos hablan más fuerte que las palabras.
Фраза прозвучала в его голове с обжигающей ясностью.
Элеонора быстрым, привычным взглядом человека, ждущего опасность, осмотрелась по лагерю. Гримшо сидела на бревне и молола травы, Чарльз молча вывалил стопку дров у основного костра, Мэри-Бет все так же штопала носок, Тилли развешивала постиранные вещи. Карен, словно смирившись с пятнами крови, продолжала штопать рубашку Шона.
Желая отвести взгляд и не выдать своего пристального внимания, Хавьер сделал небольшой шаг к дубу, под которым он сидел ранее и где теперь в грязи лежала его гитара с оборванной струной. С высоты своего роста он видел, как в резонаторном отверстии блестела скопившаяся дождевая вода, словно слеза.
Одна струна торчала закрученной металлической нитью, а вторая беспомощно повисла и едва заметно колыхалась от ветра, будто пытаясь издать последний, неслышный звук. К деке и грифу прилипли мокрые листья. Там, где падало солнце, они светились изумрудной зеленью, а в тени казались тёмными, почти чёрными, будто прогнившими насквозь — или может быть это был всего лишь обман света, но от этого на деке будто бы лежало гораздо больше грязи.
Стоит ли твоя гитара того, чтобы часами скрести въевшуюся грязь?
Слова Хозии вспомнились с той же мудрой хрипотцой, что звучала у реки, а не с яростью, обращённой к Биллу. И сейчас, ощущая привычную беспомощность при виде того, во что превратился инструмент, он с удивлением поймал в себе странное, тихое спокойствие.
Он сам не понимал, что заставило его взгляд упереться в едва заметные мыльные разводы на платье цвета морской волны, словно смытые прошедшим ливнем. Отчего вид этих блёклых пятен и ощущение лёгкой прохлады тёплого ветра после дождя действовали на него так умиротворяюще?
Он наблюдал за Элеонорой, и его обзору мешали тёмные длинные пряди, выбившиеся из пучка, но он этого не замечал, погружённый в свои мысли.
Именно в этот миг её взгляд задержался на нём.
Сперва он не понял, почему она смотрела именно на него, словно сквозь жужжание шмеля у собственного уха. И лишь потом до него дошло: потому что он был единственным, кто видел происходящее и чей взгляд не был пустым или равнодушным.
Она смотрела на него так же пристально, как тогда, в тот краткий миг у корыта, когда он увидел в её глазах понимание. Только сейчас её синие глаза были пусты, как поверхность озера в безветренный день — ясные, гладкие и ничего не выражающие.
Где-то совсем рядом, в листве того самого небольшого дуба, под тенью которого он стоял, снова зазвучало пение певчей птицы — настойчивое, живое, вплетающееся в самую сердцевину наступившей тишины. Хавьер слушал его, и этот звук на миг стал единственной реальностью.
Но даже сквозь это хрупкое спокойствие пьяный голос Суонсона прорубился, как топор по живому дереву.
— Ибо сказано: «Возлюби ближнего твоего, как самого себя». Но и о себе… — Суонсон сделал громкий глоток из фляги, и
Элеонора медленно, с опаской, проследила за этим движением.
Благодаря тому, что Хавьер стоял теперь ближе, он видел мельчайшие детали. Её взгляд, устремлённый на пастора, был точь-в-точь таким же, каким она только что смотрела на него самого — пустым и отстранённым, будто за прозрачной стеной.
Но сейчас Хавьер различал нюансы: это не было тем остекленевшим ужасом, что накрыл её при виде Карен, напоминавшим о чём-то тёмном из прошлого. Нет, сейчас она словно сознательно отключалась, намеренно абстрагируясь от происходящего, и в этой отработанной, почти механической отстранённости читалось что-то до боли знакомое ей — рутинное, случавшееся с ней раз за разом.
Она думала о чём-то своём, и теперь Хавьер понимал: её отсутствующее выражение лица означало не равнодушие, а глубочайшую погружённость в единственно возможную сейчас стратегию — переждать, перетерпеть, сделав свой разум недосягаемым.
Тёплый ветер сорвал с дуба несколько зелёных листьев. Они медленно кружились в воздухе, падая между ней и пастором, ложась зелёными пятнами на стопку чистых металлических тарелок. Элеонора не замечала этого, как не замечала, что тень от дерева окончательно отползла в сторону, и солнце, наконец, осветило её косу целиком.
Пока что, после дождя, в зените было терпимо. Но солнце, припекавшее его спину сквозь тонкую ткань жилетки, вдруг заставило по-новому, с внезапной ясностью, осознать: совсем скоро, когда солнце начнёт жарить по-настоящему, ей станет невыносимо тяжело здесь стоять. Если она, конечно, будет продолжать своё стояние у корыта, сознательно выбирая эту мучительную работу.
Волосы её подсыхали, и их блеск стал не таким ослепительным, как утром, но более естественным, глубинным.
— …забывать не должно.
Хавьер усмехнулся, положив руку на пояс. Ощутить прохладу металлической пряжки было желанно — палящее солнце в зените наполняло воздух еще большей духотой, а резкий подувший ветер, казалось, не освежал, как раньше, а лишь разносил летающий в воздухе белоснежный пух от ольхи. Эта прохлада была красноречивым напоминанием: солнце в зените — ещё один веский стимул поскорее решить всё с Датчем.
Claro. De beber, nunca se olvida.
Но глядя на это, он ощутил, как внутри него что-то сдвигается, поднимается твёрдой, холодной волной.
Это было не просто раздражение.
Это было физическое ощущение неправильности происходящего, тошнотворное и неоспоримое. Как будто он смотрел, как наглый стервятник садится на ещё живую, но уже не способную отогнать его добычу.
— Позволь пастырю твоему… облегчить бремя твое, — Суонсон сделал неуверенный шаг вперёд, протянув дрожащую руку.
От этого резкого движения спокойно летавший в воздухе белый пух в странном, хаотичном танце разлетелся в стороны.
Элеонора инстинктивно, почти незаметно отпрянула — то ли от жеста Суонсона, то ли от разлетевшегося пуха, что теперь вился рядом с её лицом, заставляя морщиться.
Пух незримо оседал на её платье, уже высохшем и отдававшем на солнце благородным серебром, которое не смогла погасить ни копоть костра Пирсона, ни жёлтые пятна мыла. И этим своим неугасимым блеском оно напоминало голубую жилетку Хозии, отдававшую точно таким же благородным, не сдавшимся металлическим светом.
Этот крошечный, отчаянный жест её больных ладоней стал для Хавьера последней чертой. Он был кристально ясен: нужно остановить Суонсона.
¡Basta ya!
Мгновенно тело его напряглось для рывка, но из памяти, будто холодный нож под рёбра, высвободить который он сам же и помог, вонзился её взгляд — тот самый, когда он схватил Карен. Не разочарование — животный, бездонный ужас, отголосок пережитой когда-то травмы.
Всё внутри него сжалось в тугой, протестующий ком.
Он не мог быть той причиной, что снова бросит её в пучину прошлого, один на один с тем, что заставляло её внутренне содрогаться. Не мог позволить этому случиться.
Pero… ¿qué demonios la hizo mirar así? ¿Qué tuvo que pasar? — этот вопрос обжёг его изнутри раскалённым гвоздём.
Он не хотел пугать её, но отчаянно, до боли хотел узнать, что же могло оставить в ней такой шрам.
Значит, придется действовать иначе. Сначала — отвлечь. Хавьер, раздражённо отгрёб ладонью назойливый белый пух, которого стало так много, что вдали полуостров Клеменс затянуло белой пеленой.
Он скользнул взглядом по бутылкам, брошенным среди зелени и грязно-рыжей глины. Их тёмное стекло, поблёскивавшее на солнце, кричало о беспорядке, который мадам Гримшо почему-то упорно игнорировала и который каким-то чудом ещё не вызвал пожар.
Что, если заманить этого пропойцу? Подставить ухо под его бред на минуту, две… ровно на столько, чтобы увести подальше. А потом, незаметно для Элеоноры, отвести его к коновязи и поговорить с ним на том языке, на котором Хавьер умел говорить лучше всего.
Языке силы.
Учитывая его патологическую трусость, хватило бы и одного намёка, произнесённого нужным тоном.
¡Idiota!
— Пастор…
Она сказала это так тихо, что голос почти смешался с шелестом волн у берега, но он прозвучал с такой силой, что вырвал Хавьера из мыслей. В нём странным образом сплелись хрупкая паника и стальная уверенность.
Но Суонсон, словно не слыша ее, заплетающимися ногами, с шаркающим звуком обошел Элеонору. От его движений поднялось мелкое облако рыжей пыли Лемойна, смешанной с белым пухом. Грязь густо осела на его и без того чёрных, засаленных штанах, тогда как на подоле её платья цвета морской волны пыль легла тонким, почти незаметным налётом, который благородная ткань отталкивала, не желая впускать в себя убожество.
И всё же он потянулся к стопке тарелок.
— Пастор, постойте…
Элеонора, стоявшая позади него, неуверенно протянула руку, словно желая спасти чистые тарелки, но, взглянув с досадой на свои обожжённые, покрытые струпьями пальцы, медленно согнула их.
Раздался тихий, сдавленный вдох — и по её пальцу, смешиваясь с сукровицей, медленно потекла алая кровь. Одна капля сорвалась вниз, упала на рыжую глину у её ног и тут же исчезла, слившись с ней по цвету.
Она резко одёрнула руку и сделала шаг вперёд, к Суонсону, стараясь скрыть место, куда упала кровь, складками своего платья.
— Пастор, я… — Элеонора осеклась, на мгновение встретившись взглядом с Хавьером, и в её глазах мелькнула вина — такая странная, словно ей было стыдно за то, что она вынуждена останавливать Суонсона.
Её рука потянулась к груди, туда, где, как помнил Хавьер, был спрятан медальон её матери. Жест одновременно беспомощный и ищущий опору.
— Я ценю вашу заботу…
¿Por qué aguanta a este borracho? — мысленно прошипел Хавьер. — Con Dutch ella hablaba de otra manera, podría haber puesto a este en su lugar… ¿No puede ser… una María-Beth o una Tilly más?
Рука Суонсона замерла — словно в её тоне прозвучала та самая, отчаянная нота, что смогла пробиться даже сквозь его алкогольный туман. Светившие в зените солнце превращало светлые пряди, выбившиеся из её косы, в сияющий ореол, похожий на нимб. Элеонора едва заметно выдохнула, и в этом выдохе читалось облегчение, которое она тут же попыталась скрыть.
Суонсон медленно, пошатываясь, обернулся и уставился на неё. Он медленно моргал, и в этом движении, в пристальном взгляде его слезящихся, красных от похмелья глаз, на миг мелькнуло что-то человеческое — будто та его часть, что когда-то, давно, знала о морали, с горечью осознавала, как низко он пал. Его рыжие волосы неопрятно торчали из-под шляпы, а на рукавах чёрного пальто, усеянных прилипшим пухом, проступали сероватые разводы въевшегося белого порошка.
Снова подул ветер, но он уже не приносил облегчения, а лишь начинал разносить жар, хотя в нём ещё оставалась толика былой прохлады. Поток воздуха бросил Хавьеру в лицо облачко белого пуха; он не успел отвернуться и лишь зажмурился, ощущая, как выбившиеся из пучка пряди волос неприятно щекочут кожу.
— Но всё уже помыто, и не нужно… — Её голос, всегда такой ясный, неожиданно осекся, став чужим и хриплым. Элеонора замолкла, сглотнув, и её взгляд на миг стал растерянным.
Хавьер почувствовал, как сжалось что-то у него внутри.
¡Carajo! Даже её собственная плоть предавала её, не давая и этого сказать без боли.
— Вера без дел мертва, дитя! — хрипло выдохнул Суонсон, и в этом крике звучало не просто пьяное рвение, а надрывная попытка вдохнуть жизнь в собственные окаменевшие догмы. Он, не глядя, вытащил из кармана платок — грязный, пропитанный потом и пылью комок — и с каким-то исступлённым рвением принялся тереть им сухую тарелку, лишь размазывая по белой поверхности жирные полосы. — Мертва, слышишь?! — прорвалось у него уже настоящим, сиплым отчаянием.
В этом хрипе было обещание, данное в первую очередь самому себе: вот сейчас, вот в этот миг, он будет тем пастором, каким должен был быть. Он зашагал к ней, спотыкаясь, но не останавливаясь, словно её неподвижная фигура была тем единственным алтарём, упав перед которым, он мог бы обрести прощение.
Ветер дул и ей в лицо, принося тот же белый пух, что кружил вокруг Хавьера, но Элеонора, казалось, не замечала ничего. Её глаза, широко распахнутые, стали похожи на большие синие блюдца, в которых застыла тихая буря отчаяния. Она сглотнула, и её потрескавшаяся губа дрогнула, а в уголке блеснула крошечная капелька крови.
Пристально, с немой беспомощностью, она наблюдала, как Суонсон, испачкав одну тарелку и отставив её в сторону, уже тянулся к следующей. Её собственная, алая и блестящая от влаги ладонь снова машинально дёрнулась вперёд, и тут же привлекла назойливую муху. Не моргнув, тем же отточенным жестом, что и Карен, Элеонора смахнула насекомое, но взгляд её так и не оторвался от разворачивающегося перед ней кошмара.
В висках застучало — он с такой силой сжал зубы, что челюсть свело. И наконец, с мучительной, ослепляющей ясностью, до него дошло: этот взгляд, который он принял за страх, был не чем иным, как жалостью.
Жалостью к этому жалкому отребью! И этот фарс продолжался лишь потому, что её дурацкое, аристократическое милосердие не позволяло ей грубо оборвать пропойцу. Она предпочитала сносить унижение и лишнюю работу, лишь бы не ранить его убогие чувства.
В горле у Хавьера встал горький ком — не от злости, а от липкого, тошнотворного разочарования.
¡Una dama hasta el final! Ну что ж, если она леди, то ему, мексиканскому революционеру, самое время сделать грязную работу.
— Как же я, пастырь, смогу взирать на твои страдания и не простереть руку? — новый порыв ветра, несущий не прохладу, а лишь зной, стал той последней каплей.
Хавьер больше не мог этого выносить.
Он сделал шаг вперёд — не просто уверенный, а резкий, срезанный, — и в звенящей тишине прозвучал слабый, но чёткий звон шпоры на его сапоге, едва слышный под монотонным скрежетом точильного камня Мики.
И тут же, будто этот звук был условленным сигналом, Хозия — не повернул голову, а скорее развернулся всем телом, едва заметно сместив вес, — и холодным серебром блеснула цепочка часов на его жилетке. Со стороны это могло показаться простым желанием устроиться поудобнее, но Хавьер уловил в этом движении, в коротком уставшем выдохе старика, острое, как бритва, разочарование.
Оно прозвучало громче любого окрика.
И в тот же самый миг с коновязи донеслось нетерпеливое ржание. Боаз недовольно топтал копытом землю.
Но Суонсон, не замечая ничего, с пьяным упорством смотрел на тарелки, а Элеонора — пристально на него. Она чуть наклонила голову, и Хавьер заметил, как на её светлых прядях зацепились несколько пушинок белого пуха. В тот же миг в небольшом вырезе платья на её груди ярко, но почти призрачно блеснула цепочка медальона её матери.
И словно этот тихий всполох стал спичкой, чиркнувшей в темноте, — в её глазах, только что наполненных немой тоской, вспыхнул новый, живой и острый блеск. В нём не было и тени прежнего отчаяния. Это был холодный, собранный интерес учёного, рассматривающего под микроскопом неожиданный феномен. Хавьер почувствовал, как у него внутри что-то перевернулось. Он не мог это назвать, но это была уже не та женщина, что секунду назад беспомощно смотрела на пастора.
Хавьер замер, ощущая, как солнце в зените начинает припекать его синюю жилетку даже сквозь редеющую тень кроны дерева, под которой он стоял. Воздух с каждой минутой становился гуще и душнее — с земли тянуло влажным, тяжёлым паром, испаряющимся из высыхающих после ливня луж.
Он застыл в нерешительности и снова почувствовал на себе тяжёлый взгляд. На этот раз он обернулся к коновязи. Боаз. Конь смотрел на него тёмными, умными глазами, словно читая его мысли, и снова заржал, беспокойно ударяя копытом по траве, игнорируя Чарльза, подливавшего воду в водопой.
Элеонора не отводила взгляда от Суонсона. Казалось, она забыла и о тарелках, и обо всём лагере. Её широко раскрытые синие глаза странно блестели на солнце, и Хавьеру на миг показалось, что и Суонсон, всё ещё сжимавший тарелку, застыл, глядя на неё.
И тут Хавьер ощутил, как внутри него, горячей и едкой волной, поднялась странная, необъяснимая злость. Он не находил ей названия, не понимал причины. Лишь чувствовал, как сжимаются кулаки.
Этим же взглядом, — ясным, изучающим, бездонным — она смотрела на него два дня назад, когда он впервые не поддержал Гримшо. Только тогда её взгляд был украдкой, быстрым, как укол.
А сейчас… сейчас она дарила его этому пьяному пропойце открыто, не скрывая. И эта мысль жгла его изнутри острее любого упрёка.
¡Qué injusticia! — пронеслось в его голове с горькой яростью. Она раздавала своё внимание тем, кто этого не заслуживал, обделяя…
Нет.
