Шато де Ленджевен.
Ранний подростковый возраст.
Тени Шато де Ленджевен были не просто отсутствием света. Они были живыми, дышащими, пропитанными вековой пылью, холодом камня и невысказанными ожиданиями. Для юного Бертрана, наследника титула, которому едва исполнилось двенадцать, эти тени были его постоянными спутниками. Как и тяжесть, лежавшая на его узких, еще детских плечах — тяжесть фамилии, истории, и особенно, орхидей. Его мир был строго очерчен: безупречные манеры, безукоризненная учеба, тихие прогулки под присмотром гувернантки по разрешенным частям парка. И постоянные напоминания: — Bertrand, tiens-toi droit! Un Lenjeven ne se voûte pas! — выправляла его мать, ледяным пальцем касаясь его спины за завтраком. — La précision, mon fils. En toutes choses. Surtout dans l'étude des spécimens. — говорил отец, граф Анри де Ленджевен, указывая пером на гербарий. Его кабинет всегда пах химикатами и землей. Орхидеи. Черные орхидеи. Не просто цветы. Символ рода. Навязчивая идея отца. Граф Анри был не просто коллекционером. Он был алхимиком от ботаники, одержимым созданием совершенного, мистически черного цветка. Его методы были жестокими и рациональными: скрещивание под ультрафиолетом, инъекции химических коктейлей в корни, отбор лишь самых выносливых, самых… темных. Оранжерея была святилищем и лабораторией одновременно, вход в которую детям был строжайше запрещен. Единственным светом в этой строгой вселенной был Кристиан. Младший брат. Его противоположность. Восемь лет, кудрявый, с веснушками и озорными карими глазами, в которых постоянно горели искры непослушания. Кристиан был ветром, который вечно пытался вырвать Бертрана из клетки правил. — Bertrand! Regarde ce que j'ai trouvé! — Кристиан влетел в библиотеку, где старший брат корпел над латынью, его щеки пылали от быстрого бега. Он разжал кулачок, показав ржавый ключ. Небольшой, старинный. — Derrière la statue de Persée, dans le mur! Une cachette! Je parie qu'il ouvre la petite porte de derrière de la serre! Бертран почувствовал, как сердце екнуло от страха и… запретного возбуждения. — Papa a interdit! C'est dangereux! — прошептал он, оглядываясь. — Bêtises! — фыркнул Кристиан. — On sera rapides comme l'éclair! Juste un coup d'œil! Tu ne veux pas voir ses fameuses créations? Les vraies? Желание увидеть запретное, то, над чем отец трудился ночами, пересилило страх. Бертран кивнул. Сердце колотилось, как птица в клетке, когда они крались по потаенным служебным коридорам, мимо спящих на стульях слуг, к заднику оранжереи. Кристиан, ловкий как котенок, вставил ключ в почти невидимую дверцу в каменной стене. Скрипнуло. Запах ударил их, как физическая сила. Не просто сладкий цветочный аромат. Густой, тяжелый, удушающе-сладкий, как перезрелые тропические фрукты, смешанный с запахом влажной земли, гниющей древесины и чем-то химически-острым, щекочущим ноздри. Воздух был горячим, влажным, как в джунглях. Они вошли в царство стекла и стали, где под высокими сводами, запотевшими от конденсата, бушевала жизнь невиданных форм и оттенков. Бертран замер, но не от ужаса. Его острый ум, обычно сканирующий окружение с аналитической точностью, был полностью захвачен зрелищем. Это был не сад. Это был кошмарный, величественный зверинец безумного ботаника-демиурга. Орхидеи, свисающие с каркасов, как парализованные хищные птицы с мохнатыми лапами; корни-щупальца, обвивающие камни; цветы — полосатые змеи, пятнистые леопарды, восковые языки и кожистые крылья летучих мышей. И повсюду — гамма тьмы: бордовый, чернильный, фиолетовый, поглощающий свет черный. Армия ночи, созданная отцом. — Incroyable… — выдохнул Бертран, забыв об осторожности. Его рациональная природа была поражена сложностью, извращенной красотой, властью, исходившей от этого места. — Regarde celle-là! — Кристиан, не ведая благоговения, уже мчался по узкой дорожке, тыча пальцем в одинокий цветок в дальнем углу. Она была иной. Абсолютно черной. Как космическая пустота, как бархат погребального савана. Лепестки — толстые, мясистые, с восковым глянцем. Сердцевина источала слабое, зловещее фиолетовое сияние. Она росла в гордом одиночестве под особой лампой, в горшке с землей, черной и маслянистой. Табличка готикой: «Nox Aeterna» — Вечная Ночь. Кристиан подскочил к ней, глаза сверкали азартом браконьера. — Je la prends! Pour la sécher! Papa ne verra jamais la différence! — он тянулся к самому крупному, плотно закрытому бутону. — Non, Christian! Arrête! — Бертран окликнул его скорее по инерции, рефлексу охранителя сокровища, чем из братской заботы. — C'est son préféré! Il va tuer! Но было поздно. Кристиан схватил бутон у основания и дернул со всей силы. Раздался влажный, отвратительный звук срыва. Из обломанного стебля хлынул сок. Не прозрачный — густой, темно-фиолетовый, почти черный, как старая кровь. Струя ударила Кристиану прямо в лицо. По лбу, щеке, под глаз. — Aïe! — вскрикнул мальчик. — C’est chaud! Он отпрянул, яростно растирая щеку. Крик мгновенно превратился в вопль нечеловеческой агонии. — Ça brûle! Ça brûle! Bertrand, ça brûle! Кожа, куда попал сок, не краснела. Она шипела и пузырилась, как от концентрированной кислоты. Крошечные волдыри вскакивали на глазах. Кристиан завыл, слезы ручьем лились из глаз, смешиваясь с ядом, разъедая кожу еще сильнее. Ослепленный болью, он метнулся, ища спасения. Его дикий взгляд упал на металлическое ведро для удобрений. Он рванул к нему. Бертран замер. Не как человек, пораженный ужасом, а как мраморный страж, высеченный из самой тьмы. Его разум не цепенел — нет, он горел ледяным пламенем, методичным и безжалостным, словно скальпель анатома, вскрывающий тайны агонии. Перед ним разворачивалась картина, прекрасная в своем ужасе. Плоть шипела, словно проклятая, пузырилась, как адская смола. Каждый пузырек лопался с тихим хлюпающим вздохом, обнажая розовую, обожженную плоть, будто сам дьявол касался ее раскаленным перстом. А брат… О, брат его метался, как тень в горящем лабиринте. Зрачки — черные, бездонные, поглотившие весь свет, — выдавали животный ужас. Руки дрожали, хватались за воздух, за лицо, за отравленную плоть, но нашли лишь хаос. И слезы. Священные, жалкие, бесполезные. Они струились по его щекам, смешиваясь с проклятым соком, и там, где они встречались, плоть бурлила еще яростнее. Прекрасный, почти поэтичный катализ — слеза, превращенная в кислоту, молитва — в пытку. Бертран видел. И в этом видении была своя, извращенная, божественная красота. Но он не чувствовал ничего. Ни страха за Кристиана, ни страха за себя перед лицом отцовского гнева. Только холодное, отстраненное наблюдение за экспериментом, вышедшим из-под контроля. Кристиан, мечась в агонии, задел ногой натянутый шнур от УФ-лампы над соседним стеллажом. Лампа качнулась. Это стало спусковым крючком. Высокий, перегруженный тяжелыми