***
Время перестало быть линейной нитью. Оно превратилось в густой, мутный сироп, в котором Адам увязал без воли и памяти. День? Неделя? Месяц? Эти понятия стерлись, как надписи на мокром песке. Они не имели смысла в этом вечном «сейчас» боли и пустоты, запертом в каменном чреве лаборатории под мертвенно-синим светом неона. Его существование измерялось не восходами, а приходами и уходами Того, Кто Решал. Стены. Грубый, влажный камень. Он смотрел на них пустым, невидящим взглядом. Не видел трещин, лишайников, теней от пляшущих в агонии цилиндров. Видел лишь серую, безликую плоскость, отражающую состояние его души. Он был этим креслом. Его кожа срослась с холодной, липкой кожей подлокотников и спинки, ремни стали продолжением его скелета, впиваясь в плоть так глубоко, что он уже не чувствовал их давления. Он не чувствовал себя. Тело — разбитый инструмент, отданный на растерзание. Разум — выжженная пустошь, где ветер гнал лишь пыль былых страхов, да и та давно осела. Он не был Адамом. Он был «mon petit chiot». Контейнером. Объектом. Шаги. Тело Адама, вопреки отсутствию воли, напряглось микроскопически — древний, животный рефлекс. Но сознание оставалось мутным, пассивным. Иногда Бертран приходил с инструментами. С холодным блеском металла, с гулом аппаратов, с бутылочками дурманящих или жгущих жидкостей. Тогда в разбитое тело вновь врывалась боль — новая, изощренная, призванная выжать из него последние, неведомые даже ему самому реакции. Адам кричал, но крик был рефлекторным. Слезы текли, но они были просто соленой водой, выдавленной мускулатурой век. Иногда Бертран приходил иначе. Не для экспериментов. Для обладания. Чтобы удовлетворить потребность во власти, в осквернении, в подтверждении абсолютного господства над беспомощной плотью. Тогда он трогал, проникали внутрь, использовал. И Адам лежал, глядя в потолок, в стену, внутрь своей пустоты, пока тело предательски откликалось на прикосновения или корчилось от боли — неважно. Это происходило с кем-то другим. С оболочкой. Иногда приходил мажордом. Годфруа. Тихий, бесстрастный, с ведром и тряпкой. Он отстегивал ремень на бедрах, отодвигал специальное ведро, стоявшее под креслом. Раздавались звуки — шлепки, скрежет щетки, льющаяся вода. Запахи — едкие, унизительные. Годфруа убирал отходы жизнедеятельности. Адам не чувствовал стыда. Не чувствовал ничего. Знание включало и другое: его тело разрушено. То место, что Бертран так часто использовал и для пыток, и для удовольствия, было растянуто, разорвано до такой степени, что нормальная функция стала невозможной навсегда. Он был дырявым сосудом и в прямом, и в переносном смысле. Сегодня была пытка. Не электричеством, не скальпелем. Чем-то новым. Пыльцой. Золотистой, невесомой, с удушающе сладким запахом, напоминающим мед и тление. Ею наполнили маску, прижали к его лицу, заставили дышать. Дышать до тех пор, пока легкие не стали гореть, а сознание не поплыло в странных, цветных видениях — не галлюцинациях былого ужаса, а абстрактных водоворотах цвета и формы, лишенных смысла, но наполненных паникой удушья. Он задыхался, бился в ремнях, пока пыльца не осела, а Бертран не снял маску, наблюдая за его судорожными вздохами с холодным интересом. Теперь шаги снова. Ближе. Адам знал: раз была пытка пыльцой, значит, сейчас Бертран придет удовлетворить другую потребность. Тело не отреагировало даже микронапряжением. Оно было выжато. Сознание парило где-то над разбитой скорлупой, наблюдая за происходящим со стороны. Но пришел другой. Годфруа. Его сильные руки потянулись к ремням на запястьях. Знакомый звук щелчков пряжек. Ремни на предплечьях. На груди. На лбу. Сознание Адама видело, как его собственное тело, лишенное опоры, безвольно сползло с кресла, как тряпичная кукла, чуть не рухнув на каменный пол. Но Годфруа был быстр. Руки подхватили его, как пустой мешок. Ни сожаления, ни отвращения — просто факт перемещения. Его перенесли. Не на кресло. На что-то другое. Мягче. Кушетка? Диван? Неважно. Это была просто другая поверхность. Он лежал на спине, глядя в вечно синий, мертвенный потолок. Пыльца все еще горела где-то в глубине легких, сладковатый привкус стоял на языке. Потом — удаляющиеся шаги. Дверь закрылась. Тишина. Лишь гул вентиляции и далекое бульканье жидкостей в цилиндрах. Адам лежал. Пустой. Разбитый. Ничего не чувствуя. Взгляд, все еще устремленный в потолок, начал медленно, почти против воли, блуждать. Не потому что хотел, а потому что мышцы глаз устали от неподвижности. Серый камень стен… Полка с инструментами… Стекла колб и пробирок на столе… И вдруг — оно. На полке, недалеко от кушетки, стояла стеклянная колба. Небольшая. Лабораторная. Толстостенная. И в ней… плавало что-то темное и сморщенное. Знакомое до жути. Черный лепесток. Тот самый, что укусил его когда-то в оранжерее. Часть Вечной Ночи. Сердцевина кошмара. Колба Бертрана с его личным адом. Взгляд Адама зацепился за нее. Пустота в его сознании вдруг содрогнулась. Не мыслью. Взрывом чистого, животного желания. Это был символ. Символ начала его конца. Символ боли, страха, утраты себя. Он лежал здесь, растоптанный, опустошенный, а оно — это проклятие, этот источник яда — спокойно плавало в своем стеклянном гробу, как экспонат в музее его страданий. И в этой пустоте, в этом вакууме отчаяния, зародилась искра. Не надежды. Искра ненависти. Дикой, слепой, всепожирающей. Ненависти к этому лепестку. К этой колбе. К этому месту. К Бертрану. К самому себе за свою слабость, за то, что позволил этому случиться. Ненависти, которая была единственным, что осталось от Адама. «Уничтожить. Уничтожить это. Хотя бы это,» - мысль возникла не словами, а инстинктом, ясным и жутким, как удар ножом. Тело, столько времени бывшее лишь обузой, предателем, вдруг отозвалось. Не силой — ее не было. А яростным, отчаянным усилием воли. Он был прикован к кушетке лишь апатией. Ремней не было. Он мог двигаться. Стоило ли? Ради чего? Ради того, чтобы разбить стекляшку? Да. Ради этого всполоха ненависти. Ради крошечного акта бунта перед полным небытием. Он