Кораллово-красный

NC-17
В процессе
427
5
Wildstone бета
ILedyFox бета
Размер:
планируется Макси, написано 400 страниц, 143 790 слов, 28 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
427 Нравится 307 Отзывы 147 В сборник

24. Сон

Настройки
Примечания:
Сакура закрыл глаза и почти сразу почувствовал, как реальность мягко отступает, растворяясь в чём-то прохладном и свежем — словно он не лежал на диване под горячим телом Хаято, а стоял босиком на влажной от росы траве где-то высоко в горах. Ветер, пахнущий хвоей и озоном, коснулся лица, пробрался под одежду, и Сакура с удивлением понял, что видит. Видит всё вокруг — отчётливо, ярко — но как-то иначе. Не своими глазами. Чьими-то чужими. Он стоял на скальном уступе и смотрел вниз, на море облаков, подсвеченное луной. Где-то далеко, у самого горизонта, угадывались вершины — острые, как клыки — и Сакура знал, что это за горы, хотя никогда здесь не был. Знал, что ветер на этом уступе всегда пахнет озоном перед грозой. Знал, что старая сакура за спиной цветёт раз в сто лет. Знал каждую трещину на камнях, каждую тропу, каждый шорох в траве. Но это было не его знание. Не его воспоминание. Он был здесь чужаком — и одновременно нет. Свидетелем. Наблюдателем. Тем, кто пришёл слишком поздно и теперь мог лишь смотреть, как до него жили, дышали, умирали те, кого он никогда не знал, но чью жизнь чувствовал сейчас под кожей, как старую, затянувшуюся рану. Где-то в долине закричала лиса. Сакура вздрогнул, но не проснулся — только глубже погрузился в сон, где не было ни жары, ни Хаято, ни их города, а были лишь горы, луна и ветер. И чьё-то имя, которое он почти вспомнил, но не смог удержать.

***

Ночь спускалась на горные склоны, стирая границу между тенями скал и древними деревьями, что помнили богов старше, чем сами люди. Ветер доносил запах озона и влажной коры — предвестник бури, которую чуяли даже камни. В такой час никто из смертных не осмелился бы выйти за порог: шептали, что по гребням ходят те, кого не должно видеть человеческое око. Дверь хижины отъехала в сторону резко, без стука. Фуурин шагнул через порог, с него текло в три ручья, и он с порога зарядил плечом в косяк — не специально, просто повело. — Блять, — сказал он, потирая плечо. — О, явился, — Дзяёку сидел у очага и как раз доедал мандзю. Крошки остались на пальцах, которые он тщательно облизывал. — Я думал, тебя там дождём смыло. — Сейчас договоришься, — Фуурин стянул мокрую рубаху через голову, запутался в рукаве, выругался опять и швырнул её в угол. — Твою мать, шёл бы ты со своими версиями. — А ты со своим альтруизмом, — Дзяёку улыбнулся так, будто ему только что подарили лучшую в мире игрушку. — Я смотрю, опять кого-то спасал? Что на этот раз? Котёнка с дерева? Старушку через лужу? Или, погоди, дай угадаю — целую деревню от последствий того, что они построили дома в пойме реки, как идиоты? — Целую деревню от последствий того, что ураган размыл дороги, — передразнил Фуурин и плюхнулся на циновку у огня. Рядом с Тикагэ. Тот сидел на краю, свесив одну ногу вниз, и смотрел в стену — или сквозь неё, кто его разберёт. — Прикинь, они реально построили дороги в низине. В низине, блять. А потом удивляются, что их заливает. — Люди — такие люди, — философски заметил Дзяёку и потянулся к его крылу. — Дай гляну, у тебя перо торчит под неправильным… — Культяпки свои убери, — Фуурин хлопнул крылом, поднимая пыль, и тут же сморщился от боли. — Блять. Ладно, смотри. Только тронешь лишнего — отхерачу. — Ой, какие мы грозные, — Дзяёку подполз ближе и начал разбирать слипшиеся перья. — Ой, какие мы страшные. «Отхерачу». Он сказал «отхерачу», Тикагэ, ты слышал? Наш маленький тэнгу выучил новое слово. Тикагэ медленно перевёл взгляд с противоположной стены на них. Его глаза, желтые и бесстрастные, ничего не выражали. Он перевёл взгляд на Фуурина. На синяк на скуле. На ссадину над бровью. На кровь, запёкшуюся у виска. — Опять, — произнёс он ровно. Это был не вопрос. — Опять, — согласился Фуурин, отворачиваясь к огню. — Мальчишка у них заблудился, пока они там кудахтали над своим скарбом. Я вытащил. Отдал матери. А она шарахнулась, как от чумного, и давай орать про проклятые глаза. — Ааа, — протянул Дзяёку, перестав копаться в перьях. — Так вот откуда синяк на скуле. Классика. Сначала «спасибо, добрый дух», потом «смерть демону». Я уж думал, ты сам упал. — Завались. — И не подумаю. Ты пришёл мокрый, злой и избитый, после того, как спас этим людишкам их отродье, а они посчитали правильным закидать тебя камнями? Я правильно восстановил последовательность? — Почти. Мальчишка первый бросил. — Мальчишка? — Дзяёку даже присвистнул. — Тот самый, которого ты вытащил? — Он самый. Хороший бросок, кстати. Если бы не ураган, я бы его, может, даже зауважал. Дзяёку замолчал. Это было подозрительно. Фуурин скосил на него глаз: — Ты чего заткнулся? — Думаю, — сказал Дзяёку, — думаю, сколько им нужно кошмаров на эту ночь. Всем. Включая мальчишку, которому я бы устроил персональную сказку про демонов, крадущих плохих детей. — Никому ты ничего не устроишь, — Фуурин ткнул в него пальцем. — Потому что они слабаки. Я слабаков не бью. И другим не дам. — Демонам можно не спрашивать твоего позволения? — Ты демон, который питается от чужого желания, а не от чужого страха, не пизди. Если ты им устроишь кошмары, ты с них не наешься. Только время потратишь. — Ну хоть удовольствие получу, — проворчал Дзяёку, но уже понял, что проиграл. Он вернулся к перьям, на этот раз без лишних слов. За окном громыхнуло. Гроза подбиралась ближе, и ветер теперь задувал под крышу, заставляя пламя в очаге метаться. Тикагэ поднялся — медленно, плавно — и подошёл к Фуурину с другой стороны. Опустился на колени, положил ладонь ему на плечо. Ладонь была горячей — градусов сорок, не меньше. Фуурин невольно выдохнул и чуть расслабился. — Что? — спросил он, не оборачиваясь. — Ничего, — ответил Тикагэ. — Просто сиди. — Ты мне ещё скажи «хороший мальчик». — Хороший мальчик, — сказал Тикагэ без тени улыбки. Дзяёку захохотал. Фуурин закатил глаза так сильно, что это, наверное, было видно даже с затылка. — Вы оба невыносимы. Я к людям больше не пойду. Никогда. Пусть тонут. — Ага, — сказал Дзяёку, вытягивая из его крыла мелкую ветку. — Конечно. До следующего раза. Я уже слышал это в прошлый раз. И в позапрошлый. В позапрошлый ты сказал «да чтоб я ещё раз» и через два дня тащил кому-то хворост. — Там бабушка была старая… — Всегда находишь отговорки. Ты коллекционируешь поводы для геройства, честное слово. — А ты коллекционируешь поводы для нытья, — Фуурин вырвал у него перо, которое тот слишком долго крутил. — Дай сюда. Сам почищу. Ты только грязью размазываешь. — Неблагодарная ты скотина, — ласково сказал Дзяёку и отсел обратно к своим булочкам. — Я, между прочим, пять минут разбирал твои колтуны. Тикагэ, он неблагодарная скотина. Подтверди. — Подтверждаю, — уронил