глиняными горшками стеллаж дрогнул. Раздался сухой треск перегруженной древесины. Потом — оглушительный грохот падающей скалы. — Christian, — имя сорвалось с губ Бертрана ровным тоном констатации, без тени ужаса или призыва. Стеллаж рухнул. Прямо на мальчика, успевшего добежать до ведра. Горшки разбились с грохотом. Комья земли, осколки, корни, листья и цветы чудовищных орхидей погребли Кристиана под собой. На мгновение воцарилась тишина, нарушаемая лишь шипением разбитых ламп. Потом из-под груды послышалось слабое, хриплое бульканье. — Bertrand… — прохрипело что-то из-под обломков. — Aide-moi… J’ai mal… Je ne peux pas… respirer… Бертран сделал шаг вперед. Не порывисто. Спокойно. Его рука не дрожала, когда он отодвинул осторожно пару осколков. Он увидел кусочек клетчатой рубашки Кристиана, стремительно темнеющий от влажной земли. Он видел, как грудь брата под ней судорожно вздымается, пытаясь втянуть воздух сквозь слой пыли, почвы и пыльцы. Долг? Помощь? Нет. Перед ним был уникальный случай наблюдения. «Как быстро наступает асфиксия при комбинированном воздействии механического препятствия и ингаляционного токсина орхидей?» Его взгляд скользнул вниз. Рядом с кучей мусора лежал сорванный бутон Вечной Ночи, его обломанный стебель все еще сочился темным соком. Лицо Кристиана было частично видно — покрытое грязью, волдырями, с безумным от ужаса и боли взглядом. Бертран медленно, почти небрежно, носком дорогого ботинка подтолкнул сломанный цветок. Толкнул так, чтобы его мясистые, пропитанные ядом лепестки и сочащийся стебель коснулись щеки и рта Кристиана. Реакция была мгновенной и жестокой. Кристиан забился в новом приступе удушья, его хрип перешел в свистящий вой. Глаза закатились, тело дернулось в последней судороге. Бертран наклонился чуть ниже, внимательно изучая спазмы, ширину зрачков, изменение цвета кожи. «Интересно. Нейротоксин в соке, очевидно, усиливает бронхоспазм, вызванный пыльцой и механической обструкцией. Эффект экспоненциальный.» Только тогда, когда вой брата перешел в прерывистые, хлюпающие всхлипы, а тело обмякло, Бертран услышал вой сирены. Пронзительный, оглушительный. Он оторвал взгляд от умирающего брата, не проявив ни удивления, ни тревоги. «Сигнализация. Предсказуемо.» Он выпрямился, окинув взглядом хаос оранжереи, как генерал оценивает поле боя после сражения. В дверь ворвались фигуры с фонарями. Впереди всех — отец. Граф Анри де Ленджевен. Его обычно безупречный вид был разрушен: одежда в грязи, лицо искажено гримасой нечеловеческого ужаса и гнева. Он увидел груду обломков, торчащую из-под нее маленькую руку, и… Бертрана. Стоящего рядом. Спокойного. Чистого. С холодным, наблюдательным выражением на лице. — Christian, — рев отца перекрыл вой сирены, полный животной боли. Он бросился к завалу, отчаянно разгребая обломки руками. Охранники последовали за ним. Бертран не шелохнулся. Он наблюдал за отцом, за его истерическими движениями, за тем, как тот вытаскивал бездыханное, изуродованное землей и ядом тело младшего сына. Он видел, как граф обернулся к нему, его глаза пылали безумием и ненавистью. Он схватил Бертрана за плечо, с силой, от которой тот чуть не потерял равновесие, но не упал. Бертран лишь слегка нахмурился, как от назойливого прикосновения. — Il est mort! — граф тряс его, но Бертран оставался пластилиново-податливым, его лицо — маской. — Mon petit Christian! Mort! Étouffé par la terre et le pollen! Sous tes yeux! — он впился пальцами в плечи сына, тряся его: — Où étais-tu?! Pourquoi n'as-tu rien fait?! Pourquoi n'as-tu pas crié?! Pourquoi n'as-tu pas aidé ton frère?! Бертран не отвечал. Каждое «почему» отца било в пустоту, разбиваясь о его молчание. Янтарные глаза Бертрана, холодные и тяжелые от усталости, смотрели сквозь графа — не в страхе, не в вызове, а в полном, почти клиническом безразличии. Он не видел смысла в словах. Что они могли изменить? Крик был шумом. Гнев — помехой. — Tu es l’aîné! — голос графа Анри разорвался хриплым воплем, больше похожим на страждущий вой, чем на человеческую речь. Его пальцы впились в рукав Бертрана с такой силой, что ткань затрещала по швам. — Regarde-le! Regarde ton frère! Граф рванул его к земле, и Бертран рухнул на каменные плиты оранжереи, в нескольких дюймах от бледного, уже синеющего тела Кристиана. Младший брат лежал в неестественной позе, губы почернели от яда, пальцы сведены в последней судороге. Его открытые глаза, еще влажные от слез, смотрели в стеклянный потолок оранжереи — смотрели, но не видели. — C’est à toi de veiller! De protéger! D’assumer la responsabilité! — граф Анри схватил ближайший горшок с редким гибридом дендробиума — месяцами кропотливой работы Бертрана — и швырнул его в стену. Керамика разлетелась, субстрат рассыпался черным дождем прямо на лицо Кристиана. — Responsabilité! «Отец иррационален. Его гнев разрушителен, но бесцелен. Он уничтожает имущество, а не решает проблему.» Граф упал на колени рядом с младшим сыном, трясущимися пальцами пытаясь найти пульс на посиневшей шее. Его дыхание стало прерывистым, неровным, с хриплыми всхлипами между словами: — Il respire encore… faiblement… Mon Dieu… Граф Анри вдруг поднял голову, его глаза, налитые кровью, встретились с ледяным взглядом Бертрана. В них вспыхнула последняя искра надежды: — Appelle le médecin! Бертран медленно поднялся с пола, отряхнув с колен осколки керамики. Его голос прозвучал ровно, без тени волнения: — C'est trop tard. Le poison agit en trois minutes. Il y a sept minutes qu'il a touché la fleur. Граф Анри замер. Его лицо исказилось в немой гримасе ужаса. Затем он резко наклонился, подхватил безвольное тело Кристиана на руки — такое легкое, такое хрупкое — и бросился к выходу, спотыкаясь о разбросанные инструменты, падая на колени, но не выпуская сына из объятий. — Je te sauverai… Je te sauverai… — он бормотал, как заклинание, исчезая в темноте коридора. Бертран остался один среди разрушенной оранжереи. Он подошел к луже воды, смешанной с реактивами, и увидел в ней свое отражение. Ни страха. Ни сожаления. Ни вины. Только холодный, кристально ясный анализ ситуации. Он наклонился и поднял уцелевший росток Вечной Ночи — бледный, почти прозрачный, как призрак. Его пальцы не дрожали. Сердце не учащалось. Внутри не было ни капли сожаления, только ясное понимание: смерть Кристиана была необходимым шагом в эксперименте. Сожаление — ошибка. Он был совершенен в своей рациональности. Капли конденсата падали с листьев, как слезы, которых Бертран не мог пролить. Где-то вдали еще слышался безумный шепот отца, умоляющего мертвого сына открыть глаза. Но эти звуки уже не имели значения. Он разжал ладонь. Росток пустил первый корешок — тонкий, как паутинка, цепкий, как сама смерть. Начало.***
Парижский университет. Сорбонна.
Переходный этап между юностью и взрослостью.