застонал. Не от боли — от невероятного напряжения. Каждая мышца, атрофированная от бездействия, кричала протестом. Он повернул голову на бок, уставившись на колбу. Потом — толчок плечом. Тело едва сдвинулось. Снова. Еще толчок. Медленно, мучительно, как гора, сползающая с места, он перевалился на бок. Потом — рывок вниз. Падение на каменный пол было глухим, болезненным ударом, отозвавшимся эхом в разбитых костях, в растянутых связках. Он лежал, задыхаясь, пыль с пола въедалась в щеку. Колба была выше. На полке. Нужно было встать. Или… доползти. Он пополз. Волоча за собой непослушные ноги, опираясь на локти, которые горели от трения о камень. Каждый сантиметр был пыткой. Каждое движение выжимало из него последние капли соков. Но ненависть горела в пустоте, подпитывая его. Он видел только колбу. Только этот символ всего зла. Дополз. Уперся плечом в ножку полки. Задыхался. Слюна стекала по подбородку. Он собрал все, что осталось от его воли, от его жизни. И толкнул. Изо всех сил. Толкнул плечом в полку. Полка качнулась. Толстая колба с черным лепестком дрогнула, покачнулась на краю… и упала. Звон разбившегося стекла прокатился по лаборатории, чистый и пронзительный, как крик ангела в аду. Осколки разлетелись веером, сверкая под неоном. Янтарная жидкость растеклась по камню, смешиваясь с пылью, образуя причудливые узоры. Черный лепесток лежал среди стекла, сморщенный и жалкий, лишенный своего саркофага. Адам лежал рядом, наблюдая. Дыхание его было хриплым, прерывистым. В груди что-то дрогнуло. Не радость. Не торжество. Глубокое, горькое удовлетворение. «Хотя бы это. Хотя бы эту частичку его ада я разрушил.» Ирония ситуации была кричащей: его первое осознанное, волевое действие за неведомый срок плена — это разрушение. Его взгляд упал на осколки. Один из них лежал совсем рядом. Довольно большой. С острым, как бритва, краем. Он сиял в синем свете, как обетование. Мысль пришла мгновенно, с ужасающей ясностью. Это не было решением. Это было единственно возможным продолжением. Единственной настоящей свободой, оставшейся ему. Свободой уйти. Остановить боль. Остановить унижение. Он протянул руку. Дрожащую, слабую. Пальцы, покрытые грязью и царапинами, нашли холодную, гладкую поверхность стекла. Схватили осколок. Он впился в ладонь, острая боль пронзила запястье — первая его боль, а не нанесенная извне. Он ощутил ее по-настоящему. Впервые за долгое время он чувствовал себя и свой выбор. Адам подтянул осколок к себе. Перевернулся с трудом на спину, глядя в синюю пустоту потолка. Камень был холодным под ним. Дыхание клокотало в груди. В горле пересохло. Он знал, что нужно сделать. Он поднял руку с осколком, дрожащую невыносимо. Он видел свое запястье — тонкое, синеватое под кожей, с проступающими венами. Видел пульсацию там, где жизнь еще теплилась — предательская, ненужная. «Нет. Не там. Выше...» Там, где шея переходит в челюсть. Там, где под тонкой кожей пульсировала сонная артерия — главная река жизни, которую можно перекрыть одним движением. Он нащупал место пальцами левой руки. Кожа была влажной от пота, тонкой. Он почувствовал сильный, ритмичный толчок под подушечками пальцев — биение сердца, которое так долго терзали. Теперь он сам положит ему конец. Ирония была совершенной. Он приставил острие осколка к коже. Холод стекла смешался с теплом тела. Он надавил. Сначала осторожно. Кожа сопротивлялась, упругая. Потом сильнее. Острие вошло. Острая, жгучая боль пронзила шею. Он услышал хруст — крошечный, но отвратительно громкий в тишине. Кровь — теплая, живая, алая — тут же выступила каплей, потом тонкой струйкой, побежала по шее к ключице. Он почувствовал ее тепло. Ни страха. Ни сомнений. Только огромное, всепоглощающее облегчение. Он нашел выход. Единственный возможный. Адам собрал последние остатки силы. Не для жизни. Для смерти. Взгляд его был прикован к синему потолку, но он видел не его. Он видел свою маленькую теплицу в Бруклине. Солнечный свет на листьях. Мир без шато, без Бертрана, без боли. Мир «до». И с этим образом перед внутренним взором, с яростной ненавистью к лепестку в сердце, с горьким удовлетворением от разрушенной колбы, Адам рванул осколок вниз и поперек с силой, которой, казалось, в нем уже не могло быть. Острая, невыносимая боль вспыхнула в шее, как белый взрыв. Он услышал хлюпающий, рвущий звук — плоть и сосуды. Теплый поток хлынул с невероятной силой, заливая плечо, грудь, стекая на холодный камень пола. Он почувствовал, как давление — то самое, что держало его в сознании, в боли, в существовании — начало стремительно падать. Синий потолок поплыл, потемнел. Шум в ушах нарастал, превращаясь в гул океана. Последнее, что он ощутил — это странная легкость. Как будто ремни, державшие его душу, наконец лопнули. И в этой легкости, в этом наступающем холоде, было больше свободы, чем он испытывал за всю свою долгую ночь в Шато де Ленджевен. Темнота накрыла его не как враг, а как долгожданное, милосердное покрывало. Последняя мысль, мелькнувшая в угасающем сознании, была полна горькой иронии: «Я выбираю, Бертран... Я выбираю свой конец.» Алая лужа растекалась по камню, сливаясь с янтарной жидкостью из разбитой колбы, омывая сморщенный черный лепесток. В мертвенном синем свете лаборатория обрела самое отчаянное жертвоприношение. Тишину нарушал лишь тихий, прерывистый булькающий звук — воздух, выходящий через разрушенную артерию, и последние капли жизни, покидающие разбитый сосуд, который когда-то звался Адамом.XI. Я выбираю, Бертран (CONTENT WARNING)
10 августа 2025 г., 20:58
Холод камня под ладонями был единственной реальностью. Адам лежал, вжавшись щекой в шершавую, влажную поверхность, пытаясь проглотить комок ужаса, застрявший в горле. Дыхание вырывалось прерывистыми, хриплыми рывками, отдаваясь эхом в абсолютной, гнетущей темноте. Запястье, где укусил черный лепесток, пылало — не болью ожога, а странным, глубоким жжением, будто под кожей тлел ядовитый уголь. Он сжал кулак, пытаясь заглушить это ощущение, но оно лишь усиливалось, пульсируя в такт его бешеному сердцу.
