Часть 2
13 июля 2025 г., 03:42
Дневной свет был омерзительно ярким. Он лез под веки, как насмешка — наглый, бесцеремонный. Аделина поморщилась и резко повернулась на другой бок, натягивая на голову шерстяное, жёсткое одеяло. Но было поздно — сознание проснулось, потянулось, как хищник, и больше не отпускало.
Голова гудела. В теле — ватная слабость, как после болезни. Стены комнаты будто съехались ближе, сжались кольцом, давя на грудь. Было душно. Слишком тихо. Слишком чуждо.
Она села на кровати. Волосы спутались, щека вмята от подушки. Рядом — маленький, обшарпанный стол, табурет. Всё это казарменное, дешёвое, обесцвеченное… Как будто её снова запихнули в клетку, только без решёток.
Это не дом. Это не свобода. Это тюрьма с эмблемой крыльев.
Ноги коснулись пола — он был холодным, будто пытался напомнить: ты здесь не для комфорта.
«Ты должна быть благодарна за возможность, Аделина».
«У тебя будет шанс доказать, что ты чего-то стоишь».
«Служба закалит тебя».
Где теперь все эти голоса? Где отец с его стальным взглядом и золотыми речами?
Она выругалась шёпотом.
— Пошли к черту… все.
В животе пусто. Не голодно — именно пусто. Как будто тело напоминало, что существование продолжается, несмотря на протест разума.
Мышцы ныли — непривычная кровать, сон без сновидений, лишённый даже облегчения. Комната всё так же оставалась чужой. Казённой. Как всё здесь.
У ног — аккуратно сложенная форма.
Форма. Не одежда. Обязательство.
Она встала, скидывая с себя свою прежнюю одежду. Скептически окинув взглядом форму, Аделина натянула все элементы одежды. На удивление, сидело на ней хорошо, словно шили по её параметрам. Но пальцы путаются в пряжках, ремни не слушаются, защёлки щёлкают со звуком, как пощёчина по самолюбию. Один из ремней она затягивала дольше остальных — кожа тугая, будто сопротивляется, как и она.
— Чёртова конструкция, — выдохнула сквозь зубы.
Когда наконец справилась, выпрямилась, расправила плечи.
Хуже, чем корсет. И в разы унизительней. Даже несмотря на то что сидело хорошо, выгодно выделяя фигуру, ей не нравилось.
Пригладив волосы, Аделина вышла в коридор. Гул голосов уже слышался из столовой — ритмичный, глупо жизнерадостный. Смех, грохот железной посуды, разговоры.
Обед, — догадалась. Конечно. Какой ещё повод для веселья у них может быть?
Она пошла туда — прямая, медленная, как на казнь.
Шум ударил в уши, как пощёчина. Люди смеялись, чавкали, разговаривали с набитыми ртами. Воздух был пропитан запахами еды, пота и мыла. Аделина едва не развернулась на месте.
Тарелки лязгали, кто-то проливал суп, кто-то спорил через весь зал. Солдаты — как одна масса. Беспорядочные, громкие, неприятные. И главное — уверенные в себе. Уверенные, что их громкий смех и похлопывания по спине — это сила. Что их грубость — это дружба.
Медленно, как по минному полю, она пошла вдоль столов. Взгляд поверх голов, подбородок чуть выше, спина прямая. Вытянутая до предела гордость в каждый шаг. Пусть знают: она не такая, как они.
Запах еды ударил в нос. Он не был отвратительным — нет. Еда была свежей, вполне съедобной. Но для неё, выросшей на трапезах, где сервировали пять приборов на ужин и подавали горячее с вином, это… это были отбросы. Грубая похлёбка, кисловатый хлеб, пережаренные овощи — всё вызывало омерзение. Не физическое. Классовое.
Она не стала брать поднос. Только окинула взглядом всё это грязное веселье, эту жующую толпу, и отвернулась.
— Эй! — окликнула Ханджи, весело размахивая ложкой. — Питание — не привилегия, а необходимость. Или ты питаешься солнечным светом и иллюзиями?
Аделина даже не обернулась. Просто прошла мимо. Села в самый угол, у стены. Одиноко, демонстративно. Плечи сжаты. Спина напряжена.