Тикагэ. — Вот! Два против одного. Ты в меньшинстве. — Меньшинство — не значит неправое. — Фуурин расправил крыло, насколько позволял ноющий сустав, и принялся чистить его сам, без чужой помощи. Движения были резкими, но привычными. — И вообще, если бы ты не лез с руками, я бы уже давно всё сделал. — Если бы я не лез с руками, ты бы сидел и истекал кровью в углу. — Ничего я не… — Прошлая зима, — сказал Тикагэ. Фуурин осёкся. — Прошлая зима не считается. — Считается, — возразил Дзяёку. — Никогда не забуду, как ты приполз с пробитым крылом и мы тебя неделю выхаживали, уже тогда нужно было сжечь ту деревню к чертям собачьим. — Ладно! — Фуурин вскинул руку. — Хватит! Понял. Спасибо. Вы полезные. Я — дурак. Все довольны? — Очень, — Дзяёку просиял. — Тикагэ, он сказал «спасибо». Ты слышал? Тикагэ не ответил, но уголок его губ дрогнул — почти незаметно, на секунду, не больше. Громыхнуло так, что хижина вздрогнула. Гроза наконец добралась до их горы. Но внутри, у очага, было сухо и тепло. Фуурин чистил перья, Дзяёку доедал последнюю булочку, а Тикагэ сидел рядом, свесив одну ногу в пропасть за порогом, и смотрел на всполохи молний — или на что-то за ними, или на что-то в себе. Поди разбери. Никто не спешил расходиться. Ночь загустела, старая и глухая, как вода в колодце. Гроза ушла за восточный хребет, и теперь только далёкие раскаты напоминали о ней — глухие, ленивые, точно зверь, который нарычался и улёгся спать в мокрой траве. В хижине было тихо, и тишина эта была особого рода — плотная, вязкая, какая бывает только глубокой ночью в горах, когда даже ветер затихает, даже угли в очаге перестают трещать, даже собственное дыхание кажется слишком громким. Очаг догорал, и последние угли подёрнулись серой золой, сквозь которую ещё просвечивал тусклый оранжевый жар — ровно столько, чтобы комната не погрузилась в полную темноту, чтобы тени на стенах оставались живыми, шевелились, перешёптывались о чём-то своём. Фуурин лежал на боку, лицом к очагу, закутанный в одеяло до самого подбородка. Полчаса назад Тикагэ заставил его выпить лекарство — горький травяной отвар, пахнущий полынью и сушёными кореньями, от которого немело во рту и наливалось свинцовой, неумолимой тяжестью всё тело, от кончиков ушей до кончиков перьев. Вывихнутое крыло, уложенное на сложенное вчетверо одеяло, почти не болело — только ныло где-то глубоко в суставе, но эта боль была далёкой, приглушённой, как стук дождя за стеной. Лекарство работало. Фуурин уплывал в сон — глубокий, вязкий, как речной ил на дне заводи, — и реальность распадалась на отдельные фрагменты: отблеск пламени на закопчённой стене, шорох ткани, два силуэта где-то на краю сознания. Он ещё слышал звуки, но они доносились будто сквозь толщу воды — далёкие, размытые, лишённые смысла. Тикагэ сидел в своём углу, скрестив ноги, и смотрел на спящего тэнгу. Он ждал — терпеливо, как умеют ждать только те, кто прожил сотню лет, — пока дыхание Фуурина станет по-настоящему ровным, пока разгладится упрямая складка между бровей, пока тело окончательно обмякнет и погрузится в ту глубокую, неподвижную тишину, которая бывает только после хорошей дозы снотворного. Лекарство, которое Тикагэ собственноручно приготовил три дня назад, было сильным — он знал это, потому что сам собирал травы на восточном склоне, где корни набирают силу от утреннего солнца. Фуурин будет спать до рассвета. Не проснётся. Не услышит. Дзяёку лежал на своей циновке у противоположной стены и смотрел на Тикагэ, не отрываясь. Он ждал — тоже умел, но сегодня ожидание давалось тяжелее обычного. Он хотел его с того самого момента, как Тикагэ вернулся с горного обхода, молчаливый и сосредоточенный, с каплями тумана на ресницах, и принялся растирать травы для Фуурина. Хотел так, что кожа горела, а в висках стучало, а тело требовало прикосновений с той голодной, нерассуждающей силой, с какой земля требует дождя после долгой засухи. Но он не двинулся с места. Знал: подойдёшь раньше времени — получишь. И не то, чего хочется, а кулаком в челюсть. Тикагэ перевёл взгляд на него. Встретились глаза — голубые, холодные, как лёд на вершине горы, и красные, голодные, как тлеющие угли. Тикагэ посмотрел на него долгим, оценивающим взглядом — и кивнул. Едва заметно, на грани движения. Дзяёку поднялся и пересёк хижину в четыре шага. Опустился на колени рядом. Тикагэ смотрел на него сверху вниз — отстранённо, холодно, как на вещь. Дзяёку выдержал этот взгляд ровно три секунды, а потом потянулся к его поясу. Тикагэ перехватил его запястье на полпути — резко, до хруста — и заломил руку за спину. Дзяёку охнул, но даже не попытался вырваться. — Я разрешил? — спросил Тикагэ тихо. — Нет, — выдохнул Дзяёку. — Но ты же хочешь, я знаю. Тикагэ заломил руку выше, и Дзяёку осёкся, закусив губу. — Ты? — повторил Тикагэ ледяным тоном. — Ты ничего не решаешь. Ты здесь не для того, чтобы решать. Понял? Дзяёку молчал. Тикагэ заломил руку ещё выше — до грани, за которой начинается вывих. — Понял? — Да, — выдохнул Дзяёку сквозь зубы. — Да, понял. Тикагэ отпустил его — резко, оттолкнув от себя. Дзяёку качнулся, но удержался на коленях. — Раздевайся. Дзяёку стянул рубаху через голову, за ней — штаны. Остался стоять на коленях, голый, и по его телу пробегала мелкая дрожь, хотя в хижине было тепло. Тикагэ не разделся — только освободился ровно настолько, насколько было нужно. Одежда осталась на нём, тёмная, плотная, и это неравенство было частью их ритуала. — Ждешь, пока я тебя брошу? Ложись. Дзяёку лёг на циновку, поджал колени под себя, приподнимая бёдра, и Тикагэ взял пузырёк с маслом. Смазал пальцы, не жалея, и первый вошёл в Дзяёку без предупреждения — медленно, глубоко, раздвигая тугое кольцо мышц. — Ах!.. — Дзяёку дёрнулся, и звук получился громче, чем он планировал. Тикагэ наклонился и впился зубами в его шею — сильно, до крови — и Дзяёку замер, чувствуя, как горячая капля потекла по коже к ключице. Тикагэ не разжимал челюстей несколько долгих секунд, а потом отстранился и прошептал в самое ухо: — Тихо. Фуурин спит. Разбудишь — пеняй на себя. — Ты же не сможешь остановиться, — прошептал Дзяёку в ответ, и в его голосе была дерзость. — Зря ты строишь из себя ледяного духа — я же чувствую, как у тебя… Тикагэ зажал ему рот ладонью и добавил второй палец — резко, глубоко — и Дзяёку застонал в ладонь, попытался вывернуться, но Тикагэ держал его крепко. — Ты можешь заткнуться, или я заткну тебя сам, — прошептал Тикагэ. — Выбирай. Дзяёку дёрнулся и попытался укусить ладонь. Тикагэ наклонился и прикусил его шею во второй раз — выше, ближе к уху. Дзяёку замер. По шее текли две струйки крови. — Посмотри на себя, — хмыкнул Тикагэ. — Ни капли смирения. Даже сейчас. — А ты бы хотел, чтобы я был смиренным? — голос Дзяёку был хриплым, но в нём всё ещё звенела провокация. — Тебе было бы скучно. Тикагэ на секунду замер. Потом вытащил пальцы, схватил