Тени Сорбонны были иными, чем в Шато де Ленджевен. Не вековые и влажные, а острые, урбанистические, отбрасываемые строгими фасадами зданий из светлого камня. Бертран де Ленджевен, двадцати лет от роду, стоял у колонны возле аудитории Корпуса Людовика Святого, воплощение аристократической элегантности и холодной недоступности. Его костюм — темно-серый, безупречного кроя — сидел как влитой, подчеркивая широкие плечи и узкую талию. Лицо, скульптурное и бесстрастное, с резко очерченными скулами и густыми темными бровями, было обращено к пустоте перед ним, хотя физически он смотрел на девушку, вившуюся рядом. Кларисса? Луиза? Имя стерлось из памяти сразу после представления. — Bertrand, tu es d'une humeur terrible aujourd'hui! — ее голосок, нарочито игривый, резал слух, как плохо настроенная скрипка. — On pourrait aller prendre un café? Ou voir cette exposition au Petit Palais? Tu m'as dit que tu aimais l'Art Nouveau… Он не ответил. Ее духи — дешевые, с оттенком искусственной ванили — смешивались с запахом мокрого асфальта и сигаретным дымом от проходящих студентов, создавая тошнотворный коктейль. Его взгляд, обычно такой острый и оценивающий, был расфокусирован, устремлен куда-то сквозь нее, сквозь стены, в туманную даль собственных, строго дисциплинированных мыслей. Успех. Точность. Контроль. Эти слова были его доспехами, его кредо, выкованным в горниле отцовского презрения. Он был лучшим на факультете биохимии. Его работы по алкалоидам в редких растениях цитировали профессора. Он был безупречен. Холоден. Неприступен. Идеальный наследник де Ленджевенов. Мечта для поверхностных девушек вроде этой и… объект скрытого любопытства для некоторых мужчин. Группа парней из университетской регбийной команды прошла мимо, громко переговариваясь, толкаясь, заполняя пространство грубым смехом и запахом пота. Гора мышц в тесных футболках. Бертран инстинктивно отвел взгляд, сохраняя маску безразличия. Но один взгляд зацепил его. Задержался. Матео Бенедетти. Капитан команды. Итальянец по крови, медведь по сложению, с густой черной шевелюрой и глазами, темными, как маслины, но с хищным, оценивающим блеском. Он не просто посмотрел на Бертрана. Он обследовал его. Взгляд скользнул сверху вниз — от безупречной стрижки, по лицу, шее, груди, ниже пояса — с наглой, неприкрытой похотью. Взгляд не просто оценивающий. Владеющий. Голодный. И в этом взгляде не было ни тени уважения к титулу или уму. Только животный интерес к плоти. Ледяная броня Бертрана дала микроскопическую трещину. Где-то глубоко внизу, под слоями рациональности, дисциплины и вымороженного стыда, дрогнуло что-то теплое, липкое, запретное. Влечение. Острое, как удар ножа в солнечное сплетение. Не к девушке, вившейся рядом. К этому грубому, потному зверю в спортивной форме. К его силе. Его наглости. Его неприкрытой похоти. Бертран почувствовал, как кровь приливает к лицу, а низ живота сжимается странным, тревожным спазмом. Он резко отвернулся, но образ — хищный взгляд, квадратная челюсть, мощная шея — уже врезался в мозг. — Bertrand? Tu m'écoutes? — настойчиво повторила девушка, касаясь его руки. Он вздрогнул, как от удара током. Ее прикосновение было отвратительным. — Laisse-moi, — бросил он сквозь зубы, голос хриплый от неожиданного напряжения. — J'ai… des choses. Он не видел ее обиженного лица. Он уже шел прочь, не разбирая направления, чувствуя, как тот взгляд, жгучий и постыдный, преследует его затылок. Ноги сами понесли его не к библиотеке, не в лабораторию, а в сторону спортивного комплекса. К гулу голосов, стуку мячей и запаху хлора и пота. К душевым команды. Матео ждал. Стоял под ледяными струями душа в пустой, выложенной кафелем кабине, его мощное тело блестело водой. Он не удивился, увидев Бертрана в проеме. Усмехнулся. Широко, нагло, обнажая белые зубы. — Ah. Le petit prince est venu. — голос его был низким, хрипловатым от недавних криков на поле. — Je savais que tu viendrais. On sent la chienne en chaleur à des kilomètres. Бертран не ответил. Каждое слово било по его гордости, но та запретная теплота внутри разгоралась, заглушая голос разума. Он вошел в кабинку. Дверь щелкнула. Звук был громким, как выстрел в тишине его прежней жизни. Не было прелюдий. Не было поцелуев. Матео развернул его лицом к мокрой, холодной стене, одной мощной лапой прижал его к кафелю. Другая рука рванула вниз брюки Бертрана вместе с бельем. Дорогая ткань грубо сползла до колен. Холодный воздух и брызги воды обожгли обнаженную кожу. Бертран ахнул, пытаясь вырваться, но сила Матео была сокрушительной. Как удержать скалу. — Tiens-toi tranquille, salope, — прошипел Матео ему в ухо, его дыхание было горячим и влажным. — Tu l'as voulu. Maintenant, prends-le. Он не стал готовить. Не стал смазывать. Просто плюнул себе в ладонь, грубо смазал набухший член и с силой, одним резким движением бедер, вогнал его в Бертрана. Боль была ослепляющей. Раздирающей. Как будто его разорвали пополам раскаленным ломом. Бертран вскрикнул, высоко и жалко, его пальцы впились в швы между кафелем, ногти сломались. Он укусил губу до крови, пытаясь заглушить следующий крик. Солоноватый привкус наполнил рот. Матео не дал ему опомниться. Он начал двигаться. Грубо. Глубоко. С размаху вгоняя себя до самого основания, выдирая почти полностью, чтобы снова ударить. Каждый толчок сотрясал Бертрана, бил головой о кафель, выбивал воздух из легких. Вода из душа лилась на них, смешиваясь с потом, слезами Бертрана и… чем-то еще. Теплым и липким. Кровью. — Oui… comme ça… — рычал Матео, его руки впились в бедра Бертрана, оставляя синяки, его живот шлепался о ягодицы с мокрыми хлопками. Боль смешивалась с чем-то иным. Унизительным, постыдным, но невероятно сильным. Волны насильственного удовольствия начали пробиваться сквозь агонию. Тело Бертрана, преданное разумом, откликалось на эту грубую стимуляцию, на чувство полной беспомощности. Он чувствовал каждый сантиметр вторжения, каждый удар по внутренним стенкам, каждый хриплый стон Матео у него за спиной. Его собственный член, прижатый к холодному кафелю, начал набухать вопреки всему — вопреки боли, вопреки унижению, вопреки его воле. Это было предательство тела, еще более глубокое, чем в шато с отцом. Это было падение в самую бездну животности. Матео ускорился. Его движения стали хаотичными, яростными. Он впился зубами в мокрое плечо Бертрана, заставляя его снова вскрикнуть. Потом резко выдернул свой член. Глухой, влажный звук. Бертран, лишенный опоры, рухнул на колени на мокрый, скользкий пол. Кафель больно врезался в колени. Он сидел на корточках, дрожа, с разорванным, пылающим анусом, из которого сочилась кровь, смешиваясь с водой. Голова кружилась, в ушах звенело. Ведомый странным чувством, Бертран развернулся на полу, чтобы видеть Матео. Тот стоял над ним. Его член багровый, блестящий от влаги и крови Бертрана, был направлен прямо в его лицо. Он взял его в руку, грубо потянул несколько раз. — Ouvre la bouche, princesse, — прохрипел он, ухмыляясь. Бертран, полубессознательный от боли и шока, нерешительно приоткрыл губы. Этого было достаточно. Горячие, густые струи ударили ему в лицо. В рот, в нос, в глаза, в волосы. Липкая, солоноватая, пахнущая чем-то звериным сперма покрыла его. Он закашлялся, поперхнувшись, пытаясь выплюнуть, но Матео прицельно бил ему в лицо, смеясь хриплым, довольным смехом. Последние капли упали ему на веки. — Voilà. Ta récompense. И тут заскрипела дверь душевой. Не одна. Несколько. Из соседних кабинок, из-за угла вышли те самые парни из команды. Трое. Четверо. С мобильными телефонами в руках. Камеры были включены. Красные огоньки светились, как глаза демонов. — Merde, Matéo! T'as bouzillé le génie, putain! — заорал один, толстый, с бычьей шеей, показывая на экран телефона. — Regardez-moi ça! Le petit Lenjeven à genoux, la gueule pleine de foutre! — захихикал другой, худой, с крысиным лицом, приближая камеру к перепачканному лицу Бертрана. — On savait que les intellos aimaient la bite, mais là… Смех. Громкий, грубый, ненавидящий. Он обрушился на Бертрана, как удар дубиной. Он сидел на коленях, полуголый, с брюками на лодыжках, с лицом и волосами, залитыми спермой, с кровью, стекающей по внутренней стороне бедер. Боль в заднем проходе была ничто по сравнению с этим. С этим публичным, вечно запечатленным унижением. Камеры щелкали, снимали видео. Он видел свое отражение в линзе одной из них — бледное, перепачканное, с безумными от стыда и ужаса глазами. Его идеальный мир, его безупречная маска, его титул — все было растоптано в грязи мокрого пола душевой. — Non… — прошептал он, пытаясь прикрыться руками. — Non? — передразнил его Матео, все еще стоящий над ним с полуспущенными шортами. — La fête ne fait que commencer, princesse. Грубые руки, лишенные милосердия, впились в его тело — в напряженные мускулы плеч, в предплечья, где