«Двигайся.» — мысль прорезала панику, тупая и настойчивая. — «Они могут найти вход.»
Имя тюремщика стало толчком. Он подался вперед, опираясь на дрожащие руки, поднялся на колени. Каждый сустав скрипел от напряжения и недавнего падения. Темнота была непроглядной, физической субстанцией, давящей на веки. Он протянул руку перед собой, нащупывая пустоту. Ничего. Тогда, затаив дыхание, он сделал шаг вперед, все еще на коленях. Камень под ним был ровным, холодным.
Внезапно, с тихим, механическим щелчком, где-то впереди и выше зажглась тусклая лампа. Не теплый свет, а мертвенно-белый, флуоресцентный луч, выхватывающий из мрака узкий, низкий коридор. Стены — грубо обработанный камень, покрытый блестящим черным лишайником. Воздух здесь был другим — тяжелым, застойным, пахнущим сырой землей, озоном и чем-то химически-медицинским, сладковатым и отвратительным.
Коридор уходил вперед на несколько метров и… обрывался вниз. Начиналась каменная лестница, крутая, без перил, ступени скользкие от конденсата. И с каждым его неуверенным шагом вперед, к спуску, над следующей ступенькой или в нише стены загоралась новая лампа. Автоматически. Будто сама древняя кладка, сама тьма шато вела его вниз, заманивая в свою утробу.
Каждый щелчок зажигающейся лампы заставлял его вздрагивать. Он оглядывался, ожидая увидеть в просвете за спиной вытянутые стебли, мерцающие зрачки орхидей. Но там была только возвращающаяся темнота, поглощающая пройденный путь. Бежать было некуда. Только вниз. Ведомый ледяным страхом перед тем, что ждало его в оранжерее, и червячком жгучего, самоубийственного любопытства, он начал спускаться.
Ступени были неровными, некоторые просели. Он скользил, цепляясь руками за холодные, мокрые стены. Флуоресцентные лампы, загорающиеся над головой, отбрасывали его прыгающую, искаженную тень вниз, в зияющую черноту. Глубже. Холоднее. Запах формалина и чего-то гнилостного усиливался, пробиваясь сквозь запах сырости. Его сердце колотилось так сильно, что казалось, вот-вот вырвется из груди.
И вот, после последней крутой ступени, он ступил на ровный каменный пол. Раздался громкий, финальный щелчок.
Свет вспыхнул.
Не одна лампа. Десятки. Сотни. С потолка, низкого и сводчатого, будто в подземном соборе, хлынул ядовито-синий, мертвенный свет неоновых трубок. Он затопил огромное, просторное помещение, выхватывая из полумрака кошмар.
Адам замер. Дыхание перехватило. Весь мир сузился до ледяного огня в груди и немого крика, застрявшего в горле.
Лаборатория.
Бесконечные, казалось, ряды. Цилиндры. Огромные, выше человеческого роста, из толстого, мутноватого стекла, подпиравшие сводчатый потолок, словно колонны какого-то нечестивого храма. Они стояли в строгом порядке, подсвеченные снизу или сбоку тем же мертвенным сине-зеленым свечением, отбрасывающим призрачные, пляшущие тени на влажные, покрытые инеем стены. Внутри них, замурованные в прозрачных саркофагах, плавало в янтарной или кроваво-красной жидкости немыслимое. Не жизнь. Не смерть. Нечто промежуточное, извращенное, вывернутое наизнанку сатанинским любопытством.
Хрупкая фигурка девочки. Лет пяти. Спина обращена — живой гобелен из крошечных темно-фиолетовых цветков масдеваллии. Они пульсировали, будто впитывая раствор через корни в плоть. Личико искажено в беззвучном крике, глаза стеклянные, пустые. Руки скрючены, ноги вывернуты. Запах сладкой гнили.
Огромный дог. Тело покрыто переливающимися лепестками драккулы, как чешуя. Морда — влажное отверстие. Вместо языка — мясистый, желто-коричневый, полосатый придаток, точная копия цветка психопсиса. Лапы вытянуты, когти — черные шипы.
Высокий цилиндр. Искаженный контур человека. Конечности вытянуты до паучьей худобы, обвиты толстыми, жилистыми стеблями темно-бурого цвета. Стебли пульсируют, впиваются в суставы, выходят наружу сквозь мокнущие язвы. На концах — гроздья черных бутонов. Сквозь кожу на груди — темно-красное, студенистое пятно, сокращающееся раз в десять секунд. Каждое сжатие — бутоны вздрагивают. Лица не видно — скрыто бутонами.
Следующая табличка Матео Бенедетти. Черты лица угадывались. Руки от локтей — ветвистые структуры из блестящего, темно-зеленого хитина. На концах «ветвей» — раскрывшиеся, похожие на пасть, кроваво-красные цветы стангопеи, их бахромчатые губы влажно блестели. Рот широко раскрыт в немом крике, из глотки — плотный клубок толстых, белесых корней, оплетающих подбородок и шею, тянущихся в раствор.