Дзяёку за волосы и притянул к себе — близко, так близко, что их лица почти соприкасались. Его голубые глаза были совсем рядом, и в них больше не было льда. Был огонь — бледный, холодный огонь, который не греет, но жжёт до костей. — Ты прав, — сказал он тихо. — Я люблю. Он вошёл в него одним резким, глубоким движением — без паузы, до самого основания. Дзяёку захлебнулся воздухом, тело выгнулось, и с губ сорвался стон — громкий, отчаянный, полный боли и наслаждения. Тикагэ зажал ему рот ладонью и прикусил шею в третий раз. Дзяёку забился под ним, но Тикагэ держал крепко — за волосы, за бедро, не давая вырваться, не давая отстраниться. — Я предупреждал, — прошептал он в затылок. — Тихо. Каждый звук — новый укус. Ты хочешь, чтобы Фуурин проснулся и увидел тебя таким? Подо мной? Дзяёку замотал головой. Но даже сейчас, даже под ладонью Тикагэ, в его глазах горел вызов. Он не был послушным, даже не собирался. Тикагэ начал двигаться. Медленно — настолько медленно, что каждое движение ощущалось как отдельная вечность. Он выходил почти полностью, задерживался на грани, и Дзяёку скулил в его ладонь, подаваясь назад, пытаясь насадиться глубже — но Тикагэ держал его за бедро, не позволяя, контролируя каждый сантиметр. Он входил снова — так же медленно, так же глубоко, заполняя его до краёв — и снова выходил. Этот ритм был мучительным, сводящим с ума. Дзяёку дрожал, вжимался лицом в циновку, кусал ладонь Тикагэ, но тот не ускорялся. — Ты сам этого хотел, — прошептал Тикагэ ему в затылок. Он продолжал этот медленный, размеренный танец, и каждый толчок был выверен до совершенства — глубокий, плавный, почти ленивый снаружи, но внутри Дзяёку всё горело. Тикагэ знал его тело лучше, чем кто-либо за столько лет. Знал, где надавить, где задержаться, под каким углом войти, чтобы Дзяёку захлебнулся беззвучным стоном. И он использовал это знание безжалостно. Прошло, наверное, полчаса — или вечность. Циновка тихо поскрипывала в такт. Одежда Тикагэ шуршала при каждом движении. Угли в очаге уже почти погасли, и в темноте были видны только два силуэта — один распластанный, дрожащий, другой собранный, неподвижный, как скала. Тикагэ ускорился. Постепенно, почти незаметно — но ритм нарастал, толчки становились глубже, резче, и Дзяёку уже не мог сдерживаться. Он мычал что-то в ладонь Тикагэ, слёзы текли по щекам, смешиваясь с кровью из прокушенной губы и укусов на шее, и всё его тело было одной сплошной дрожащей струной. Тикагэ наклонился к его уху: — Сейчас. Кончай, жалкое ты создание. И Дзяёку сломался. Его тело сжалось вокруг члена Тикагэ в неконтролируемом спазме, и он кончил — сильно, болезненно, захлёбываясь беззвучным криком в ладонь. Бёдра дрожали, пальцы рвали край одеяла, и Тикагэ продолжал, продолжал, продолжал сквозь его оргазм — ещё несколько долгих, глубоких толчков, а потом замер, уткнувшись лицом в затылок Дзяёку, и издал единственный звук: низкий, утробный выдох, больше похожий на рык. Тишина. Только дыхание — тяжёлое, частое — и едва слышное потрескивание последних углей. Тикагэ вышел — медленно, осторожно. Дзяёку беззвучно всхлипнул от чувства пустоты. Взяв с небольшого стола тряпку, смочил в тёплой воде и бросил ему на спину. — Убери за собой. И шею обработай. Дзяёку не двигался — не мог. Он лежал, распластанный, разбитый, и улыбался в циновку. Тикагэ наклонился и отвесил ему короткую, почти ласковую пощёчину. — Ты слышал? — Да, — голос Дзяёку был хриплым и совершенно счастливым. — Слышал. Тикагэ посмотрел на него долгим взглядом, потом наклонился, взял за подбородок и поцеловал — коротко, жёстко, прикусывая всё ту же прокушенную губу. Дзяёку улыбнулся в поцелуй. — Жалкий, — сказал Тикагэ, отстраняясь. — Для тебя какой угодно, — ответил Дзяёку. Тикагэ подошёл к Фуурину, поправил сбившееся одеяло, проверил крыло. Фуурин лежал неподвижно, но когда Тикагэ коснулся его плеча, он почувствовал, как тот едва заметно дрожит. И понял, разумеется, понял, но ничего не сказал — только задержал ладонь на плече на секунду дольше, чем нужно — и вышел наружу, тихо прикрыв за собой дверь. В хижине стало тихо. Дзяёку полежал ещё немного, прислушиваясь к своему телу — саднила шея, ныли бёдра, горело внутри. Потом перевернулся на спину, поморщился и сел. Взял тряпку, которую оставил Тикагэ, и начал неспешно вытираться. Его движения были ленивыми, почти сонными, но уголки губ подрагивали в усмешке. — Эй, — позвал он тихо, вполголоса. Фуурин не ответил. — Я знаю, что ты не спишь. Тишина. Фуурин лежал абсолютно неподвижно, но Дзяёку буквально кожей чувствовал жар, исходящий от его лица. Усмехнулся шире. — Знаешь, — протянул он, отбрасывая тряпку и укладываясь обратно на циновку, — если бы ты действительно спал, ты бы так не пылал. У тебя уши светятся. В темноте видно. Очень мило. Тишина. — Я не осуждаю, — продолжал Дзяёку, глядя в закопчённый потолок. — Подслушивать — это нормально. Особенно когда такие звуки. Тикагэ, конечно, старался, чтобы тихо, но я-то знаю, как это звучало со стороны. Особенно когда он меня… ну, ты слышал. Фуурин не шевелился. Дзяёку перевернулся на бок, подпёр голову рукой и уставился на закутанную в одеяло фигуру у очага. — Я вот что думаю, — сказал он, растягивая слова. — Ты там лежишь и думаешь: «Какое бесстыдство». А я скажу тебе по секрету: это было лучшее, что случалось со мной за весь этот месяц. Кстати, ты дал нам закончить. Это очень… — он сделал паузу, подбирая слово, — …щедро с твоей стороны. Хотя, конечно, лицо у тебя сейчас, наверное, как спелая хурма. Одеяло дёрнулось. — О, — Дзяёку ухмыльнулся. — Живой. Я уж думал, ты правда помер от восхищения нашим сексом. — Заткнись, — донеслось из-под одеяла. Голос был глухим. — Заткнусь, — легко согласился Дзяёку. — Но перед этим хочу сказать: если вдруг захочешь присоединиться в следующий раз — ты только намекни. Тикагэ, может, и ледяной снаружи, но я-то знаю, что он не против гостей. Особенно таких… с крыльями. И глазами разного цвета. Очень красивыми глазами, кстати. Из-под одеяла донеслось сдавленное рычание, и в Дзяёку полетела подушка — та самая, которую Фуурин подложил под больное крыло. Дзяёку поймал её одной рукой, прижал к груди. — Ладно, ладно, — сказал он, смеясь. — Молчу. Сладких снов, Фуурин. — Чтоб ты подавился, — донеслось из-под одеяла. — Обязательно, — пообещал Дзяёку и закрыл глаза, всё ещё улыбаясь. А Фуурин лежал, накрывшись одеялом с головой, и мечтал, чтобы утро никогда не наступало. Потому что завтра ему придётся смотреть им в глаза. И Тикагэ, который знает. И Дзяёку, который тоже знает. И самому себе — который тоже знает. И это было по-своему ужасно. --- Тикагэ стоял у врат святилища. Он не часто приходил сюда. Храм Инари на восточном склоне горы был старым, сложенным из потемневшего от времени кипариса, с потрескавшимися лисьими статуями у входа и позеленевшей от мха черепицей. Люди из долины поднимались сюда