пульсировали вены, в волосы, коротко остриженные, но все же давшие захват. Пальцы, шершавые и сильные, вдавливались в плоть, оставляя мгновенные багровые отпечатки. Его оторвали от холодного пола. Подняли — не как человека, а как тушу. Ноги, внезапно лишенные опоры, беспомощно повисли в воздухе. Потащили. Кафель под ногами превратился в скользкую, ускользающую полосу. Инстинкт выживания, приглушенный шоком, дернул его слабо, бессмысленно. Мышцы, некогда мощные, рефлекторно напряглись в попытке вырваться, но это было движение загнанного зверя, уже знающего свою участь. Ответ пришел мгновенно, тупой и сокрушающий. Кулак, тяжелый, обрушился в солнечное сплетение. Воздух вырвался из легких со свистящим стоном, не успев стать криком. Тело выгнулось неестественной дугой, позвоночник скрипел под натиском. Еще удар — в лицо. Звонкий, влажный хлопок. Голова дернулась назад, зубы сжались, перемалывая язык. Теплая, медная солоноватость крови заполнила рот, смешавшись с чужой, вязкой, отвратительно пахнущей жидкостью, уже застывшей коркой на его подбородке и щеке. Лопнувшая губа пульсировала огненной болью. Инерция броска. Его швырнули вперед, в центр раздевалки. Тело ударилось о линолеум с глухим стуком, сотрясая кости. Воздух снова выбило. Он лежал на спине, на мгновение ослепленный потолочными лампами, окаймленными грязными разводами. Кругом высились серые металлические шкафчики, их острые углы казались угрожающими. Скамьи, деревянные, потертые, хранили отпечатки бесчисленных тел. Воздух был густым, тяжелым — коктейль из пота, старой резины кроссовок, плесени в углах и чего-то острого, животного, что висело над всем этим местом. — À qui le tour? — весело крикнул кто-то. То, что последовало, было не адом, а его бесконечно повторяющимся, извращенным циклом. Часы растянулись в липкую, безвременную паутину, где единственными вехами были новые прикосновения, новые вторжения, новые волны боли. Его переворачивали как марионетку, лишенную воли. Прижимали к холодному, липкому линолеуму, лицом вниз, щекой к полу, вдыхая пыль и запах чистящих средств. Или закидывали на жесткую скамью, ребра упирались в дерево, оставляя синяки поверх синяков. Один за другим. Тени, принимавшие форму тел, обрушивались на него. Кто-то был грубым, яростным, движения его — быстрыми, резкими, как удары ножом. Насилие совершалось с механической эффективностью, без лишних звуков, только тяжелое дыхание и хруст костей под давлением. Другой — медленный, почти вальяжный, растягивающий акт насилия в бесконечную пытку. Каждое движение было рассчитано на то, чтобы причинить максимальный дискомфорт, унижение, ощущение полной беспомощности. Руки, сильные и неумолимые, сковывали запястья, прижимали затылок, раздвигали то, что должно было оставаться сомкнутым. Его заставляли. Рука, сплетенная в его волосах, тянула с нечеловеческой силой, заставляя шею выгибаться под неестественным углом. Голова была откинута назад, рот насильно открыт. Давление на затылок было невыносимым, угрожающим сломать что-то в хрупком основании черепа. Отказ, попытка сомкнуть челюсти, вызывал немедленную реакцию — удар кулаком в висок, в ребра, звон в ушах и вспышку белой боли. Его тело перестало быть его крепостью. Оно стало просто объектом, сосудом, куда изливалась чужая, темная энергия — злоба, презрение, грязное желание. Синяки расцветали на его коже как уродливые, багрово-синие цветы. На ребрах, где каждый вдох отзывался тупой болью. На спине, где кожа была испещрена ссадинами от шершавого линолеума и ударов. На лице, где опухший глаз щелочкой наблюдал за кошмаром, а скула пылала под кожей. Чужая сперма, липкая, охлаждающаяся на воздухе, покрывала его все гуще. Наплески на плоском животе, некогда подтянутом. Полосы на груди, смешиваясь с потом. Капли, запутавшиеся в темных прядях волос на голове, на лобке. Запах ее — резкий, чужеродный, смешивался с запахом крови, пота и страха, образуя невыносимую вонь, пропитывающую все существо. Физическая боль была огнем, рвущим ткань, пульсирующим в разорванном анальном отверстии, нывшим в мышцах, дергающим в местах ушибов. Но она стала лишь фоном для всепоглощающего стыда. Стыда, который прожигал изнутри, оставляя пепелище там, где когда-то была личность. Отвращение к себе было океаном, в котором он тонул. Отвращение к этому телу, которое предали, которое не смогло защитить, которое стало полем боя для чужих демонов. Оно перестало быть им. Оно стало просто куском мяса, тряпкой, использованной и выброшенной. Плотью, существующей только для того, чтобы поглощать чужую похоть и отражать чужую, немотивированную злобу. Его разум, не в силах вынести это, начал отступать. Как улитка в раковину, он втянулся внутрь. Отступил вглубь самого себя, в маленькую, темную комнатку памяти. Ту самую, где когда-то прятался маленький мальчик, забившись под кровать, затаив дыхание, когда в доме бушевали чужие голоса и звенела посуда. Там было тихо. Там было безопасно. Там пол был чистым, пахло пылью и старой древесиной, а не этой невыносимой смесью отходов и страдания. Там не было боли. Там не было этих рук, этих тел, этого всепроникающего взгляда, наблюдающего или участвующего. Там не было этого. Он свернулся клубочком в этой ментальной нише, отгородившись толстыми, глухими стенами диссоциации. Реальность стала далеким, искаженным гулом, как сквозь толщу воды. Когда последняя тень оторвалась от него, спустив на изуродованную спину последнюю порцию липкой, теплой жидкости с низким, хриплым стоном удовлетворения, наступила не тишина, а гулкая пустота. Звук отступил, оставив после себя звон в ушах. Бертран лежал лицом вниз, щекой прижатый к холодному, мокрому от чего-то линолеуму. Дрожь пронзала его с головы до ног — мелкая, неконтролируемая, как у сбитой собаки. Каждая мышца была натянута струной, каждая кость ныла. Пошевелиться было невозможно. Нежелание, смешанное с полной физической невозможностью. Вес всего мира давил на его спину. Все болело. Боль была не локализованной, а тотальной, заполняющей каждую клетку, пульсирующей в такт едва уловимому биению сердца. Все было грязным. Ощущение скверны проникло под кожу, въелось в поры, стало частью самого воздуха, которым он пытался дышать. Разорванное анальное отверстие было эпицентром огненной, пульсирующей агонии. Каждое микроскопическое движение, каждый вдох отдавался жгучей волной в глубине, напоминая о совершенном надругательстве. Кто-то, проходя мимо, небрежно пнул его ботинком в бок. Удар был не сильным, скорее оскорбительным, как пинок тряпке. Тело Бертрана дернулось, но не от боли в ребрах, а от нового витка унижения, от полной, абсолютной обесцененности его существования в этом месте, в этот момент. — Allez, on l'emballe pour la livraison. Его связали. Грубо, веревками, впивающимися в запястья и лодыжки. Затем подняли. Как тушу. Потащили по коридорам. Он видел мелькающие лица студентов — шокированные, испуганные, злорадствующие. Слышал смешки, шепот, возгласы. Его несли через главный холл университета — огромное пространство под куполом с фресками, с бюстами великих ученых. Место гордости, знаний, достижений. Его швырнули на холодный мраморный пол прямо в центре, под смотровой площадкой галереи второго этажа. Он лежал на боку, связанный, покрытый синяками, кровью и засохшей, липкой спермой. Его пиджак был сорван, рубашка разорвана, брюки спущены до колен, обнажая жуткие следы насилия. Публичный памятник его падению. Его позору. Но и этого им показалось мало. Кто-то (он не видел кто, лица сливались в калейдоскопе ненависти и веселья) сунул ему что-то в рот — грязный носок? — чтобы заглушить возможный крик. Потом грубо раздвинули его окровавленные ягодицы. Он почувствовал, как что-то холодное, жесткое и острое втискивается в его разорванный анус. Глубже. Больно. Он застонал сквозь тряпку, пытаясь сжаться, но веревки не давали. Это был стебель. Толстый, колючий, сорванный с какого-то декоративного растения в холле. Как вишенка на торте унижения. Финал шутки. — Voilà ton cadeau, altesse! J'espère qu'il te plaira! Смех. Еще громче. Затем шаги, удаляющиеся. Звук дверей. Тишина. Бертран лежал на холодном мраморе, связанный, изнасилованный, избитый, с растоптанным достоинством и цветком позора, торчащим из его поруганного тела. В огромном, пустом теперь холле, под безмолвными ликами мудрецов, глядевших на него с галерей. В его разбитом сознании всплыло лишь одно: лицо отца. Его слова когда-то: «Tu n'es qu'une larve! Une honte! Indigne du nom que tu portes!». И холод внутри, уже знакомый, но теперь достигший абсолютного нуля, сжимался, кристаллизуясь в нерушимую, алмазную твердыню ненависти и решимости. Он выживет. Он возвысится. И мир заплатит за каждый удар. За каждую каплю спермы. За этот чертов цветок. Он создаст свою собственную «Вечную Ночь». И она поглотит все.***
Где-то в окрайне Франции.
