Часть 5
5 июля 2025 г., 23:29
Джисон не отдалился от Минхо. Напротив, своей мягкой привязанностью он, сам того не осознавая, лишь разжигал в нём ту губительную жажду близости, от которой не было спасения.
Джисон приходил к Минхо по утрам, когда тёплый рассвет только касался оконных рам, обнимал его сонного, небрежно прикасался губами к макушке и исчезал прежде, чем Минхо успевал сделать вдох. Он появлялся днём, молча, без слов, просто чтобы обнять и прижать к себе, будто желал проверить, здесь ли он, живой ли, не исчез ли. А по вечерам, перед тем как уйти в свою комнату, он оставлял лёгкий, почти братский поцелуй в лоб, будто для спокойствия. Но только не Минхо.
Минхо безвозвратно сходил с ума. Каждое прикосновение, каждый жест, каждый поцелуй, отданный без намерения и понимания собственной силы, прожигали его изнутри, оставляя только тихо тлеющую жажду большего. Он пытался не думать, пытался забыться в этих крохотных, щедро брошенных крупицах ласки, которые, как соль на рану, только усугубляли его голод. Минхо слишком привязался и полюбил эту привычку Джисона — трогать. Терпение его было тоньше шёлковой нити, но он продолжал держаться, сжав зубы и пряча ладони в карманы, чтобы случайно не обхватить чужое запястье и утащить за собой.
Он позволял Джисону быть рядом, быть тёплым и мягким. Он давал ровно столько, сколько тот просил. Пока однажды, поздним вечером, Джисон не появился в его покоях, глядя чуть снизу вверх, как всегда, и тихо сказал:
— Хочу попробовать снова.
В ту ночь Минхо ласкал его с таким почтением и трепетом, словно боялся расплавить между пальцев что-то слишком хрупкое. Он целовал каждый дюйм чувствительной кожи, открывая её губами, языком, дыханием, и не входил — он не позволял себе, — доводя Джисона до крайности, до той черты, где тело уже перестаёт принадлежать сознанию. Тот извивался под ним, как змея в знойный полдень, и Минхо, даже не касаясь главного, чувствовал себя пьяным от этой сладкой муки.
Джисон остался у него до самого рассвета, утонув в глубоких, выравнивающих дыхание снах, а Минхо лежал рядом, прижавшись лицом к изгибу его шеи, где приходила запаховая железа, и вдыхал, медленно, с болью и нежностью, стараясь задержать аромат внутри себя навсегда.
Он тихо умирал от недосказанности, от невозможности сказать вслух то, что давно уже кричало внутри.
Утром они проспали. Служанки, пришедшие разбудить их к завтраку, окинули обоих взглядами, в которых, в отличие от их молчания, читалось всё: подозрение, понимание и даже чуть-чуть жалости. Они ничего не сказали, но их глаза говорили громче слов.
С того утра всё пошло вразнос. Они были как две половинки, потерявшие центр тяжести. Минхо стал чаще уводить Джисона в тени дворцовых переходов, в беседки, складские комнаты, за стеллажи с оружием — везде, где можно было хотя бы на мгновение схватить его за талию, прижать к себе, вдохнуть в волосы. Он не мог насытиться пальцами, губами, глазами. А Джисон... делал вид, что всё в порядке, что это просто продолжение их прежней дурашливой близости. Только теперь в этих касаниях не было ни шутки, ни игры. Минхо больше не играл. Он был хищником, медленно и с одержимостью, пожирающим свою жертву — не телом, а тем, что внутри. И Джисон это знал.
Чжи Ин — единственный, кто, кажется, что-то понимал. В глазах управляющего прислугой сквозила настороженность. Он не вмешивался и не задавал лишних вопросов, но приглядывал. Остальные же, возможно, и подозревали, но пока что хранили молчание. Придворные умеют не замечать то, что может стать проблемой.