редко — только по большим праздникам или когда нужда заставляла. Сейчас, глубокой ночью, святилище было пустым. Только ветер гулял меж колонн да тонкий серп луны висел над пагодой, заливая двор бледным серебром. Тикагэ перешагнул порог и опустился на колени перед алтарём. Его движения были скупыми, точными — ни тени подобострастия, только спокойное уважение. Три хвоста легли на каменные плиты, как три волны застывшего пламени. — Госпожа, — произнёс он негромко. Тишина. Ветер замер. Лунный свет, падавший сквозь резные решётки, сгустился, приобрёл объём и тяжесть, наполнился теплом. От алтаря разлилось мягкое золотистое сияние, и в этом сиянии проступила фигура. Она не вышла из тени — она соткалась из света. Высокая, стройная, в многослойных одеждах цвета осенних клёнов — алых, золотых, рыжих. Длинные волосы струились по плечам, как расплавленное золото, и в них терялись кончики лисьих ушей. Глаза — янтарные, с вертикальным зрачком — смотрели на Тикагэ с выражением, в котором смешивались древняя мудрость и мягкая, почти материнская теплота. От неё пахло рисом, дождём и спелыми мандаринами. Инари. — Тикагэ, — произнесла она, и голос её был как шелест тысячи колосьев под ветром. — Мой маленький огонёк. Давно ты не навещал меня. Тикагэ поднял голову. Его желтые глаза встретились с янтарными. — Прости, госпожа. Не было нужды. — А теперь есть. — Она не спрашивала. Она знала. — Говори, с чем пришёл. Тикагэ говорил недолго. Он вообще никогда не тратил лишних слов. Он рассказал про ураган — про то, как река взбесилась и кинулась на деревню, как вода поднялась до крыш, как люди бежали, бросая скарб. Про мальчишку, который заблудился, пока взрослые спасали скотину. Про то, как Фуурин — тэнгу с разноцветными глазами, которого деревня никогда не принимала, — услышал крик и полез в воду. Про то, как он вытащил малыша и отдал матери. Про то, как мать отшатнулась. Про камни. Инари слушала молча. Её лицо оставалось спокойным, но воздух вокруг начал нагреваться. Тикагэ чувствовал это кожей — медленное, почти незаметное повышение температуры, как от далёкого пожара. — Он постоянно страдает от жителей деревни, хотя только благодаря ему они все еще живы. Он молод и глуп, но у него доброе сердце, и это самое большое его проклятье. Он замолчал. Инари молчала тоже. — Ты пришёл просить, чтобы я покарала их? — спросила она наконец. — Нет. Не покарала. Отняла. — Что именно? — Благословение. Сними его с деревни. Урожай. Рис. Торговля. Всё, что ты даёшь им. Пусть почувствуют, что значит — остаться без твоей милости. Инари чуть склонила голову набок. Её глаза прищурились — не гневно, но изучающе. — Ты просишь о серьёзном, маленький огонёк. Люди живут моей милостью. Без неё они пойдут по миру. — Знаю. — Они будут голодать. Дети будут голодать. — Знаю. — Ты готов отвечать за каждую ночь, которую они проведут без еды? За каждую смерть? Тикагэ посмотрел ей прямо в глаза. — Да. Инари долго смотрела на него. Потом отвела взгляд — туда, где сквозь щели в ставнях виднелась долина. Она видела всё. Каждый дом. Каждого человека. И каждого из тех, кто стоял на холме и швырял камни в спину тэнгу, который спас их ребёнка. — Ты любишь его? — спросила она вдруг. Тикагэ моргнул. Вопрос застал его врасплох. — Он мой друг. — Я спросила не об этом. Тишина. Тикагэ опустил взгляд. Хвосты шевельнулись — нервно, почти незаметно. — Он мой младший, я хочу его защитить. Инари кивнула. — Два старших брата, которым по сто лет, и мальчишка-тэнгу, которого никто не хотел. Знакомая история. Она обернулась к нему, и в её янтарных глазах блеснул хитрый лисый огонёк. — Ты ведь понимаешь, что он не такой, как вы? Он не демон и не дух. Его время течёт быстрее. Вы будете стареть, а он — угасать. — Я знаю, — тихо сказал Тикагэ. — Поэтому пусть хотя бы сейчас. Пусть у него будет справедливость. Инари вздохнула. Вздох был лёгким, как дуновение ветра над рисовым полем, но в нём слышалась тяжесть веков. — Я сниму благословение. Не навсегда. На пять урожаев. Если за это время они поймут, что сделали, если принесут подношение тэнгу и попросят прощения — я верну милость. Если нет — пусть ищут другое место для деревни. Тикагэ низко поклонился: — Вы как всегда мудры, моя госпожа. Она подняла руку — длинный рукав скользнул вниз, обнажая изящное запястье. На секунду задержала ладонь в воздухе, и Тикагэ почувствовал: что-то изменилось. Не в святилище — где-то там, внизу, в долине. Невидимое. Неслышимое. Но окончательное. Инари опустила руку. — Готово. Тикагэ склонил голову. — Благодарю, госпожа. Она наклонилась и коснулась губами его лба. Тёплое, как летний ветер. — Иди. Заботься о нём. И об этом глупом демоне тоже. Вы трое — странная семья. Мне даже интересно, что из этого получится, — она немного помолчала, а потом добавила. — И не ревнуй его к Дзяёку. Тикагэ вскинул голову так резко, что хрустнули позвонки. Инари улыбалась — та самая лисья улыбка, которую он видел у неё всего несколько раз за сто лет. — Я не… — Я богиня плодородия, маленький огонёк. Я знаю о желании всё. Даже то, что ты скрываешь от себя. Иди. Тикагэ поднялся. Отвесил короткий, сухой поклон и пошёл к выходу. — И передай своему тэнгу, — донеслось ему в спину, — что богиня Инари считает его глаза красивыми. Инари осталась в святилище одна. Она опустилась на колени перед алтарём, сложила руки и закрыла глаза. С её губ сорвался шёпот — такой тихий, что даже ветер не смог бы его подслушать: — Береги их всех, маленький огонёк. Этих троих. Они ещё сыграют свою роль, — она улыбнулась. Где-то далеко в горах закричала лиса. Инари улыбнулась и растаяла в лунном свете, как туман над рисовым полем на рассвете. --- Через неделю после того случая крыло зажило. Почти. Тикагэ сказал — ещё дня три, и можно будет летать. Фуурин ответил, что он и так может, просто не хочет, и вообще ему и на земле неплохо. Тикагэ промолчал, но его молчание было красноречивее любой лекции о том, что бывает с теми, кто врёт целителю. Дзяёку выждал ровно до того момента, когда Фуурин перестал морщиться при резких движениях, и заявил: — Мы идём в город. Фуурин, сидевший у очага с миской риса, поднял голову и посмотрел на него так, будто Дзяёку предложил искупаться в проруби. — Зачем? — Затем, что ты сидишь в этой хижине вторую неделю. Затем, что у нас кончилось масло, соль и ткань для бинтов. Затем, что Тикагэ сказал — тебе полезно двигаться. И затем, — Дзяёку широко улыбнулся, — что я хочу мандзю. — У нас есть мандзю. — Было. Я съел. Фуурин закатил глаза, но спорить не стал. Спорить с Дзяёку, когда тот что-то решил, было бесполезно — проще было согласиться и пережить это с наименьшими потерями. Перед выходом он задержался на пороге. Прикрыл глаза, сосредоточился, и крылья — оба, здоровое и зажившее — начали втягиваться. Это было неприятно: не больно, но мучительно, как мышца, которую держишь в неестественном положении слишком