Еще пять цилиндров. Пять Табличек.
Жан Марсо. Лицо… отсутствовало. Точнее, его заменил сплошной ковер переплетенных воздушных корней фаленопсиса, серо-зеленых, жилистых, пульсирующих влагой. Они спускались с головы на плечи и грудь, как борода из змей. В двух местах корни расступались, обнажая глазные яблоки. Но не глаза. На месте зрачков зияли крошечные, плотно сжатые бутоны черной орхидеи. Они казались слепнями, впившимися в плоть. Тело было относительно нетронутым, но кожа имела восковой, серо-зеленый оттенок, будто начинала фотосинтезировать.
Пьер Лефевр. Он был почти полностью скрыт внутри гигантского, полупрозрачного клубня причудливой формы, напоминающего сморщенный желудь из кошмара. Клубень пульсировал. Из него наружу, через несколько неестественных щелей, прорастали десятки тонких, извивающихся цветоносов с мелкими, зловеще-фиолетовыми цветками бульбофиллума, источавшими видимый глазу пар. Лишь одна рука была свободна, торча из клубня, как утопленника из трясины. Пальцы были покрыты той же серо-зеленой слизью, что и клубень, и судорожно сжаты.
Луи Клеман. Его тело было словно каркасом для чужой жизни. Сквозь истонченную, почти прозрачную кожу четко просматривалась сеть толстых, темно-бордовых стеблей, оплетавших кости, пронизывающих мышцы. В местах соединений суставов — плечи, локти, бедра — стебли вздувались в узловатые псевдобульбы, из которых пробивались короткие цветоносы с нераспустившимися почками. Его рот был открыт, и из него, как язык змеи, свисал длинный, тонкий отросток с крошечным, черным бутоном на конце. Глаза закатились, видны только белки.
Мартин Дюбуа. Наиболее «свежий». Черты лица еще узнаваемы, но искажены гримасой нечеловеческой боли. Его торс от пояса и выше был сросшимся с гигантским, мясистым листом темно-зеленого, почти черного цвета, испещренным кроваво-красными прожилками. Лист пульсировал. Из спины Мартина, сквозь разорванную кожу, прорастал толстый цветонос, увенчанный огромным, только начавшим распускаться цветком пафиопедилума. Цветок был мертвенно-бледным, с кровавыми пятнами на губе. Казалось, он высасывает жизнь из человека, служащего ему опорой. Руки Мартина бессильно свисали, пальцы подергивались.
Эндрю Жирар. Висел в центре паутины тонких, серебристых проводов или корней — непонятно. Его тело было покрыто не стеблями, а… спорами. Мириады крошечных, черных точек, сливающихся в бархатистую, дышащую плесень, покрывали его с головы до ног. На груди, спине, лице плесень была гуще, образуя выпуклые, пульсирующие бляшки. Из его ноздрей, ушей и уголков рта тянулись тонкие, белые гифы, как паутина. Он казался не живым, а статуей, медленно поглощаемой черной, живой пылью.
Адам стоял посреди этого ада. Его тело окаменело. Мозг отказывался обрабатывать увиденное. Это был не просто кошмар. Это было глумление над самой сутью жизни. Над человечностью. Над смертью. Каждая деталь впивалась в сознание, как крюк:
Пульсация бутонов в такт мучительно редким ударам сердца в «инкубаторе».
Имена. Таблички. Те самые имена из папки Бертрана. «Беглый преступник», «алкоголик», «игрок», «наркоман», «бездарь». Не уволенные. Не сбежавшие. Не умершие. Они были здесь. Превращенные в это. В экспонаты. В сырье. В ужасающие сады боли и разложения.
Волна тошноты, острая и неудержимая, поднялась из самого низа живота. Адам судорожно сглотнул, но слюна была липкой и горькой. По спине пробежали ледяные мурашки, сменившиеся приливом жара. Он затрясся — мелкой, неконтролируемой дрожью, от которой стучали зубы. Глаза метались от одного цилиндра к другому, не в силах остановиться, впитывая все новые детали кошмара: неестественный изгиб позвоночника, пульсирующую язву, стеклянный взгляд, полный вечного ужаса.
Страх, который он испытывал в оранжерее перед живыми цветами, показался детским лепетом. Это был абсолютный, всепоглощающий ужас. Ужас перед масштабом безумия. Перед глубиной падения человеческого (или уже нечеловеческого?) разума Бертрана де Ленджевена. Перед пониманием, что он, Адам, был не тюремным садовником. Он был следующим. Живым удобрением. Будущим экспонатом в этом музее ужаса.
Его ноги подкосились. Он рухнул на колени на холодный камень, не в силах оторвать взгляда от пульсирующих черных бутонов на «инкубаторе», от беззвучного крика девочки. Воздух, пропитанный формалином и гнилью, обжег легкие. В ушах зашумело, черные точки поплыли перед глазами. Мир начал расплываться, но кошмар в цилиндрах оставался четким, вонзаясь в душу ледяными кинжалами осознания. Он был в сердцевине ада. И единственный выход, казалось, вел только в один из этих стеклянных гробов.
Волна отвращения, острая и неудержимая, поднялась с новой силой. Адам сглотнул соленую слюну, горло сжалось спазмом. Его тело содрогнулось в сухой рвоте — мучительные, пустые конвульсии, выгибающие спину. Слезы жгли глаза, но он не мог плакать. Только дрожать. Мелко, неконтролируемо, как в лихорадке. Каждый нерв был оголен, каждая клетка кричала: «Беги!»
Но бежать было некуда. Только темный проход обратно, где могли ждать живые орхидеи. Или Бертран.
Инстинкт самосохранения, примитивный и животный, заставил его шевельнуться. Он не мог оставаться здесь, на коленях перед этим пантеоном ужаса. Он должен был двигаться. Хотя бы для видимости контроля. С трудом, цепляясь руками за скользкий камень пола, он поднялся. Ноги дрожали, едва держали. Он сделал шаг. Потом другой. Вглубь помещения, к темному силуэту массивного дубового стола, стоявшего у дальней стены под еще одним сводом. Стол казался островком нормальности в этом море безумия. На нем — беспорядок, контрастирующий с безупречностью оранжереи Бертрана: стопки бумаг, папки, пробирки, микроскоп, какие-то инструменты в лотках, залитых темными пятнами.
