***
Снег во дворе лежит пушистым, нетронутым ковром, отражая гирлянды, которыми увешан кирпичный дом Мартинов. Внутри пахнет имбирным печеньем, под большой елью в гостиной лежат подарки и уютно потрескивает крошечный камин. Одри пытается раствориться в атмосфере Рождества, стать частью этой нормальности. Но внутри пустота. Она вновь и вновь слышит его равнодушный голос, видит его непроницаемое лицо. Секс не просто портит их «отношения» — он выжигает их дотла, оставляя Одри на пепелище её собственной жизни. Она слишком хотела его заполучить. Сексуальность рождается из подавления, и её скрываемое желание было слишком велико — настолько ей хотелось ощутить восторг его члена внутри. Но реальность оказалась ей не по зубам. И теперь она убеждает себя в том, что её чувства к Малеку никак не любовь, а злая подлая страсть. Одержимость. Мания с горьким привкусом и его именем на устах. Вечером, пока Роберт возится в гараже, а Мэрилин колдует на кухне, Одри стоит у окна в столовой, глядя на заснеженные улицы. Тишина этого дома, обычно успокаивающая, сегодня давит. Она просто стоит, глядя в темноту, не замечая, что по щекам катятся слёзы. Глухая, всепоглощающая боль затапливает её с головой. По Малеку, по себе, по этой невозможности вернуться к тому, что было «до». — Солнышко, ты плачешь? — встревоженный голос Мэрилин вторгается в мысли Одри, и она быстрым движением смахивает слёзы. — Нет, просто глаза заслезились, — она как можно искренне улыбается и отворачивается от окна. — Засмотрелась на яркие огни, наверное. Мэрилин качает головой. — Одри, — её голос становится мягче, но настойчивее. — Ты вся дрожишь. Что-то случилось? — она смотрит так, будто чувствует, что корень её боли — мужчина. — Можешь поделиться со мной, станет легче, вот увидишь. Она ставит на столик две чашки какао и садится на диван. Одри отводит взгляд, смотря, как пар от какао клубится над чашкой. Рассказать ей о Малеке? Но как объяснить эту токсичную смесь желания, подчинения, предательства и профессиональной этики, превратившейся в фарс? Как признаться милой Мэрилин, что она увязла в совершеннейшем дерьме? Это невозможно. Вместо этого, подняв глаза, она задаёт вопрос, который неожиданно вырывается из самых тёмных глубин сознания. Вопрос, который мучал её годами, но сейчас, в состоянии абсолютной внутренней разрухи, приобретает новый, жгучий смысл: — Мэрилин… — её голос срывается. — Почему вы с Робертом удочерили именно меня? Ведь мне было уже пятнадцать, я была проблемным травмированным подростком, боявшимся своей тени, а вовсе не милым ребёнком, которого легко полюбить. Почему вы… почему вы решились? Мэрилин глубоко вздыхает, приглашая жестом Одри сесть рядом. Она нервно заламывает пальцы, не решаясь начать разговор, но Одри терпеливо ждёт. Горячий какао греет её ладони. — Всё так сложно, Одри, — Мэрилин тоже хватает за свою чашку, словно пытаясь унять дрожь. — Почему ты вообще спросила об этом? — Мне интересно. Это ведь часть моей жизни, — Одри утаивает, что это Малек посеял в ней зерно сомнения. — Я не знаю, как начать, — Мэрилин с трудом поднимает на неё взгляд. — Начни сначала, — тихо просит Одри. — Ох, милая… Мы с твоей матерью были подругами детства, почти сёстрами. И боюсь, что это я познакомила её с Чарльзом. Одри замирает. Она почти ничего не знала о матери. От неё остались только смутные, страшные воспоминания времён секты. И дневник, полный сумбурных записей об отце, перемешанных с цитатами из Писания. — Мама никогда не рассказывала о тебе. Как… как так вышло? — выдыхает Одри, чувствуя, как ком подкатывает к горлу. — Тереза была искрой, способной спалить дотла весь этот мир, — глаза Мэрилин увлажняются. — Прекрасная, умная, добрая, талантливая, но немного… странная. Мечтательная интровертка. Она писала потрясающие статьи для школьной газеты, могла часами читать книги, прячась на чердаке, но при этом занималась бегом, участвовала в школьных