Вступление во взрослую жизнь.
Лаборатория пряталась в подземелье заброшенного монастыря на границе Эльзаса. Влажный камень стен пропах столетиями плесени и новой, едкой нотой — формалином. Бертран де Ленджевен провел пальцем по холодному стеклу огромного цилиндра, где в мутноватом растворе вечно парил подросток лет четырнадцати. Сквозь полупрозрачную кожу его груди прорастали тонкие, жемчужно-белые корни, сплетавшиеся в подобие аорты и уходившие в темную массу, когда-то бывшую сердцем. Из глазниц, вместо глаз, распускались крошечные, мертвенно-бледные орхидеи, их лепестки размером с булавочную головку дрожали в токе жидкости. — Eh bien, Matéo, entre donc dans mon petit herbier! — голос Бертрана был низким, бархатистым, как шорох лепестков по камню. Он не оборачивался, продолжая созерцать экспонат. — Les plantes de mon père étaient silencieuses. Mes sujets, en revanche, hurlent avec une éloquence rare. Матео Бенедетти стоял на пороге, прислонившись к косяку, чтобы не упасть. Его мощное регбийное тело было тенью прежнего: кожа сероватая, под глазами чернильные синяки, мускулы дрожали от слабости. Он вытирал ладонью пот со лба, оставляя грязные разводы. И снова увидел их — черные, бархатистые лепестки, проплывающие в воздухе перед глазами, как пепел. Они преследовали его неделями. В стакане воды, в тарелке супа, в потолке дешевого номера отеля. Галлюцинации. Кошмар наяву. Он сглотнул ком в горле, пытаясь сосредоточиться на Бертране, на его обещании. — Tu avais promis… Putain, tu avais dit que tu me sauverais! — голос Матео был хриплым, лишенным прежней наглой силы. В нем звучала отчаянная надежда. Он пришел сюда, к этому холодному аристократу, которого когда-то унижал, как к последнему прибежищу. Свету в кромешной тьме безумия. Бертран наконец повернулся. Его черный костюм был безупречен, контрастируя с мрачным хаосом лаборатории. В руках он держал тонкий стеклянный шприц, заполненный жидкостью цвета запекшейся крови. — L’aide… Comme c’est touchant, — Бертран слегка наклонил голову, будто рассматривая редкий экземпляр. — Tout est prévu, mon cher. Plus de tourments. Plus de bruit. Seul le silence éternel t’attend. — он сделал шаг вперед. — Ton esprit deviendra un jardin silencieux. Sans mauvaises herbes. Матео дернулся назад, как ошпаренный. Тело среагировало раньше сознания — рука взметнулась в слабой, запоздалой попытке защиты, ладонь дрожала в воздухе, пальцы скрючились в бесполезный коготь. Но мышечная ткань, подточенная неделями яда и страха, не слушалась приказов мозга. Волокна налились свинцовой тяжестью, связки онемели, оставив руку висеть жалким, дрожащим трофеем перед собой. Слабость не просто сковывала — она разъедала изнутри, превращая кости в труху, а плоть в студень. Его взгляд, вырвавшись из ледяной ловушки глаз Бертрана, метнулся в сторону, ускользая, как испуганный зверек, вглубь сырого каменного чрева лаборатории. И там, в полумраке, проколотом лезвиями холодного неонового света, разверзлось видение, от которого сжалось все нутро, а в горле встал ком ледяной тошноты. Ряды. Бесконечные, казалось, ряды. Цилиндры из толстого, мутноватого стекла, подпиравшие сводчатый потолок, словно колонны какого-то нечестивого храма. Они стояли в строгом порядке, подсвеченные снизу или сбоку мертвенным сине-зеленым свечением, отбрасывающим призрачные, пляшущие тени на влажные стены. Внутри них, замурованные в прозрачных саркофагах, плавало немыслимое. Не жизнь. Не смерть. Нечто промежуточное, извращенное, вывернутое наизнанку садомническим любопытством. В ближайшем сосуде, куда упал его взгляд, парила фигурка. Хрупкая, маленькая. Девочка. Лет пяти, не больше. Ее спина была обращена к свету, и это зрелище выжгло в сетчатке Матео ужасающую картину. Там, где должна была быть гладкая детская кожа, зиял живой гобелен. Плотный, дышащий ковер из крошечных, темно-фиолетовых цветков. Масдеваллия. Они были не пришиты, не приклеены — они расли. Мириады крошечных чашечек с тонкими, изогнутыми шпорцами, бархатистые и влажные, покрывали каждый сантиметр спины, плеч, затылка, сползая на бока. Они пульсировали едва заметно, как будто впитывая питательный раствор через невидимые корни, вросшие в ее плоть. Между ними, в просветах, угадывалась неестественно бледная, почти синюшная кожа, натянутая на выступающие лопатки и ребра. Ее головка была повернута чуть вбок. Маленькое личико, еще сохранявшее детские черты, было искажено до неузнаваемости. Рот застыл в беззвучном крике — губы растянуты, обнажая молочные зубки, щеки ввалились. Глаза широко распахнуты, но взгляд был пустым, стеклянным, устремленным в вечность страдания за мутным стеклом. Веки были припухшими, края век — неестественно красными, будто обожженными. Казалось, крик застыл не только на лице, но и во всем ее крошечном тельце, выгнутом в неестественной дуге, будто замершем в последней судороге. Тонкие ручонки были скрючены, пальчики сведены, ножки неестественно вывернуты. Она была куклой, застывшей в агонии, обернутой в мерзкую, живую, дышащую вуаль из чужеродной красоты. Запах, сладковато-гнилостный, казалось, просачивался сквозь стекло, смешиваясь с формалином. Дальше, в более крупном цилиндре, плавало нечто, заставившее Матео инстинктивно сжать челюсти, почувствовав прилив соленой слюны — предвестник рвоты. Огромный дог. Некогда мощное, благородное животное. Теперь его тело было кошмарной пародией на себя. Шерсть исчезла полностью. Вместо нее тело было покрыто… чешуей? Нет. Лепестками. Плотно прилегающими друг к другу, переливающимися под неоном мертвенным, нефритово-зеленым и кроваво-красным блеском. Обезьяноподобная Дракула. Они напоминали чешую рептилии, но были мягкими, живыми, слегка колышущимися в токе жидкости. На морде, где когда-то была влажная мочка носа, теперь зияло лишь влажное отверстие, окруженное теми же лепестками. Глаза — мутные шары за полупрозрачной пленкой третьего века. Но самое чудовищное — пасть. Она была приоткрыта, и вместо языка, толстого и розового, из глотки свисал мясистый, желто-коричневый полосатый придаток. Он был похож на раздувшуюся гусеницу или… точную копию цветка психопсис. Его кончик раздвоен, имитируя усики бабочки, а по всей длине шли темно-бордовые полосы. Придаток медленно покачивался в растворе, пульсируя у основания, будто пытаясь что-то уловить. Лапы пса были неестественно вытянуты, когти превратились в толстые, черные шипы. Ребра выпирали под тонким слоем лепестковой «кожи», живот впалый. Это был не зверь, а чучело, обтянутое живой, дышащей, инопланетной оболочкой, с чудовищным цветком вместо языка — последним актом глумления над природой. В самом углу, в тени, куда неоновый свет пробивался лишь косыми лучами, стоял самый высокий сосуд. В нем плавало нечто, лишь отдаленно напоминавшее человека. Контуры были искажены, расплывчаты. Конечности — руки и ноги — были вытянуты до нелепых, паучьих пропорций, тонкие, как жерди, лишенные мышц. Они были обвиты, словно лианами, толстыми, жилистыми стеблями темно-бурого, почти черного цвета. Стебли пульсировали, словно по ним текла не кровь, а густой сироп. Они оплетали кости, впивались в суставы, выходили наружу сквозь истонченную кожу в нескольких местах, образуя мокнущие язвы. На концах этих стеблей, на месте кистей и ступней, свисали гроздья. Не плодов. Бутонов. Черных, как смоль, как вороново крыло, размером с кулак. Они были плотно сжаты, но даже в этом состоянии казались зловещими, тяжелыми. И они пульсировали. Ритмично, в такт… В такт медленному, едва различимому биению, видимому сквозь полупрозрачную, как пергамент, кожу в центре груди. Там, где должно было быть сердце, мерцало темно-красное, студенистое пятно, сокращающееся с мучительной медлительностью раз в десять-пятнадцать секунд. Каждое сжатие заставляло черные бутоны на кончиках стеблей-лиан слегка вздрагивать, словно