Каждый шаг давался с мукой. Он вздрагивал от малейшего движения в цилиндрах — от пульсации бутона, от медленного колыхания лепестков в токе жидкости, от пузырька воздуха, поднимающегося к поверхности из приоткрытого рта Луи Клемана. Ему казалось, что стеклянные взгляды пустых глаз следят за ним. Что беззвучные крики на искаженных лицах зовут его присоединиться.
Он добрался до стола, оперся о него дрожащими руками. Дерево было холодным и липким. Перед ним лежала открытая папка из темной кожи. Бездумно, почти машинально, повинуясь тому же самоубийственному любопытству, что привело его вниз, он перевернул верхний лист.
И замер.
На него смотрело его собственное лицо. Фотография. Четкая, профессиональная. Он стоял в своей маленькой, залитой солнцем теплице №7 в Бруклине. На столе перед ним — рассада орхидей. Он улыбался. Настоящей, увлеченной улыбкой. Улыбкой человека, который еще не знал о Шато де Ленджевен, о Бертране, о черных лепестках.
Сердце Адама бешено заколотилось, ударяя по ребрам. Он лихорадочно перевернул страницу. Другая фотография. Он в уличном кафе. Солнечный свет. Рядом — знакомые лица. Сара? Джерри? Имена выскользнули из памяти, как рыбы из рук. Он сидел, откинувшись на спинку стула, смеялся, поднимал бокал. Свобода. Легкость. Жизнь «до».
Еще страница. Он у своей старенькой машины. Еще. Он в библиотеке. Еще. Он спит на диване в своей маленькой квартирке… Фотографии. Десятки. Каждый момент. Каждое место. Запечатленное с разных ракурсов, словно за ним постоянно следили. Невидимый глаз фиксировал его жизнь задолго до объявления о вакансии.
Он зажал рот рукой, чтобы не закричать. Не завыть от ужаса и вторжения. Глаза бегали по снимкам, выискивая знакомые детали, подтверждая кошмар. Это была не просто слежка. Это было предвкушение. Бертран знал его. Выбрал. Задолго до того, как он переступил порог шато.
С дрожащими пальцами, с трудом переводя дыхание, он отшвырнул свою папку. Она со стуком упала на пол, листы рассыпались. Его взгляд упал на другую, более старую, потертую папку рядом. На толстой коже, вытисненное изящным, но холодным почерком:
«Christian de Lenjeven.»
Сердце Адама остановилось на долю секунды. Потом забилось с новой, бешеной силой. Он потянулся к ней, пальцы дрожали так, что он едва смог открыть массивную застежку. Внутри — не документы. Фотографии. Но не солнечные, не живые. Черно-белые. Резкие. Клинические. Снятые, видимо, жандармами или коронерами.
Первая фотография ударила по сознанию с физической силой. Мальчик. Хрупкий. Кудрявые волосы, слипшиеся от чего-то темного на висках. Лицо… Лицо с веснушками было почти неразличимо под чудовищной маской страданий. И на нем… волдыри. Огромные, лопнувшие, сливающиеся в мокнущие, кроваво-розовые поля. Каждый волдырь был как кратер, обнажающий нежную, обожженную до мяса плоть. Кожа вокруг была багровой, воспаленной, местами обугленной, местами покрытой струпьями и подтеками гноя. Это не были ожоги огнем. Это было что-то другое. Что-то… живое. Ядовитое. Пожирающее.
Адам перевернул фотографию. На обороте, тем же изящным, безжалостным почерком, что и на папке, стояло:
«Nox Aeterna. Stade final. Épiderme.»
Следующая фотография — крупный план руки. Маленькая, детская рука. Пальцы скрючены в предсмертной судороге. Кожа покрыта теми же жуткими волдырями и эрозиями. На ладони — что-то темное, липкое, впившееся в плоть. Черный, сморщенный лепесток? Корень?
«Nox Aeterna. Contact primaire. Paume.»
Еще фото. Лицо крупным планом. Искаженное болью, неузнаваемое. Губы в кровавой пене. Глаза закатились.
«Nox Aeterna. Dissémination systémique. Cou.»
Адам чувствовал, как его рассудок трещит по швам. Это был Кристиан. Брат Бертрана. Мальчик, о котором он говорил с ледяным равнодушием. «Несчастный случай». Но это… это было убийство. Медленное, мучительное, ядовитое убийство растением. «Nox Aeterna». Черная орхидея. Та самая, что была в колбе в кабинете. Та, что укусила его в оранжерее.
Он услышал звук. Не шепот цветов. Не пульсацию в цилиндрах. Звук шагов. Твердых, размеренных, неспешных. По каменному полу где-то позади, между рядами стеклянных гробов.
Адам резко обернулся, сердце провалилось в бездну.
В проходе, освещенный мертвенным синим светом неона, стоял Бертран. Он был без пиджака, рукава белой рубашки закатаны до локтей, галстук ослаблен. На его обычно безупречном лице читалась усталость, легкая рассеянность, будто он был погружен в сложные расчеты. И легкое, едва уловимое раздражение, как у человека, которого отвлекли от важного дела. В его руке он небрежно держал тонкий, острый инструмент, похожий на скальпель.
Он смотрел на Адама не со злостью, не с яростью. Скорее, с утомленным разочарованием. Как на щенка, нагадившего в неположенном месте.
— Adam, Adam… — его голос прозвучал в гробовой тишине лаборатории. Низкий, бархатистый, почти сожаление звучащий. Но в нем не было ни капли тепла. Только ледяная констатация факта. — Quel petit chiot curieux tu fais.
Он сделал шаг вперед. Скальпель в его руке сверкнул под неоном. Мертвенный свет ложился на его лицо, подчеркивая резкие скулы и пустоту в янтарных глазах. Он не спешил. Он знал, что бежать его щенку некуда. Лабиринт кошмара был пройден. Клетка захлопнулась.