Он не позволит этому чувству оформиться в мысль.
Он просто злился. Злился на её слепоту, на её слабость, на эту несправедливую, невыносимую несправедливость.
— В Писании сказано: «Носите бремена друг друга, и таким образом исполните закон Христов», — тихо, почти шёпотом, пробормотал Суонсон, механически водя грязной тряпицей по тарелке, но глядя при этом только на Элеонору.
Он сказал это с какой-то протрезвевшей, виноватой искренностью, и в его голосе слышалось недоумение — будто он ждал, что его уже давно должны были прогнать, и не мог поверить своей удаче, что это молчание длится уже так долго.
И в этот миг Элеонора часто заморгала, губы её сжались в тонкую, белую ниточку. Пальцы, вцепившиеся в замок, побелели в суставах, но сама она не двигалась, будто пригвождённая к месту этим внезапным, тихим страданием.
Хавьер не понимал этого её внезапного отчаяния. Та самая chica, что пела про корабль и упрямых китобоев, заставив в своей манипуляции даже Датча обратиться к ней по имени, а не брезгливо тянуть «дитя»…
Неужели она не видела, что Суонсон — всего лишь пьяная побирушка, шатающаяся по лагерю с бутылкой?
¡Qué disparate!
Неужели ей вдруг стало его настолько жаль, что она в миг забыла, кто перед ней?
И то, что она не обращала никакого внимания на паскаемые Суонсоном тарелки, было страннее любого крика.
Хавьер снова рванулся вперёд — уверенный шаг втоптал в успевшую подсохнуть землю пятку сапога, подняв лёгкое облачко рыжей лемойнской пыли.
Со стороны палатки Хозии донёсся короткий, сухой кашель — не надсадный, как у реки, а отчётливый, словно пробующий привлечь внимание.
Хавьер метнул взгляд на старика.
Тот сидел, неестественно прямо вытянувшись, и приподнял брови в немом удивлении, но весь его вид, всё внимание были устремлены в книгу на коленях. Хавьер, однако, отлично видел: голубые глаза Хозии не шевелились, сверля одну и ту же точку на пожелтевшей странице.
И в тот же миг раздалось короткое, обрывистое ржание Боаза. Оно так резко оборвалось, что лагерь словно застыл: белый пух, кружившийся в воздухе, на мгновение завис, а скрежет точильного камня Мики оборвался, создав на удивление оглушающую, звенящую тишину, в которой плеск волн стал громоподобным.
— Спасибо, пастор. Вы… — Элеонора осеклась, и губы её сами собой сомкнулись в немом поиске нужных слов. Она смотрела Суонсону прямо в лицо, и в её синих, до боли ясных глазах, казалось, плавилось всё — и отблеск неба, и собственная растерянность. Когда же голос наконец нашёл её, в нём не осталось и тени аристократической сдержанности — лишь голая, обжигающая искренность: — Вы правда мне очень помогаете.
Её взгляд, всё ещё прикованный к пастору, ловил в мутной глубине его зрачков не угрозу, а отчаянную, затравленную потребность в одобрении. И в ответ её собственное лицо озарилось чем-то хрупким и пронзительным — сплавом беззащитной благодарности и щемящего нежелания причинить боль.
Этот тихий голос, полный тепла, которого Хавьер от неё никогда не слышал, обрушился на него, как удар ниже пояса. Он видел, как она, словно виноватая, поджала губы, и прекрасно понимал эту ядовитую смесь — благодарность за самую жалкую попытку помощи и отчаяние от того, во что она превращалась.
Она благодарила. Этого пропойцу. Камень намертво врос в душу.
Готовясь к грубой силе, он не ожидал, что она обезоружит словом, как Хозия в своих аферах.
По телу разлилась едкая, знакомая злость, сжимая горло и кулаки.
Суонсон замер с тарелкой в руке, выронив платок, и смотрел на Элеонору расширенными глазами, словно впервые видя её — и себя — трезвым взглядом. Его пьяное лицо исказилось от детского, растерянного неверия.
¡Brava, chica! ¡No dejas de sorprender!
Мысленный возглас вырвался у него беззвучно, и дыхание на миг перехватило — точь-в-точь как в былые дни на аферах с Хозией. Тогда его рука уже рефлекторно тянулась к кобуре, а старый лис одним лишь словом выворачивал ситуацию наизнанку, делая оружие ненужным.
На его губах дрогнула та самая, уважительная усмешка, что появлялась лишь при виде мастерства, которым сам не владел.
Со стороны его палатки, где он ютился с Шоном и пастором Суонсоном, назойливо доносился густой храп ирландца. Интуитивно, почти бессознательно, пальцы Хавьера потянулись к карману жилетки, нащупывая через ткань твёрдый контур монеты из Соноры — осязаемый якорь в этом безумии, единственный островок спокойствия.
Она была вымыта дождём, теперь чище, чем когда-либо, и отдавала сквозь ткань жилетки сухим, накопленным за день теплом — своим, отдельным, незыблемым.
И будто в ответ на этот общий раздражитель, со стороны палатки Хозии послышался нарочито громкий, почти яростный шорох бумаги. Старик, словно стараясь перекрыть тот самый храп, с подчёркнутой театральностью перелистнул страницу. Он посмотрел в сторону Хавьера, медленно отложил книгу и с тем же немым спокойствием принялся набивать трубку. Даже в тени лак на его старой, изъезженной трубке благородно блестел, отсвечивая тёмным янтарём.
Его голубые глаза, не отрываясь, следили за Хавьером, пока тот чиркал спичкой о сапог. И в этом простом движении Хавьер с болезненной ясностью вспомнил те же попытки у реки — и Хозия, всё так же пристально глядя ему в глаза, криво усмехнулся.
Снова подул ветер, густой и тяжёлый, не столько охлаждая, сколько перемешивая знойный воздух. Хавьер, отчаянно желавший в этом движении найти хоть каплю прохлады, глубоко вдохнул — и вместо желанной свежести лёгкие заполнил пряный запах дорогого табака Хозии. Старик смотрел на него точно так же, как тогда у реки, и в памяти Хавьера снова вспыхнули его слова: «Вы с ней — из одного теста, хоть и испечены в разных печах».
Словно прочтя его мысли, Хозия выдохнул дым и едва заметно указал мундштуком трубки в сторону Суонсона и Элеоноры, а затем перевёл взгляд на шатёр Датча.
Но в этом жесте не было прежнего ожидания, что Хавьер должен действовать. Это была сухая констатация факта: так и должно было случиться.
Внезапно храп Шона, в котором проступили низкие, хрюкающие нотки, почти как у Билла, заставил Хозию резко нахмуриться. Между его бровей легла глубокая, усталая складка, и он с раздражением отвернулся. Его лицо, лишённое шляпы, было отчётливо видно, и эти морщины ясно кричали: его терпение к бездельникам было на пределе.
Хавьер усмехнулся. Зная старика, тот бы, вероятно, поступил с Шоном так же, как Элеонора с Суонсоном — нашёл бы слабое место и обезоружил словом.
Снова посмотрев в сторону корыта, Хавьер увидел, как Суонсон в ступоре, не двигаясь, смотрел на Элеонору и, не отводя взгляда, провёл рукой по тарелке — с мерзким, едва слышным скрипом ногтя по глазури. Хавьер поморщился ровно так же, как минуту назад Хозия — от храпа Шона. Но Суонсон, словно не замечая ни скрипа, ни всего вокруг, не отрывал пьяного, но на удивление сфокусированного взгляда от Элеоноры, а Шон всё так же продолжал спать.
Она же смотрела на пастора, не замечая ни этого безобразия, ни храпа, ни Гримшо, вытиравшей стол поодаль. Элеонора резко задрала голову, часто моргая, пытаясь сдержать слёзы, которые блестели у неё на глазах. Она не видела и жирную муху, кружившую над её израненными руками, — всё её существо было поглощено тихой внутренней битвой.
И тут Хавьер, сам от себя не ожидая, сделал движение вперёд — тот же странный порыв, что заставил его когда-то бросить камень, чтобы отогнать муху от неё.
Он увидел, как Суонсон, не сводя пьяного, пристального взгляда с жирной чёрной мухи, опасно закачался. Пошатнувшись так, что едва не задел край стола с тарелками, ослепительно блестевшими на солнце, он вызвал мгновенную реакцию Элеоноры: она инстинктивно протянула к нему руку, словно пытаясь удержать от падения, и этим жестом спугнула назойливое насекомое.
И в тот же миг Суонсон с пьяной грацией качнулся и размашистым движением, случайно или нет, смахнул муху прочь, едва не потеряв равновесие и чудом не обрушив на землю звенящую горку посуды.
Хавьер почувствовал, как уголки его губ поползли вверх от нелепости зрелища.
¡Vaya ayuda! — усмехнулся он про себя. — Ну, теперь-то Элеоноре точно легче станет. Муха повержена.
И тот же сдерживаемый смешок он уловил в дрогнувших уголках губ Элеоноры, которую она тут же подавила, прикусив губу — то ли от боли, когда на потрескавшейся кожице вновь выступила алая капля, то ли от стыда за эту мимолётную насмешку. И в её синих глазах, горевших тем самым живым блеском, что являлся лишь когда она писала стихи, не было и тени злобы — лишь тёплая, непонятная ему улыбка, которую она с виноватым видом зачем-то пыталась скрыть.
Суонсон, подобрав с земли мокрый, испачканный красно-коричневой грязью платок и не поправив сползшее набок пальто, гордо выпятил подбородок, полный внезапно обретённой значимости. Хавьер впервые видел его таким — человеком, который увидел в другом человеке искреннюю благодарность и, забыв о собственном убожестве, расправил плечи.
— Вы мне правда очень помогли, пастор.
Элеонора снова повторила, словно точно желая вбить смысл этих слов в его пьяное сознание. Она сказала это тихо, не сводя с него синих глаз, которые под падающими лучами солнца отливали глубоким фиалково-синим цветом — цветом полного и безоговорочного доверия.
Искренне. Честно.
И в этом взгляде, горевшем тем самым блеском, который сводил Хавьера с ума, не было ни капли насмешки. Лишь чистая, безоружная благодарность.
Но… Что он, в сущности, сделал? Размазал грязь по её чистой работе? Спугнул муху, которую сам же и привлёк?
Нет.
Этот пропойца не заслужил ни капли этого света в её глазах, ни этой тёплой, раздирающей душу благодарности.
Та самая, на которую он сам когда-то так наивно надеялся. Та, которой должна была удостоить его Элеонора.
Только его.
Горячая волна несправедливости подкатила к горлу. Пальцы Хавьера разжались, отпуская в карман жилетки нагретую солнцем и его прикосновениями монету из Соноры.
Он опустил взгляд на свои сапоги: позолота на голенищах, ещё утром сиявшая холодной чистотой, уже успела покрыться лёгким, неизбежным слоем лагерной пыли, но упрямо поблёскивала из-под него, напоминая о тщетности любых попыток сохранить здесь что-либо незапятнанным.
В этот момент Суонсон, забыв о тарелке в руке, всё так же не отрываясь смотрел на Элеонору и, медленно поворачиваясь, попытался поставить её на стол.
Но его ладонь разжалась раньше времени.
Тарелка с резким, режущим слух лязгом покатилась по столешнице.
Maldito borracho. Сейчас Гримшо прилетит как стервятник на этот звук, как было уже ни раз, а сам Суонсон, уйдет к своей бутылке дальше.
Элеонора едва заметно вздрогнула. Гримшо, протиравшая стол поодаль, резко выпрямилась с тряпкой в руке и бросила в сторону корыта уничтожающий взгляд. Её медальон, раскачиваясь на шее, висел над только что вытертой поверхностью, словно маятник, отсчитывающий секунды до нового скандала.
Металлический круг, ударившись об угол, отскочил в воздух. Он бы разбился о землю, если бы не молниеносная реакция Элеоноры, подхватившей его на лету.
Смотря на это, Хавьер снова почувствовал физическую боль. Он на миг представил, как её израненные, воспалённые ладони сжались, ловя холодный металл… и всё из-за кого?
Из-за этого пропойцы.
В груди зашевелилось что-то тёмное и едкое. Не ревность к Суонсону как к мужчине — а ревность к тому, на что он сам когда-то так наивно надеялся. Та самая благодарность, которую она сейчас дарила этому пропойце. К той крупице её искренности, которую этот пьяница получил просто так, по глупой случайности, и даже не мог осознать её ценности.
— Вы мне помогли как раз тогда, когда я совсем отчаялась.
И, видя, как Суонсон тупо пялится на неё, не в силах осмыслить её благодарность, она — Хавьер это почувствовал кожей — намеренно повторила свои слова. Не потому что он не расслышал, а потому что не внял.
¡Y ni siquiera lo merece!
На ветку старого дуба, что склонялся над самым корытом, опустился алый танагр. Он сидел неподвижно, словно вырезанный из пламени, и его чёрные, бусинные глаза пристально наблюдали за разворачивающейся у его ног сценой.
А в голосе Элеоноры звучали сдерживаемые слёзы и благодарность такой чистоты, какую Хавьер не слышал в банде все четыре года. Такая, какую он слышал давно, дома, от сестры или матери.
И что-то едкое и горячее, знакомое до тошноты, подкатило к горлу. Затянутый красный платок внезапно впился в шею, будто удавка, сдавив дыхание. От наступающей духоты кожа под тканью стала влажной и липкой, а крахмальный воротник белой рубашки задвигался, начав с противным постоянством натирать кожу.
¿Celos? ¡Qué tontería! Это просто желание получить заслуженное признание. Не больше.
Гримшо, всё так же сверлившая Элеонору взглядом, застыла с тряпкой в руке. Её красные, раздражённые мылом руки на мгновение замерли в воздухе, и на фоне обитого кожей стола, испещрённого зарубками от ножа Мики, они казались почти что здоровыми — живыми и уязвимыми.
Она не замечала ни зелёных листьев, гонимых ветром на только что протёртую столешницу, ни самого Мики, монотонно точившего свой нож и будто не видевшего её. Всё её внимание было приковано к Суонсону.
Она перевела на него взгляд, и в её серых глазах, холодных и плоских, как речной камень, отразилось нескрываемое, окаменевшее презрение. А ветер, словно в насмешку, снова вырвал из её некогда безупречной причёски две седые пряди — тусклые, безжизненные, безвольно колыхавшиеся у висков, будто последнее напоминание о чём-то давно утраченном, она истратила в той ссоре с Карен всю свою непоколебимость, и теперь её гордая осанка держалась лишь на одной сухой, ломкой привычке.
Суонсон с глупым, непонимающим выражением лица смотрел на Элеонору, всё так же покачиваясь на месте. Его волосы, торчащие в разные стороны из-под надвинутой на лоб шляпы, едва заметно шевелились на ветру. Но в его карих, обычно мутных глазах медленно, как сквозь густую пелену, начинала проступать трезвая, испуганная осмысленность.
— Не… — Суонсон хрипло прочистил горло и резким, порывистым движением одёрнул сползшее пальто, пытаясь смахнуть с чёрного рукава въевшиеся следы белого порошка. Пятна, размазанные по ткани, никуда не исчезли, лишь стали еще заметнее. — Не за что, дитя. Ибо… — и тут он произнёс это на удивление трезвым, глубоким голосом, будто внезапно протрезвев и испугавшись самого себя, — «…блаженнее давать, нежели принимать».
Новый порыв ветра швырнул на стол горсть зелёных листьев. Один из них, кружась, упал на руку Гримшо, сжимавшую посеревшую от грязи тряпку. Она вздрогнула от неожиданного прикосновения и на мгновение застыла, уставившись на нарушивший её порядок лист с таким видом, словно видела его впервые.
Затем, с тем же окаменевшим презрением на лице, она уверенным, резким движением смахнула листья на землю, взяла с собой тряпку и, больше ни на кого не глядя, направилась к фургону Пирсона.
Суонсон снова качнулся и ухватился за край стола, снова едва не опрокинув стопку тарелок. Элеонора машинально, почти рефлекторно, придержала её.
Солнце, пробиваясь сквозь поля его шляпы, высветило внезапно протрезвевшее лицо, на котором появилось выражение глубочайшего понимания, тут же сменившееся осознанием собственной никчёмности.
¿Será que ahora te largarás de una vez? — с горькой надеждой подумал Хавьер. Он провёл пальцем между туго завязанным платком и влажной кожей шеи, и слабый поток воздуха, едва проникнув в эту щель, на мгновение приятно охладил её, слегка ослабив удушающее давление.
Но в глазах Элеоноры мелькнул тот самый огонёк настороженности, что и заставлял Хавьера наблюдать, не в силах оторваться. Она вела свою, неведомую ему игру, чем-то напоминающую те аферы Хозии, которые шли не по плану, но из которых старик умудрялся выкрутиться без единого выстрела, одной лишь ловкостью ума.
Суонсон, словно окончательно осознав всё, молча и, на удивление, аккуратно поставил упавшую тарелку в стопку. Его лицо было серьёзным и протрезвевшим, хотя глаза оставались красными от бессонницы и выпивки.
Элеонора благодарно кивнула ему — мягкий, но недвусмысленный жест, ставивший точку. В последний раз посмотрев в глаза с тёплой, прощающей улыбкой и отогнала обожжённой ладонью от лица летающий белый пух.
Она благодарила Суонсона за ту же никчемную «помощь», за которую презирала Хавьера, только мазь Хавьера была ей действительно нужна.