спектаклях — всегда второстепенные роли, однако играла их с душой. Мы были не разлей вода. До тех пор, пока не закончили школу и не разъехались по университетам. Я — в Лондон, она — в Эдинбург. И хотя мы продолжали писать и звонить друг другу, обе чувствовали, как отдаляемся. Но летом всегда старались провести вместе хоть пару недель в Бейквелле, — Мэрилин замолкает, и взгляд её становится затуманенным, словно она вглядывается в прошлое. — Однажды, во время таких каникул, мой двоюродный брат Остин приехал погостить и привез с собой своего университетского друга. Тот был мрачным и замкнутым, но не лишённым какого-то странного обаяния. По правде сказать, он выглядел пришельцем — слишком отрешённый, слишком погруженный в себя. Его интересовали только местные средневековые руины, замки, аббатства, только ради них он и согласился приехать с Остином. А я… — Мэрилин горько усмехается, — …я, наивная дурёха, решила, что Терезе будет с ним интересно. Она ведь тоже увлекалась средневековьем, да и местные парни казались ей слишком простыми. А Чарльз родился и вырос в Бирмингеме, говорил с лёгким, но прелестным акцентом, и было в его глазах что-то такое… — она передёргивает плечами, — …какая-то безуминка. Когда он смотрел на тебя, ноги разом становились ватными. Бывают такие глаза, которые могут тебя съесть. Глаза волка. — И мама влюбилась? — Да, — грустно отвечает Мэрилин. — Безумно, до полного саморазрушения и потери себя. Он был старше всего на два года, но казался взрослее на добрый десяток. Уже успел бросить два университета, был женат и разведён — о чём мы тогда, конечно, не знали. Они были вместе всего пару месяцев, и Тереза вдруг взяла академотпуск и уехала с ним. Сначала в Бирмингем, потом они какое-то время колесили по стране — Уэльс, Шотландия… Пока не продали дом, доставшийся Терезе от родителей, и не осели где-то в Линкольншире. Наше общение сошло на нет, потому что я пыталась её вразумить. Умоляла не бросать учебу, не губить свое будущее. Кричала, что он её сломает. Но она меня не слушала. Сначала злилась, потом просто перестала отвечать на звонки и письма. А затем вовсе пропала на целых пятнадцать лет. — Он… отец, — Одри с трудом произносит это слово, — уже тогда горел идеей создания секты? — Не знаю. В то лето, в Бейквелле, он горел только своими исследованиями. И достаточно грубо высказывался о религии, так как вырос в приюте при монастыре. Тереза была протестанткой, но вера её казалась лёгкой, не фанатичной. Она просто отмахивалась от его выпадов, считая их бунтарством. — Как?! — голос Одри срывается от непонимания и горечи. — Как она могла потом поверить в его безумное учение?! В его бред про избранных и Зверя? — Возможно, в самом начале она увидела в его идеях какое-то рациональное зерно, какую-то философскую систему. А потом, — Мэрилин разводит руками, — просто уже не могла без него. Любовь, Одри, это страшная сила. Она может вознести на небеса, а может втоптать в самую глубокую грязь. Может быть, и хорошо, что я никогда не испытывала такой всепоглощающей страсти. Не при Роберте будет сказано, — добавляет она с грустной полуулыбкой. Мэрилин замолкает, отпив какао, собираясь с силами, чтобы продолжить рассказ. Одри сидит, не шелохнувшись, боясь разорвать хрупкую нить её откровений. — Мы прекратили общение, и я была зла на неё. Считала недалёкой дурой, разрушившей свою жизнь из-за мужчины. Пока я строила карьеру архитектора, она растворялась в тени мужа, теряя себя на ровном месте. В какой-то момент я просто сдалась, так как устала биться головой о стену. И вычеркнула её из своей жизни, занявшись своей, — Мэрилин смотрит прямо на Одри, её глаза полны боли и нежности. — Но за несколько недель до твоего побега она нашла меня. У неё всегда был мой адрес и мой телефон, я не меняла их все эти годы, надеясь, что, возможно, она однажды образумится и придёт ко мне. Тереза рискнула всем, чтобы прийти сюда. Она была измождена