За ужином Минхо сидел слишком близко, тянулся к нему то за салфеткой, то за кувшином, касался запястий, скользил пальцами по руке, будто случайно. Каждая случайность была невыносимо долгой. Джисон ёрзал на стуле, сбивался с мыслей м шептал ему:
— Минхо, прошу, успокойся. Здесь слишком много глаз.
Но Минхо только тяжело вздыхал, снова возвращая ладонь ему на колени, не выше, не нагло, но так, что от этого прикосновения хотелось вскрикнуть.
Дворец сводил его с ума. В его стенах он ещё пытался держаться, но стоило зайти в покои, как исчезали границы. Минхо трогал его, как хотел, когда и где хотел. Он притаскивал его на стол, раздвигая бумаги, и скользил губами по обнажённой коже, как будто это был последний глоток воздуха. Только однажды их чуть не застала служанка. Тогда Минхо среагировал молниеносно, утащил Джисона под стол и прижал к себе, укрыв обоих от чужих глаз.
— Дурак… — выдохнул Джисон, уже позже лёжа под одеялом, запутанный в простынях. — Ты когда-нибудь спалишься.
Минхо лишь усмехнулся на это, прижимаясь щекой к месту на его груди, где билось сердце.
— Я смогу… — прошептал он, — смогу держать всё в секрете. Но, Джисон, ты даже не представляешь, как тяжело это — не сойти с ума.
К началу сентября Джисону исполнилось двадцать четыре. Его поздравляли все: служанки, стража, воины, с которыми он тренировался. Все, кто знал его, кто уважал. Он принимал поздравления скромно, улыбаясь, с благодарностью, и... расцветал. Что-то едва заметно в нём изменилось. Его движения стали чуть плавнее, в плечах появилась мягкость, в талии — округлость. Его тело стало другим, а его запах — притягательным.
И понеслась.
Альфы косились. Альфы подходили ближе, чем положено. Альфы позволяли себе прикосновения, за которые, по-хорошему, надо было выбивать зубы, и кто-то даже получал. Минхо не говорил ни слова. Он наблюдал. Он терпел.
Ровно до ночи спустя два дня.
Он втащил Джисона в свой кабинет, захлопнул дверь, запер её на ключ и, не говоря ни слова, навалился всем телом, вжимая в стол, утыкаясь лицом в шею, прямо туда, где бился жаркий запах.
— Минхо… — Джисон пытался сказать хоть что-то, — Минхо, пожалуйста, постой, что ты...
— Не могу. Не могу больше терпеть, солнце моё. Сколько можно? Я держусь, правда. Но мне уже не хватает воздуха, когда к тебе кто-то подходит.
Он сорвал с него блузу, будто она мешала дышать, и начал целовать его ниже, ещё ниже, будто пытался выучить его тело заново, вписать его линии в свою память навсегда. Джисон дышал неровно, пытался что-то сказать, но стоило Минхо коснуться его паха, как язык заплёлся, а голос превратился в рваное всхлипывание.
— Минхо, — шептал он, дрожащий и покрасневший, — если кто-то услышит… если…
— Пусть услышат. Им же хуже будет.
Голос Минхо был тихим и сиплым. Он говорил прямо в кожу, прежде чем прикусить шею рядом с железой. Он водил ладонями по телу и останавливался над бёдрами, как перед бездной.
Джисон извивался, шептал, цеплялся, тёрся, а потом стонал, сбившись с ритма. И да, их, возможно, услышали. Но в тот момент Минхо было всё равно. Он наконец получал то, чего так ждал и жаждал — дрожащую под ним любовь.
Он почти не успел. Он вытащил узел, что уже начал формироваться, прежде чем тот успел сомкнуться. Джисон скулил от боли, сбив дыхание, сжал ноги.
Минхо осторожно поднял его, усадил на стол и обнял за талию, как можно крепче. Он касался его губами всюду: плечи, грудь, шея, щеки, веки. Он повторял снова и снова:
— Люблю тебя. Люблю. Схожу с ума. Солнце моё, ты слышишь?
Джисон слышал. Только теперь уже сам не знал, где конец у этого безумия.