долго. Крылья исчезли, растворились в теле, оставив после себя ноющее чувство пустоты в лопатках. Фуурин передёрнул плечами. Терпимо. Дзяёку наблюдал за ним, прислонившись к дверному косяку. — Никогда не привыкну, — сказал он. — Ты без крыльев — как меч без ножен. Вроде всё то же, а чего-то не хватает. — Заткнись. Город Кадзухара лежал у подножия горы, в дне пути пешком. Дзяёку предлагал спуститься на попутной телеге, но Фуурин только фыркнул: он лучше пройдёт десять ли пешком, чем будет сидеть рядом с крестьянином, который через пять минут начнёт коситься на его глаза. Так что шли пешком, через лес, старой тропой, которую Фуурин знал лучше, чем кто-либо. Город встретил их шумом. Рынок Кадзухары был большим — одним из крупнейших в провинции. Торговые ряды тянулись вдоль главной улицы, переходя в крытый павильон в центре, где продавали самое дорогое: шёлк, специи, оружие, амулеты. Вокруг толпились люди, кричали зазывалы, пахло жареной рыбой, сладким рисом и благовониями. Где-то в отдалении стучали молоты кузнецов, и этот ритмичный гул сливался с человеческими голосами в один сплошной, живой звук. Фуурин замер у входа на рыночную площадь. Его зрачки расширились. Дзяёку, сделавший пару шагов вперёд, обернулся и обнаружил, что тэнгу стоит на месте, как вкопанный. — Ты чего? Фуурин не ответил. Он смотрел. На лавку с тканями, где переливались на солнце рулоны шёлка всех мыслимых оттенков — алые, лазурные, золотые. На прилавок со сладостями — моти в разноцветной пудре, засахаренные фрукты на палочках, рисовые колобки в бамбуковых листьях. На связки сушёной рыбы, развешанные над головой, как гирлянды. На горшки и плошки, расписанные синей глазурью. На старика, который прямо на улице плёл корзины, и его пальцы мелькали так быстро, что уследить было невозможно. — Фуурин. — А? — он моргнул и, кажется, только сейчас осознал, что Дзяёку с ним разговаривает. — Ты когда последний раз был в городе? Фуурин задумался. — Лет пять назад. Может, семь. Дзяёку вздохнул. Длинно. Со значением. — Ладно, — сказал он. — План меняется. Сначала идём и делаем всё, что нам нужно. А потом, — он поднял палец, — ты получаешь час. Ровно час. Можешь смотреть на что хочешь, трогать что хочешь, нюхать что хочешь. Но только час. Понял? — Я не ребёнок, — оскорбился Фуурин. — Конечно, нет, — Дзяёку хлопнул его по плечу. — Пойдём. Сначала были покупки. Масло. Соль. Свёрток ткани для бинтов — Тикагэ сказал, что старые уже никуда не годятся, а перевязывать раны тем, что расползается в руках, он не намерен. Дзяёку торговался с продавцом тканей так яростно, будто от цены зависела его жизнь, и в итоге выбил скидку в две медные монеты — достижение, которым он будет хвастаться весь обратный путь. Фуурин в это время стоял у соседней лавки и смотрел на амулеты. Маленькие таблички с молитвами, плетёные шнуры, колокольчики, отгоняющие злых духов. Всё это было ему не нужно — он сам был тем, кого отгоняют. Но одна вещица привлекла его внимание: нефритовая подвеска на простом чёрном шнуре. Камень был полупрозрачным, зеленоватым, с тёмной прожилкой посередине. Фуурин взял его в руку и почувствовал — холод. Не обычный холод камня, а глубокий, горный, какой бывает в пещерах на вершине. — Сколько? — спросил он. Продавец назвал цену. Фуурин положил подвеску обратно. — Дорого. — Это нефрит из провинции Каи, — сказал продавец. — Очень редкий. Очень старый. Приносит удачу в пути. — Я не путешествую, — ответил Фуурин и отошёл. Потом была лавка со сладостями. Фуурин замер перед ней на добрых пять минут, разглядывая моти всех цветов — розовые, зелёные, белые, обсыпанные рисовой мукой. Он не просил. Просто смотрел. Дзяёку, закончивший с тканью, возник у него за спиной, как тень. — Какие хочешь? — Я не… — Фуурин. Какие. Хочешь? Тот сглотнул. — Розовые. И зелёные. И вон те, с начинкой из красной фасоли. Дзяёку купил два свёртка. Один сунул Фуурину, второй спрятал в рукав — для себя. Потом была оружейная лавка. Там Фуурин застрял надолго: перебирал клинки, пробовал балансировку, качал головой, бормотал что-то о том, что сталь нынче не та, что раньше. Кузнец — старый, седой, с руками в шрамах — слушал его с интересом, а потом предложил посмотреть особый заказ: танто с гравировкой в виде кленовых листьев. Фуурин взял его и замер. Лезвие было тонким, лёгким, и баланс сидел в рукояти так идеально, будто танто было сделано специально под его ладонь. — Сколько? Кузнец назвал цену. Фуурин вздохнул и положил танто обратно. Дзяёку, стоявший в дверях, заметил этот жест. Ничего не сказал. Запомнил. А потом началось самое интересное. Они сидели в чайной на краю рынка — Дзяёку пил сакэ, Фуурин жевал свои моти и запивал зелёным чаем — когда за соседним столиком двое торговцев заговорили громче обычного. — Слышал про деревню у восточного склона? — спросил один, понизив голос ровно настолько, чтобы все вокруг всё равно слышали. — Это где рис не всходит? — отозвался второй. — Не только рис. Вообще ничего не всходит. Пшеница, ячмень, даже трава на обочинах жухнет. Староста ходил к жрецу Инари — тот сказал, благословение снято. — За что? — Никто не знает. Но говорят, — первый торговец наклонился ближе к собеседнику, — что кто-то из деревни сильно прогневал богиню. Или её посланника. Фуурин перестал жевать. Дзяёку сидел абсолютно неподвижно, глядя в свою чашку, и на его губах играла та самая улыбка — тонкая, ленивая, за которой обычно скрывалось куда больше, чем он показывал. — Интересно, — протянул он тихо. — Очень интересно. — Ты что-то знаешь? — Фуурин прищурился. — Я? — Дзяёку поднял брови, и его лицо стало воплощением невинности. — Откуда? Я же всё время был с тобой. Фуурин сверлил его взглядом ещё несколько секунд, но Дзяёку выдержал. Демоны вообще хорошо врут, когда им нужно. А этот — особенно хорошо. — Ладно, — сказал Фуурин и вернулся к моти. — Не хочешь говорить — не говори. — Я ничего не знаю, — повторил Дзяёку и сделал глоток сакэ. Вкус у сакэ был отличный. Почти такой же отличный, как мысль о том, что Тикагэ всё-таки дошёл тогда до святилища. «Молодец, лис, — подумал Дзяёку про себя. — Молодец.» К полудню Фуурин начал уставать. Дзяёку заметил это первым. Тэнгу стал медленнее двигаться, чаще тёр виски, и его ответы сделались короче обычного. Глаза — серый и золотой — потеряли часть своего блеска, и Дзяёку понял: пора заканчивать. — Всё, — сказал он, кладя руку на плечо Фуурину. — Уходим. — Я в порядке. — Ты не в порядке. Ты горный дух, а не городская крыса. Ещё немного, и ты свалишься. Тикагэ мне этого не простит. Фуурин хотел возразить, но Дзяёку уже развернул его за плечи и повёл к выходу с рынка. Тэнгу сопротивлялся чисто символически — шаги у него и правда стали тяжелее. На обратном пути, когда город остался позади и вокруг снова выросли деревья, Фуурин отпустил контроль. Крылья развернулись за спиной — резко, болезненно, как судорога, — и он вздохнул с