и напугана, но в её глазах была железная решимость. Она умоляла меня: «Спаси мою девочку, Мэрилин. Помоги ей, когда она сбежит. Дай ей то, чего я не могу дать. Дай ей шанс на нормальную жизнь». Материнский инстинкт оказался сильнее слепой веры и любви, сильнее страха. Она наконец поняла, что тебе там не место. Что тебя нужно спасти, пока не поздно. Одри нервно смеётся. В глазах застывают слёзы. — Я умоляла её сбежать вместе. Я знала её тайный ход, по которому она иногда уходила в город. Но она так отчаянно сопротивлялась, что я поняла: это бесполезно. Она никогда не уйдёт от него. — Твоя мать не представляла жизни без Чарльза, — грустно отвечает Мэрилин. — В этой её любви не было ничего нормального, но она знала, что, помогая тебе бежать, подписывает себе приговор. Одри сидит, не дыша. Мир переворачивается. Её мать не просто пассивная жертва? Она пыталась спасти её? Любила её так сильно, что пошла против всего, во что верила, против человека, которого обожествляла? Но всё равно он был для неё на первом месте, даже в этом последнем отчаянном жесте она цеплялась за него. Осознание этой двойственности — жертвенной любви и предательства — бьёт по душе с новой силой. — И ты сразу согласилась? А как же Роберт? — Нет, конечно же, не сразу. Я всё ещё не оставляла надежд её вразумить. Но когда она пришла просить вновь, у неё были такие глаза… В них уже в полный рост стояла смерть. Мне пришлось пообещать ей, потому что выглядела она настоящей безумицей, — Мэрилин невольно тянется к пачке сигарет Роберта, лежавшей на журнальном столике, дрожащими руками достаёт одну, хотя не курила годами. Зажигалка громко чиркает в тишине. — Роберт был против. Он уже смирился с тем, что детей у нас не будет, и ему, в общем-то, хватало меня одной. Ты уже взрослая, детка, должна понимать, что в каждой паре есть тот, кто любит чуточку больше. В нашей паре это Роберт. Только из огромной любви ко мне он согласился удочерить тебя. — Он никогда не вёл себя со мной так, словно я ему неприятна, — задумчиво произносит Одри, вспоминая первые месяцы жизни у Мартинов. — Он научил меня водить, а затем и вовсе отдал свой старый «седан». Терпеливо объяснял, ни разу не показав, что я ему в тягость. Даже не сильно ругался, когда я его разбила, врезавшись в телефонную будку. — По правде говоря, — Мэрилин улыбается сквозь сигаретный дым, — ты покорила его сразу. Даже несмотря на свою неприспособленность. Ты была очаровательной. Настоящей умницей. Такой любознательной, умной, живой, и я молилась каждую субботу о том, чтобы ты наконец оправилась от этого кошмара. Одри хмыкает, глядя на свои руки, сжимавшие уже остывшую кружку. — Я до одури боялась, что меня вернут обратно в секту, если я буду недостаточно хороша, — говорит она с усмешкой. — Мне пришлось быть умницей. Пришлось переступать день за днём свои страхи, исправно ходить к психологу, пить все назначенные лекарства, выходить из дома, улыбаться… Но именно благодаря этому преодолению я сижу сейчас здесь. И благодаря вам, — искренне произносит она. — Постепенно мы по-настоящему полюбили тебя, Одри. Не из жалости и не из чувства долга. А просто потому, что ты — наша дочь. И сейчас очень гордимся тобой, — Мэрилин тепло улыбается ей сквозь слёзы. — Почему мы не говорили? Боялись напугать тебя ещё больше. Ты была такой хрупкой, словно раненая птичка, такой недоверчивой. Мы боялись, что правда вызовет в тебе ещё больше гнева, вины, боли, а прошлое никогда тебя не отпустит. Мы хотели дать тебе шанс начать всё заново, без этого груза. Прости, если мы ошибались. Она протягивает руку через стол, накрыв руку Мэрилин своей холодной ладонью. — Спасибо, — шепчет она, и в этом слове больше, чем благодарность за откровенный рассказ. Это признание их любви. — Мне так жаль, что тебе пришлось пройти через это. И чувство вины за судьбу Терезы не отпускает уже долгие годы, несмотря на советы психологов. Я думаю: а если бы я