Почему? Может быть тогда… дело не в помощи? А в чем-то другом?
Хавьер резко отвернулся к палатке Хозии.
Старик читал, не обращая внимания на кружившего шмеля.
Солнце, пробивавшееся сквозь навес, серебрило его волосы. Хозия, словно забыв о трубке, увлечённо следил за строками, но вдруг, будто ощутив на себе взгляд, медленно поднял голову.
Хавьер снова провёл рукой по красному шейному платку. Рука сама, рефлекторно, дернула узел, не развязывая, а лишь чуть сдвинув. Он и не заметил, как это сделал, пока не почувствовал, что дышать стало чуть легче. Грубая ткань всё так же натирала, но уже не впивалась в шею с прежней силой. И только тогда он ощутил, как прикосновение к воспалённой коже отозвалось короткой, жгучей болью.
Она справилась без него. Не накричала, не оттолкнула. Она повела себя не как жертва, а как виртуозный манипулятор, использовав слабость Суонсона — его отчаянную жажду быть хоть кому-то нужным. И она прекрасно видела, что все его прогоняли. Все, кроме неё.
Возможно, в этом и был выход?
Он снова встретился взглядом с Хозией. Старик, чуть поправив на коленях книгу с пожелтевшими от времени страницами, наклонил голову — безмолвный вопрос. И взгляд его, казалось, сам собой снова скользнул в сторону палатки Датча.
Случайность?
Хавьер машинально, почти в отрицании, кивнул и посмотрел туда же. На шатёр с серой тканью, на которую падали зелёные листья и белый, кричаще-чистый пух.
Датч сидел внутри недвижно. Его острая тень на полотне не шелохнулась. Он курил трубку — ту самую, что недавно притащил Артур, — так медленно и неестественно, словно этот атрибут, всегда бывший негласным символом мудрости Хозии, жёг ему губы. Датч, вечный поклонник дорогих сигар, будто натянул на себя чужой, неудобный костюм, в котором хотел выглядеть мудрецом, но чувствовал лишь притворство.
Словно чего-то ждал. Или кого-то.
Хавьер в задумчивости положил руки на пояс, ощущая под пальцами тепло нагретой солнцем металлической пряжки.
¿Y si…? ¿Y si aplicar a Dutch la misma táctica?
Тот, что использовал бы Хозия? Тот, что только что применила Элеонора к Суонсону? Напомнить ему его же собственные слова, его кодекс, то, что он всегда проповедовал?
Проповедовал и сам же нарушил, убив ту девушку из Блекуотера, имени которой Хавьер даже не запомнил.
¿Realmente no hubo otra opción? — снова, как заноза, вонзился в сознание старый вопрос.
Он с силой сжал пряжку ремня, ощущая, как назойливый белый пух с ольхи у палатки Хозии щекочет нос, и резко отмахнулся.
Бесполезно.
Через секунду придётся снова отмахиваться.
Нет. Иного выхода тогда не было.
К сожалению, иногда жертвы неизбежны. Иначе — никак. Датч и сам это прекрасно понимал. И наверняка это учел.
Хавьер резким, нервным движением рванул пряжку ремня, будто поправляя и без того идеально лежавшую на поясе.
Он снова посмотрел на Элеонору. Она уже стояла за корытом, там, где Хавьер и привык ее видеть, она взяла в свои обожжённые, покрытые сукровицей и гноем руки серое полотенце, на котором тут же проступили свежие алые следы.
Всё её существо, её сгорбленная спина безмолвно, но неумолимо говорили Суонсону то, что подчеркивала её мягкая, почти виноватая улыбка: взяв в руки полотенце, она всем видом показывала, что разговор окончен, что у неё нет времени и есть работа, которую некому сделать, кроме неё.
Она — жертва.
А значит, Датч обязан прислушаться к своим же словам.
Слабых нужно защищать.
Он не сможет отказать.
— Дитя… — Голос Суонсона прозвучал с неподдельной, протрезвевшей заботой, сквозь которую пробивалась похмельная хрипота. Такого тона Хавьер от него не слышал никогда. Глаза пастора, хоть и были красными и мутными, смотрели на удивление трезво и сконцентрированно.
Он смотрел на её руки, а Элеонора, заворожённая, не прятала их, потянувшись к металлической тарелке, лежавшей сверху стопки, — той самой, что Суонсон только что уронил, словно готовая в любой миг снова её подхватить.
— Вижу, руки твои Дитя… осквернены трудом сим… и, должно быть, болят.
— ¡Qué obvio! — тихо, одними губами, выдохнул Хавьер. — Para verlo, solo tenía que dejar de beber whiskey un minuto.
С раздражением отмахнувшись от очередного клубка белого пуха, Хавьер сделал шаг вперёд, к своему месту у гитары, что лежала в грязи, — туда, откуда был виден шатёр Датча.
Элеонора нервно сглотнула, с досадой взглянула на свои ладони, и в её глазах мелькнула острая, живая боль.
Спохватившись, Элеонора резко спрятала руки в грубую ткань полотенца, закусив губу и сделав виноватое лицо — словно не хотела, чтобы Суонсон заметил и её раны, и её слабость.
Суонсон, увидев этот жест — как она вцепилась в полотенце, пытаясь заполнить неловкую паузу, — снова судорожно, почти машинально, отряхнул черные рукава своего пальто, с которых так и не стряхнулись въевшиеся пятна белого порошка.
И Хавьер, затаив дыхание, ждал. Ветер снова стих, и на полуострове Клеменс повисла тяжёлая, наливающаяся духотой тишина, которую уже не нарушал даже плеск волн.
На ветке старого дуба, прямо над Элеонорой, неподвижно, как алое пятно на фоне изумрудной листвы, сидел алый танагр. Он молча наблюдал за происходящим чёрными глазами-бусинками, лишь изредка поворачивая голову и механически чистя клювом перо на груди.
Стук топора Чарльза отстукивал ритм его сердца, яростно бившегося в груди. Так неистово, что ни платок, ни жара не имели значения. Сердце билось вопреки всему от странного, незнакомого чувства… чего? Предвкушения? Злорадства? Он и сам не мог назвать, но тёплая, живительная волна радости поднималась в нём при виде растерянности Суонсона.
¡Ahora lo verás, borracho! ¡Ahora verás que no es tu «niña»! — мысленно выдохнул он.
Он был в этом уверен так же твёрдо, как в том, что ее молчание было не слабостью, а вызовом. Вызовом, который сейчас требовал ответа.
— Ничего страшного, пастор. Это… — Элеонора на мгновение замолчала, взгляд её скользнул по тарелкам, где подсыхали грязные разводы, словно она вновь и вновь перебирала в уме нужные слова. — Это от мыла и воды. Пустяки, — коротко, почти в отрицании, она замотала головой из стороны в сторону.
И будто в ответ на её жест, снова подул ветер, и выражение её лица на миг скрылось за выбившимися светлыми прядями.
Хавьер в немом изумлении ощутил, как тот же ветер щекочет и его лицо выбившейся прядью. И так же, как и ей, наверное, было сейчас неприятно и щекотно, но она терпела, не отводя взгляда от Суонсона, глядя ему прямо в глаза так, словно он задал самый разумный вопрос на свете.
Он с силой провёл ногтем по гладкой металлической пряжке, до боли вдавив в неё подушечку пальца, и отвернулся к коновязи.
Чарльз, стоя рядом, с коновязью сосредоточенно чистил Тайму; черно-белые пятна лошади, отмытые недавним ливнем, отдавали неестественной, почти жемчужной чистотой.
Рядом Боаз с аппетитом жевал сено, поднесённое тем же Чарльзом, и, похоже, совсем не замечал назойливых мух, вьющихся вокруг.
Но как только Хавьер на него посмотрел, конь начал недовольно отмахиваться хвостом — не от взгляда хозяина, а от внезапно осознанного раздражения. А затем Боаз поднял голову и взмахнул своей темно-серой гривой. Но не в сторону Хавьера. Его тёмный, умный взгляд был прикован к Элеоноре и Суонсону. Словно и он, затаив дыхание, наблюдал за спектаклем.
И Хавьер, против воли, автоматически повторил движение Боаза, снова посмотрев на нее.
Элеонора стыдливо и виновато отвела глаза от Суонсона, не в силах выдержать его внезапного сочувствия. На её щеках проступил небольшой, но явный румянец — та самая физиологическая реакция, которую невозможно подделать или отыграть.
Её взгляд на миг задержался на Хавьере. Синие глаза, секунду назад светившиеся странной виноватой радостью, всё ещё горели. Казалось, вот-вот он снова увидит ту искру понимания, что была до костра. И в это мгновение Хавьер ощутил, как сердце в его груди забилось с такой силой, что показалось, будто туго затянутый красный платок на шее на миг ослаб свою удушливую хватку.
Но нет.
Её глаза погасли в одно мгновение. Она резко отвернулась, словно захлопнув невидимую дверь прямо у него перед носом. И платок снова впился в шею, будто удавка, затянутая ещё туже.
— Нет! Нет, дитя! Не скрывай страданий своих! — в голосе Суонсона звучала неистовая, искренняя жажда спасти — спасти эту отчаявшуюся душу, направить её на верный путь, как он когда-то, может быть, и вправду умел. Таким, наверное, он и был когда-то. Пока сам не заблудился.
Он с пьяной настойчивостью пытался попасть ладонью по пробке фляги, намереваясь закрыть её. — Я ДОЛЖЕН помочь! Должен!
Наконец, пробка с тихим хлопком встала на место, и он убрал флягу в карман тем же ловким движением, что обычно использовал для её открытия.
— Ибо сказано: «Кто имеет достаток в мире, но, видя брата своего в нужде, затворяет от него сердце свое, — как пребывает в том любовь Божия?»
— Para ayudar a alguien, primero deja de beber, — тихо прошипел Хавьер, усмехнувшись собственным мыслям. Он поправил шляпу, ухватившись за её тёплые поля, и с лёгким удивлением ощутил, насколько сильно успели нагреться на солнце чёрные поля его котелка.
Суонсон снова потянулся к тарелкам, не замечая, как Элеонора, слабо поморщившись, сжала обожжённые пальцы в бессильном жесте.
— Я вымою их все! Все до единой!
Элеонора набрала в грудь воздуха, собираясь возразить.
— И я буду молиться, да ниспошлет Господь… — Суонсон с тарелкой в руке сделал нелепое движение, будто пытаясь благословить, но рука его повисла в воздухе, не решаясь завершить жест. Словно он и сам помнил, что давно потерял на это право. — …исцеление рукам твоим!
На его лице застыла решимость, будто он нашёл единственный путь к спасению, но глаза, мутные и покрасневшие, выдавали его с головой.
Элеонора рассеянно посмотрела на него — слова были бесполезны, — и её взгляд метнулся по лагерю, чтобы случайно встретиться с глазами Хозии.
Старик отложил книгу, так и не приступив к чтению, и пристально наблюдал за сценой у корыта, медленно выпуская струйки дыма, серебрившиеся на солнце. Сделав глубокую затяжку, он, выдыхая дым, чуть заметно указал мундштуком трубки в сторону костра, где стояла палатка Суонсона.
¿Casualidad? — мелькнуло у Хавьера.
Ветер снова донёс запах дорогого табака, и Элеонора, отмахиваясь от пуха, едва поморщилась. Но всё же медленно, почти невольно, проследила за направлением жеста Хозии. Её взгляд скользнул к дальней палатке, которую Суонсон делил с Хавьером и Шоном.
Ирландец как раз перевернулся на спину, наконец-то перестав храпеть, и накрыл лицо полями своей серой шляпы. Она чуть сощурилась, и в её синих глазах, отражавших небо, снова вспыхнул тот самый живой огонёк — прищуренный, цепкий, будто она разгадывала сложный пасьянс.
¿Qué está pasando aquí? — мысленно спросил себя Хавьер, чувствуя, как в воздухе повисает незримая нить понимания, натянутая между стариком и пленной аристократкой, нить, к которой он сам пока не прикоснулся.
— Чем же я могу действительно помочь тебе, дитя страждущее? — в голосе Суонсона звучала искренняя, почти отчаянная жажда деятельности — и глубокая, неосознанная потребность снова сказать или сделать что-то, что вернет на ее лицо тот теплый, искренний взгляд, который она дарила ему мгновение назад.
Но Элеонора, словно не замечая его вопроса, выпрямилась. Ветер трепал мелкие волосы, выбившиеся из ее косы, но они, казалось, не мешали ей смотреть туда, где сидел Хозия.
Старик, выпуская клубы дыма, усмехался в свою трубку, а его голубые глаза, прищуренные с тем хитрющим выражением, что бывало у него во время удачной импровизации на афере, смотрели на Элеонору. И она смотрела на него с безмолвной, но явной благодарностью.
Суонсон, словно только сейчас заметив, что она отвлеклась, с тихим, но нарочито громким звоном поставил тарелку в стопку, пытаясь привлечь ее внимание и вернуть тот драгоценный, искренний взгляд, что она дарила ему ранее.
— Hasta esta basura borracha se da cuenta… — тихо прошипел Хавьер. — La sinceridad en este pantano vale su peso en oro. Y por eso se aferra a ella.
Он глубоко вдохнул, ощущая, как в воздухе снова накрывает его знакомый, тошнотворный коктейль — рыбный, болотный запах тины, выброшенной на берег и теперь медленно высушивавшейся на солнце полуострова Клеменс.
И в этот момент, словно в насмешку над всей этой гнилью, с ветки старого дуба снова послышалось настойчивое, живое пение алого танагра. Элеонора, будто выдернутая этим звуком из глубины своих мыслей, снова посмотрела на Суонсона. И в её глазах, ещё секунду назад полных отстранённого непонимания, медленно, как восход, появился тот самый тёплый огонёк искренности — тот самый, что так манил Суонсона и когда-то сводил с ума самого Хавьера.
— Пастор… — её голос прозвучал с обволакивающей, искренней теплотой, — вы мне уже помогли. Больше, чем можете представить.
Суонсон непроизвольно дотронулся до рукава пальто, на котором виднелись следы белого порошка, словно желая смахнуть это пятно, которое она так упорно не замечала, делая вид, что не видит его грязи и его падения. Но, спохватившись, отряхнул собственный рукав с таким удивлением, будто впервые его увидел.
Он сделал глубокий вдох, словно собираясь что-то возразить, обрушить на неё новый поток пьяного красноречия.
— No te pases, borracho… — сквозь зубы, прошипел Хавьер.
И в этот самый миг, словно в ответ на его мысленную ярость, снова раздался противный, нарочито медленный скрежет — Мика водил лезвием ножа по точильному камню, растягивая каждый звук, будто точил не сталь, а нервы всех присутствующих.
Но Элеонора, у которой уголки губ поползли вверх, сжала их, чтобы не рассмеяться, и мягким жестом обожжённой ладони остановила его.
От его неловкого движения шляпа на Суонсоне съехала набок, закрывая один глаз.
¿Cómo no le da asco de sí mismo? — мысленно выругался Хавьер, и у него вырвался громкий, сдавленный выдох, который тут же привлёк внимание Хозии. Голубые глаза старика уставились на него с немым, но безошибочно серьёзным вопросом.
Хавьер, застигнутый врасплох этим взглядом и ощущая неловкость, словно он отвлёк Хозию от чего-то важнейшего, глубоко вдохнул и закашлялся — слабым, нарочито притворным кашлем.
Старик, криво усмехнувшись, снова выдохнул струйку дыма. Серебристый табачный туман окружил его на мгновение, медленно рассеиваясь в спёртом воздухе, а затем Хозия снова вернулся к наблюдению за сценой у корыта.
Этот её успокаивающий жест чем-то напоминал Датча, когда тот не терпел возражений в своих философских тирадах. Но в отличие от него, её движение было мягким, ласково-назидательным, жестом наставника, поправляющего нерадивого ученика.
— Ваши слова… — она мягко улыбнулась, и Хавьеру это вновь показалось до боли знакомым.
И тут он почувствовал, как ему не хватает воздуха — не от духоты, не от тугого узла платка, давления которого он уже не замечал, а от того, что задержал дыхание, словно боясь спугнуть и саму эту сцену, и эфемерную нить смысла, что он сейчас уловил. Его не покидало стойкое ощущение, что этот диалог, этот тон, эта уловка — всё это он уже где-то слышал. Он посмотрел на Хозию. Старик продолжал прятать усмешку, держа во рту трубку, но теперь, когда его взгляд был прикован к Элеоноре, второй уголок его губ медленно, почти незаметно пополз вверх и одобрение, настолько полное, что в нём не осталось и тени привычной старческой усталости.
Хозия. Именно так он говорил с ним у реки.
Пастор снова уставился на её ладони, где гной и сукровица мерзко блестели в ослепительном свете солнца. Она сделала лёгкий шаг вперёд, словно желая сократить дистанцию, которую между ними невольно создавало корыто, чуть выпрямилась и посмотрела ему в глаза с таким видом, словно готовилась сказать нечто наиважнейшее. Суонсон, поправив шляпу и пальто, замер в ожидании, и Хавьеру показалось, что тот даже задержал дыхание. Его нелепый, почти клоунский белый галстук с рюшами застыл на месте, выжидая — то ли приговора, то ли милости.
А позади него, у самой кромки берега, где на песке темнела высохшая тина, Джек что-то сосредоточенно выводил заостренной палкой. Его силуэт слегка размывался и подрагивал в поднимающейся от нагретой земли красно-белой дымке начинающегося полуденного зноя.