Где-то за спиной послышался смех. Кто-то шепнул слишком громко:
— Ну, точно барыня. Словно боится, что на ней запах останется.
Она сцепила пальцы на коленях. Не ответила. Хотя внутри всё сжалось.
Тут рядом поставили тарелку. Без слов. Горячая похлёбка, аккуратно положенная ложка.
Она подняла взгляд — мужчина, высокий, с утомлённым выражением лица и блондинистыми волосами. Он смотрел на неё с тем странным спокойствием, которое бесило сильнее, чем открытое презрение. Она сдвинула тарелку к краю стола, будто перед ней поставили плевок. После минутного молчания, мужчина заговорил:
— Ты не ешь, потому что гордая, или потому что боишься? — спросил он, глядя сверху вниз.
— Не голодна, — процедила. — Или у вас тут это традиция — кормить людей помоями?
Он не ответил. Просто ушёл.
Её вырвало бы от напряжения, не от еды.
Как же они раздражали её — эти простые лица, простые взгляды, простые мысли. Всё в них казалось ей грубым, примитивным, низменным.
Голоса вокруг стихли, когда в помещение вошёл он.
Тишина возникла сама собой. Люди отпрянули чуть в стороны. Он шагал легко, будто даже не наступал на пол, а просто проходил сквозь него. Чёрная форма, строгий взгляд, короткий рост — и при этом он был выше всех в комнате.
Он подошёл к ней, остановился рядом. Она не подняла голову.
— Привередничаешь? — голос был тихий, но в нём не было ни грамма сочувствия. — Тут не дворец. Здесь не ты диктуешь правила.
Она сжала челюсти.
— Я не диктую. Просто отказываюсь от того, что не достойно.
Он склонился чуть ближе. Голос стал ледяным.
— Запомни: в этом корпусе никто не обязан соответствовать твоим стандартам. А ты — обязана соответствовать нашим.
— Я никому ничем не обязана. — она сложила руки на груди.
Леви её словно не расслышал. Он ушёл, оставив за собой тяжёлую пустоту. Аделина осталась сидеть в одиночестве. Окружённая чужими взглядами, чужой едой и чужими законами.
Голову она не опустила. Но внутри — впервые с момента прибытия — дрогнула. Совсем чуть-чуть.
Когда солдаты стали вставать с мест, по их разговорам Аделина поняла что сейчас будет тренировка. Еле сдержав вздох, она пошла вслед за толпой.
Поле было выжжено солнцем. Воздух дрожал от жары, как будто сама реальность поднималась над землёй легкой волной искажения.
Аделина стояла среди прочих — будто в чужом спектакле, в котором ей навязали роль статиста.
Люди вокруг двигались, тренировались, разминая руки, крутили плечами, перешёптывались. Кто-то даже смеялся.
Развлечение у них, видно, такое — прикидываться солдатами.
Она сглотнула. В горле пересохло.
Инструктор отдал короткую команду:
— Рукопашный. В парах. Без фокусов.
Они начали разбиваться. Кто-то подошёл к другу, кто-то просто ткнул пальцем: «Ты». Всё выглядело привычным для них, слаженным. Будто танец, отрепетированный не один раз. Она — одна. Никто не смотрел в её сторону. Слишком чужая. Слишком “особенная”.
И хорошо.
Когда к ней подошёл высокий парень с грубоватым лицом и лёгкой ухмылкой, она знала: это будет весело. Для него.
— Ты одна? Ну, давай, барыня, я буду нежен.
Она не ответила. Просто шагнула ближе, встав в стойку.
— Готова?
— Всегда, — бросила. — Особенно когда против меня кто-то с таким жалким чувством юмора.
Он пожал плечами. А потом резко двинулся вперёд.
Первый удар она едва избежала. Второй — уже ощутила ребром ладони по плечу. Третий — ногой в бедро. Боль была мгновенной, хлёсткой. Она отступила, но не упала. Просто задышала чаще.
— Не спи, — прошипел он.
— Не командуй, — ответила сквозь зубы.
Она пошла вперёд, резким движением нанеся удар, не самый точный, но злой. Он перехватил её за запястье, и через секунду она оказалась на полу, морщась. В пыли. Со вкусом горечи во рту.