не познакомила их? Если бы я нашла способ вытащить ее раньше?.. — Ты не виновата. Мама сама сделала свой выбор, — твердо отвечает Одри, сжимая её руку. Слова даются тяжело, но это правда. — И в тот последний раз она выбрала меня. Пусть и таким страшным способом. Это был её выбор, Мэрилин. Не твой. Глаза Мэрилин, полные слез и вековой вины, смотрят на нее с такой беззащитностью, что у Одри снова сжимается горло. Этот взгляд — зеркало её собственной боли, отражённой в другом человеке. — Да, но от этого не легче, солнышко. Видеть, как рушится кто-то, кого ты… — она не договаривает, резко вытирая слёзы тыльной стороной свободной руки. — Прости. Ни к чему тебе сейчас мои сожаления слушать. — Нет, — возражает Одри, не отпуская ее руку. — Для меня это важно. — Её собственная боль из-за Малека на мгновение как будто отступает, заслонённая трагедией, развернувшейся перед ней. Боль матери, боль Мэрилин отбрасывает тень на её собственную, казалось бы, всепоглощающую агонию. — Я даже не представляла, что у неё была близкая подруга. Что у неё был хоть кто-то до него. Мэрилин слабо улыбается, и в этой улыбке столько тоски по безвозвратно утраченному. — Мы мечтали вместе поступить в Оксфорд, снимать квартиру в Лондоне, путешествовать по Италии… Она рисовала такие смешные карикатуры на наших учителей… — голос её снова дрожит. Она отпивает глоток остывшего какао и морщится. — Ох, какао совсем холодное. Дай-ка я… — Не надо. Я сама приготовлю. Мэрилин кивает, уступая. В прихожей хлопает дверь, раздаются тяжёлые шаги и сопение Роберта, сбрасывающего снег с ботинок. — Ну и мороз на улице! — его грубоватый и жизнеутверждающий бас, врывается в тишину столовой. — Мэри, ты где? Посмотри, что я тебе приволок из гаража, старую этажерку нашёл, идеально для… Он замирает на пороге столовой, увидев их. Его добродушное, раскрасневшееся от холода лицо мгновенно меняет выражение. Он видит заплаканные глаза жены, напряженную позу Одри, их сплетённые руки на столе между чашками с недопитым какао. Он мгновенно улавливает тяжёлую атмосферу. — Что-то случилось? — спрашивает он, бросая перчатки и шапку на ближайший стул. Он подходит ближе, не сводя взгляда с Мэрилин. — Мэри? Одри? Всё в порядке? Мэрилин быстро, почти виновато, отводит руку от руки Одри, пытаясь улыбнуться. — Все в порядке, Роб. Просто разговорились о прошлом. Роберт смотрит на Одри. Его взгляд не такой проницательный, как у Мэрилин, но в нём читается глубокая, молчаливая забота. — Ох, — произносит он просто. Потом подходит к Мэрилин, кладёт свою большую, грубоватую руку ей на плечо. — Тяжелый разговор, значит? — Да, — выдыхает Мэрилин, прикрыв глаза, опираясь щекой на его руку. — Но нужный, — она смотрит на Одри. — Очень нужный. Роберт кивает. — Я смотрю, у вас какао остыло. Сделаю новое? Погреемся. Одри смеётся, и в этом смехе слышится облегчение. Она не знает, что будет завтра, не знает, как справиться с манией под названием Малек Синнер. Но зато у неё есть люди, которые принимают её. И это уже немало.***
Семестр начинается с пронизывающего ветра, слякоти под ногами и тяжёлого, как свинец, чувства в груди Одри. Возвращение в колледж после Рождества похоже на вход в чужую реальность. Студенты шумят, смеются, делятся каникулярными историями, а она чувствует себя призраком, скользящим по знакомым коридорам. Её же мир сужается до точки боли — Малек. Тоска по нему почти физическая. Она столько раз порывалась написать ему, хотя бы простое вежливое «Как дела?» но понимала, что это будет выглядеть глупо. Ей до смерти не хочется выглядеть перед ним, как чёрная дыра уязвимости, не хочется, чтобы он думал, будто он это всё, что её интересует. Поэтому она записывается ещё на несколько факультативов и с головой уходит в учёбу. Но тоска всё равно не проходит. Она ужасно скучает по тому ощущению значимости, которое он ей дал. Когда он смотрел на неё, она чувствовала, что существует для него как вызов, как