получая электрический разряд. Лица разглядеть было невозможно — оно было скрыто спутанными прядями волос, слипшихся в темные сосульки, и массой таких же черных, пульсирующих бутонов, проросших из шеи и плеч, как чудовищный воротник. Эта фигура источала не просто ужас, а глубочайшее, первобытное отчаяние существа, заживо превращенного в инкубатор для какой-то адской флоры, чье сердцебиение стало лишь метрономом для созревания кошмарных цветов. Матео стоял, парализованный. Не только слабостью. Ледяная волна ужаса накрыла его с головой, сдавила горло, вытеснила воздух из легких. Желудок судорожно сжался, кислота обожгла пищевод. Он почувствовал, как по спине, под мокрой от пота рубашкой, побежали мурашки — не от холода, а от абсолютного, парализующего отвращения и осознания. Осознания того, что это не просто экспонаты. Это — судьба. Его судьба. Тот подросток у входа, с корнями вместо нервов и орхидеями в глазах, был лишь началом. Здесь, в этих сосудах, была вся градация муки, все стадии превращения живого, дышащего существа в заспиртованный ужас, в вечный памятник извращенному гению Бертрана. Он увидел не просто монстров. Он увидел процесс. Медленное, неумолимое замещение плоти растением. Сращение нервов с корнями, кожи с лепестками, органов с бутонами. Он почувствовал это внутри себя — тот зуд под кожей, тот странный холодок вдоль позвоночника, который преследовал его неделями. Не галлюцинации. Предвестники. Начало его трансформации. Его тело уже было холстом, и на нем уже проступали невидимые глазу, но ощущаемые изнутри штрихи будущего кошмара. Его ноги подкосились. Он едва удержался на месте, схватившись за холодный край какого-то металлического стола. Пальцы скользнули по гладкой поверхности. В ушах зазвенело, мир поплыл перед глазами, окрашиваясь в пятна черного и кроваво-красного. Тошнота подкатила новой, неудержимой волной. Он почувствовал, как слюна обильно заполняет рот, как горло сжимается спазмом. Он зажмурился, пытаясь вытереть из памяти эти образы: вечный крик девочки, свисающий цветок-язык пса, пульсирующие черные бутоны на теле того… того, что когда-то было человеком. Но они врезались в сознание, как раскаленные клейма. Это был не просто страх смерти. Это был страх вечности. Вечности, замурованной в стекле, в мучительном симбиозе с чем-то чуждым, прекрасным и невыразимо мерзким. Страх стать частью этой коллекции страданий, экспонатом в гербарии безумия. И самое страшное — он чувствовал, как это новое, чужеродное нечто внутри него откликается на вид этих сосудов. Какой-то холодный, растительный интерес, шевелящийся в глубине его угасающего сознания. — Mon Dieu… Qu’est-ce que c’est que ça?! — прошептал Матео. Его глаза метались от одного сосуда к другому, не в силах осознать увиденное. — Putain, réponds! Qu’est-ce que tu leur as fait, enfoiré?! Бертран последовал за его взглядом, выражение его лица оставалось бесстрастным, лишь в глазах горел холодный, научный интерес. — Une simple réorganisation biologique. La nature décidera qui absorbe qui. — он снова подошел к Матео, игнорируя его ужас. — Regarde comme leurs cris ont pris forme. Une symphonie cellulaire, n’est-ce pas? — он поднял шприц. — Comme toi. Ton système nerveux… il a réagi à l’introduction des alcaloïdes Nox Aeterna d’une manière fascinante. Tes neurones ont commencé à se ramifier, formant des structures étrangement similaires à des systèmes racinaires. — его губы тронула ледяная тень улыбки. — C’est fascinant. Tu seras magnifique en coupe transversale. Tes nerfs ressemblent déjà aux racines d’orchidées les plus raffinées. Nous devons simplement… immortaliser cette beauté. Рывок адреналина пронзил слабость. Матео попытался оттолкнуть Бертрана, развернуться, бежать. — Non! Tu es fou! — закричал он, голос сорвался на визг. Но Бертрана уже не было рядом. Из тени за спиной Матео выступили две фигуры в темных комбинезонах и масках. Их руки, сильные и безжалостные, схватили его за плечи и руки. Матео рванулся, как загнанный зверь, но его силы были подорваны месяцами отравления. Он бился, выл, плевался, но его легко скрутили и прижали к холодному металлическому столу в центре помещения. Ремни с лязгом защелкнулись на запястьях, лодыжках, груди. — N’aie pas peur, Matéo, — голос Бертрана донесся откуда-то сверху, спокойный, почти убаюкивающий. — Le formol, c’est la clémence. Il arrêtera la douleur. Les visions. Tout. Tu trouveras un repos éternel… et une beauté éternelle. Tu deviendras partie de quelque chose de plus grand. De ma collection. - он появился в поле зрения Матео, держа шприц. — Détends-toi. Une dernière piqûre. Pour éviter que tu ne… perturbes le processus de conservation. Матео заорал. Длинный, бесконечный, полный абсолютного ужаса и бессилия крик, который разрывал горло. Он видел, как игла вонзается в вену на его шее. Видел, как кроваво-черная жидкость входит в его тело. Видел, как Бертран наблюдает за этим с бесстрастным вниманием ученого, фиксирующего реакцию. Потом пришли другие. Большие цилиндры из толстого стекла. Шланги. Помпы. Матео почувствовал, как его приподнимают. Видел над собой крюк, спускающийся с потолка. Ужас сменился леденящим, парализующим осознанием неотвратимости. Его крик стал хриплым шепотом, мольбой, обращенной в пустоту: — S'il te plaît… non… pas ça… Бертран стоял в стороне, руки за спиной. Его взгляд был устремлен не на Матео, а на огромный пустой сосуд, стоявший на мощном стальном поддоне. Готовый принять новое сокровище его коллекции. — Préparez la solution primaire, — отдал он приказ тихим, четким голосом. — Concentration maximale. Nous ne voulons pas de flétrissure. Матео почувствовал холод металла на спине, когда его опускали в пустой цилиндр. Стекло окружило его, как стены прозрачной могилы. Он видел искаженные лица людей в комбинезонах, их бездушные движения. Видел Бертрана, подошедшего ближе, чтобы наблюдать. Последним, что он услышал перед тем, как над его головой задвинули тяжелую крышку с клапанами, был все тот же спокойный, ледяной голос: — Adieu, Matteo. Ta transformation sera… spectaculaire. Потом хлынула жидкость. Ледяная, обжигающая, с удушающим химическим запахом, перебивающим все остальные. Она обволакивала его ноги, бедра, живот, грудь. Матео открыл рот в последнем беззвучном крике, и формалин хлынул внутрь, выжигая горло, легкие. Он бился в ремнях, как рыба на крючке, глаза вылезали из орбит, глядя сквозь стекло в бесстрастные глаза Бертрана де Ленджевена. Пузыри воздуха вырывались из его носа, рта, смешиваясь с мутнеющим раствором. Боль была всепоглощающей, невообразимой. Но хуже боли был взгляд Бертрана. Взгляд коллекционера, удовлетворенно наблюдающего, как его новый, редкий экспонат обретает вечную форму. Постепенно движения замедлились. Судороги стихли. Зрачки Матео, расширенные от ужаса и боли, застыли, глядя в никуда сквозь толщу стекла и формалина. Его мощное тело, когда-то олицетворение грубой силы, теперь безвольно плавало в мутноватой жидкости, начало которой положил протеиновый коктейль с каплей яда черной орхидеи. Последние черные лепестки, мелькавшие в его сознании, растворились в вечной темноте консервации. Бертран подошел к цилиндру, постучав ногтем по стеклу. Звук был глухим, погребальным. — Parfait, — прошептал он. — Les racines nerveuses doivent être parfaitement visibles. Préparez les instruments de dissection. Je veux étudier son… système racinaire… avant qu’il ne se fixe définitivement. Он повернулся от сосуда с новым «экспонатом» и направился к рядам других своих «цветов» — детей, животных, людей, навсегда застывших в немом крике симбиоза с порождениями его оранжереи. Влажный воздух лаборатории был наполнен тишиной мертвых и запахом формалина — новым ароматом его вечной коллекции. Коллекции не растений, а страданий, запечатанных в стекле.***
Шато де Ленджевен.