облегчением. Дзяёку посмотрел на него. — Полегчало? — Угу. — Тебе нельзя надолго от горы, — он взъерошил тэнгу волосы, поймав его недовольный взгляд. — Но знаешь, наша вылазка мне определённо понравилась, особенно то, каким ты сегодня был ребёнком. Ну же, Фуурин, тебе же тоже понравилось? Фуурин молчал. Долго. Потом буркнул: — Понравилось. — Вот! — Дзяёку просиял. — Я так и знал. В следующий раз пойдём снова. Через неделю. Или через две. Устроим традицию. — Ты просто хочешь мандзю. — И мандзю тоже, — легко согласился Дзяёку. — И посмотреть, как ты глазеешь на ножи. У тебя было такое лицо, когда ты держал тот танто… — Я не… — Было. Я видел. Кстати, — Дзяёку сунул руку в рукав и вытащил небольшой свёрток. — Держи. Фуурин развернул ткань. Внутри лежал танто. Тот самый. С гравировкой в виде кленовых листьев. Лезвие блеснуло в лесном полумраке, и Фуурин замер, не дойдя до хижины какого-то десятка шагов. — Когда ты… — Пока ты глазел на моти, — Дзяёку пожал плечами, будто это было сущим пустяком. — Только не говори Тикагэ, сколько я за него отдал. Он меня убьёт. Фуурин смотрел на танто. На гравировку. На то, как свет играет на кромке лезвия. Потом поднял глаза на Дзяёку, и в них было что-то, чего инкуб никогда раньше не видел. Нежность. Смущение. Благодарность — глубокая, настоящая, которую Фуурин никогда не смог бы выразить словами. — Я… — Не надо, — Дзяёку поднял руку. Фуурин закрыл рот. Сжал танто в руке и убрал за пояс. — Ладно. — Вот и договорились. Тикагэ, сидевший на краю скалы, услышал их голоса и не обернулся. Только хвосты качнулись — влево-вправо, влево-вправо. Он знал, куда они ходили. Знал, что Дзяёку купил танто. Знал про слухи в деревне. Знал всё. Но когда Фуурин сел рядом, всё ещё сжимая в руке подарок, и когда Дзяёку плюхнулся на циновку и начал делить сладости, Тикагэ позволил себе маленькую, почти незаметную улыбку. Потому что его стая была дома, и все были целы, и завтра будет новый день — не хуже этого. Рассвет был серым и тихим. Туман цеплялся за верхушки криптомерий, как старая, выцветшая кисея, которую забыли снять после долгой ночи. В хижине было тепло — Тикагэ с вечера хорошо протопил очаг, и угли ещё дышали ровным, сонным жаром. Фуурин сидел на пороге, свесив ноги наружу, и смотрел, как свет медленно просачивается сквозь облака, окрашивая долину в бледные оттенки серого и охры. Крылья были расслаблены, кончики перьев чуть подрагивали от утреннего ветерка. За его спиной Дзяёку затягивал пояс дорожного плаща. Тикагэ стоял у стены, скрестив руки на груди, и ждал. Оба были собранны, сосредоточенны — не так, как обычно. Уже несколько дней в горах творилось что-то неладное: источники на восточном склоне пересохли, дичь ушла, а старый ворон, которого Тикагэ считал своим информатором, принёс весть о том, что в землях за перевалом видели тени, не принадлежащие ни людям, ни зверям, ни известным ёкаям. — Мы вернёмся через два дня, — сказал Тикагэ. — Может, три. Справишься? Фуурин фыркнул, не оборачиваясь. — Я не ребёнок. Дзяёку шагнул ближе и присел на корточки рядом с ним. Его красные глаза в утреннем полумраке казались почти чёрными, но голос был лёгким, как всегда. — Слушай. Тут дел на пару дней. Дрова нарубил, вода есть, огород полит. Я оставил тебе мандзю на полке. Не трогай их все сразу. Фуурин не ответил, но уголок его губ дрогнул. — И вот ещё что, — Дзяёку вдруг стал серьёзным. — В деревню не ходи. Я знаю, ты слышал про благословение. Знаю, что они там мучаются. Но это не твоя забота. Понял? Фуурин перевёл на него взгляд. Разноцветные глаза — серый и золотой — были непроницаемы. Он ничего не ответил. — Фуурин. — Я понял. — Вот и хорошо. — Дзяёку хлопнул его по плечу и выпрямился. Тикагэ подошёл последним. Ничего не сказал — просто наклонился, коснулся пальцами его затылка, провёл по волосам. Жест был коротким, почти незаметным, но Фуурин его запомнил. От пальцев Тикагэ всегда шёл жар, и это тепло оставалось на коже ещё долго после того, как он убирал руку. — Не лезь никуда, — сказал Тикагэ. — Жди нас. — Угу. Они ушли в туман, и шаги стихли быстро — горы поглотили их, как море глотает камень. Фуурин остался один. Первый день прошёл спокойно. Он проверил западный склон — там, где старая тропа вела к святилищу Инари, — и обнаружил оползень, перекрывший дорогу. Убрал камни, укрепил край тропы, заодно поправил покосившиеся ворота тории. Вернулся в хижину затемно, съел половину оставленного Дзяёку мандзю и лёг спать, не зажигая очага. На второй день он заметил дым. Тонкая струйка поднималась от подножия горы — там, где лежала деревня. Не лесной пожар, а что-то другое: слишком маленькое, слишком ровное. Может, жгли костёр. Может, что-то случилось. Фуурин стоял на краю скалы и смотрел на дым, пока солнце не село. Он не пошёл. На третий день они пришли сами. Фуурин сидел на камне у источника и чистил перья, когда услышал шаги. Много шагов. Тяжёлых, неуверенных, спотыкающихся о камни. Он поднял голову. По тропе поднимались люди. Пятеро. Ветхая одежда, измождённые лица, впалые щёки. Староста шёл первым. За ним — двое мужчин, женщина и мальчик. Тот самый мальчик, который бросил первый камень. Только теперь от его детской пухлости не осталось и следа. Он был худой, бледный и смотрел в землю. Фуурин встал. Крылья развернулись за спиной сами собой — не угрожающе, но заметно. — Зачем пришли? Староста остановился. Остальные замерли за его спиной. Староста посмотрел на Фуурина — не со страхом, как раньше, а с тупым, измученным отчаянием, — и опустился на колени прямо в грязь. — Прости нас, — сказал он. Фуурин моргнул. — Что? — Прости нас, дух горы, — повторил староста. — Мы были слепы. Мы прогневали тебя. Мы прогневали богиню. Рис не всходит. Вода ушла. Дети умирают. Трое уже умерли. Мы не знаем, что делать. Жрец Инари сказал — пока ты не простишь, она не простит. Так он сказал. Мы не знаем, правда это или нет. Но мы больше не можем. Он замолчал. Женщина всхлипнула. Мальчик смотрел в землю. У Фуурина внутри что-то оборвалось. Тонко. Беззвучно. Как струна, которую перетянули на полтона. Он смотрел на них — грязных, голодных, сломанных, — и не чувствовал ни торжества, ни гнева, ни обиды. Только пустоту. И ещё что-то — горькое, как полынь Тикагэ. Жалость. — Я не насылал на вас проклятие, — сказал он. — И снять его не могу, это не в моей власти. — Знаем, — староста поднял глаза. — Но богиня сказала — ты должен простить. А иначе… иначе ничего не будет. Мы не можем так больше. У нас дети. Уже трое… — он осёкся. Фуурин молчал. Он думал о том, что рассказывал Тикагэ. О том, что Инари сняла благословение с деревни. О том, что Тикагэ просил за него. Тикагэ взял на себя ответственность. Тикагэ сделал это ради него. А теперь здесь, на коленях в грязи, стоят люди, которые теряют детей. Фуурин закрыл глаза. Сердце сжалось. Он знал, что должен сделать. — Я спущусь, — сказал он. Фуурин спустился