объект внимания, пусть и болезненного. Теперь же она никто. Пустота. И эта пустота ноет, как незаживающая рана. Почему я люблю тебя? Почему я люблю тебя так, что не могу себе даже представить, как можно жить без тебя? Воистину говорят, что «Любовь обернётся против возлюбленного и изгложет его». Вечером она сидит, укутавшись в плед, и тупо смотрит на экран ноутбука. Пустота давит на грудь. Одри ощущает её физически — огромную, холодную полость, которая медленно расширяется, вытесняя всё: желания, мысли, даже способность сосредоточиться. Экран ноутбука светится синим светом, буквы на открытой статье плывут и сливаются в точку. Она заставляет себя прочитать абзац еще раз, но смысл ускользает. Вспоминает слова Мэрилин о материнской жертвенной любви — это даёт опору, но не может заполнить ту яму, что вырыл Малек. Почему именно он? — проносится в голове. Почему её сердце, закалённое детством в секте, побегом, борьбой за нормальность, оказалось таким хрупким перед этим токсичным притяжением? Почему я не могу просто принять тот факт, что мы переспали? — этот мучительный почти вырывается наружу. Ответ приходит мгновенно: Потому что он никогда не полюбит тебя по-настоящему. Ты для него — проект, вызов, объект исследования или желания, но не человек. Сказать ему «да» — значит снова стать сосудом для его потребностей и снова разбиться. Почтовый клиент издаёт тихий звук — новое письмо. Одри машинально щелкает мышкой. Отправитель: Клиника «Гудлам». Отдел исследований и стажировок. Тема: Приглашение на конкурсный отбор для стажировки. Сердце совершает болезненный кувырок где-то в области горла. Это явно дело рук Малека. Кто ещё знает о её академических интересах достаточно, чтобы направить такое приглашение? Зачем? — проносится в голове вихрем мыслей. Он так откупается от неё или это какая-то новая игра? Пальцы сами тянутся к телефону, привычным движением открывают мессенджер. Его безымянный номер всё еще там. Курсор мигает в пустом поле, и она набирает короткое сообщение. Одри: Получила приглашение на стажировку в «Гудлам». Это твоя идея? Минуты, прошедшие после отправки, тянутся с пытливой медлительностью. Каждая секунда наполнена нарастающим напряжением. Она пытается вернуться к статье, но видит только экран телефона. Когда тот наконец вибрирует в руке, сердце бьётся так громко и часто, что она физически ощущает пульсацию в висках. Малек: Рассылка подобных приглашений — стандартная процедура для студентов твоего уровня успеваемости и с твоим исследовательским профилем. Программой отбора руководит мой отец, я не имею к ней прямого отношения. Тебя никто ни к чему не принуждает, и ты вправе отказаться. Одри перечитывает сообщение дважды. Возможно, её академические данные формально и подходят, но с какой стати столь престижная клиника связывается с ней сама? Одри: Твой отец просто так раздает стажировки? Я не дура. И я не собираюсь быть обязанной ТЕБЕ, если ты вдруг решил замолвить за меня словечко или как-то повлиять на решения твоего отца. Она нажимает «отправить», чувствуя, как кровь стучит в висках. Пусть знает. Она не позволит ему снова войти в её жизнь под видом спасителя или покровителя. Ответ приходит почти мгновенно: Малек: Не будь наивной, Одри. Мои отношения с отцом исключают подобные сценарии, и твоё заявление об отсутствии обязательств ко мне излишне. Между нами нет обязательств. Ни профессиональных, ни личных, поэтому ты свободна в своём выборе. Однако, если ты не уверена в себе и чувствуешь, что перспектива работы под его руководством и то, чем занимается клиника, окажется для тебя слишком сложной, то, возможно, отказ — разумное решение. Вот как… Она вне себя от гнева! Он ставит под сомнение её компетентность, её силу, её способность выдержать давление. Какой неприкрытый снобизм, замешанный на снисходительности… Одри хватается за сигареты и распахивает окно. Морозный ветер врывается в комнату, охлаждая горящее