— Но я же вижу, что вы очень устали. «Плоть же немощна».
Она сделала лёгкое движение, словно желая через разделяющее их корыто положить руку ему на плечо в порыве внезапного, почти сестринского участия. И на лице Суонсона от этого намёка на прикосновение расцвела странная, детская радость, смешанная с облегчением, — словно камень падал с его души от одного этого жеста. Но тут же, резко, будто спохватившись, что выдала слишком много, она одёрнула себя, вспомнив — или сделав вид, что вспомнила, — о своих израненных ладонях, и так же резко убрала руку, пряча её за спину.
— Я… я действительно сильно устал, — вдруг выдохнул Суонсон, безостановочно кивая, словно нашел наконец того, перед кем можно без стыда пожаловаться на свою изможденную жизнь — и быть услышанным. Он смотрел в её синие глаза с такой обнажённой искренностью, что это было похоже на исповедь.
— Es un muñeco al que le dieron la palabra… — уголок его губы дёрнулся вверх, будто от вкуса прогорклой текилы, — так рождалась его мысль. И тут же, от непонятной, едкой злости, сжал ладони в кулаки, ощутив, как ногти больно впиваются в кожу.
Увидев, что Элеонора мягко и согласно кивнула, Суонсон словно получил разрешение на свою слабость. И в его карих глазах, на миг протрезвевших, снова вспыхнула та самая решимость, что была, когда он хотел вымыть все тарелки, — но теперь направленная в иное русло.
Элеонора выдержала паузу, давая ему осознать это своё новое решение.
— И вашей пастве нужен бодрый пастор, отдохнувший, — мягко продолжила она. — Ведь бодрый пастор, как сказано, «как кедры, на Ливане вырастут», и сможет совершить гораздо больше добрых дел.
Хавьер в удивлении приоткрыл рот, вдыхая ставший вдруг душным воздух. Цитата? Или гениальная импровизация?
Суонсон виновато смотрел куда-то вниз, словно пытаясь разглядеть её спрятанные за спиной обожжённые ладони.
— Но ведь… — в его голосе слышалась неподдельная вина, и он нервно дёрнул густыми усами, словно боялся, что вот-вот терпение Элеоноры лопнет, и она отвернётся, как все остальные.
Но Элеонора лишь заинтересованно приподняла брови и наклонила голову набок. Светлые пряди, выбившиеся из толстой косы и блестевшие на солнце, слабо колыхались при каждом дуновении ветра, но она, казалось, не замечала этого, не отрывая от него синих глаз, в которых под падающим светом проступал лёгкий фиолетовый оттенок.
— Qué basura más insistente… — тихо сквозь зубы выругался Хавьер, и сам не заметил, как сжал пальцы в кулак с такой силой, что под ногтями что-то хрустнуло, а на ладони он ощутил знакомую липкую влагу. Он разжал руку и посмотрел на неё: в порезах, оставленных его же ногтями, блестела кровь, уже присыхая к коже тонкой липкой плёнкой. Хавьер криво усмехнулся, изучая эти блестящие на солнце капельки так отстранённо, словно это была не его кровь. И этот вид запекающейся крови, к его удивлению, остудил ту глупую ярость, что копилась в нём каждый раз, когда Суонсон удостаивался её улыбки или взгляда этих синих глаз с редким фиолетовым отливом.
— Но ведь настоящий пастор должен помогать даже тогда, когда сам устал… — проговорил Суонсон с той оправдывающейся интонацией, от которой по спине Хавьера бежали мурашки, а пальцы сами сжимались в кулак.
Cómo odio a los que se arrastran así…
Хавьер посмотрел на Суонсона, всё ещё держа перед собой расслабленную ладонь с подсыхающей кровью, которая теперь блестела лишь в глубине пореза. Мика тоже так пресмыкался перед Датчем, и сейчас, становясь источником этого монотонного скрежета, разносившегося по всему лагерю и раздражавшего одним своим существованием, он потом скажет Датчу, что работал не покладая рук.
И тут, в его взгляде, Хавьер увидел нечто до боли знакомое. Еще секунду назад он бы поклялся, что эта пьяная оболочка просто физически неспособна на такую искренность, что за алкогольной пеленой нет ничего, кроме желания выпить.
Но это было там. Так же и он сам когда-то, у реки, остановил уходившего Хозию словами: «Но она же не узнает, что это сделал именно я!»
Сейчас он понимал — это было не важно. Для нее это действительно было не важно. Единственное, что не давало Суонсону уйти — это отчаянное, слепое желание помочь. Пусть даже такое уродливое.
Элеонора же смотрела на него так, словно сейчас лишь он, этот жалкий пропойца, был центром её вселенной. Её глаза, блестящие на солнце, казались почти гипнотизирующими, и Хавьеру, затуманенному усталостью и духотой, к его собственному удивлению, вдруг захотелось подольше вглядеться в них, чтобы убедиться — да, в этой густой синеве и впрямь есть тот самый редкий, глубинный фиолетовый оттенок, или это просто игра света и его собственного измождения.
И этот всё поглощающий взгляд невольно придавал Суонсону значимости — он выпрямился, гордо расправил плечи, выпятив своё жалкое, в серых пятнах, клоунское жабо, складки которого едва заметно шевелил ветер.
Ты не просто один из многих. Ты — семья.
Точно так же на него смотрел Датч, когда уговаривал остаться в банде после той фермы. Тогда эти слова, этот взгляд, эта тяжёлая, тёплая рука на его плече окрыляли, наполняли душу щемящей благодарностью и уверенностью, что он наконец-то обрёл настоящую семью. Датч смотрел на него так, словно видел в нём, в самом факте его существования, ту значимость, о которой Хавьер сам и не подозревал. Так же, как сейчас Элеонора смотрела на Суонсона.
Хавьер глубоко вдохнул, но в грудь ему ударил не свежий ветер, а густой, тяжёлый коктейль — терпкий аромат полевых цветов, что росли на поляне Лемойна, смешанный с нарастающей духотой, рыбным смрадом морской тины и отвратительно-кислым запахом томатной похлёбки Пирсона. Ему вдруг показалось, что эта едкая, терпкая вонь намертво въелась в его одежду и кожу, а вчерашний ливень, испортивший гитару, лишь на короткий час смыл её, чтобы теперь она вернулась с удвоенной силой.
— Вы своей пастве нужны отдохнувшим, пастор, — сказала Элеонора. Её голос был мягок, а взгляд, которым она ловила его глаза, был настолько прямым и открытым, что, казалось, она намеренно не давала ему отвернуться, акцентируя искренность каждого слова. — И мне тоже.
И, словно повинуясь беззвучному импульсу, она протянула к нему свою израненную ладонь. Движение было медленным, почти ритуальным. Она не сводила с него синих глаз, отчего легкая улыбка на её губах казалась ещё теплее, а взгляд — полным того самого пронзительного блеска, что вспыхивал на солнце в редкие моменты затишья.
Кончики её пальцев едва коснулись грубого черного сукна его пальто — и тут же, будто обожжённая, она одёрнула руку. В её глазах, всё так же смотревших на Суонсона, на мгновение мелькнула острая, живая боль, словно даже это мимолётное прикосновение отзывалось огнём в струпьях. Но улыбка не дрогнула — будто она и не заметила ни падающих в корыто зелёных листьев, ни того, как они, касаясь грязной мыльной воды, начинали медленно чернеть.
Суонсон же, под этим взглядом и после этого жеста, выпрямился ещё больше, наконец-то расправив сутулые, сгорбленные годами и выпивкой плечи. И, на удивление, не качнулся.
Hasta un borracho puede estar de pie… cuando le resulta necesario, — мысленно усмехнулся Хавьер, глядя на это преображение.
И, сам не зная почему, — не желая, чтобы Элеонора, внезапно повернувшись, могла увидеть эту кривую ухмылку на его лице, — он легким, почти небрежным движением носка сапога пнул в ближайшую лужу несколько зелёных листьев и желудей, сорванных ветром с дуба. Он знал, что длинные пряди, выбившиеся из-под шляпы, надежно скрыли его выражение лица.
И тут откуда-то с берега, ближе к воде, донёсся беззаботный смех малыша Джека. Он прозвучал странно громко на фоне настойчивого, методичного скрежета точильного камня Мики.
Казалось, этот детский смех на миг прогнал назойливый звук, заставив его стихнуть, и в образовавшуюся звенящую паузу прорвался шёпот Суонсона:
— Мудрые речи… Истинно так, — прошептал он почти неслышно, кивая сам себе. Его задумчивый взгляд был прилип к мутной воде в корыте, и он словно не замечал ни беззаботного смеха Джека у берега, ни того, что навязчивый скрежет точильного камня Мики наконец-то стих.
Элеонора же, услышав детский смех, резко подняла голову.
Грудь её вздымалась от участившегося дыхания, и в падающем под этим углом солнце едва заметный узор на ткани её платья проступил чётче, будто прочерченный серебряной иглой.
…Она вглядывалась куда-то поверх брезентовых палаток, туда, где был берег. Хавьер не видел её лица, но сердце у него вдруг стянуло ледяными тисками — от этого порывистого, тревожного движения.
И тут же, словно почувствовав её внимание, Мика поднял на неё взгляд из-под белой шляпы. Лицо его было скрыто глубокой тенью от полей, и из этого мрака его губы растянулись в кривой, похабной ухмылке, обнажая ряд жёлтых зубов.
Затем он совершил крошечное, почти незаметное движение — всего лишь на градус изменил угол длинного обоюдоострого ножа в своей руке.
Но этого хватило.
Ослепительный солнечный зайчик, игравший на отполированной до зеркального блеска стали, резко рванулся с земли, метнулся по воздуху и ударил Элеоноре прямо в лицо, словно намеренно подсвечивая её унижение.
Хавьеру на миг показалось, будто он снова видит, как Суонсон пошатывается, беспомощно потирая глаза. Тот же приём. Та же, выверенная до мелочей, жестокость.
Она инстинктивно, резко зажмурилась, отпрянув назад, и отвернулась к стопке чистой посуды, ища спасения в привычном действии. Её пальцы вцепились в холодный металл тарелки. Посуда была старой, потертой от времени, но все равно слепяще блестела на солнце, отражая то самое небо, которого она не могла достичь.
А Мика, наблюдая за этой немой сценой, тихо и гнусаво довольно усмехнулся в свои густые, жирные усы. Он не сводил с неё глаз, медленно, с наслаждением проводя большим пальцем по лезвию, и той же рукой, в которой сжимал рукоять ножа, небрежно, одним пальцем, поправил сбившуюся набок шляпу.
Горячая волна поднялась от живота к горлу, сжимая глотку и заставляя сердце биться с новой, яростной силой.Сердце забилось с новой силой, а ладони против воли сжались в кулаки, впиваясь ногтями в старые мозоли.
Где-то со стороны коновязи, словно сквозь пелену звона в ушах и собственного пульса, пробилось недовольное ржание и знакомый, нетерпеливый стук копытом о землю. Он узнал его, даже не оборачиваясь — Боаз.
Deja de mirarla, cabrón, — пронеслось в его голове, вместе с единственным желанием стереть эту похабную ухмылку с лица Мики.
Повод искать даже не пришлось бы — стоило пройти мимо, и эта мразь непременно начала бы травить шутки про его родину или бросать очередное оскорбление.
И это можно было бы использовать. Ударить Мику.
Чтобы она, Элеонора, не догадалась об истинной причине.
Злость была такой густой и жгучей, что даже удушающее давление красного платка на шее перестало ощущаться — словно его и не было.
Ткань платья Элеоноры словно замерла — Грудь Элеоноры замерла, не в силах сделать вдох под пристальным взглядом Мики и резко отвела глаза, словно в панике ища любую возможность отвлечься.
И её взгляд, метнувшись по лагерю, нашел точку опоры в Суонсоне.Неуверенно, почти виновато, она снова посмотрела на пастора и попыталась улыбнуться. Но на этот раз улыбка не затронула её глаз, осталась лишь напряжённой маской на губах.
И в эту хрупкую паузу снова, словно в насмешку, врезался противный, нарочито-медленный звук заточки ножа. Мика довольно усмехнулся, всё так же пожирая её взглядом, и лишь затем медленно опустил голову, вновь скрыв выражение своего лица в глубокой тени под полями шляпы.
Суонсон, погружённый в свой внезапный духовный порыв, не заметил ничего: ни этого молчаливого обмена взглядами, ни отчаянно-виноватого выражения Элеоноры, ни взгляда Хавьера, от которого, казалось, воздух трещал от натянутой ярости, и который тот направлял сквозь него на Мику.
А ведь обычно он, пьяница и трус, кожей чувствовал подобные вещи — будь то опасность от Хавьера или ядовитое презрение от того же Мики, — и инстинктивно сторонился, чтобы не напороться на беду. Но сейчас он был слеп и глух ко всему, кроме своей миссии.
— Но я не оставлю сие дело! Нет! — его голос прозвучал с неожиданной, почти трезвой уверенностью, а в мутных глазах вспыхнула решимость, которой он, казалось, был лишён все эти годы. — Во сне моём я буду молить Пресвятую Деву Марию, да уврачует она раны твои! Ибо «много может усиленная молитва праведного»!
Он сказал это твёрдо и решительно, снова глядя ей в глаза.
Que sueñes con una botella de whiskey, reverendo,— мысленно фыркнул Хавьер.
И тут он увидел, как уголок губ Элеоноры дрогнул — словно она поймала его насмешку и невольно откликнулась. От этой мимолётной общности где-то в груди, там, где яростно стучало сердце, тлел едва заметный комок тепла.
Она глубоко вдохнула и снова улыбнулась Суонсону — теперь уже понимающе, пряча в этой улыбке смешок, которого он не должен был увидеть.
Ощущая, как и его собственные губы предательски тянутся вверх, Хавьер резко опустил взгляд на позолоту сапог, все так же ярко блестевшую на солнце. Он прятал улыбку, когда мимо, словно тень, проплыла мадам Гримшо с пустым ведром в руке. Она шла куда-то в сторону колодца, погружённая в себя и смотрящая себе под ноги, словно никого не замечая.
Суонсон резко повернулся, устремив взгляд куда-то вдаль, туда, где стояла его палатка. Взгляд его, на удивление, был твёрдым и решительным — взгляд человека, знающего свою цель. С таким же непоколебимым видом он сделал первый шаг, совершенно не замечая лужи у своих ног, на поверхности которой лежал тонкий слой белого пуха.
Когда он отвернулся, жёсткие складки вокруг губ Элеоноры наконец разгладились, а веки на мгновение сомкнулись. Но, увидев, как он решительно наступает прямо в воду, .её пальцы судорожно впились в мокрый край корыта, а брови поползли вверх, вырисовывая на лбу морщинки тревоги. Хавьер видел, как её грудь вздымается в глубоком, порывистом вдохе, — словно она собиралась окликнуть его, остановить.
Но Суонсон лишь резко качнулся, чудом удержав равновесие, и наступил на самый край лужи. Грязная вода, смешанная с пухом, тут же пропитала низ его чёрных штанов. Белый пух, прилипший к мокрой ткани, стал казаться грязно-серым.
Элеонора глубоко выдохнула, и морщинки у её глаз смягчились, но плечи под тяжестью невидимого груза безвольно опустились вниз. Налипшие на бледные щёки короткие светлые пряди придавали ей болезненно-измученный вид.
Esto terminará pronto, Eleonora. Te ayudaré.
Мысль прозвучала с той же твёрдостью, с какой он неосознанно провёл подушечками пальцев правой руки по свежим порезам на ладони. Кровь больше не сочилась, но шершавая, воспалённая кожа отозвалась тупым напоминанием. И в этом прикосновении к собственной боли он с болезненной ясностью ощутил странную, незримую связь с её обожжёнными руками — словно их раны, хоть и разные, были частью одной и той же битвы.
Солнце жгло его плечи сквозь ткань жилетки, и этот жар внезапно вызвал в памяти другой зной — зной мексиканских плоскогорий, пыль под ногами и яростный крик: «¡Abajo los aristócratas!».
Тогда он видел в аристократах лишь безликих врагов. Теперь же враг обрёл лицо — измождённое, бледное, с синими глазами, полными той же боли, что он когда-то видел в глазах своих товарищей. Сражался он с призраком, а призраки, как оказалось, не моют посуду обожжёнными руками.
Элеонора смотрела ему вслед, и её улыбка растаяла, словно её и не было. В синих глазах, только что светившихся, погас последний отсвет — пустота, знакомая с тех пор, как сожгли её стихи. Она выдохнула — тяжело, бесшумно, будто этот выдох выносил из неё последний воздух надежды, и взгляд её упёрся в пустоту у коновязи.
Боаз, лениво перебирая губами стебли сена, вдруг замер. Шершавые губы сжались, и благородная голова медленно повернулась — он почувствовал тяжесть этого взгляда, даже не направленного на него. Но Элеонора уже смотрела сквозь него, сквозь лагерь, в самую чащу. Её лицо было маской — безжизненной и пустой, будто разговор с Суонсоном выжег в ней даже тень воли.
Хавьер повернулся, и выбившиеся пряди, словно назойливые мухи, щекотали вспотевшую кожу.
А Боаз не отрывал от неё своих тёмных, понимающих глаз. Смотрел пристально, почти по-человечески, склонив голову набок — так же, как его хозяин, пытался разгадать загадку её боли.