Взрослость. Конец ранней или начало средней фазы.
Холодный каминный зал Шато де Ленджевен поглощал свет. Не пламя горело в огромной каменной пасти очага — лишь несколько углей тлели, как угасающие звезды в бездонной ночи неба. Бертран де Ленджевен сидел за тяжелым дубовым столом, отполированным до ледяного блеска. Свет экрана ноутбука выхватывал из полумрака резкие скулы, глубокие впадины под глазами, тонкие, сжатые в бескровную линию губы. Он был похож на изваяние скорби, высеченное из самого мрамора склепа, где всего несколько месяцев назад упокоилась его мать, а годом ранее — отец. Смерть графа Анри была банальной: сердечный приступ в его кабинете, лицом в разложенные гербарии. Мать последовала за ним в тихой апатии, растворившись, как последний пар от ее утреннего чая. И теперь Шато, со всеми его тенями, секретами и проклятой оранжереей, принадлежало Бертрану. Полностью. Безраздельно. Он стал не просто хозяином — он стал духом этого места. Затворником в лабиринте собственных травм, холодным божеством. Беспрекословно подчинялись ему не только стены. Слуги двигались по залам как призраки, шепотом передавая приказы. А над всем этим царил Годфруа Жаккард. Мажордом. Тень Бертрана. Человек, появившийся незаметно в годы угасания родителей — по рекомендации, чьей, Бертран так и не поинтересовался. Годфруа был эффективен, как швейцарский механизм, и непроницаем, как гранитная глыба. Однажды, убирая кабинет молодого графа, он наткнулся на старый, переплетенный в кожу дневник. Не записи о погоде или хозяйстве, а… отчеты. Детальные, хладнокровные описания весьма необычного хобби господина шато. — Vous avez lu. — констатация, не вопрос. Бертран не смотрел на него, поправляя манжету. — Oui, Monsieur le Comte. — голос Годфруа был ровным, без тени осуждения или страха. Бертран махнул рукой, жестом, отмахивающимся от назойливой мухи. — Faites-en ce que vous voulez. Dénoncez-moi. Brûlez-le. Peu m'importe. Годфруа склонил голову, но не в поклоне, а скорее в размышлении. Когда он поднял глаза, в них горел не страх, а… восхищение. Холодное, безжалостное, как взгляд хищника. — Au contraire, Monsieur. C'est… une oeuvre. D'une logique implacable. D'une beauté sombre. — он сделал паузу, выбирая слова. — Je serai honoré de servir un tel maître. С тех пор Годфруа стал не просто управляющим. Он стал хранителем тайны. Соучастником. Необходимым инструментом в мрачном саду Бертрана. Но сейчас даже верность Годфруа не могла рассеять тучу, сгустившуюся над шато. Бертран вглядывался в экран, в строки отчета, которые плясали перед глазами, сливаясь в мутные пятна гнева. Его коллекция — его детище, его искупление и его проклятие — чахла. Несколько последних садовников, чья преданность оказалась недостаточной дали обратный эффект. Орхидеи не расцвели новыми оттенками ночи. Они покрылись пятнами, листья скручивались, бутоны опадали не раскрывшись, словно отвергая чужую заботу неумелых рук. Земля под ними пахла не обещанием вечной тьмы, а тленом. Гнев, черный и вязкий, как нефть, поднимался в горле. Он ощущал его физически — сжатие в висках, дрожь в кончиках пальцев. И тут движение под столом. Тепло, влажность, ритмичное напряжение мышц челюсти. Лео. Юный слуга с глазами испуганного олененка и ртом, созданным для греха. Он усердно работал, стараясь угодить, вбирая в себя длину и толщину члена Бертрана, подавляя рвотные позывы, слезы блестели на ресницах. Его пальцы судорожно цеплялись за лодыжки господина. Бертран резко схватил парнишку за волосы, не прерывая его действий, а наоборот — вогнал себя глубже, до самого основания, в горло, чувствуя, как тот задыхается, как его тело бьется в мелкой судороге. Хриплый, булькающий звук. Дергания. Должны были возбудить. Должны были принести забвение в волне оргазма. Но ничего. Только пустота, разъедающая изнутри, как кислота. И всепоглощающая ярость на умирающие орхидеи. На коллецию в тайном частилище, которая не пополнялась. На несовершенство мира. На самого себя. Он с отвращением откинул голову Лео, выдернув себя из его рта. Парень упал на колени, давясь, слюна и слезы стекали по подбородку, оставляя блестящие дорожки на полу из темного дерева. — Dégage, — прошипел Бертран, даже не глядя на него. На огромной кровати с балдахином из тяжелого бархата цвета запекшейся крови разворачивалась другая сцена. Две служанки, Селин и Жюстин, переплетенные, как корни ядовитого растения. Жюстин лежала на спине, запрокинув голову, стоны вырывались из ее горла низкими, животными вибрациями. Селин, смуглая и гибкая, как кошка, жадно вылизывала ее, погрузив лицо в треугольник темных волос, ее пальцы впивались в бедра подруги, оставляя красные следы. Запах секса, женский, сладковато-терпкий, витал в воздухе, смешиваясь с пылью старинной мебели и едва уловимым запахом формалина, доносившимся, казалось, от самого Бертрана. Это был его «сад похоти», созданный для отвлечения, для острых ощущений, которые могли пробить ледяной панцирь. Но сегодня сад был выжженной пустыней. Бертран встал. Поправил брюки, не обращая внимания на влажное пятно на передней части, следы усилий Лео. Он подошел к кровати. Селин, почуяв его, оторвалась от Жюстин, ее губы блестели. Она грациозно приподнялась, как змея, и поползла к нему, ее глаза сияли обещанием. Она начала целовать его грудь сквозь тонкую ткань рубашки, ловкими пальцами расстегивая пуговицы одну за другой. Ее язык, горячий и влажный, скользнул по соску. Бертран взглянул на нее. Не с похотью, а с отстраненным любопытством, как энтомолог на редкого жука. Затем его рука — быстрая, сильная — схватила ее за запястье, прерывая ласки. — Arrête. — Одно слово. Ледяное. Окончательное. Он оттолкнул ее не грубо, но с непререкаемой силой. Повернулся ко всем троим — к Лео, все еще давящемуся на полу, к Селин, застывшей в недоумении на краю кровати, к Жюстин, затихшей и смотрящей испуганно. — Sortez. Tous. Никаких возражений. Никаких взглядов исподлобья. Только быстрые, покорные движения. Лео вскочил, вытирая лицо рукавом, и почти выбежал. Служанки накинули на плечи легкие пеньюары и скользнули прочь, как тени. Дверь закрылась с тихим щелчком. Тишина обрушилась на комнату. Густая, тяжелая, как саван. Бертран упал на спину на простыни, еще хранящие тепло и запах девушек. Он уставился в потолок, в резные деревянные панели, изображавшие сцены охоты — собаки, рвущие оленя, копья, вонзающиеся в бок кабана. Охота. Вечная охота. На кого охотился он? На совершенство? На забвение? На смысл? Он чувствовал пустоту. Не просто отсутствие желания, а огромную, зияющую черную дыру в центре своего существа. То, что раньше приносило острые ощущения — власть, боль, чужая покорность, даже жестокий акт творения в оранжерее — теперь казалось прахом. Что останется, когда последняя орхидея засохнет? Только холодный камень Шато? Только его собственное, пустое отражение в зеркалах? Рядом с кроватью зашуршало. Лео. Он не ушел. Он подполз на коленях, как преданный, но побитый пес. Его лицо, все еще влажное, с красными от слез глазами, потянулось к свисающей с кровати руке Бертрана. Он коснулся губами костяшек пальцев, ища