лицо. Ярость, вспыхнувшая в ответ на его слова, начинает странным образом кристаллизоваться и становится почти осязаемой субстанцией — упрямством. Почти истерическим желанием доказать ему, что она не слабачка. А что если пойти? Стажировка в научном центре, да ещё и совмещённом с клиникой, — невероятный шанс. Это доступ к передовым исследованиям в области психологии травмы, к сложнейшим клиническим случаям, к ресурсам и знаниям, о которых она может только мечтать. Это возможность получить силу через знание и доказать Малеку, что она не сломается. Возможно, это даже шанс разобраться в себе, в своей реакции на Малека, с позиции не жертвы, а исследователя. Мысль одновременно захватывающая и пугающе самоубийственная. Его отец вызывает у неё безотчётный страх. Она не отвечает ему больше. Зачем? Он сказал всё, что хотел. Одри вновь открывает ноутбук. На экране всё еще светится письмо. Она открывает ссылку на регистрацию для отбора. Форма длинная и требует подробностей об учёбе, исследованиях, мотивации. И затем самое страшное — нужно проставить галочки о согласии на углубленное клиническое интервью и комплексное психометрическое тестирование в рамках отборочного тура. Палец зависает над трекпадом, и страх сжимает горло. Это ловушка. Тебя разберут на части. Но тогда раздается другой голос. Холодный и чёткий, рождённый не только желанием доказать Малеку, но и голодом до знаний, возможностей, силы, которая принадлежала бы только ей: Стань сильнее. Покажи им всем. Она глубоко вдыхает. Вспоминает свою мать, нашедшую в себе силы отправить ее к спасению, рискуя всем. Вспоминает приёмных родителей, поверившую в нее. И себя, сбежавшую из секты сквозь снег и страх. Она выживала с детства и выживает до сих пор. И нажимает «Начать регистрацию».***
Снегопад начался внезапно, словно в небе кто-то разорвал перину Госпожи Метелицы. На памяти Одри это первая такая снежная зима. Белые хлопья истерически кружатся в свете фонарей, застилая мир плотной пеленой. Одри проклинает себя за то, что засиделась в библиотеке до победного. Теперь она, усталая и продрогшая, стоит на обочине дороги, безнадёжно вглядываясь в темноту в надежде увидеть огни своего автобуса. Но напрасно. До общежития — добрая миля пешком, а её стремительно истаявших сбережений явно не хватит на такси. Она переминается с ноги на ногу, пытаясь согреться, чувствуя, что придётся перехватить денег у Рут или Мэрилин. Ради интереса она заходит в приложение такси, но ближайшая свободная машина сможет приехать только через 40 минут. И стоимость поездки будет превышать баланс её карты почти в два раза. В этот момент, словно отвечая на ее безмолвную мольбу (или, наоборот, предчувствуя ее слабость), прямо перед ней, у края университетской парковки, бесшумно останавливается машина. Окно со стороны пассажира медленно опускается. — Погода сегодня не располагает к прогулкам, — говорит Малек, окидывая её долгим взглядом. — Могу подвезти. Одри судорожно вдыхает ледяной воздух. Видеть его сейчас, после недель молчания, всё равно что вонзить нож в незажившую рану и провернуть лезвие. Тщетность сопротивления очевидна, но разве можно сдаться без слов? — Я дойду пешком, — говорит Одри. — Ты замёрзнешь насквозь или тебя собьёт пьяный лихач. Садись, Одри, — в его тоне появляются нотки знакомого, не терпящего возражений авторитета. — Не заставляй меня выходить в этот проклятый снег. Тело реагирует раньше разума. Когда дверь бесшумно отъезжает, она, почти не помня себя, шмыгает внутрь. Машина плавно трогается, но вместо поворота к общежитию устремляется в противоположную сторону, вверх по холму, к кварталам, откуда открывается вид на залив. —Ты везёшь меня не туда, — выдыхает она. Малек бросает на нее быстрый, оценивающий взгляд, слегка улыбаясь. — Правда? — переспрашивает он, играючи. — А куда, по-твоему, тебе сейчас нужно? В свою комнатушку с плохо работающим отоплением к длинному вечеру наедине с