Мерцающий сине-зеленый свет неоновых трубок лился с потолка, превращая все вокруг в подводный кошмар. Тени от цилиндров плясали на стенах, как призраки замученных душ. Адам стоял, прижатый спиной к холодному краю стола, его грудь вздымалась короткими, рваными рывками. Перед ним, в проходе между рядами стеклянных гробов, застыл Бертран. Безупречная белая рубашка, закатанные рукава, ослабленный галстук. Лицо — маска усталой рассудительности, лишь в уголках губ — тонкая нить раздражения. В его руке скальпель блестел, как ледяная игла. Янтарные глаза, лишенные глубины, смотрели на Адама не с гневом, а с холодным, аналитическим разочарованием. Как на испортившийся образец.
Адам — дикий, загнанный в угол зверь, с глазами, полными немого вопля ужаса и осознания. Бертран — невозмутимый ученый, оценивающий непредвиденную реакцию подопытного. Его взгляд скользнул с лица Адама на открытую папку с фотографиями Кристиана, лежащую на полу, на рассыпанные снимки его, Адама, прошлой жизни. В янтарных глубинах не было сожаления. Было лишь… уточнение диагноза.
И тогда что-то в Адаме лопнуло. Не страх, а яростное, бессильное отчаяние. С рычащим стоном, вырвавшимся из пересохшего горла, он схватил ближайшую толстую папку со стола — тяжелую, кожаную, набитую бумагами — и швырнул ее в Бертрана со всей силы отчаяния. Она пролетела, как неуклюжая птица, листы разлетелись веером.
Бертран не отпрянул. Не вздрогнул. Он лишь слегка наклонил голову, и папка пролетела мимо его плеча, гулко шлепнувшись о каменный пол где-то позади. Но движение Адама, этот акт немыслимого бунта, стал спусковым крючком. Ледяное спокойствие Бертрана сменилось молниеносной реакцией хищника. Он не закричал. Он рванулся вперед.
Адам попытался увернуться, отпрыгнуть в сторону, к проходу между цилиндрами. Но ноги, ватные от страха и истощения, подвели. Рука Бертрана, сильная как стальной капкан, впилась ему в предплечье. Больно. Костяшки побелели. Адам рванулся, замахнулся другой рукой, но Бертран был невероятно быстр и точен. Он блокировал удар локтем, резко потянул Адама на себя, одновременно подставив подножку. Адам с грохотом рухнул на спину на холодный, скользкий камень. Удар выбил воздух.
Прежде чем он успел вдохнуть, Бертран был на нем. Коленом в грудь, пригвоздив к полу. Вес его был невыносимым. Адам захлебнулся, пытаясь дышать, забился, как рыба на крючке. Он видел только лицо Бертрана над собой, озаренное мертвенным светом. Лицо без эмоций. Только сосредоточенность. И скальпель. Холодное лезвие легло ему на горло, чуть ниже кадыка. Острота была такой, что кожа сама собой поддалась, и Адам почувствовал тонкую, горячую ниточку — кровь, выступившую по линии лезвия.
— Тише, — прошипел Бертран. Голос был низким, ровным, но в нем вибрировала опасная сталь. — Тише. Ты только портишь материал.
Он не давил сильнее. Просто держал. Лезвие было веским аргументом. Адам замер, чувствуя, как каждый мускул его тела дрожит от напряжения и ужаса. Дыхание хрипело в сдавленной груди. Он не мог пошевелиться. Не мог крикнуть. Только смотреть в эти пустые янтарные глаза, так близко.
Бертран поднялся, не убирая скальпеля. Он потянул Адама за руку, заставляя подняться. Движения были резкими, безжалостными. Адам спотыкался, его ноги не слушались. Бертран не обращал внимания, просто тащил его, как мешок с тряпьем, мимо рядов цилиндров. Адам мельком видел пульсирующие бутоны, стеклянные глаза девочки, черную плесень на Жираре. Ужас парализовал сильнее ремней.
Они подошли к тяжелой, металлической двери в углу лаборатории. Бертран толкнул ее ногой. За ней открылось небольшое помещение — кабинет в капище. Стол, стеллажи с инструментами, флаконами. И в центре — кресло.
Адам замер на пороге, ледяной ужас сжал сердце. То самое кресло. Из кошмаров. Массивное, из темной, потрескавшейся кожи. С высокими подлокотниками, подставкой для головы. И ремни. Широкие, из грубой кожи с тусклыми металлическими пряжками. Фиксирующие запястья, предплечья, лодыжки, бедра, грудную клетку. И широкий ремень для лба. Оно стояло под яркой лампой, как экспонат пыток.
Бертран толкнул его в спину. Адам влетел в комнату, споткнулся и упал на колени перед креслом. Запах старой кожи, антисептика и страха ударил в нос. Прежде чем он успел подняться, сильные руки схватили его под мышки. Бертран с легкостью поднял его и швырнул в кресло. Холодная кожа прилипла к его вспотевшей спине сквозь рубашку.
Адам закричал. Наконец. Долгий, высокий, полный чистого животного ужаса крик, от которого задрожали стекла на стеллажах. Он рванулся вверх, но Бертран был быстрее. Один мощный удар кулаком в солнечное сплетение — точный, сокрушающий. Воздух с хрипом вырвался из легких Адама. Крик оборвался, сменившись мучительным, беззвучным ловлей ртом воздуха. Боль сжала диафрагму, мир померк.
Этим моментом Бертран воспользовался. Он работал быстро, методично, с хирургической точностью. Ремень на правую лодыжку. Щелчок пряжки. Левая лодыжка. Щелчок. Правое запястье — рука была притянута к подлокотнику, кожаная манжета плотно обхватила, пряжка защелкнулась. Левое запястье. Щелчок. Ремни на предплечья, туго стягивающие. Ремень через грудь, чуть ниже ключиц, затянутый так, что дышать стало еще труднее. Ремень через бедра, приковывающий к сиденью. И наконец — ремень для лба. Бертран прижал его голову к подголовнику, его пальцы были холодными и сильными. Ремень обхватил лоб, пряжка щелкнула у виска. Адам мог только вращать глазами. Его тело было полностью обездвижено, заковано в кожаную броню. Он снова пытался дергаться, вырываться, но ремни впивались в кожу, не давая ни сантиметра свободы. Его крики были теперь приглушенными, хриплыми рыданиями, полными бессилия и ужаса.