Ты обязана была знать это, чёрт бы тебя побрал, — думала она. — Ты могла учиться. Тебя учили. А ты…
Отец. Его кабинет, залитый светом.
Ковёр из меха, мечи на стене.
Он говорил:
«Дочь благородного дома должна владеть не только словом, но и клинком.»
Она кивала, но зевала. Ловко ускользала. Пряталась за уроки музыки, театра, за шум балов и тонкий хруст бокалов.
Сейчас бы она отдала многое за ещё один тот урок. Даже за отцовское ворчание. Даже за боль в мышцах, которую тогда считала “унижением”.
***
Она сидела в тени старого дерева, развалившись на траве, будто на софе в бальном зале. На ней был лёгкий тренировочный костюм, который она уже минут пятнадцать лениво теребила, как будто ткань — главная преграда к победе. В нескольких шагах стоял отец.
Строгий, собранный. В чёрной рубашке, без лишних слов. Рядом — разложенные тренировочные мечи и перчатки. Он ждал. Уже давно. Без раздражения, но и без терпения.
— Подойди.
— Зачем? — вздохнула она, не шевелясь. — Я не собираюсь драться с тобой. Это глупо.
— Это не драка. Это основа. Защита, реакция, сила. Без этого ты — фарфоровая ваза. Даже в шелках. — говорил спокойно. Он всегда говорил спокойно. Это раздражало её больше крика.
— Если я буду фарфоровой вазой, — протянула она с ленивой усмешкой, — значит, меня будут беречь. Разве не так всё работает?
Он подошёл ближе. Наклонился.
— Когда война войдёт в дом, первыми летят вазы.
Аделина закатила глаза.
— Отец, ты снова путаешь реальность с боевыми мемуарами. Нас защищают стены. Нас защищает наш статус. А я… меня защищает ум. Мне не нужно махать кулаками, чтобы выжить.
Он ничего не сказал. Просто поднял один из тренировочных ножей и протянул ей.
— Тогда хотя бы возьми его в руки.
Она взяла. Держала неловко. Как нечто неуместное, грубое. Не её.
Он молча стал в стойку. Ждал. Она попыталась его копировать — криво, с ленью, с внутренним хихиканьем. Он показал приём. Ещё один. Попробовал повторить с ней. Она еле двигалась. Тянула время. В какой-то момент он остановился и лишь произнёс:
— Настанет день, когда ты пожалеешь об этой насмешке.
Она усмехнулась.
— И что, меня тогда убьют? Прямо за это?
Он посмотрел на неё долго, как будто хотел сказать что-то, чего она не поймёт. Тогда — точно не поймёт.
— Нет. Просто будет больно. Долго. И некому будет тебя от этого спасти.
Она тогда не ответила. Просто отвернулась, снова уселась на траву и стала плести венок из листьев.
***
И теперь — в другой жизни, на другом поле — она вспоминала это с острой, почти физической тошнотой.
Она тогда всё знала. Всё понимала. И всё равно выбрала “выглядеть, а не быть”.
Теперь у неё не было ни венка, ни защиты. Только грубые руки, жесткая форма и тянущая боль в боку. И никакого отца, который подскажет, как правильно держать себя в бою.
А жаль.
Когда он подал руку, чтобы помочь встать, она оттолкнула её.
— Не трогай. Я сама.
Он фыркнул.
— С характером у тебя порядок. А с техникой — беда.
— А с речью у тебя наоборот. Забавно.
Она снова встала в стойку. Коленки слегка подрагивали, дыхание было сбито. Но она стояла.
Снова. И снова.
Падала. Поднималась. Её тело слушалось только из уважения к упрямству.
Где-то сбоку прозвучал смешок. Кто-то прокомментировал:
— Упрямая. Хоть с этого толк будет.
Она повернулась — не с яростью, а с ледяной вежливостью:
— Если вы хотите поговорить со мной, делайте это напрямую. Я плохо слышу жужжание мух.
Где-то в стороне наблюдал он. Не вмешивался. Только смотрел.
И от его взгляда жгло сильнее, чем от солнца.
Тишина. На секунду. Потом — команда:
— Заканчиваем. На сегодня достаточно. Восстановиться, вода, переодевание.