И тогда Элеонора заметила. Медленно, будто сквозь сон, она провела тыльной стороной запястья по лицу, смахивая непослушные пряди, и вдруг… виновато, по-детски улыбнулась ему. Одна лишь эта улыбка, короткая и хрупкая, и снова — взгляд на тарелки, на чёрные разводы, оставленные Суонсоном.
И её плечи опали. Разом. Без сил, без остатка. Всё напряжение, вся собранность, что держали её спину прямой, ушли в тихий, почти стонущий выдох. Она посмотрела на металлическую губку, лежавшую в корыте, с таким видом, будто это было орудие казни, и обречённо, словно на плаху, перевела взгляд обратно к коновязи.
Ni siquiera recuerda de quién es, — мелькнуло у Хавьера. Но Боаз не отводил взгляда.
И в ответ на его наблюдение темными блестящими глазами, на её лице, вразрез всей усталости, вспыхнула странная решимость. Резким, почти вызовом, движением она схватила губку, не отрывая глаз от коня.
Боаз фыркнул — коротко, недовольно. На мгновение его взгляд скользнул по Хавьеру, и в нём читался немой, но оттого ещё более явный укор. Затем конь демонстративно, с гордым взмахом гривы, отвернулся к водопою.
И только после этого, словно получив молчаливую пощёчину, Хавьер посмотрел на Хозию.
Старик всё так же курил, но в его прищуренных глазах, всегда готовых к усмешке, не осталось и следа былой иронии. Лишь холодная, безжалостная ясность.
Вместо неё он смотрел на лужу, в которую наступил Суонсон. Вода успокоилась, и в ней снова отражалось небо — чистое, будто его и не касался белый пух, что ещё несколько минут назад лежал на поверхности. Словно Суонсон, сам того не ведая, унёс всю эту призрачную белизну с собой на своих мокрых штанах… или навсегда утопил её в грязи.
Хавьер ощутил на себе тяжёлый, изучающий взгляд и, подчиняясь внутреннему импульсу, обернулся.
Хозия сидел неподвижно, точно вкопанный. Трубка всё так же была зажата в его зубах, а из углов губ медленно струился табачный дым. Воздух вокруг застыл, и дым, не рассеиваясь, повис в солнечных лучах сероватой пеленой, отчего седые волосы старика отливали ослепительным, почти призрачным серебром.
В глубине его голубых глаз, прищуренных привычно, теперь жил тот самый серьёзный, предостерегающий блеск, который Хавьер видел лишь в те редкие мгновения, когда Хозия говорил с Датчем о чём-то важном.
Хавьер не смотрел на Элеонору, но краем зрения уловил мелкое, монотонное движение у корыта. Он закрыл глаза, и сквозь пение алого танагра, словно сквозь толщу воды, до него донесся царапающий слух скрип губки — звук, перекрывавший даже фоновый скрежет точильного камня Мики. Ему не нужно было видеть её, чтобы знать, что происходит. Чтобы понимать, что видит старик.
Перед его мысленным взором встала картина, яснее любой реальности: дрожь в её окровавленных пальцах, остекленевший взгляд, молчаливая, отчаянная покорность, под которой тлела искра борьбы. Та самая искра, что напоминала ему о нём самом — измождённом, загнанном, но не сломленном после побега из Мексики.
Он знал это состояние — пограничное, когда тело, достигнув предела, отпускает последний контроль. Когда ресурсы исчерпаны, и не остаётся сил даже на сопротивление, лишь на пассивное существование.
Та же пустота, что накрыла его в пустыне, когда он бежал, уже почти приняв смерть.
И сейчас он, не видя, чувствовал эту же ватную слабость в её теле, это онемение в кончиках пальцев. Всепоглощающее желание, чтобы наконец оставили в покое.
Жажда тишины — той единственной роскоши, в которой Элеоноре было отказано.
И тут, будто в ответ на эту мысль, узел красного платка на шее Хавьера впился в кожу с новой, почти злой силой. Он не просто мешал дышать — он сдавливал горло, как удавка, напоминая о долге, о слепой верности, о железной воле Датча. Этот платок был его клеймом, его цепью. И сейчас эта цепь душила не только его, но и её — своим молчаливым одобрением происходящего.
Его глупое, непокорное сердце, борющееся не за, а вопреки, билось с такой силой, что, казалось, вот-вот разорвёт грудную клетку. И сквозь этот стук в висках он снова услышал — самый противный звук на свете, отозвавшийся острой болью прямо в сердце.
Скрип губки.
Esto tiene que parar. Algo tiene que parar.
Он резко открыл глаза. Рука взметнулась к шее, пальцы вцепились в влажный и тугой узел. Платок не поддавался. Короткий, яростный рывок — и на мгновение удавка затянулась ещё туже… но тут же, с едва слышным шорохом, узел ослаб.
Хавьер глубоко, жадно вдохнул. Воздух был всё тем же — густым и душным. Но в груди что-то перевернулось, и теперь даже этот тяжёлый воздух был полон кислорода.
Хозия, подносивший трубку ко рту, замер. И усмехнулся — кривоватой, едва заметной ухмылкой, от которой в уголках глаз легла знакомая паутинка морщин. Та самая, что бывала на его лице всегда, когда старик был чем-то глубоко, внутренне доволен.
Не глядя на него, Хавьер уверенно шагнул к гитаре.
Скрип металлической губки в руках Элеоноры врезался в тишину, мерный и неумолимый, будто отсчитывал удары его собственного сердца. Этот звук заглушал всё — и приглушённый гул лагеря, и пение танагра, и даже назойливый скрежет Мики. Мир сузился до двух точек: скрипа, бившего в виски, и цели.
Гитара лежала в грязи, жалкая и покорёженная. Гриф был искривлён, порванная струна закрутилась пружиной, и на её кончике, словно слеза, блестела капля дождевой воды. Дека была в размазанных полосах грязи, а в резонаторное отверстие, полное воды, набились белые пушинки — точь-в-точь такие же, что лежали на светлой косе Элеоноры, своей ослепительной белизной лишь подчёркивая всю грязь мира.
Солнце в зените било в деку, под слоем грязи всё ещё виднелась благородная текстура дерева — упрямая, как память о доме.
Грязь въелась в поры, лоснясь чёрными прожилками, но лаковое покрытие под ней всё ещё отсвечивало на солнце, не содранное, а лишь запятнанное. Под слоем грязи всё ещё виднелась благородная текстура дерева — упрямая, как память о доме.
Рядом, в траве с жёлтыми цветами, лежал клочок порванного белого кружева из её сундука — не тронутый грязью, будто неприкасаемый.
Хавьер присел, сжимая пальцы, оттягивая миг, когда придётся дотронуться до грязной деки. Он морально готовился к приговору: гитара безнадёжна.
Но разве он сам — нет?
И в этот миг скрип губки резко прекратился, оставив после себя звенящую пустоту, в которой лишь стук собственного сердца отстукивал неизбежный приговор.
Он не видел лица Элеоноры, но кожей ощутил её взгляд на себе.
Боль в её глазах, когда он бросал гитару, вонзилась в него сейчас острее. И недавняя рана на ладони, потревоженная струной, кольнула с новой силой. И сейчас недавняя рана на ладони, оставленная сжатой в руке бутылкой виски и потревоженная снова струной, кольнула с новой силой.
Хавьеру отчаянно хотелось верить, что эта боль — не упрёк, а напоминание: гитару нужно починить. А во взгляде Элеоноры — найти если не поддержку, то хоть что-то, пусть даже презрение… Лишь бы не безразличие.
Но даже сквозь боль и палящее солнце, Хавьер почувствовал, как уголки его губ ползут вверх. Хорошо, что он стоял ко всему лагерю спиной, и видел это лишь Боаз. Конь оторвался от водопоя, замер с каплями влаги на морде и уставился на хозяина своими тёмными, понимающими глазами — словно ждал, подобно Хавьеру, наконец-то услышавшего приговор, какого-то действия, какого-то знака.
Пальцы Хавьера сами потянулись к деке гитары. Дерево, лежавшее на солнце, было на удивление сухим, гладким и… тёплым. Это теплое прикосновение на миг напомнило ему горячий песок на берегу Рио-Браво, а не липкую глину Лемойна. И сквозь боль и палящее солнце, он почувствовал, как уголки его губ ползут вверх.
В свете солнца было отчётливо видно, что ливень смыл основную грязь, а та, что осталась, впилась в поры дерева серыми и чёрными нитями. Сам факт её присутствия казался кощунственным, но Хавьер смирился, готовясь узнать, что дерево внутри сгнило.
Он мысленно уже видел, как пытается её починить: вставит новые струны, поправит гриф.
Но дека скорее всего уже промокла насквозь, отсырела и разбухла. Дерево внутри наверняка уже повело. И даже если всё это сделать, из неё никогда уже не выйдет чистого, гармоничного звука — только хриплое, подводное бормотание, уродливая пародия на музыку.
Он поднял гитару. В руках она впервые показалась ему невыносимо тяжелой, будто налитой свинцом сомнений и грязной водой.
Но Хавьер знал: даже чтобы убедиться, что инструмент безнадёжно испорчен, для начала нужно было опустошить его.
С тихим выдохом, прозвучавшим в его ушах как приговор, он уверенным движением перевернул гитару. Вода хлынула из резонаторного отверстия с громким, оглушительным шумом, словно низвергался крошечный, яростный водопад Камберленда, смывая тишину и вынося на поверхность всё, что было скрыто.
И в этой внезапно наступившей за шумом водопада оглушительной тишине, подчеркнутой лишь чьим-то сдавленным вздохом, он кожей спины почувствовал чьё-то внимание. Взгляд, будто раскалённое железо, прожигал ему спину.
Он не оборачивался, следя за тем, как вода, сначала светлая, а к концу — грязно-серая от многовековой пыли и копоти жизни в банде, растекалась тёмной змеёй по высохшей глине. Она потянулась к зелёной поляне, но… обогнула белое кружево, не тронув его. Оно осталось лежать среди жёлтых цветов, столь же чистое, как порхавшие над ними бабочки.
И только тогда, сквозь пелену собственных чёрных пряди, Хавьер позволил взгляду скользнуть в сторону корыта. Щекотания на коже он больше не чувствовал.
Он не смотрел на неё прямо, лишь краем глаза запечатлел картину: она замерла, пристально глядя на гитару в его руках. Блеск её светлой косы с серебристыми переливами на солнце напоминал ослепительную белизну того самого кружева. Он на мгновение представил его в её волосах — так, наверное, она и носила его раньше, до того как Карен и Гримшо, вдохновлённые речью Датча, выбросили его из её сундука.
Светлые волосы, выбившиеся из косы, подчёркивали бледность кожи, а над её головой, словно живое воплощение растоптанной невинности, неспеша кружила белая бабочка.
И этого было достаточно. Её спина, вытянутая в струну, пальцы, бессильно сжавшие губку, — весь её вид, застывший в усталой отрешённости, — обрушился на него. Ему не нужно было видеть её глаз. Эта немота, эта покорность были криком.
И как будто в подтверждение его мыслей, снова послышался срывающийся, неритмичный скрип губки, вторивший ритмичному звуку заточки ножа Мики.
Только сейчас этот звук резал слух не просто как досадный шум, а как звуковое доказательство того, что ничего не изменилось.
И не изменится, если он не сдвинется с места.
Хавьер глубоко вдохнул, словно готовился к приговору самому себе, свидетелем которого был пристально наблюдающий Боаз. Конь замер у коновязи, не отрывая от хозяина тёмного, понимающего взгляда, и даже не заметил, как рядом с лёгким звоном упряжи остановился и был привязан конь Артура.
Сэди, стоявшая у дальнего костра, на мгновение подняла голову. Из-под полей её бежевой шляпы взгляд скользнул по спешившемуся Артуру. Его лицо не выражало ничего, кроме привычной усталости, но всё же выдавало лёгкое раздражение глубокой складкой между нахмуренных бровей.
Сэди лишь нахмурилась в ответ и молча отвернулась, снова высматривая что-то в лесной чаще и держа наготове блеснувший металлическим серебром потёртый карабин — без слов понимая, что сейчас нужно Артуру, который уже отстёгивал от седла две неощипанные туши индейки с белыми перьями.
Звонкий шум захлопанных крыльев и тяжёлый запах болотной грязи, доносившийся от туш, на миг вернул Хавьера в реальность лагеря. Он снова стоял над своей гитарой, и ветер снова трепал ему лицо выбившимися прядями.
Не обращая внимания на них, Хавьер пальцами с въевшейся грязью под ногтями дотронулся до деки изнутри.
Ожидаемо мокрая.
В груди у Хавьера что-то сжалось, оборвалось — словно лопнула струна внутри него самого. Он сам позволил умереть той части своей души, что напоминала о доме, о музыке, о дяде, которого он уважал за верность принципам и непримиримость к несправедливости.
Да, можно купить другую гитару, но не купить память, вложенную в этот инструмент.
Желая окончательно подтвердить самому себе, что ничего не спасти, он с силой надавил ногтем на влажное дерево изнутри.
Но… дерево не поддалось.
Не размокло.
Не сгнило.
И тут он ощутил, как сердце забилось чаще, а уголки губ против воли поползли вверх от странной, внезапной смеси радости, облегчения и понимания. Эту улыбку он даже не пытался скрыть.
¡Todavía no! — пронеслось у него в голове.
А значит, её можно спасти!
Нужно! Нужно для начала хорошо просушить дерево деки!
Рядом послышались тяжёлые шаги. Хавьер резко обернулся, скрывая улыбку, и наклонился к гитаре, делая вид, что разглядывает что-то на деке.
Скрываясь за пеленой тёмных прядей, Хавьер услышал тяжёлые шаги с едва слышным звоном металлической шпоры. Артур прошёл мимо, не глядя на него, его взгляд был устремлён куда-то в сторону стола Пирсона. В его руках, болтаясь за шеи, были две большие неощипанные индейки. Тушки целые, аккуратные, хоть и не слишком упитанные; лишь на голове каждой виднелось небольшое аккуратное кровавое пятно.
— Y aprendió a cazar, no a masacrar, — тихо произнёс он, и на его губах дрогнула короткая, тёплая улыбка.Ведь он и сам понимал: научиться охотиться с винтовкой, метко попадая в голову птицы пулей мелкого калибра, — куда сложнее, чем просто превратить её в кровавый фарш из дробовика.
Когда Артур проходил мимо, старик усмехнулся в свою трубку, и в его глазах мелькнуло удовлетворение — словно он подумал о том же, что и Хавьер.
Чёрные кожаные сапоги Артура были в грязи, с налипшей тиной и клочьями травы, словно он долго и безуспешно бродил по болотам, выслеживая добычу. Сейчас в его усталой, но твёрдой походке читалось, как это его вымотало, но, не оборачиваясь и не глядя по сторонам, он уверенно шагал к столу Пирсона.
Тот, сгорбившись над котлом, мешал половником с покорёженной черной от нагара ручкой томатную похлёбку, на поверхности которой лопались пузыри. Пар, застоявшийся в безветрии и клубившийся, словно дым от самокрутки Карен, бил ему в лицо, но Пирсон, казалось, не замечал этого.
Так же, как не замечала Карен, сидевшая в густой тени навеса, пепла, что с её самокрутки осыпался на лежавшую на коленях серую рубашку Шона, покрытую её же бурыми пятнами засохшей крови. Яркое солнце, бившее в землю в двух шагах от неё, лишь подчёркивало мрак её укрытия; некогда золотые, яркие кудри, лишённые света, казались тусклыми и безжизненными, а её взгляд, устремлённый в одну точку, был пуст.
Пирсон, словно кожей ощутив приближение Артура, резко выпрямился и кряхнул — словно человек, надолго застывший в одной позе и заставивший свои кости и мышцы двигаться вновь. Его грязная рубашка, в бежевых потных пятнах на спине и с застарелым, въевшимся пятном то ли от крови, то ли от томатной похлёбки на боку, сползла наверх, обнажая добрую половину пивного живота.
— Чем вы хотите нас порадовать на ужин, мистер Морган? — произнёс он на удивление вежливым тоном, полным затаённой надежды. На этих словах он с театральным жестом поправил свою чёрную шляпу-цилиндр. — В прошлый раз утром вы принесли целого оленя, и мне как раз хватило мяса, — здесь его голос обрёл едкое, пробивающееся сквозь вежливость самодовольство, и он горделиво вскинул подбородок, — чтобы приготовить сытную вкусную похлёбку на двадцать человек.
Claro, si no te alabas tú mismo, nadie lo hará… Особенно если талант — придавать любому мясу вкус старой подошвы, — мысленно фыркнул Хавьер.
Его пальцы, словно сами по себе, нашли привычное утешение в грифе гитары, интуитивно ощущая знакомую геометрию натянутых струн — якорь нормальности за эти четыре года в лагере. Но когда подушечки пальцев скользнули по оголённым ладам, где струн не хватало, его сквозь отстранённую иронию пронзила острая, знакомая досада.
Боковым зрением он уловил, как Элеонора у корыта едва заметно усмехнулась, и от этого короткого выдоха светлые волосы, обрамлявшие её лицо, слабо пошевелились. И его снова пронзило то самое острое понимание, что возникало при встрече взглядов. Теперь ему не нужно было искать её глаза — тихая усмешка Элеоноры была зеркалом его собственных мыслей.