разрешения, утешения, хоть какого-то знака. Бертран дернул руку, как от прикосновения к раскаленному железу. Отвернулся. Посмотрел на то место, где только что билась в оргазме Жюстин. Сморщенная простыня. Капля влаги. Эхо удовольствия, в котором он не участвовал. В котором не хотел участвовать. Он резко поднялся. Поправил смятые брюки, застегнул ширинку с точным, механическим движением. Подошел к столу. К ноутбуку. К своему единственному возможному спасению. Экран снова осветил его лицо, еще более осунувшееся, еще более похожее на маску. Он щелкал мышью, листая файлы. Анкеты. Десятки, сотни лиц. Мужчины. Молодые, старые, крепкие, худые. Бездомные. Беглецы. Те, кого не ищут. Файлы прислал его «проверенный человек» — призрак в теневом мире, знающий о специфических потребностях графа де Ленджевена. Лица сливались в серую массу непримечательности. Ни искры. Ни потенциала. Отчаяние, холодное и липкое, начало подниматься по позвоночнику. Он щелкнул еще раз. И еще. Лицо. Молодое лицо. Щелчок мыши замер в воздухе. Палец Бертрана завис над кнопкой. На экране — улыбка. Не натянутая для фото, а широкая, искренняя, растягивающая губы и зажигающая искры в глазах. В глазах теплых и удивительно ясных, несмотря на пиксели изображения. Темные, чуть вьющиеся волосы падали на лоб. Черты лица были не резкими, как у Бертрана, а мягкими, почти хрупкими, но в них чувствовалась внутренняя сила. Жизнерадостность. Парень, Адам Эйдан (так гласила подпись), держал в руках цветок. Не обычную розу или тюльпан. Орхидею. Редкую, изысканную, с лепестками нежного персикового оттенка, испещренными аметистовыми прожилками. Каттлея Уокера, мелькнуло в голове Бертрана с профессиональной точностью. Цветок был прекрасен, но не это заставило его сердце, давно закованное в лед, сжаться с незнакомой тревогой. Это было выражение лица Адама. Тот свет, который исходил от него. Свет, который он направлял на цветок, как на драгоценность. В его позе, в наклоне головы читалось не просто знание, а любовь. Глубокое, чистое восхищение живой тканью, лепестком, формой. Он не просто держал орхидею — он общался с ней. В его взгляде не было ни грамма цинизма, ни тени той мрачной одержимости, что горела в глазах Бертрана или его отца. Только чистая, безудержная радость от созерцания чуда. Бертран не дышал. Он впитывал изображение, как иссохшая земля — первый луч солнца после долгой зимы. Его взгляд скользнул вниз, к тексту анкеты. Награды. Множество наград. Престижные выставки в Лионе, Бордо, даже в Амстердаме. Специализация — редкие и сложные в уходе орхидеи. «Оживление» казалось бы безнадежных экземпляров. Отзывы коллег пестрели словами «талант», «терпение», «невероятная связь с растениями». Связь. Это слово ударило Бертрана, как молния. Его собственная связь с орхидеями была выкована в ненависти, в боли, в жажде искупления и мести. Это была связь палача и жертвы, алхимика и материала. А у этого… Адама… Связь была иной. Живой. Созидающей. Озаренной тем самым внутренним светом, что сиял на фотографии. Мысль возникла неожиданно, яростно, захватывая все его существо: «Что, если…?» Что, если этот свет, эта чистая, не оскверненная тьмой жизненная сила… Что, если она — ключ? Не как удобрение в буквальном, ужасном смысле. А как… садовник? Как тот, кто сможет понять то, что не понимает даже он, Бертран? Кто сможет спасти его умирающий сад ночи? Спасти его от окончательного погружения в пучину тьмы, где не останется ничего, кроме холодного камня и шепота призраков? Бертран медленно, очень медленно откинулся на спинку кресла. Его пальцы, только что сжимавшиеся в бессильной ярости, разжались. На его лице, годами не знавшем ничего, кроме презрения, боли или ледяной маски, появилось нечто новое. Не улыбка. Скорее… тень удивления. Трещина в монолите отчаяния. Тончайшая нить чего-то, что он давно забыл — надежды. Он уставился на улыбающееся лицо Адама Эйдана на экране. Влажные от слез глаза Лео, стоны служанок, тлен умирающих орхидей — все это отступило на мгновение, затянутое ярким пятном этой фотографии. — Adam… — имя сорвалось с его губ шепотом, чуть слышным даже в гробовой тишине комнаты. Оно звучало странно на его языке, привыкшем к приказам и проклятиям. Чужим. И… невероятно важным. Он протянул руку, почти касаясь экрана, как будто хотел дотронуться до того света, что исходил от парня. Жест был бессознательным, детским. Потом рука опустилась. Бертран де Ленджевен, затворник собственных демонов, нашел то, что искал. Не очередную жертву для своей мрачной алхимии. А возможное спасение. Или… новую, невообразимо опасную игру. Игру с огнем, который мог как оживить его мир, так и спалить дотла. Но другого выхода не было. Он выделил анкету Адама Эйдана. Щелкнул правой кнопкой мыши. «Сохранить как». Назвал файл одним словом, которое вспыхнуло в его сознании с ослепительной ясностью: «La délivrance» Затем он набрал номер Годфруа. Тот ответил мгновенно, как всегда. — Monsieur le Comte? Голос Бертрана был низким, но в нем появилась новая нота. Не ярость. Не отчаяние. Решимость. Холодная, как всегда, но направленная теперь на иную цель. — Godfroy. L'homme de Brooklyn. Adam Aidan. Il doit venir. Pour un contrat. Le contrat. Utilisez le canal habituel. La Fondation. Les documents… doivent être irrésistibles. Et parfaits. — пауза, — Il ne doit pas avoir le choix, Godfroy. Связь прервалась. Бертран снова посмотрел на улыбающееся лицо на экране. Трещина надежды во льду его души расширялась, наполняясь одновременно жгучим интересом и леденящим предчувствием. Свет Адама был прекрасен. Но что произойдет, когда он войдет в вечную ночь Шато де Ленджевен? Погаснет? Или… озарит тьму, обнажив все ее чудовищные тайны? Ответа не было. Было только тиканье старинных часов в углу комнаты, отсчитывающих время до встречи. До начала новой, непредсказуемой главы в летописи тьмы.Шато де Ленджевен.
Кабинет. Поздний вечер 16 Января.
Бертран стоял у окна. В руке — бокал с коньяком, не тронутый. Годфруа вошел беззвучно, тенью. — C'est fait, Monsieur le Comte, — доложил он. — Ce soir, le destinataire a reçu une enveloppe marquée du sceau «L». Бертран не обернулся. — Il viendra. — Sans aucun doute. La somme… et la curiosité. Un appât irrésistible. — La curiosité, — повторил Бертран, и в его голосе прозвучала ледяная нотка чего-то, что могло быть предвкушением. — Elle mène souvent dans des endroits… obscurs. Он наконец отхлебнул коньяк. Огонь распространился по груди, но не согрел. — Préparez la chambre. Et… surveillez les rapports de l'orangerie. Chaque changement. — Bien, Monsieur le Comte. Годфруа растворился так же беззвучно, как появился. Бертран подошел к ноутбуку. Файл «Salut» был открыт. Улыбка Адама Эйдана светилась в полумраке. Бертран поднял бокал в призрачный тост. — À votre arrivée, Monsieur Aidan, — прошептал он, и в его глазах, лишенных тепла, отразилось мерцание экрана и холодная ясность охотника, выпустившего ловушку. — Que la beauté que vous cherchez… ne vous consume pas. Коньяк оставил на губах горьковатое послевкусие. Оно смешалось с предчувствием. Тьма Шато ждала своего нового садовника. Ждала его света. Или его гибели.