собой? — Ты не имеешь права… — начинает она, но он перебивает. — Я имею право предложить. А ты имеешь право отказаться. Скажи «нет», Одри. Скажи «останови машину», — он сбрасывает скорость и поворачивает голову. — Скажи мне это. Горло сжимается в спазме. Короткое «нет» застревает между языком и сердцем. Она беспомощно отворачивается и смотрит в окно. Молчание — её ответ ему. — Я так и думал, — удовлетворённо произносит Малек и переключает передачу. Дверь пентхауса захлопывается с глухим щелчком, запирая их в коконе тишины. Безумный снегопад остаётся позади. Малек не спешит сбросить пальто, словно давая себе время. Его изучающий взгляд скользит по ней, охватывая всю — от спутанных влажных волос до носков ботинок. В глазах мелькает что-то неуловимое, отличное от привычной, холодной оценки. Вина или беспокойство? Но эта эмоция слишком мимолётная, чтобы она могла считать её. — Раздевайся, Одри. И проходи в гостиную. Я сейчас, — он уходит вглубь комнат. Одри покорно снимает пальто и нагибается, чтобы стянуть ботинки. Пальцы, всё ещё одеревеневшие от холода, с трудом развязывают шнурки. Она знает, зачем он её привёз сюда. И знает, что не станет сопротивляться. В гостиной ничего не изменилось после той памятной ночи. Одри аккуратно присаживается на край дивана и ждёт, заставляя себя сохранять спокойствие. Он ведь не сделает ничего, если она сама его не попросит. Она боится его? Смешная ошибка восприятия. Ей надо бояться себя. Того, что сидит в ней, вытеснив её волю, как плохой арендатор. Шаги за спиной заставляют её вздрогнуть. Малек возвращается, и в руках у него большая кружка, от которой валит пар. — Держи, — он протягивает ей кружку, и Одри с удивлением понимает, что Малек принес ей горячее молоко. С мёдом, судя по золотистым крупинкам на поверхности. — Пей, пока не остыло. — Неожиданно. Оказывается, ты умеешь быть человечным, — она с благодарностью принимает кружку из его рук, но не решается сделать глоток. — Гипотермия не шутка, Одри, — Малек опускается рядом. — Пей, — говорит он мягко. Одри пьёт сладкое молоко, чувствуя, как дрожь понемногу отпускает, сменяясь расслабленностью. Тишина затягивается, но она не ощущается напряжённой. — Человечным… — произносит он наконец. Его взгляд устремлён куда-то в пространство перед собой. — Хочешь расскажу, где я в последний раз чувствовал что-то похожее на человеческую слабость? Одри кивает, не отрывая взгляда от золотистых крупинок мёда, тающих на молочной глади. — Это было в Лаосе, много лет назад. Когда я впервые попробовал опиум. — Ты употреблял наркотики? — удивление заставляет её поднять глаза. Образ безупречного, холодного Малека Синнера абсолютно не сочетается с этим словом. — Я испробовал многие удовольствия, — улыбается Малек. — Знаешь ли ты, как по-настоящему курят опиум? Одри качает головой. — Опиум — мёртвый наркотик. Но его всё ещё можно найти на Юго-Востоке Азии. Там всё ещё существуют притоны, где на бамбуковой циновке перед тобой разыгрывают целое представление, — его голос меняется, становится ниже, до болезненности чувственным. — Специально обученная женщина с невообразимым изяществом раскладывает ножнички, бензиновую зажигалку, длинную спицу, сточенную до иглы, ароматическую масляную лампу с незажжённым фитилем и шкатулку, богато инкрустированную стекляшками. Внутри, в тесном бархатном плену хранится чистейший опиум. Ты ждёшь, пока она благоговейно откинет крышку, отделив от вязкой массы шарик. Тот пульсирует, разминаемый в её подрагивающих пальцах. Зажигалка отдаёт своё пламя лампе, масло шипит точно благочестивая тётушка, узревшая своего племянника за непристойностями. Игла пронзает шарик опиума, и женщина подносит его к лампе, разогревая до тех пор, пока он не станет светло-коричневым. Разогретый опиум пахнет, как экстравагантный деликатес. Затем приходит очередь трубки. Она переносит опиум в отверстие в центре чубука. Яд вскипает в трубке, и твоя душа