Это мимолётное единение, впрочем, длилось лишь до тех пор, пока его не разорвал приглушённый, но отчётливый звук.
Артур в ответ опустил голову, скрывая лицо в тени под полями шляпы, и с тихим глухим стуком бросил две неощипанные тушки на обшарпанный, почерневший от влаги и въевшейся крови стол Пирсона.
Улыбка медленно сползла с обветренного лица Пирсона, когда он увидел не самых упитанных птиц.
Пирсон чуть наклонил голову, чтобы разглядеть их получше, и тень от полей его шляпы-цилиндра наполовину скрыла лицо, оставив видимыми лишь скептически поджатые губы и выдавшийся вперёд второй подбородок. Пирсон глубоко и устало выдохнул.
Он посмотрел на них свысока, поджав губы со скептически-досадливым выражением, отчего его второй подбородок выдался вперёд. В его голубых глазах не было злости, лишь начинавшийся сложный мыслительный процесс: как накормить двадцать человек этим.
Vamos, dilo. Dilo que es poco. Sé aún más obvio, — мысленно подначил его Хавьер, и его пальцы, будто сами собой, интуитивно сжали струну на грифе.
Гитара издала слабый, едва слышимый звук, похожий на расстроенный скрип — ничего общего с чистой, гармоничной нотой. Этот хриплый звук резанул его музыкальный слух.
Элеонора, снова тянувшая израненную ладонь к губке, едва заметно, почти с укором, наклонила голову в его сторону, посмотрев куда-то на высыхающую лужу, где белый пух уже почти полностью вытеснил воду.
И его собственная досада от фальшивого звука вдруг обострилась, став острой и разделённой. Она слышала. Слышала этот стон его дурацкой, сломанной гордости.
La repararé, — мысленно, но с железной уверенностью пообещал он, сжимая гриф так крепко, словно давал клятву. И себе, и ей.
Артур глубоко вздохнул, опустив голову и уставившись куда-то под ноги, словно не замечая падающих ему под сапоги зелёных листьев. Затем взгляд его упёрся в сторону пирса, чтобы после коротко скользнуть к его палатке, где под навесом лежала аккуратно собранная удочка, а рядом — коробка с червями.
Артур глубоко вздохнул, опустив голову и уставившись куда-то под ноги, словно не замечая падающих ему под сапоги зелёных листьев. Затем взгляд его упёрся в сторону пирса, чтобы после коротко скользнуть к его палатке, где под навесом лежала аккуратно собранная удочка, а рядом — коробка с червями.
Именно этих червей, на которых, как Хавьер знал по опыту, особенно хорошо шёл окунь, он и подложил Артуру вчера вечером. Этот простой жест молчаливой поддержки — положить червей тому, кого он давно считал братом, — родился сам собой, пока он безуспешно чистил гитару, став естественным продолжением его собственной досады.
А за найденный олеандр Хавьер уже отблагодарил иначе — пропитав ядом лезвия метательных ножей и оставив в палатке Артура на столике рядом с банкой червей.
На берегу, неподалёку, малыш Джек в своей поношенной синей рубашке, с аккуратными, подобранными в тон заплатками на мягкой хлопковой ткани — работами рук Эбигейл, бегал по песку, волоча за собой палку. Палка оставляла на мокром песке извилистый след, и Джек, беззаботно смеясь, наблюдал, как с каждой новой накатывающей волной его рисунок бесследно исчезал.
И в тот миг, когда взгляд Артура нашел мальчика, его губы тронула едва заметная, кривоватая улыбка, а в голубых глазах вспыхнула та редкая теплота, что на мгновение смыла всю усталость.
Горькая усмешка тронула губы Хавьера. Он, как и Артур, и многие здесь, подкладывал Джеку конфеты или мастерил игрушки из подручного хлама — жалкие попытки купить мальчику крупицу беззаботности в этом хаосе.
Чтобы мальчик не задавался вопросами, почему ему приходится спать в палатке, а не в доме, и почему в похлёбке из картофеля и укропа от мяса индейки остался один лишь запах.
Артур перевёл нечитаемый взгляд обратно на свою палатку. Тени от навеса не было, и брезент, залитый палящим солнцем, казался выцветшим и безжизненным. Рядом с сундуком, обитым шкурой пумы, на грубом столике лежала та самая сложенная удочка.
Артур смотрел на удочку с лицом, которое снова застыло и не выражало ровным счётом ничего — и это вновь вернувшееся отсутствие эмоций кричало громче любых слов о его глубокой, физической неохоте снова идти на рыбалку.
И тут настойчивый скрежет заточки ножа Мики, отбивавший такт его безделью, заставил Артура резко перевести взгляд прямо перед собой — на центральную площадку лагеря, где за столом, будто на троне, восседал Мика.
Контраст резал глаз: Мика, восседавший за столом как на троне, и Артур, спину которого гнула невидимая тяжесть. Скрип точильного камня был насмешкой над молчаливым долгом. Этот скрежет был звуковым воплощением той несправедливости, что отравляла саму идею «семьи», и, глядя на застывшую спину Артура, Хавьер мог лишь догадываться, какая буря поднимается в нём.
Тень от белой шляпы Мики падала на его лицо, делая и без того острые черты ещё резче и безжалостнее. Мика, не отрывая взгляда от лезвия, водил им по камню, и отполированная сталь отбрасывала слепящего солнечного зайчика, который плясал по земле, ныряя в высыхающую лужу, где в мутной воде плавали комки засохшей грязи, песка и красной глины Лемойна.
Артур, смотря на Мику, поджал губы, поправил свою чёрную шляпу и опустил подбородок, уставившись на свои испачканные грязью Лемойна сапоги. Затем он глубоко вздохнул, несколько секунд смотря на Джека, что-то рисовавшего палкой на песке. Перед тем как сделать шаг, он на мгновение задержал взгляд на мальчике, у ног которого на песке, не заботясь о том, что пачкает юбку, сидела Эбигейл, закатывая ему рукава поношенной рубашки.
Артур поджал губы и спокойно выдохнул, несколько секунд смотря на Джека, что-то рисовавшего палкой на песке. Затем привычным, почти ритуальным движением он поправил свою потрёпанную шляпу с подвязанной веревкой-бичевкой, концы узла которой безвольно шевелились на ветру. Хавьер знал — этот жест всегда был точкой невозврата. И хотя он не видел лица Артура, отвернувшегося к пирсу, в затылке и напряженных плечах читалась та самая молчаливая решимость, которая всегда появлялась в его глазах после этого жеста.
Артур задержал взгляд на мальчике, у ног которого на песке, не заботясь о том, что пачкает юбку, сидела Эбигейл, закатывая ему рукава поношенной рубашки. Они были видны на фоне ряби воды, что блестела и переливалась под солнцем. Отсюда, издалека, она казалась настолько чистой и синей, что на мгновение напомнила Хавьеру воду в Рио-Браво.
Como los ojos del cielo sobre Sonora. Sus ojos.
И словно отвечая этой мысли, его собственный взгляд снова нашел Элеонору. Рисунок на её платье цвета морской волны переливался серебром под легким, едва заметным ветерком, а светлые волосы, выбившиеся из косы и обрамлявшие лицо, слиплись от пота. Она с абсолютно безэмоциональным, пустым лицом протирала полотенцем тарелку, глядя исключительно перед собой, но даже отсюда Хавьер видел, как на грубой ткани полотенца проступали свежие, ржавые следы сукровицы, смешанной с гноем.
И тогда Артур сделал это — короткий, но уверенный шаг по направлению к своей палатке. И Хавьер точно знал, зачем. Он шел за удочкой.
Eso es lo único que puede hacer que Arthur vaya a pescar: su sentido del deber para con los que él considera familia.
Но Пирсон, ощутив, что пауза затянулась и Артур начал уходить, вдруг улыбнулся совершенно несвойственной ему искренней улыбкой, глядя ему в спину.
— Огромное спасибо, мистер Морган, — сказал он, с глухим стуком положив тушку индейки покрупнее на стол для разделки. Слова его прозвучали без привычного желания угодить или скрытого упрёка. В голосе была лишь простая констатация и признание факта, принятого как данность: неудачи случаются.
Артур, уже отходя, обернулся через плечо и коротко, почти незаметно кивнул, прежде чем твёрдым шагом направиться к своей палатке.
Пирсон, бросив вслед последний взгляд, уверенно сжал в кулак перья на тушке и резким движением, с едва слышным шелестом, начал её ощипывать. Мелкие перья, которых было не так много, подхватывались ветром и кружились в воздухе, тогда как крупные он методично складывал в растущую кучу размером с его собственный кулак. Между его бровей залегла глубокая складка — словно разделка туши занимала теперь весь его мыслительный процесс, будто это было единственное, что могло хоть как-то упорядочить этот день.
Голоса стихли, и на смену им пришла привычная симфония лагеря: потрескивание дров в костре, храп Дядюшки и Шона, словно старавшихся перекричать друг друга, настойчивый стук топора Чарльза, вторивший стуку дятла в лесной чаще. Стук топора отбивал ритм сердца Хавьера, а скрежет точильного камня Мики отдавался в висках тупой, слабой головной болью — остатками похмелья. Всё это сливалось в один оглушительный гул, который показался особенно пронзительным оттого, что в нём не было самого мерзкого звука на свете — скрипа губки по тарелкам.
Хавьер выпрямился, сжимая в руке покорёженный гриф гитары. Инструмент казался непривычно тяжелым — то ли от деформированного дерева, то ли из-за двух недостающих струн, то ли потому, что внутрь деки натекла вода, — и эта неестественная тяжесть отдавалась в его пальцах тупым упреком.
Кожей спины он ощутил знакомое покалывание — за ним наблюдали. Но взгляд был не прямым, а скользящим где-то рядом, будто Элеонора смотрела не на него, а на пространство вокруг него. Такой прием он и сам использовал, следя за кем-то в лагере, — притворное безразличие, маскирующее пристальное внимание. Но сейчас, в контексте их молчаливого диалога, эта уловка не работала.
Спину его прожигал двойной взгляд — Хозии и Элеоноры. Он был уверен, что она видит и его, и гитару, и всю эту жалкую картину.
Медленно, почти нехотя, он повернулся к ней.
Зачем? — он не мог ответить. Он знал, что в этих синих, как небо Соноры, глазах увидит то, что заслужил.
Но Элеонора смотрела не на него, а на гитару — с тем же сочувствием, что дарила Суонсону, словно не видя самого Хавьера.
Однако стоило ему чуть приподнять инструмент за гриф, её глаза встретились с его глазами, и в них вспыхнуло презрение.
Презрение к тому, что он сделал с гитарой.
А он читал в нём всё: и свою жалкую подачку с мазью, и свои попытки помочь ради одобрения, а не ради неё.
Sí, me lo merezco, — мысленно выдохнул он, глядя на неё. И принимаю это.
И с этим признанием на него снизошло странное спокойствие.
Принятие. Боязнь увидеть этот взгляд, ещё недавно вселявшая ужас, казалась теперь чем-то далёким.
Подсвеченные солнцем растрёпанные пряди её волос казались ему нимбом, и в этом ослепительном сиянии мельчайшие, невидимые издалека шрамы на её виске будто растворялись, сливаясь со светом.
Но Хавьер знал — они были там. Её прошлое, о котором он не знал и уже никогда не узнает, навсегда вписанное в кожу. И это осознание пронзило его горьким уколом сожаления.
Её взгляд был приговором, который он принял безропотно.
Но в этот миг со стороны коновязи послышалось короткое, одобрительное ржание.
И в глазах Элеоноры, поверх презрения, мелькнуло… недоумение. Она чуть повернула голову в его сторону, и в этот миг солнечный свет, пробивавшийся сквозь листву, выхватил из глубины её зрачков тот самый редкий, уловимый лишь при определённом освещении фиолетовый оттенок. Словно она увидела в его взгляде что-то, чего не ожидала, чего-то, что спутало все её карты.
Она покачала головой, словно отгоняя неверную мысль, — словно сама не хотела видеть того, что ей открылось, — и на мгновение прикрыла глаза, будто не в силах вынести то, что увидела.
В свете солнца её платье цвета морской волны отливало серебром, лишь сильнее подчёркивая её чужеродность в этом лагере. Она согнула руку так, что порванный рукав слился с тканью платья, и со стороны казалось, что он цел — маленькая, жалкая попытка сохранить видимость порядка там, где его уже не было.
Она опустила глаза к тарелкам, больше не глядя ни на кого, словно не замечая падающих в корыто зелёных листьев, и снова, сдавленно и противно, заскрипела губка по металлу.
¿Y qué más esperaba, si me lo tengo merecido?
Он усмехнулся, глядя вниз на высохшую лужу, на месте которой теперь лежали воздушные комки неестественно белого, чистого пуха.
Он сделал уверенное движение и, бережно обхватив корпус, поставил гитару, прислонив её к стволу дуба, туда, где светило солнце. Гриф в его руке был тёплым — он нагрелся от его ладони, и это ощущение, несмотря на отсутствие двух струн и всю её покалеченность, всё равно казалось глубоко правильным и привычным.
Она стоила того, чтобы за неё бороться.
Теперь её нужно было высушить.
Боковым зрением он видел, как за ним пристально наблюдал Хозия. Старик держал во рту трубку, из которой уже не шёл дым — табак истлел, но он по-прежнему сжимал её в зубах, словно это помогало ему сосредоточиться на наблюдении.
Голубые глаза старика, прищуренные от привычки всматриваться в даль, сейчас выдавали не просто внимание, а живой, неподдельный интерес. И этот интерес, холодный и аналитический, оказался до боли знакомым — смутное, но яркое эхо того же самого взгляда, что он только что видел у корыта.
Когда Хавьер выпрямился, с юго-запада — оттуда, где лежала Мексика, — донёсся тёплый порыв ветра. Он принёс с собой давно позабытый, но до боли знакомый аромат — сладковатый, пыльный запах цветущих апельсиновых деревьев, напоминавший о доме. Хавьер глубоко вдохнул, наслаждаясь этим мигом, и старался не думать, почему так далеко от дома он снова ощущал этот запах — словно призрак, занесённый через полконтинента.
Со стороны коновязи донёсся тяжёлый стук копыт, сразу перешедший в характерный, грузный топот и громкое, небрежное звяканье шпор и сбруи. Даже не оборачиваясь, Хавьер понял — это Билл. Слезал он с седла всегда как мешок с картошкой, с одним и тем же утробным ворчанием и дребезжанием железа.
Хавьер на мгновение поднял взгляд сквозь салатовую крону дуба, сквозь которую пробивался солнечный свет, к ослепительно-синему небу, где в зените стояло солнце, и перед глазами заплясали чёрные и красные мушки.
Судя по тому, что Билл всё ещё возился у коновязи, не следуя прямиком к столу Пирсона, он, скорее всего, снимал с крупа своего Смуглого Джека тушу оленя.
Bill… Otra prueba más de que Hosea puede llegar a cualquiera.
Хавьер почувствовал, как уголок его губ пополз вверх, а сердце наполнилось странной теплотой и гордостью за старика — за то, что тот, в отличие от Датча, часами просиживавшего в своем шатре за белой, в серых разводах грязи, тканью, всё ещё не утратил того самого огонька, того желания помогать и направлять тех, в ком видел искру.
Он перевёл взгляд на Хозию. Старик сидел под навесом своей палатки, которую делил с Ленни и Биллом. Книга в тёмно-синей обложке и потрёпанная кожаная сумка с травами всё так же лежали у его ног на спальном мешке.
Теперь он держал потухшую трубку уже в руке, и потертое лакированное дерево её чуть блестело на солнце — словно материальное подтверждение той внезапной, безрадостной ясности, что осела в нём вместе с осознанием: табак в ней полностью истлел. Его голубые глаза, смотревшие в сторону коновязи, не выражали ровным счётом ничего.
И, глядя на него, Хавьер ощутил непонятную тревогу — словно старик не разделял ни его гордости, ни его радости, а видел в этой ситуации что-то иное, что-то недоступное Хавьеру.
И стук топора Чарльза, уходивший эхом в лесную чащу, и скрежет ножа Мики, остававшийся в лагере тянущим надрывным аккордом, — всё это перекрыли тяжёлые шаги Билла, направлявшегося к центру лагеря. На его шляпе виднелся прилипший мокрый жёлтый листок. Белая хлопковая рубашка в крупную синюю клетку была покрыта следами застарелого, пожелтевшего пота.
В загорелой руке с закатанным рукавом он ладонью держал за уши неосвежёванную тушку белого зайца. На голове зверька виднелись бурые подтёки запёкшейся крови, безжалостно размазанные по белоснежному меху.
— Ну что, бездельники, Билл Уильямсон сходил на охоту!
Qué? — мысленно вырвалось у Хавьера, и он сам не заметил, как прошептал это слово губами.
Билл широко расставил руки, привлекая к себе внимание, и тушка зайца беспомощно заболталась в его потной ладони. Билл остановился почти у самого корыта Элеоноры.
Хавьер перевёл взгляд с Билла на Элеонору — на её нечитаемый взгляд, чем-то до боли напомнивший тот же отстранённый, аналитический взгляд Хозии. И сердце его пропустило удар, сжавшись увеличивающимся тупой болью комком разочарования — за Хозию, за себя, и, как ни странно, даже за этого неуклюжего Билла.