Аделина шагнула в сторону, будто не нуждалась ни в воде, ни в отдыхе.
Всё тело ныло. В голове бился один вопрос:
Почему я не слушала? Почему тогда было так важно казаться равнодушной?
Сейчас равнодушие было её тюрьмой.
Она никому не покажет, что больно. Никому не покажет, как горло сжимается при каждом взгляде — чужом, оценивающем. Хотя очень хотелось. Хотелось расплакаться от усталости и обиды, хотелось что бы папа оказался рядом, что бы сказал, что это шутка и что они возвращаются домой. Но этого не происходило.
Она ушла с поля, не обернувшись. Прямая осанка. Даже сейчас.
Казарма встретила её звоном шагов, шумом воды издалека и запахом пота, застоявшегося в тесных стенах.
Аделина вошла молча, не глядя ни на кого. Всё её существо сжималось в одну цель: снять эту форму. Это — проклятое, тянущее, натирающее тело напоминание о позоре.
В комнате она скинула куртку резко, как будто она обожгла. Сапоги — пинком. Ремни — дрожащими руками. Всё прилипло к коже, будто хотело остаться.
Осталась в белье. Не беспокоясь о том что кто то может зайти. Подошла к зеркалу. И впервые за долгое время не увидела в нём ничего приятного.
На плече — синяк. Не фиолетовый ещё, но явно на подходе. На бедре — длинная полоса, где ботинок противника оставил след. На боку — будто кто-то приложился палкой. И всё это не выглядело героически. Не как отметины войны.
Нет. Это были пятна унижения.
Следы того, что она слабее.
Она провела пальцами по коже.
Отвратительно.
Слишком реально. Слишком телесно.
А тело всегда было её гордостью — грация, кожа, движения. То, чем она владела, как другим языком. Как инструментом.
Теперь же оно выглядело… неуправляемым. Жалким.
На секунду — одну короткую — ей захотелось накрыться одеялом и не вставать до рассвета. До конца мира. До момента, когда всё это окажется просто дурным сном.
Но вместо этого — она надела другую рубашку. Чистую. Заправила её медленно, почти ритуально.
Соберись, де Морваль. Ты не из тех, кто плачет из-за синяков.
Ужин шумел.
В столовой гремели миски, плескалась вода, скребли ложками по дереву. Люди говорили, пересаживались, смеялись, спорили.
Аделина прошла через зал, будто шла по минному полю.
Голоса стихали за её спиной, появлялись сбоку. Кто-то сдерживал смешки. Кто-то, наоборот, храбро кивал.
Она не искала взглядов. И не избегала их. Просто игнорировала.
Села за дальний столик. Молча. Еду перед ней вновь поставили молча — суп, хлеб, каша. Простой, питательный ужин.
Она посмотрела на тарелку как на грязную лужу.
Запах был нейтральным. Нормальным. Может, даже вкусным для обычного человека.
Но для неё это было… помои.
Бесформенные. Бесцветные. Без стиля. Без души.
Она взяла ложку. Повертела. Долго смотрела на еду. Поставила обратно. Всё. Больше не тронула.
Сбоку подсела девушка с добрым лицом. Рыжеватые волосы еле доставали до плеч, милая улыбка украшала лицо, манеры вежливые.
— Привет. Можно? Я — Петра. Ты сегодня молодец, честно. Для первой тренировки — вообще не плохо.
Аделина повернула голову.
Медленно. С почти вежливым интересом.
— Правда? Как приятно, что здесь оценивают силу по количеству раз, когда ты не упал лицом в грязь.
Петра немного опешила, но не ушла.
— Я просто… хотела сказать, что ты держалась достойно. Это не у всех получается.
— Тогда, возможно, вы здесь слишком щедро раздаёте слово “достойно”, — ответила Аделина, всё ещё глядя ей в глаза. Почти с улыбкой. Почти.
— Если тебе что-то нужно, — тихо добавила Петра, — я могу помочь. Правда. Мы все через это проходили.
— Благодарю. Но я привыкла справляться сама. Особенно с тем, что называется “это”.
Петра, наконец, замолчала. Посмотрела на её полную, нетронутую тарелку.
— Ты не будешь есть?