с горы впервые за много дней. Деревня встретила его тишиной. Не было ни лая собак, ни детских криков, ни стука молотов. Дома стояли серые, покосившиеся. Поля за околицей зияли чёрной, потрескавшейся землёй. Воздух пах гарью. У крайнего дома — свежий могильный холмик. Маленький. Его привели к дому старосты — самому большому в деревне, с отдельным погребом для риса. Сказали, что приготовят угощение. Что хотят всё обсудить. Что нужно немного подождать. Фуурин вошёл. Дверь захлопнулась за спиной, и мир исчез. Сначала был звук — глухой, окончательный стук дерева о дерево, потом скрежет засова, потом второй удар, второй засов. Фуурин развернулся, выставил руки, наткнулся ладонями на шершавые доски и толкнул. Дверь не поддалась. Тогда он ударил плечом — раз, другой, третий, — и с каждым ударом осознание вползало в него, как холодная змея: заперт. Его заперли. — Откройте! — голос сорвался на рык, потом на крик, потом на что-то высокое, почти птичье. — Откройте, я сказал! Снаружи молчали. Он слышал шаги — много шагов, — и голоса, но слов было не разобрать. Только тон. Спокойный. Деловитый. Так говорят люди, которые уже всё решили. Темнота была абсолютной. Не такой, как в хижине ночью, когда угли ещё тлеют в очаге, а сквозь щели в ставнях сочится лунный свет. Здесь не было ни щелей, ни углей, ни луны. Только чернота — густая, плотная, осязаемая, — которая давила на глаза, забиралась в горло, оседала на языке горьким привкусом земли. Погреб. Его бросили в рисовый погреб, вырытый глубоко под домом старосты, куда не доходил ни один звук с поверхности, ни один луч света. Фуурин попятился, выставив руки, и почти сразу упёрся спиной в земляную стену. Она была мокрой. Холодной. С неё капало — мерно, ритмично, кап-кап-кап, — и этот звук сводил с ума быстрее тишины. Он попытался расправить крылья — просто чтобы почувствовать, что они ещё есть, что он ещё может, — и правое крыло упёрлось в стену, а левое — в потолок. Потолок был низким. Очень низким. Фуурин стоял, согнувшись в неестественной позе, прижимая крылья к телу, и чувствовал, как паника поднимается откуда-то из живота — медленная, вязкая, как та вода, из которой он вытаскивал мальчишку. Все эти годы одиночества, все эти голоса, называвшие его демоном, все эти камни — всё сжалось до размеров погреба, в котором нельзя было ни встать в полный рост, ни лечь, ни расправить крылья. Он задышал чаще. Сердце колотилось где-то в горле. Ладони стали мокрыми. Он сжал кулаки, вонзил когти в ладони, пытаясь болью перебить страх, — не помогло. Время остановилось. Он не знал, сколько прошло. Час. Может, два. Может, целая ночь. Он сидел на корточках, прижавшись лбом к мокрой земляной стене, и считал капли. Раз. Два. Три. Когда сбивался — начинал заново. Это помогало не думать. Не думать о том, что его предали. Снова. В который раз. Он пришёл к ним, потому что у них умирали дети, — а они заперли его в яме. Он хотел помочь. Он всегда хотел помочь. И чем это кончилось? Кап. Кап. Кап. Он задремал — или просто отключился, — а когда очнулся, ничего не изменилось. Та же темнота. Та же теснота. Та же капель. И жажда — сухая, царапающая горло, какой не было ещё час назад. И голод — тупой, ноющий, как старая рана. И холод — земля вытягивала тепло, а крылья, прижатые к телу, не могли согреть. Он дрожал. Его зубы стучали. Он обхватил себя руками и сжался в комок, и ему казалось, что стены медленно, незаметно сдвигаются, выдавливая воздух. А потом открылась дверь. Свет ударил по глазам — не яркий даже, а просто любой свет после такой темноты был как нож. Фуурин зажмурился, вскинул руку, закрывая лицо, и в этот момент его схватили. Много рук. Грубых. Жёстких. Его выволокли из погреба, как мешок с рисом, и бросили на землю. Он ударился плечом о камень, перекатился, попытался встать — и не смог: мышцы затекли от долгой неподвижности, тело не слушалось. Крылья волочились по земле, цепляясь за камни и сухую траву. Вокруг стояли люди. Те же лица, что днём смотрели с мольбой, теперь смотрели иначе. В них был страх — прежний, старый, — но теперь к нему примешалось что-то ещё. Облегчение. Злое, жадное облегчение от того, что виноватый найден. Что можно ударить. Что можно выплеснуть весь ужас последних недель — умерших детей, сгнивший рис, пересохшие колодцы — в одного-единственного демона, который лежит на земле и не может подняться. — Он пришёл, — сказал староста, и голос его был не торжествующим, а каким-то загнанным, почти жалким. — Он пришёл, чтобы сглазить нас снова. Он хотел войти в дома. Хотел коснуться детей. — Я не… — начал Фуурин, но договорить не успел. Первый удар пришёлся по спине — между лопаток, туда, где сходились мышцы крыльев. Тяжёлая палка. Или дубина. Он не видел. Только почувствовал — резкая, оглушающая боль, от которой дыхание выбило из груди. Он рухнул лицом в грязь. Попытался подняться — второй удар, по рёбрам. Он услышал хруст прежде, чем почувствовал боль. А когда почувствовал — закричал. Дальше удары посыпались градом, беспощадные и слепые. Он уже не различал, кто бьёт, чем бьёт, куда. Палки взлетали и опускались с влажным хрустом. Камни находили цель с глухим, тошнотворным стуком. Чьи-то ноги в соломенных сандалиях втаптывали его в грязь, и каждый удар выбивал из лёгких остатки воздуха. Мир сузился до вспышек боли — ослепительных, сменяющих друг друга без промежутков: в плече, в спине, в колене, снова в спине. Кто-то визжал над ухом: «Демон! Сглазил наших детей!» — и Фуурин хотел ответить, хотел выкрикнуть им в лицо: «Я спасал ваших детей», — но из горла выходил только сиплый, кровавый хрип. А потом кто-то схватил его за правое крыло. Фуурин замер. Всё его существо сжалось в ожидании. Он знал, что будет дальше, знал за секунду до того, как это случилось, — и всё равно оказался не готов. Крыло вывернули. Резко. Против сустава. С хрустом, похожим на треск ломающейся ветки. Боль оказалась такой силы, что на мгновение он просто перестал существовать. Не было ни мира, ни людей, ни горы, ни неба — только эта боль, белая, раскалённая, заполняющая всё тело от кончиков перьев до корней волос. Он даже не закричал — только открыл рот и не смог вдохнуть. Левое крыло сломали следом. Методично. Почти буднично. Кто-то наступил на него у самого основания, вдавливая в землю, кто-то ударил дубиной по кости — раз, другой, третий, — и Фуурин взвыл. Высоким, нечеловеческим воем, который разнёсся над деревней и затерялся в равнодушных горах. Этот звук, наверное, слышали даже в святилище Инари. Но никто не пришёл. — Не сможешь больше летать, — произнёс кто-то сверху. Голос был спокойным, удовлетворённым, почти сытым. — Не сможешь насылать бури. Не сможешь сглазить. Фуурин лежал в грязи и не мог пошевелиться. Боль пульсировала в обоих крыльях — тупая, глубокая, смешанная с тошнотой, подкатывающей к горлу. Перед глазами всё плыло, мир двоился и распадался на осколки. Он