Она перевела нечитаемый взгляд с размазанной по белой шерсти крови на самого Билла, и уголок её губы дёрнулся в мгновенном, сдавленном отвращении. Не опуская головы, она медленно осмотрела его снизу вверх — с грязных сапог до самодовольного лица.
Хавьер глубоко вдохнул, но в лёгкие ударил снова ставший приторно душным воздух, в котором не осталось ни следа запаха апельсиновых рощ, ни свежести после дождя. Лишь вонь томатно-рыбно-мясной похлёбки Пирсона, запах гари от костра и дым самокрутки Карен, а ветер донёс едкий запах немытого тела Билла. Единственным, что ещё позволяло дышать, был ослабленный ранее красный шейный платок.
И в этот миг, от резкого окрика Билла, алый танагр на ветке дуба умолк на полуслове.
Элеонора глубоко вздохнула, и в этом движении платье, до того отливавшее серебром на солнце, там, где узор не был виден, проявило насыщенный голубой цвет — точь-в-точь как шелковая жилетка Хозии.
Словно не замечая Билла, она не опустила головы, а с новым рвением принялась тереть тарелки, сжимая в израненной ладони эту мерзкую, холодную металлическую губку — словно старалась хотя бы так заглушить его слова. И в этот миг Хавьеру показалось, что скрип губки стал ещё пронзительнее и противнее.
Билл недовольно фыркнул в её сторону, словно кожей ощущая её молчаливое презрение, и Хавьер увидел, как тот с высоты своего роста с таким же нескрываемым презрением, сморщив нос, посмотрел на Элеонору.
Рука Хавьера интуитивно потянулась к резной рукояти ножа. Когда пальцы наконец ощутили желанную прохладу металла, это служило не столько спасением от духоты, сколько убеждённостью: если ситуация выйдет из-под контроля и Билл, несмотря на своё обычно обходительное отношение к женщинам в лагере, переступит черту — Хавьер поговорит с ним на том языке, который тот точно понимал, в чём Хавьер неоднократно убеждался.
На языке насилия.
Даже если это привлечёт внимание всего лагеря.
И внутри него теплилась слабая надежда: Билл — мужчина, то на насилие по отношению к нему Элеонора не должна отреагировать так, как на утренний разговор с Карен у корыта.
Но Билл, лишь резко поправив шляпу на голове — и каким-то чудом приклеевшийся мокрый жёлтый листок продолжал оставаться на ней, — презрительно сморщил нос в сторону Элеоноры и, словно давая ей понять, что она не стоит его времени, повернулся тяжёлой походкой к центру лагеря, чуть встряхнув зайца за уши. Тушка качнулась на весу, с безвольно болтающимися белыми лапками.
— Сегодня на ужин у вас всех наконец-то будет мясо! — провозгласил Билл, глядя в сторону пирса, где Артур ловил рыбу, его плечи были чуть сгорблены, и он ударил себя по шее, отмахиваясь от мошкары.
И в этот миг Хавьер ощутил, как снова потянул со стороны пирса свежий, чуть прохладный ветерок — тот самый, что принёс ему когда-то запах апельсиновых рощ.
¿En serio? Один заяц на двадцать человек?
Слова Хозии — «Специально из себя дурака строишь, или просто сам по себе тупой?» — зазвучали сейчас с новой, горькой прозорливостью.
Билл прошёл через лагерь, заяц в его руке казался несуразно маленьким, но он нёс его с такой важностью, будто это была тушка легендарного гризли.
И тут Хавьера, будто ударом, осенило. Он смотрел на Билла, а видел — себя. Не себя нынешнего, а того, прежнего, что бросал гитару в грязь в приступе ярости. Того, кто ждал похвалы за мазь, как Билл — за зайца.
Взгляд его скользнул к пирсу, где спиной к лагерю стоял Артур, и к корыту, где Элеонора с таким отвращением терла тарелки. Эти образы — усталая спина охотника и спокойная, но твердая решимость у реки — сложились в неудобную картину. То, что он тогда не понял у реки при разговоре с Элеонорой, но что сейчас, под взглядом Хозии, сложилось в ясную, неудобную картину.
Мика, не отрываясь, продолжал точить нож, смотря на лезвие и усмехаясь каким-то своим мыслям. Лезвие в его руках ловило солнце и отбрасывало слепящего зайчика прямо на вонючую мусорную кучу Пирсона, возле которой споткнулся и теперь пытался подняться пастор Суонсон. На чёрном пальто пастора, помимо грязи, теперь прилип ощипанный белый пух индейки.
Al menos alguien encontró su lugar en la vida.
Суонсона ему не было жаль — тот сам этого добился. Но и сочувствия пьяница не вызывал, ведь сочувствовать такому — значит не уважать себя.
Карен, сидевшая в полосатой тени навеса, вытянула белую нитку из рубашки Шона, порвав её зубами. Иголка в её руке на мгновение блеснула на солнце. Её золотые кудри, освещённые лишь наполовину, сияли, а на ярко накрашенных губах играла довольная улыбка.
Но когда она разглаживала эту же рубашку и заметила у ворота пятна собственной крови, в ее зелёных глазах не было и капли того живого блеска, что был во время недавней перепалки с Гримшо.
Где-то у берега доносился смех Джека, то и дело перекрываемый скрежетом точильного камня Мики — неизменным, как сама эта душная бесконечность.
Мальчик бросал палку Кейну, и весёлый лай пса, приносящего её обратно, на секунду прорывался сквозь мерзкий скрежет, чтобы тут же утонуть в нём.
Единственным, кто следил за Биллом помимо Хавьера, был Хозия. Только стоило Биллу повернуться в его сторону, как старик тут же уставился куда-то в сторону дальнего костра Сэди. Но по знакомому прищуру, от которого у глаз ложилась паутинка морщинок, Хавьер знал — Хозия наблюдал за всем. Его губы были сжаты в тонкую белую линию.
И единственным, кто повернулся к Биллу, оказался Пирсон. Тот, мешавший похлёбку, лениво повернулся и неспеша поплёлся к разделочному столу, где над тушками индейки уже вились чёрные мухи. Едва он подошёл, мухи разом взметнулись прочь, и он, взяв тесак, блеснувший в свете солнца, одним рубящим уверенным движением, с противным хрустом, отсек голову первой индейке.
В этот самый момент, словно желая, чтобы хотя бы Пирсон обратил на него внимание, Билл уверенным, нарочито размашистым жестом швырнул своего зайца на тот же стол.
Пирсон, уже занёсший тесак над второй тушкой, сразу же посмотрел на Билла нечитаемым взглядом, медленно опуская окровавленное лезвие. На стали виднелись мелкие сгустки крови, отчего оно уже не так ярко блестело на солнце.
Он ничего не сказал, уставившись куда-то сквозь Билла — казалось, он смотрел, как на расстёгнутом вороте рубашки Билла темнели пятна пота, а на волосах на его груди блестели капли. Охота в такую жару в Лемойне — то ещё испытание. Ещё одна из причин, по которой Хавьер предпочитал рыбалку.
Пирсон посмотрел на Билла и, натянуто вежливо улыбнувшись, сказал:
— Спасибо, мистер Уильямсон, — после чего запястьем поправил шляпу-цилиндр, не желая пачкать грязными руками, в крови и прилипшем белом пухе от индейки, то, что по какой-то нелепой причине считал своей ценностью. И, снова посмотрев на лежащую на столе тушку индейки, словно это было единственное, что его сейчас интересовало, тут же снова занёс тесак над второй тушкой.
Тесак ударил по столу с глухим звуком, но звука ломающихся костей не последовало. Пирсон недовольно поджав губы, в раздражении вздохнул, не поднимая взгляда от тушки. А Билл, словно поняв, что от Пирсона он более ничего не дождется — того, чего продолжал ждать, — отвернулся от него вполоборота и крикнул на весь лагерь, словно стараясь своим басом заглушить и смех Джека, и звук заточки Мики:
— Мясо!
И в этот миг его глаза горели лихорадочным огнём, в котором уже угадывалась наступающая пустота — та самая, что он смутно ощущал, но в которую боялся вглядеться.
И в наступившей тишине — ведь даже скрежет Мики затих, — алый танагр вспорхнул с ветки. Звук его крыльев показался Хавьеру нарочито громким, оглушительным в этой внезапной пустоте, с которой Билл остался один на один.
Так же, как когда-то и он сам, стоя над своей гитарой, брошенной в грязь.
Со стороны корыта донёсся противный скрежет — металлическая тарелка выпала из рук Элеоноры. Сэди у дальнего костра рефлекторно вздрогнула, резко переведя взгляд на Билла и чуть приподняв карабин; её белая рубашка на солнце казалась ослепительно белоснежной.
Пирсон размашистым движением опустил тесак на шею второй индейки, и воздух разорвал противный хруст, смешавшийся с глухим ударом лезвия о дерево разделочного стола.
Билл смотрел на это лезвие, словно оно разрубало не только птичьи шеи. Во взгляде его было нечто, отозвавшееся в самом Хавьере — до боли знакомое.
Та же жажда, что глодала когда-то и его. Но если боль Элеоноры сжимала ему горло, заставляя действовать, то вид Билла вызывал лишь тягостную пустоту. Не сочувствие, а омерзение — будто он смотрел в кривое зеркало, показывающее, во что может превратиться его собственная тоска по признанию, если дать ей волю.
У пирса Артур лениво шлёпнул себя по шее, прихлопнув докучливого комара, и с выражением глубочайшей скуки посмотрел в сторону кричащего Билла. Затем, одним привычным движением поправив свою чёрную шляпу, он снова отвернулся к воде — словно всё это шоу стоило не больше внимания, чем очередная поклёвка.
Билл, стоя по центру, тяжёлыми шагами описывал круги на одном месте, шаркая сапогами и поднимая облачка красной глиняной пыли, в которых кружился белый пух, и в миг, когда он отвернулся, на него посмотрела Мэри-Бет.
Она сидела под навесом палатки с книгой и носком для штопки на коленях, её длинные, завитые в кудри темно-русые волосы, частично убранные в небрежный пучок, лежали на плечах, и в её глазах мелькнула странная смесь жалости и облегчения. Потертые позолоченные пуговицы на её платье тускло блестели на палящем солнце.
¡Qué patético! — чуть слышно прошептал Хавьер, и губы его ощутили сладковатый, почти удушливый от зноя и влажности воздух.
Он понимал — это облегчение в её глазах рождалось от осознания, что она не на месте Билла. И сам он не хотел бы когда-либо увидеть подобный взгляд, обращённый к себе. Никогда.
В этот момент его взгляд сам собой нашёл Элеонору. Та с глубоким, почти болезненным облегчением наконец бросила губку в корыто и принялась смывать с металлической тарелки мыльную пену, не замечая его взгляда. И, глядя на неё, Хавьер думал, что гораздо лучше любая искренняя эмоция — от презрения до ненависти.
Это честнее. Уважительнее.
Особенно если этого уважения, быть может, и не заслуживаешь.
Поправив шляпу, он ощутил, как поля его чёрного котелка раскалились на солнце, и по этой причине понимал, почему настоящая жалость искреннему сочувствию не ровня.
Только Билл медленно повернулся и словно продолжал ждать чего-то. И медленно почти неверенно повернулся к сидевшей под навесом Мэри-Бет.
Но та, будто уколотая, тут же опустила голову, уткнувшись в книгу на коленях, — за мгновение до того, как их взгляды могли встретиться.
И тогда, окончательно потерянный, его взгляд с мольбой устремился к Хозии — казалось, всё его существо застыло в ожидании хоть какого-нибудь знака, любого движения, что могло бы стать подтверждением: старик видит его старания.
Хозия, нарочито удивлённо приподняв брови, ловким движением словно вспомнил, что трубка пуста. С театральной медлительностью, более свойственной Датчу, он достал из металлического короба щепотку табака и принялся с медитативной тщательностью набивать её.
Мимо Билла, не глядя на него, прошёл Чарльз с новой охапкой дров для костра Сэди. Его синяя рубашка в белый горошек была покрыта пятнами пота и усеяна мелкими прилипшими опилками, а длинные чёрные волосы слиплись на висках.
Хавьера не покидало острое чувство дежавю. В этом жесте Хозии, в его ритуальной медлительности, было что-то от Элеоноры. И в поведении Билла — эхо его собственных недавних терзаний.
Наступившая тишина была настолько густой, что резала слух. И первым, кто ее разрезал, был знакомый, противный скрежет — Мика, словно наслаждаясь моментом, снова принялся точить свой нож. Звук был нарочито медленным, впитывающим в себя все внимание.
Его тут же перекрыл глухой, тяжелый стук — у дальнего костра Сэди, Чарльз выронил из рук охапку дров. Поленья с шумом покатились по земле, но в этой звенящей пустоте звук показался Хавьеру оглушительным.
И тут, вонзившись в самую сердцевину этой неестественной тишины, снова послышался тот самый звук — скрип губки в руках Элеоноры.
Противный, царапающий, безнадежный.
Он прозвучал для Хавьера громче любого удара топора, резнув по сердцу ледяной ясностью: Медлить больше нельзя.
Пирсон, занёсший тесак над грудной клеткой индейки, обернулся, стоя у котла, с видом человека, которого отрывают от важной работы. Его взгляд скользнул по Биллу, который так и стоял посреди лагеря с рассеянным, потерянным выражением лица и жёлтым листком, намертво прилипшим к полям его шляпы, — словно повар лишь сейчас окончательно заметил, что тот всё ещё не ушёл.
— Я что… не достаточно громко тебя поблагодарил, Уильямсон? — проговорил он, не повышая голоса, но этот полушепот, прозвучавший в звенящей тишине, был громче любого крика.
Билл, словно не зная, что делать дальше, беспомощно озирался в надежде, что если не Хозия, то хоть кто-то его заметит. Размашистым, привычным жестом, в котором сейчас сквозило одно отчаяние, он поправил шляпу — и не заметил, как с её полей, кружась в неподвижном воздухе, сорвался и упал в лужу тот самый жёлтый листок.
…Билл, словно не видя, коротко кивнул сам себе, наступил сапогом на упавший листок и медленно, тяжело зашагал к фургону Пирсона с обратной стороны.
Ярко-жёлтый листок, ещё секунду назад выделявшийся на тусклой земле, мгновенно вмялся в грязь, слившись с ней воедино.
И то, что сейчас произошло, было… закономерно. Судя по тому, с какой нарочитой, почти театральной медлительностью Хозия сейчас набивал трубку — совсем не так, как тогда у реки, где он быстрыми, уверенными движениями доставал табак из своего металлического серебристого коробка, — Хавьер понял: достучаться старик может лишь до того, кто готов слушать и слышать.
А не до любого.
И в этой намеренной замедленности, в этом отсутствии прежней энергии, Хавьер с болезненной ясностью читал, что сам Хозия не просто чувствовал это — он смирился.
Сейчас, в отличие от Мэри-Бет с её противной, унизительной жалостью, Хавьер ощутил, как внутри, в самой глубине груди, до боли сжался тугой ком.
Но это была не жалость.
Это было горькое, едкое сочувствие, смешанное с… благодарностью.
Por mostrar el abismo al que no debo caer.
Его взгляд скользнул к пирсу, где Артур, не обращая внимания на весь этот цирк, продолжал отмахиваться от назойливых комаров на раздражающей его рыбалке — лишь для того, чтобы у банды на ужин была еда.
Чарльз, молча, подносил новые дрова к костру Сэди — всё то время, пока Хавьер все утро сначала чистил, а потом бросил свою гитару в грязь от бессилия.
Хавьер понял, что у него всегда был перед глазами пример. Не громкий, не требующий аплодисментов. Просто — делать то, что должно.
Он перевёл взгляд на гитару, прислонённую к дубу. Она медленно сохла на солнце, и отсыревшее дерево деки начало светлеть, проступая из-под слоя грязи.
Хавьер знал — грязь ещё оставалась.
Её ещё предстояло отскрести.
Но первый шаг был сделан.
Карен, с наведенным багрянцем губ и с рубашкой Шона в рубах, подошла к его палатке. Её движения, обычно такие размашистые, сейчас были резкими и неуверенными.
Она присела рядом с его спальником, и на её лице была не улыбка, а скорее напряженная маска ожидания.
Она расправила складки юбки, нарочито грубовато задев тканью его щеку — не кокетливый жест, а скорее попытка пробиться через его алкогольный сон.
В тени палатки блеск её локонов померк, и Хавьеру вдруг показалось, что он видит не ту Карен, что недавно язвила Гримшо, а другую — измотанную и одинокую.
И тогда он увидел, как её взгляд скользнул по воротнику рубашки, и в её глазах мелькнуло нечто знакомое до боли — та же бессильная ярость, что гложила его самого, когда он подкинул Элеоноре свою дурацкую мазь.
Она резко дернула ткань, пытаясь скрыть пятна своей крови, и снова уставилась на Шона с таким отчаянным вызовом, будто от его пробуждения зависела вся её хрупкая самооценка.
И когда она грубо толкнула его в бок, Хавьер понял.
Это не было кокетством.
Это был крик.
Такой же крик о признании, как и его несостоявшаяся «помощь» Элеоноре, как и жалкий заяц Билла. Только упакованный в её привычную дерзость, которая сейчас трещала по швам, обнажая ту же пустоту, что была в каждом из них.
— Смотри, Шонни, я тебе рубашку заштопала… — голос Карен прозвучал непривычно мягко, без привычной хрипотцы и вызова.