Бертран отступил на шаг. Он тяжело вздохнул, потер переносицу, наблюдая за своим пленником. Его лицо выражало усталость, как после долгой и нудной работы. Он подошел к небольшому металлическому столику рядом, положил на него скальпель с аккуратным щелчком. Звук был зловеще громким в тишине кабинета, прерываемой только прерывистыми всхлипами Адама.
Адам перевел взгляд на Бертрана. Слезы текли по его щекам, смешиваясь с потом. Страх боролся с яростью, с потребностью понять.
— Цветы… — выдохнул он, голос сорванный, хриплый. — Глаза… голоса… галлюцинации… Это… это ты? Ты сделал это? Как ты…?
Бертран повернулся к нему. Усмешка тронула его губы. Не добрая. Снисходительная. Как взрослый, слушающий бред испуганного ребенка.
— О, Адам, — произнес он мягко, почти с сожалением. — Ты все еще цепляешься за иллюзию внешнего воздействия? — он отошел от стола к стеллажу, достал небольшую, но увесистую черную сумку из прочного брезента с медицинским крестом. Поставил ее на столик рядом со скальпелем. Молния расстегнулась с резким, хищным звуком. — Ты для меня не более чем… ценный экземпляр. Особенный, надо отдать должное. — он достал из сумки длинные, острые ножницы с тупыми концами — хирургические ножницы для разрезания бинтов. — Раньше ты был просто очередным потенциальным сосудом. Но реакция… реакция была уникальной.
Он подошел к креслу. Адам замер, следя за блеском ножниц. Бертран начал с рубашки. Вставил кончик ножниц в воротник, у ключицы. Холод металла коснулся кожи. Резкий звук разрезаемой ткани — громкий, окончательный. Лезвия поползли вниз, рассекая ткань вдоль груди, к животу.
— Сок Nox Aeterna, или Вечной Ночи, — продолжал Бертран спокойно, его голос был ровным, лекционным, пока ножницы методично уничтожали одежду. — Дистиллят. Добавлялся в пищу, в питье. В разных концентрациях. Изучалось воздействие, — разрез прошел пупок, остановился у пояса брюк. Бертран перешел к рукавам. Разрезал ткань от плеча к запястью по внешнему шву. Потом второй рукав. Холодный воздух кабинета ударил по обнаженной коже груди, живота. Адам содрогнулся. — Обычно… — Бертран отрезал кусок рубашки у запястья, освобождая зафиксированную руку, но не трогая ремень. — …реакция внешняя. Волдыри. Некроз тканей. Потеря пигмента, как у Кристиана. Как у других, — он перешел к брюкам. Разрез по внешнему шву ноги, от пояса к щиколотке. Холод металла скользнул по бедру. — Но ты… — Бертран встретил его взгляд. В янтарных глазах светился холодный, научный интерес. — Внешне? Ничего. Кожа чистая. Но внутри… внутри твой разум стал идеальной питательной средой. Галлюцинации? Видения? Потеря памяти? — он усмехнулся. — Побочные эффекты глубокой интоксикации. Вечная Ночь цвела не на твоей коже, Адам. Она цвела в твоем сознании.
Он разрезал второй штанин. Ткань распалась. Бертран сдернул остатки одежды с торса и ног. Адам был полностью обнажен перед ним в смирительном кресле. Стыд, унижение, ужас накрыли новой волной. Он сжался, насколько позволяли ремни, пытаясь закрыться.
— Было так интересно наблюдать, — Бертран отложил ножницы на столик, его пальцы скользнули по коже Адама на груди, холодные и исследующие. — Как ты цеплялся за обрывки прошлого. Как верил в свои видения. Как боялся. Ты был таким… пластичным в моих руках. — его палец коснулся места над сердцем. Кожа там была чистой, но под ней, казалось, что-то пульсировало в такт бешеному ритму. — Жаль, конечно, что твое любопытство привело тебя именно сюда. Теперь… — он вздохнул, и в этом вздохе звучала не жалость, а досада исследователя, вынужденного прервать долгий эксперимент из-за внештатной ситуации. — Теперь нам предстоит перейти к финальной фазе наблюдений. Без помех. Без иллюзий.
Холодная кожа кресла прилипла к обнаженной спине Адама, как вторая, мертвая плоть. Ремни впивались в запястья, бедра, грудь, лоб, превращая его тело в беспомощный объект для исследования. Слезы высохли на щеках, оставив соленые дорожки и жжение. Остался только ледяной, парализующий ужас, сжимающий горло тисками. Он не мог пошевельнуться. Не мог отвести взгляда. Только смотреть, как Бертран движется вокруг него, как хищник вокруг привязанной жертвы.
Пальцы Бертрана коснулись его груди. Не резко. Нежно. Почти ласково. Шершавые подушечки скользнули по ребрам, обошли соски, заставив их непроизвольно сжаться не от желания, а от чистого отвращения и страха. Прикосновение было холодным, властным, исследующим. Как будто он проверял качество материала.
— Интересно, — задумчиво произнес Бертран, его голос был низким, почти интимным в гробовой тишине кабинета. Его рука поползла вниз, по животу, к ложбинке ниже пупка. Пальцы впились в мягкую кожу там, заставив Адама содрогнуться всем телом. — Как твой мозг… твоя уникальная, отравленная психика… отреагирует на сильный стресс. На чистую, неразбавленную боль. — его взгляд, янтарный и бездонный, встретился с глазами Адама. В них не было ни злобы, ни садистского удовольствия. Только холодное, ненасытное любопытство ученого, готового вскрыть живой организм, чтобы увидеть, как там все устроено. — Выдержит ли твоя «Вечная Ночь» внутри реальную агонию? Или рассыплется, как карточный домик?