Однажды, проходя по коридору с чертежами в руках, Минхо краем уха уловил обрывок разговора между Чжи Ином и одним из старших поваров. Чьи-то слова скользнули, будто незначащая деталь: «Поздно созревший цветок, но зато какой...». Ив этих словах мелькнуло имя Джисона. Тогда Минхо лишь машинально отметил для себя их, не придавая особого значения. Но позже, вечером, уже в одиночестве, когда тишина подступала особенно плотно, смысл сказанного ударил в него, как удар сапога в живот. Он замер, прерванный в движении, и в груди что-то болезненно сжалось.
Джисон — поздно созревший омега. Он не просто парень с мягкими чертами и редкими течками, а существо, чьё тело, наконец, поддалось ритму природы, смягчилось, наполненное той готовностью, которая была чужда ему ещё каких-то полгода назад. Эта перемена объясняла всё: и чуть округлившиеся линии тела, и томные паузы в движениях, и тот инстинктивный, непрошеный выбор, когда Джисон впервые потянулся к Минхо в ту ночь, будто выбирая не любовника, а убежище.
Откровение пронзило его целиком, как осознание вины, за которую он не знал, кого судить: себя или саму природу.
С тех пор он уже не мог — да не хотел — сдерживать себя. В нём поднялась какая-то хищная, жестокая часть, подсказывающая: «прячь, заслоняй, уноси подальше от глаз, а иначе отнимут.» Он становился грубее, резче, тише. Его движения теряли лёгкость. Он держал Джисона ближе, чем раньше, почти на расстоянии собственной кожи, прятал за своей спиной от каждого, кто смотрел слишком долго или дышал слишком громко в его сторону.
Через пару недель всё стало совсем дурно: взгляды, что липли к Джисону, будто голодные руки, множились. Альфы из стражи и тренировочных корпусов стали смотреть на него так, как не имеют права смотреть ни на кого, будто те заранее определяли свою добычу — по позе, взгляду, реакции. Даже Минхо чувствовал, как эти взгляды впивались в него самого: как угроза или вызов. И вместе с этим пришёл страх. Такой, что жгло под рёбрами: «а вдруг отнимут? а вдруг украдут?» Он начинал терять разум от одного только представления, что кто-то другой сможет коснуться Джисона так, как должен только он.
В один день Минхо забрал его с тренировок без обсуждений и объяснений. Он просто вошёл в зал, увидел, как двое из военных почти одновременно обернулись на движение Джисона, и стиснул кулаки так, что побелели костяшки пальцев. В тот же вечер Джисон оказался в комнате Минхо и больше её не покидал без его сопровождения.
Он запер его ради безопасности. Он охранял его не потому, что хотел принадлежности, а потому что впервые в жизни почувствовал, насколько хрупкой может быть чужая уязвимость.
— Минхо, — сказал Джисон, однажды не выдержав, — ты перегибаешь.
— Я знаю, — его голос звучал грубо и сдавленно, как будто эти слова прорывались сквозь волю. — Но ты не понимаешь. Я должен быть рядом. Я с ума схожу каждый раз, когда тебя нет рядом. Я думаю, что кто-то подойдёт, коснётся, и я... — Он замолчал, а пальцы рук сжались в кулаки. — Я просто не могу больше. Мне всё равно, как это выглядит. Пусть думают, что хотят, пусть шепчутся. Я честно пытался держаться в стороне всю эту неделю, но всё равно, — выдохнул он, поднимая взгляд, в котором дрожала ярость, страсть и тоска, — не смог. — Он шагнул ближе. — Я не могу без тебя. Ни без твоего запаха, ни без твоих прикосновений, ни без того, как ты спишь рядом и дышишь мне в плечо. — Его голос сорвался и стал тише. — Даже твоё молчание... Я не переношу, если оно не для меня.
Минхо не просил понимания. Он просто признавался в том, что больше не может быть от Джисона на расстоянии вытянутой руки — не тогда, когда тот стал для него не просто объектом желания, а единственным смыслом внутри этого переполненного, лживого дворца.