— Я не голодна, — отчеканила Аделина. — И у меня… избирательный вкус.
И в этот момент рядом появился он.
Леви.
Краткий взгляд на стол. На еду. На неё. Ни капли эмоций на лице, но в воздухе сразу стало гуще.
— Ты не ешь, — коротко бросил.
Она не ответила. Только встретилась с ним взглядом. Упрямо.
— Не хочу, — выдала наконец, как будто это был вызов.
— Это приказ, — без пауз, спокойно, но холодно. — Ешь. Сейчас.
— Я не мусорная яма, чтобы пихать в себя что попало, — процедила она, не повышая голоса.
Он медленно подошёл ближе.
— Здесь не подают деликатесы. Если ты не ешь — ты слабеешь. Если ты слабеешь — ты умираешь. Никто меню ради тебя менять не будет, собираешься голодать?
Она отвела взгляд. Только на секунду.
— Что нибудь придумаю.
Он молчал. Но в его взгляде было что-то хищное. Сухое. Без капли сочувствия.
— Если завтра ты не съешь завтрак — я накормлю тебя сам. Насильно.
Аделина побледнела, но не дрогнула.
Он ушёл, даже не стал прощаться.
Она осталась за столом. Всё такая же прямая. Всё такая же упрямая. Но внутри — как будто что-то дрогнуло.
Она не съела ни ложки. Но рука её дрожала, когда она поставила её обратно.
Казарма спала.
За окнами было тихо, лишь иногда во дворе скрипело дерево, качаясь под ветром. Где-то хлопала неплотно прикрытая ставня. И — редкие вдохи и выдохи. Спокойное дыхание нескольких тел, обессиленных после дня.
Но Аделина не спала.
Она лежала на спине, укрытая лишь простынёй, неподвижная, с открытыми глазами, уставившимися в потолок. Казалось, если пошевелиться — боль заговорит.
Сначала физическая.
Каждое движение напоминало ей, насколько она слаба: мышцы ныли, шея тянулась, синяк на боку отзывался огнём при каждом вдохе. Кожа — всё ещё непривычно чужая, некрасивая. Как будто не её.
Она перевернулась на бок. Осторожно.
Невыносимо.
Не боль. А сам факт.
То, что она терпит. Молчит. Проглатывает это всё — как последняя девчонка с задворок.
Никогда в жизни она не позволяла себе быть слабой. Даже если и была — это никто не должен был видеть.
А тут…
Каждый в этом проклятом корпусе видел её провал.
“Молодец, для первой тренировки…” — эхом всплыло в голове.
Лучше бы плюнули. Сочувствие было хуже пощёчины.
Она сжала зубы.
Вспомнилось детство. Комната с окнами на сад.
Отец встал перед ней с оружием в руках — даже не боевым, учебным.
“— Руки выше. Блокируй. Смотри в глаза.”
А она — отмахивалась. Ленилась. Улыбалась, как актриса:
“— Папа, ну зачем мне это? Нас же защищают стены. А у меня маникюр.”
Глупая.
Самодовольная.
Та девочка, которой казалось, что титаны — это просто слухи, а дисциплина — игрушка. Та, которая верила, что в жизни главное — красиво выглядеть и говорить уверенно.
“Ненавижу её.” — внезапно мелькнуло.
Но нет — она не сможет её убить. Потому что она и есть она.
Она села на кровати. Осторожно, опираясь руками.
Боль снова откликнулась, но она не вскрикнула. Не дрогнула.
Посмотрела на дверь.
Там, за стенами, всё спало. Всё дышало — мирно, даже если грязно, бедно, неэстетично.
А внутри неё всё гудело.
Не от боли. От чувства, для которого не находилось названия.
Что-то между стыдом, усталостью и ненавистью к тому, что она не может позволить себе быть слабой, даже сейчас.
Она лёгла снова. На бок. Закрыла глаза.
Ненадолго.
Мысли крутились, будто насекомые под кожей.
“Ненавижу всех. Эту кровать. Этих людей. Этого капитана. Эту еду. Эту казарму.”
И — тише, глубже:
“Ненавижу себя. Потому что я не из железа.”
Примечания:
Поддержите отзывами, пожалуйста!🥹
Буду благодарна!