Это была не та развязная, пьяная нежность, что прорывалась у неё после второй бутылки виски, а трезвая, почти робкая — и оттого беззащитная. В её сдавшемся, тихом тембре слышалась непрошенная боль — мучительное желание быть наконец понятой без шуток и уловок.
Она сказала это нарочито громко, стараясь привлечь внимание, но даже её голос не смог перебить издевательски длинный, скрипучий звук заточки ножа Мики. Карен чуть скривилась, будто звук задел её по коже, и нервно расправила ткань рубашки пальцами. Огонёк в глазах погас, сменившись на мгновение лёгкой паникой, которую она тут же прикрыла натянутой улыбкой.
— Даже кровь моя есть… — прошептала она чуть тише, непроизвольно наклоняясь к его плечу. В её голосе, внезапно сорвавшемся на шёпот, слышалось смутное обещание, недосказанность — словно за этими словами должно было последовать что-то гораздо более важное и горькое, чего она так и не решилась выговорить.
Buena fachada para un mal juego.
— Гримшо мне пыталась помешать! — фыркнула Карен, и в её голосе прозвучало привычное озорство, но на последнем слове он сдал хрипотой, и это веселье на мгновение треснуло, обнажив изможденную, уставшую от постоянной борьбы ноту.
И в этот миг Хавьеру с болезненной ясностью открылась разница. Билл, как шумный щенок, жаждал одобрения всего лагеря. Карен же, как и он сам со своей мазью для Элеоноры, смотрела только на Шона. Её громкие слова были обращены к миру, но взгляд, полный немого вопроса и надежды, был прикован лишь к одному-единственному лицу, от которого ждала ответа.
Como yo con ella…
— Но у нее, как и всегда, не получилось!
Карен произнесла это ещё громче, то ли пытаясь разбудить Шона, то ли отчаянно нуждаясь в том, чтобы он её услышал.
Она запустила руку в свои волосы — тот самый жест, которым всегда кокетничала с ним, зная, как ее золотые локоны играют на солнце.
Но даже в лёгкой тени палатки их блеск потускнел, а тот, ради кого затевался весь этот спектакль, продолжал спать.
Хотя Хавьер даже отсюда видел, как Шон медленно перебирал пальцами в ладони — как всегда делал, когда придумывал какую-то глупость и старался не выдать своего оживления. Или ему просто что-то снилось? Могло быть и так. В этом проклятом лагере даже сон был ненадёжным свидетелем.
Карен заметила это.
Она натянуто, тихо рассмеялась, но в её глазах мелькнуло то самое отчаянное желание быть услышанной, что так знакомо било по нервам Хавьеру — то самое, что гнало его к Элеоноре с мазью, в надежде, что она увидит в нём нечто большее.
Словно не замечая жеста Шона, или не желая видеть очевидного, Карен снова натянула улыбку — кривую, неровную, не коснувшуюся глаз.
— А я… — голос её внезапно сорвался, и она запнулась, судорожно сглатывая ком, подкативший к горлу. Она поджала губы, и её яркий макияж превратился в тонкую, надломленную алую ниточку. — Я так старалась, что случайно запачкала своей кровью…
Она снова повторила эту фразу, услышав легкое шевеление от Шона и медленно, с театральной небрежностью, повернула голову к нему, чтобы насладиться его реакцией.
И застыла.
Улыбка сползла с её лица, как маска.
Она увидела его спину. Спину в сером пиджаке, намертво прижатую к ней шляпу и грудь, вздымавшуюся во крепком глубоком сне.
Но в тот же миг Шон, не просыпаясь, издал короткое, неразборчивое хмыкание — довольное, глухое, какое бывает во время приятного сна. Его пальцы беспокойно задрожали, а губы, прилипая друг к другу, медленно, сонно облизнулись.
Хавьер не мог понять наверняка: отозвался ли ирландец на её голос, или ему просто снилась бутылка виски. Пьяный сон был непроницаемой стеной, а его собственное, вымученное сочувствие к Карен могло и додумывать лишнее.
И в её зелёных, таких ясных от злости глазах, Хавьер увидел не просто обиду — он увидел ту самую, знакомую до слёз боль отвержения — всепоглощающее чувство, когда собственное «я» и все усилия наталкиваются на глухую стену и рассыпаются в прах.
Хавьер не выдержал этого взгляда и отвернулся, прикрыв глаза и чуть опустив голову, будто разглядывая разлетающийся по лагерю белый пух, что блестел и переливался в ослепительном свете солнца, словно крупицы чужой, никому не нужной невинности.
Nunca pensé que llegaría a sentir lástima por Karen… — с горечью подумал он, и эта мысль поразила его почти сильнее, чем сама сцена.
И улыбка Карен, смытая этой болью, тут же сменилась чистой, беспощадной злостью.
Поднявшись во весь рост, она, с высоты своего роста, замахнулась и с силой швырнула рубашку ему в лицо.
Шляпа слетела на спальник.
Шон не пошевелился. В полосатой тени палатки его пальцы снова беспокойно задрожали, будто отгоняя во сне муху, а может, — и эта мысль была противной, — отзываясь на её голос.
Но для неё, видевшей лишь его спину, это не имело значения.
Карен демонстративно фыркнула, отошла от палатки и сделала несколько резких шагов к берегу, намеренно выйдя из тени под палящее солнце. Словно по мановению волшебной палочки, её золотые, идеально уложенные локоны вспыхнули нарочито глянцевым, почти искусственным блеском — броней, которую она вновь надела на себя после унижения.
Даже издалека Хавьер видел, как её глаза неестественно блестели — то ли от яркого солнца, то ли от непрошенной влаги. Она зло, по-кошачьи промаргивала слёзы, и, словно поняв, что это не помогает, резко подняла голову вверх, подставив лицо солнцу. Тяжёлые локоны, послушные этому движению, откатились назад, обнажив влажные щёки и ещё сильнее подчеркнув гордый, надломленный изгиб шеи.
Карен уставилась на синеющую линию горизонта и с вызовом, дрожащими от ярости пальцами, достала из кармана самокрутку.
¿Esperabas reconocimiento? ¿O acaso aplausos? — мысленно бросил ей вдогонку Хавьер, и в этой горькой насмешке слышалось столько же сочувствия, сколько и упрёка к самому себе.
Он глубоко вдохнул. Воздух был всё тем же — спёртым и раскалённым, пахшим кислой похлёбкой и болотной тиной. Но дышалось почему-то легче. Не потому, что изменилась погода — солнце, сместившись с зенита, палило по-прежнему немилосердно. Вся разница была в нём самом. В том, что он наконец-то ослабил тугой узел красного шейного платка.
Ничего не изменилось.
Мика всё так же выводил свой мерзкий, монотонный скрежет, водя камнем по клинку. Чарльз, пристроившись у дальнего костра спиной к лагерю, чистил запасной карабин для Сэди, лишь изредка бросая беглый взгляд поверх её плеча в чащу. Рутина, отлаженная до автоматизма.
Пастор Суонсон, так и не добравшись до палатки, уснул у самой мусорной кучи Пирсона. Его чёрное пальто, вобравшее в себя всю грязь лагеря, покрылось прилипшим белым пухом — жалкой пародией на невинность, последним саваном для его беспробудного забытья.
Взгляд Хавьера, скользнув по этой жалкой фигуре, нашёл Элеонору.
И замер.
Она смотрела на Суонсона. Не с отвращением, не с презрением. В её усталых глазах, на мгновение поднятых от корыта, вспыхнуло что-то острое, щемящее. Что-то, отчего у него самого внутри всё сжалось в тугой, болезненный ком.
¿Otra vez? — с горькой усмешкой подумал он. — ¿Realmente sientes lástima por esta escoria?
Она глубоко вздохнула и замерла. И в этой безмолвной позе, в синеве её глаз, скрытой пеленой усталости, была вся боль мира — не только её собственная, но и этого пропойцы, и, казалось, самого проклятого болота Лемойн.
И в этот миг солнце, сдвинувшись ниже, упало под новым углом. Ослепительный луч вырвал из тени у мусорной кучи крошечный, но яростный блик.
Блеск стеклянной баночки. Та самая.
Элеонора резко, почти судорожно, опустила глаза, уставившись в мутную мыльную воду. Хавьер увидел, как её израненные, в струпьях и крови пальцы с новой, отчаянной силой впились в жёсткую щетину губки. Её спина, только что на миг выпрямившаяся, вновь согнулась под незримым грузом, став живым воплощением той тяжести, что он сбросил с своих плеч, ослабив узел.
Ничего не изменилось. Но всё было иным.
Билл стоял у фургона Пирсона, буквально в двух шагах от ящика с виски, переминаясь с ногой на ногу и отмахиваясь от белого пуха. Хавьер впервые видел его таким — он явно хотел выпить, но что-то удерживало. Он то бросал взгляд на ящик, то переводил его на Хозию, словно вспоминая слова старика о том, что он ничего не делает.
Бросив последний взгляд на Хозию, который только сейчас закончил набивать трубку и вставил её в рот, Билл, казалось, замер в ожидании хоть какого-то знака. Но старик, так же коротко взглянув на него, нарочито медленно открыл коробок спичек и нахмурил брови, словно прицениваясь, какую взять, чтобы закурить.
Для Хавьера, для которого забота о семье была чем-то само собой разумеющимся, не требующим награды, а уж тем более — такого унизительного выпрашивания одобрения, как это делал Билл, этот жест выглядел особенно жалким. Слова Хозии, даже самые горькие, он всегда воспринимал не как приговор, а как повод задуматься — редкий дар старого афериста, делившегося опытом, а не раздававшего ярлыки.
Взрослый мужчина, несущий ответственность за свои поступки, стоял и ждал то ли похвалы, то ли — и это было куда нелепее — молчаливого разрешения от Хозии, чтобы просто выпить. Словно если он сейчас сунет нос в бутылку, старик, в свете их недавнего разговора, навсегда запишет его в безнадёжные отбросы.
И будто это самое «разрешение» могло что-то изменить — отменить тот стыд, что грыз его изнутри, или волшебным образом превратить его жалкого зайца в достойную добычу.
Он ждал знака, не понимая главного: что всё, что мог и хотел сказать ему Хозия, уже было сказано. И разговор шел вовсе не о выпивке.
Дальше — выбор оставался только за ним.
Как и сам Хавьер еще недавно ждал взгляда Элеоноры, забыв, что настоящая забота — это поступок, а не просьба об аплодисментах.
И в этот момент Хозия уверенно чиркнул спичкой о подошву сапога. Вспыхнувшее пламя на миг осветило его невозмутимое лицо, и Хавьеру показалось, будто старик зажег не просто спичку, а ту самую уверенность в нем, Хавьере, сделав её ещё ярче и жарче.
Прямо как тогда у реки, когда тихие слова Хозии заставили его увидеть горькую правду, позволили разглядеть то, что он так отчаянно пытался скрыть от самого себя. Глубоко вдохнув табачный дым, он погасил спичку в воздухе, смотря куда-то вниз, на книгу в тёмно-синей обложке, на которой безразлично осел белый пух.
И тогда, с глупой, детской обидой, Билл махнул рукой, словно что-то решив для себя окончательно. В подмышках его рубашки расплылись огромные тёмные пятна пота.
Билл сделал несколько уверенных шагов к фургону Пирсона. Скребущий звук заточки Мики отбивал такт его тяжёлым шагам. Ожидаемо, он достал из ящика тёмную, глянцево блеснувшую на солнце бутылку виски и тяжёлой поступью направился к Мике.
El camino fácil. El camino vergonzoso.
No es mi camino.
Снова уткнуться в бутылку — всё равно что сдаться.
Это был бы плевок в лицо Хозие, который потратил на него свои силы у реки.
Это было бы предательство того огонька, что он снова ощутил в груди — того самого, что горел в нём, когда он в Соноре поднимал винтовку за правое дело.
И самое главное — это было бы осквернение того немого, случайного дара, который преподнесла ему Элеонора, даже не подозревая об этом.
Она, своим молчаливым страданием, заставила его взглянуть в гнилое нутро того, в кого он превратился за годы в банде — человека, чья помощь была лишь подачкой, криком о внимании.
Его взгляд скользнул к гитаре, прислонённой к стволу дуба. Дерево деки высохло неравномерно, и там, где влага отступила, солнечный свет ловили крошечные островки проступившие сквозь грязь чистой древесины, отдававшие тусклым, почти угасшим блеском.
Но он был.
Казалось, тот самый огонь, что когда-то жил в его музыке, тот самый, что, казалось, навсегда поглотила глина Лемойна, теперь, высыхая, медленно, но начинал пробиваться сквозь грязь — пока лишь в этом слабом, едва заметном сиянии.
Пока гитара сохла, Хавьер поднял глаза и уверенно, без тени сомнения, посмотрел на шатёр Датча.
На грязной, когда-то белой ткани шатра по-прежнему застыла тень Датча. Сейчас, высыхая, ткань по чуть-чуть отпускала налипшие зелёные листья — они, словно потеряв силу, медленно отваливались и падали в блеклую траву и в высохшие до состояния рыхлой, потрескавшейся грязи пятна бывших луж.
Хавьер сделал небольшой, но твёрдый шаг вперёд.
Ему не нужно было ничье одобрение — ни Хозии, ни даже Боаза.
Он просто знал, что должен делать.
Наверное, впервые за долгие годы в банде он поступал правильно.
Делал то, что было по-настоящему важно.
Не для себя, не ради признания или выгоды, а для другого. Для Элеоноры. Потому что она была слабой, а слабых надо защищать. Именно так поступил бы тот парень из Соноры, что когда-то, с гитарой за плечом и тяжёлым сердцем, покидал родную Мексику, свой дом.
Он уже представлял, с чего начнёт разговор. Удивительно, но для понимания этого потребовалось лишь прийти в лагерь и заново, словно впервые, увидеть то, что он изо дня в день наблюдал четыре года подряд.
И тут он ощутил это — тот самый специфический, неспешный и проницательный взгляд, от которого по спине всегда пробегали мурашки. Он узнал его мгновенно, еще до того, как мозг успел оформить мысль.
Таким же взглядом Хозия изучал доверчивых жертв их с Датчем афер, таким же взглядом он недавно оценивал и его самого, Хавьера, у реки.
Это был взгляд, который не просто видел — он понимал.
Хавьер обернулся к Хозии. Старик снова курил трубку, его серебристые волосы теперь переливались на солнце, а упавший на них белый пух создавал почти такой же светлый ореол, как растрёпанные пряди Элеоноры.
Хозия вытащил трубку изо рта, отсалютовал ею в сторону Хавьера — словно делал глубокую затяжку в его честь, — криво усмехнулся и, прищурившись, опустил глаза к книге на коленях.
Потертый лак на дереве трубки, которую он держал в руке, тускло блеснул в глубокой тени навеса — тем же скупым, едва уловимым блеском, что и дека гитары, будто оба предмета отдавали последние капли своего былого лоска.
Старик уставился в раскрытую страницу с нарочитой сосредоточенностью, которой не бывает у человека, с головой ушедшего в чтение, — слишком прямой была его спина, слишком остёр и быстр взгляд, скользнувший поверх строк.
Он не читал. Он давал понять, что наблюдение окончено, но Хавьер теперь-то знал: для Хозии оно никогда не прекращается.
Хавьер едва заметно усмехнулся, ощутив, как внутри поднимается странное, тёплое чувство. Хозия словно почувствовал то, о чём Хавьер не сказал ни слова: ему больше не нужно было чужое одобрение.
Внезапно он услышал стук копыт и обернулся к коновязи. Боаз бил копытом о землю, привлекая внимание хозяина, и смотрел на него своими тёмными, умными глазами. И в этом взгляде, спокойном и глубоком, Хавьер с неожиданной ясностью ощутил не просто понимание, а исходившее от него тёплое, безоговорочное одобрение. Казалось, конь не просто читал его мысли — он видел само решение, созревшее в его душе.
Решение, которое конь, казалось, не только видел, но и разделял.
Мерин горделиво выпрямился, встряхнул гривой и одобрительно, коротко заржал, чуть приподняв голову, словно ставя последнюю точку в их безмолвном диалоге.
Ветер снова неприятно щекотал лицо выбившимися прядями, но теперь Хавьер лишь криво усмехнулся и привычным жестом потянулся к полям шляпы, плотнее прижимая её к голове, словно принимая и этот мелкий дискомфорт.
Глубокий вдох принёс с собой не духоту, а знакомый, пыльный запах цветущих апельсиновых деревьев, будто занесённый через океан самой песней. Пальцы сами нашли концы красного платка — и без тени сожаления, одним отработанным, чётким движением, затянули узел. Это был уже не символ удушья, а доспех.
Хриплый смех Мики и Билла со стола и слепящее солнце оставались где-то снаружи, за стенами невидимой крепости, которую выстроило вокруг него пение. Оно текло сквозь шум, как ручей сквозь гальку, хриплое и нежное:
…Cielito lindo, vienen bajando,
Un par de ojitos negros, cielito lindo, de contrabando…
И на этот раз в нём не было ни ножа, ни тоски, лишь спокойная, тяжеловесная ясность.
Эта песня выпрямила его плечи и влилась в жилы вместо крови — холодной уверенностью в каждом шаге, который он сделал по направлению к серому шатру Датча.
И с холодной ясностью он понял, что цена за этот разговор может оказаться куда выше, чем он предполагал.
Цена в доверии Датча.