словно плавится в этих алхимических тиглях. От лампы исходит ровный жар, губы ласково лижет дым от пузырящегося зелья. Ты глубоко затягиваешься, прильнувши губами к трубке точно к благословенному алтарю. Слюна застревает в горле, провоцируя кашель. Пульс учащается, предчувствуя славную гонку по лабиринту иллюзий. Биение сердца отражается от стен, и все внутренности, кажется, скулят от мимолётной эйфории, подаренной славным дымом. Ты перестаёшь быть собой. Ты — просто ощущение. И никакой вины, никакого долга. Только эта первобытная, животная нежность ко всему сущему. К москиту, жужжащему у уха. К старой женщине с морщинистым лицом, подкладывающей угли в крошечную глиняную печку. К самому себе, наконец. Одри слушает его, одновременно завороженная и испуганная. Его голос гипнотизирует, рисуя картины с такой ясностью, что она почти чувствует жар лампы и запах опиума. Сейчас перед ней другой Малек. Расколотый и уязвимый. — И что, это было для тебя каким-то спасением? — спрашивает Одри с интересом. У Малека слишком много граней, и ей невдомёк, какая удивит её следующей, а какая ранит. Он усмехается, коротко и безрадостно. — Нет. Это было самоубийством в рассрочку. Бегством от необходимости быть человеком в мире, где всё, что тебе дорого, оказалось мертво. Потом я стал употреблять опиаты только для того, чтобы уснуть. — Почему ты бросил? — она наклоняется вперёд, ловя его взгляд. — Ты же бросил? — Понял, что становлюсь призраком собственной жизни, — он поворачивает голову, и его взгляд внезапно становится проникающе острым. — Почему ты согласилась на стажировку в клинике отца? — ожидаемый вопрос срывается с губ. Одри опускает кружку на колени. Конечно, он уже знает, что она отправила заявку. Вряд ли в «Гудламе» что-то делается без его ведома. — Я ещё не согласилась, — поправляет она. — А только отправила заявку. Не факт, что меня выберут. Если ты действительно не приложил к этому руку. — Но тебя заинтересовало это предложение. Так почему, Одри? — Это хороший старт для карьеры. Глупо упускать такую возможность. Малек усмехается, но в этот раз усмешка выходит горькой. — У названия клиники интересная этимология, не правда ли? Good Lamb. «Хороший ягнёнок». Или Good Lam? «Удачный побег». Отец обожает подобные двусмысленности. — Тем не менее, «Гудлам» — это не только клиника, но и крупнейший исследовательский центр в Европе, — стоит на своём Одри. — Не важно, чем руководствовался твой отец, когда выбирал название. Главное, что оно на слуху. — И ты согласна стажироваться в клинике, даже зная, что мой отец чудовище? Одри ядовито улыбается. — Но ведь ты зеркало своего отца. Холодный, блестящий аналитик, для которого чужая боль лишь набор данных. Так, может, ты тоже чудовище, Малек? Малек замирает. Но ни один мускул на его лице не дёргается. — Так ты решила заглянуть в это зеркало, любопытная лиса? — Если я боюсь тьмы, я должна узнать её, — отвечает Одри просто. — Иначе она всегда будет сильнее. Вот принцип, которым я руководствуюсь с недавних пор. — Что ж, это твой выбор. Но в отличие от него я умею вовремя остановиться. Он же идёт до конца. Малек замолкает, смотря на неё в упор. Его взгляд скользит по её лицу, по влажным прядям волос, по просторному свитеру, сползшему с одного плеча. В этом взгляде плещется странная смесь: привычная оценка, холод, и что-то новое, тяжёлое и неудобное. Его пальцы ложатся на её ладонь. Одри испуганно вскидывает на него взгляд. Расширенные зрачки становятся темнее траурного бархата. Щёки краснеют, словно его прикосновение призвало кровь подступить к лицу. Электрический ток пробегает от точки его касания по всем её нервам. Он тоже, кажется, застывает на мгновение, осознав свою реакцию и её ответ. Его пальцы слегка дрожат. Затем, так же внезапно, как и коснулся, он убирает руку. — Спокойной ночи, Одри, — произносит он глухо, поворачиваясь к двери. — Можешь вновь занять мою спальню, я переночую в гостевой.