чувствовал, как кровь течёт по спине — горячая, липкая, густая, — и впитывается в холодную землю. Чувствовал, как сломанные кости трутся друг о друга при каждом вздохе, при каждом ударе сердца. Чувствовал, как по ногам растекается что-то тёплое — и уже не мог заставить себя стыдиться этого. Стыд умер раньше, чем тело. Он подумал о Тикагэ. О том, как Тикагэ касается его затылка перед уходом — коротко, почти незаметно, но от его пальцев всегда идёт жар, и это тепло остаётся на коже ещё долго. О том, как он вправлял ему крыло в прошлый раз — резко, без предупреждения, — и бурчал, что Фуурин вечно лезет куда не надо. «Не лезь никуда, — сказал Тикагэ. — Жди нас». А он не послушал. Как всегда. И вот теперь лежит в грязи, как сломанная кукла, и не может даже пошевелить крылом. Он подумал о Дзяёку. О том, как Дзяёку ухмыляется, когда врёт, и как эта ухмылка становится мягче, когда он смотрит на Фуурина. О том, как он купил танто — то самое, с кленовыми листьями, — и сделал вид, что это пустяк, просто безделица, просто подвернулось. «В деревню не ходи», — сказал Дзяёку. А Фуурин пошёл. И теперь они вернутся — через день, через два, — и не найдут его. Не сразу. А когда найдут… Он не хотел, чтобы они видели его таким. Эта мысль была горше любой боли. Его снова схватили. Потащили. Земля царапала спину, ветки цеплялись за сломанные перья, каждое движение отдавалось новой вспышкой боли — острой, как удар ножа. Он уже не кричал — только скулил тихо, сквозь зубы, как раненый зверь. Его втащили обратно в погреб и бросили на пол. Тело ударилось о землю с глухим, безжизненным звуком. Дверь захлопнулась. Засовы встали на место. Темнота вернулась. Теперь она была другой. Теперь она была наполнена болью. Каждая клетка тела кричала о том, что сломана, разбита, порвана. Он не мог найти положения, в котором было бы не больно. Лежать на спине — больно крыльям. На животе — больно рёбрам. На боку — больно плечу. Он попытался сесть, прислониться к стене — и тут же сполз обратно, потому что давление на сломанные кости было невыносимым. В конце концов он остался лежать на боку, свернувшись в неестественный, жалкий клубок, прижимая колени к груди, и каждые несколько секунд по телу пробегала крупная дрожь — то ли от холода, то ли от болевого шока, то ли от того и другого сразу. Жажда стала невыносимой. Губы потрескались и кровоточили. Язык прилипал к нёбу, сухой и шершавый, как наждак. Он слизывал капли воды с земляной стены — влажные, илистые, отдающие гнилью, — и этого хватало на несколько минут. Потом жажда возвращалась, ещё сильнее, ещё мучительнее. Голод уже не был тупым — он стал острым, требовательным, и живот сводило спазмами. Сколько он уже здесь? Сутки? Двое? Трое? Он не знал. Время в этой яме текло иначе — медленно, вязко, как кровь из открытой раны. Сознание то уходило, то возвращалось. В бреду он разговаривал с Тикагэ. Просил пить. Спрашивал, где Дзяёку. Извинялся — снова и снова, одними губами. Снова просил пить. Ему казалось, что он слышит их голоса — Дзяёку смеётся где-то совсем рядом, Тикагэ гремит посудой у очага, — и он открывал глаза, но вокруг была только темнота. Густая, плотная, безжалостная темнота. И тогда он закрывал глаза снова и проваливался в серый, липкий полусон, в котором не было ни снов, ни отдыха, ни надежды. Один раз ему показалось, что он слышит молитву. Тонкий женский голос где-то на поверхности, совсем близко: «…прости нас, богиня, мы сделали то, что должно, мы наказали демона, теперь верни нам рис, верни нам воду, верни нам жизнь…» Он хотел закричать — я не демон, я просто хотел помочь, я спас вашего мальчика, я вытащил его из воды, — но из горла вышел только сиплый, едва слышный хрип, который умер в той же секунде. Его никто не услышал. Молитва стихла. Шаги удалились. И темнота стала полной. Время шло. Или стояло на месте. Фуурин уже не различал. Он лежал и думал — странно, отстранённо, будто со стороны, — что вот так, наверное, и умирают. Не в бою. Не в небе. В земляной яме, в темноте, в грязи, в собственной крови и моче, с переломанными крыльями и разбитым сердцем. Он думал о том, что Тикагэ, наверное, будет ругать его, когда найдёт. Или не будет. Тикагэ вообще мало говорит. Просто посмотрит своими голубыми, ледяными глазами — и всё станет ясно. А Дзяёку… Дзяёку, наверное, заплачет. Хотя Дзяёку никогда не плачет. Но, может быть, ради такого случая… Он уже не чувствовал ног. Холод поднимался от земли медленно, неумолимо, как вода в колодце. Сначала замёрзли ступни, потом колени, потом бёдра. Он попытался растереть их — руки не слушались, пальцы онемели и не гнулись. Крылья не двигались вообще — только тупая, глубокая боль при каждой попытке напрячь мышцы. Становилось всё равно. Это было, наверное, самое страшное — не боль, не жажда, не голод, а это «всё равно», которое медленно, ласково обволакивало сознание, как старая, выцветшая кисея. Последнее, о чём он подумал перед тем, как провалиться в темноту окончательно: «Они вернутся. Они обязательно вернутся». И эта мысль была теплее очага, теплее солнца, теплее всего на свете. А затем мысли закончились. Сакура проснулся резко, будто его толкнули в грудь. Глаза распахнулись сами собой, и в первую секунду он не понял, где находится — только темнота, только холод, только влажная земля, смыкающаяся над головой. Он сел на кровати рывком, хватая ртом воздух, но воздух не шёл — горло сжало спазмом, грудь отказывалась работать, и паника накатила удушающей волной. Я в земле. Я в земле. Я не могу дышать. Я сейчас умру. Но земля пахла не так. Земля из сна пахла гнилью и сыростью, а здесь пахло деревом, старыми книгами и шёлком — красным шёлком, который Хаято так и не убрал с дивана. Где-то тихо тикали часы. За окном стрекотала одинокая цикада. Лунный свет падал на пол, расчерчивая его бледными полосами, и в этом свете Сакура увидел свои руки — живые, чистые, без земли под ногтями. Он не в яме. Он не в земле. Он в доме Суо, на диване в гостиной, и рядом спит Хаято. Но легче не становилось. Сердце колотилось где-то в горле, дыхание срывалось в рваные всхлипы, воздуха всё равно не хватало. Сакура сжал край одеяла побелевшими пальцами и зажмурился. Я не в земле. Я не в земле. Дыши. Дыши, блять. Но тело не слушалось. Оно всё ещё было там — в яме, в темноте, под толщей холодной земли. Хаято зашевелился рядом. Сакура не заметил, как он проснулся, — только почувствовал тёплую ладонь на своей спине. — Сакура, — голос был низким, хриплым со сна, но на удивление спокойным. — Что случилось? Сакура не ответил. Кое-как выровняв дыхания, он заставил себя лечь, вцепился в его руку и прижался лбом к его плечу, пытаясь выровнять дыхание. Хаято не задавал больше вопросов — просто обнял его и держал, пока сердце Сакуры не перестало колотиться как бешеное, а ночь за окном снова не стала просто ночью.
Примечания:
427 Нравится 307 Отзывы 147 В сборник
Отзывы (11)