Он наклонился. Его лицо приблизилось. Адам зажмурился, ожидая удара, плевка, чего угодно. Но он почувствовал лишь сухое, теплое прикосновение губ к своим. Поцелуй. Мягкий. Исследующий. Длился он недолго. Бертран отстранился, и на его губах играла та же тонкая, извращенная усмешка.
— Прощание с иллюзиями, mon cher, — прошептал он.
Затем он повернулся к черной сумке. Адам, все еще чувствуя призрачное жжение от поцелуя на губах, следил за каждым его движением. Бертран достал предмет. Не скальпель. Не шприц. Что-то большее, тяжелое, из темного металла. Коробка с ручкой, проводами, циферблатом и двумя острыми, блестящими электродами на конце толстого кабеля. Аппарат выглядел старым, самодельным, с грубыми сварными швами и потертостями на корпусе. Он напоминал инструмент из кабинета сумасшедшего инженера или… пыточную камеру прошлого века.
— Наследие, — пояснил Бертран, подключая толстый кабель к корпусу аппарата. Звук соединения — металлический, зловещий. — От отца. Кто знает… — он бросил взгляд на запертую дверь, за которой скрывался кошмар лаборатории, — …может, страсть к познанию через боль — это фамильное? Генетическая предрасположенность к… углубленному изучению пределов живого? — он повернул тумблер на корпусе. Аппарат глухо загудел, как разбуженный зверь. На циферблате замигала крошечная красная лампочка. Палец Бертрана лег на регулятор напряжения. — Начнем с малого. Ознакомительная экскурсия.
Он поднес острые электроды к обнаженному предплечью Адама, зафиксированному на подлокотнике кресла. Кожа там была тонкой, с голубыми прожилками вен. Бертран коснулся кончиками металла.
Щелчок. Тонкий, сухой. И одновременно — удар.
Не боль. Сначала. Странный, вибрирующий толчок, пронзивший мышцу до кости. Мускул под кожей дернулся, как пойманная рыба. Адам вздрогнул всем телом, издав короткий, перехваченный звук. Запах озона щипнул ноздри. Бертран немедленно убрал электроды. На коже остались две крошечные, красные точки, как следы от иголок.
— Рефлекторная дуга в порядке, — констатировал Бертран с удовлетворением. — Чувствительность сохранена. Отлично.
Он отложил аппарат на столик. Гул стих. Адам перевел дух, его сердце колотилось как бешеное. Это было только начало. Он знал. Чувствовал в каждом нервном окончании.
Бертран не отошел. Он медленно опустился на колени перед креслом, между зафиксированных, разведенных ремнями ног Адама. Его взгляд скользнул вверх, по обнаженному телу, к лицу пленника. В янтарных глазах вспыхнул странный, холодный огонь — не вожделение, а скорее… ожидание редкого зрелища.
— Ты знаешь, — начал он, его голос стал тише, интимнее, почти заговорщицким. Одна рука поднялась, длинные пальцы обхватили основание члена Адама. Прикосновение было твердым, властным. Адам замер, чувствуя, как под взглядом и прикосновением что-то внутри него сжимается в комок ледяного стыда. — Изначально… я видел в тебе потенциал. Не просто сосуд. А нечто… прекрасное, — палец Бертрана скользнул вдоль ствола, к головке. Адам сглотнул, чувствуя предательскую теплоту, пробивающуюся сквозь ужас. Тело откликалось на стимуляцию, даже в аду. — Представлял, — продолжил Бертран, его дыхание стало чуть глубже, — как из твоих широко открытых от ужаса глаз… начнут прорастать нежные, бархатистые бутоны. Черные. С жемчужными искрами. Превращение страха в чистую, сюрреалистическую красоту. Ты мог бы стать… венцом коллекции.
Язык Бертрана скользнул по нижней стороне ствола. Горячий, влажный, шершавый. Не ласка. Маркировка территории. Затем он мягко подул на чувствительную головку. Холодок воздуха на влажной коже заставил Адама ахнуть — не от удовольствия, а от шока, от невыносимого унижения этого контраста. Его член, предательски, начал наполняться кровью под пристальным взглядом и кощунственными ласками палача.
— Жаль, — вздохнул Бертран, его губы были в сантиметре от возбужденной плоти. В его глазах не было разочарования. Был расчет. — Что твой путь оказался таким… прямым. Но и в этом есть своя прелесть. Чистота физиологической реакции. Напрямую.
В тот же миг его свободная рука потянулась к столику. Не к ножницам. К электрошокеру. Он взял его, не глядя, словно знал, где он лежит. Большой палец нашел регулятор. Повернул его. Гул аппарата стал глубже, угрожающе мощным. Красная лампочка на циферблате загорелась ярче, зловеще.
Бертран поднял голову. Его янтарные глаза встретились с глазами Адама, полными понимания неминуемого. В них не было вопроса. Только чистый, немой ужас.
— Посмотрим, — прошептал Бертран, и в его голосе прозвучало что-то, похожее на предвкушение. — Что сильнее. Твой страх. Или боль.
Он прижал острые электроды к самому основанию члена Адама, туда, где нежная кожа сходится с мошонкой.
И включил ток.
Мир взорвался.
Не звуком. Агонией.
Белый, ослепляющий, всепоглощающий взрыв боли. Тысячи раскаленных игл вонзились одновременно в самый чувствительный нервный узел его тела. Не просто боль. Это было чистое уничтожение. Электрический шквал, сжигающий нервы, выворачивающий плоть наизнанку, разрывающий сознание на атомы.
Крик Адама был не человеческим. Это был вопль разрываемого живьем зверя, слитый с визгом рвущегося металла. Он рванулся в ремнях так, что кожаная манжета на запястье прорезала кожу до крови. Все его тело выгнулось в невероятной, мучительной дуге, каждое сухожилие, каждая мышца сведена судорогой нечеловеческой силы. Глаза закатились, оставив только белки. Рот был открыт до предела, но звук теперь вырывался хриплым, булькающим визгом, смешанным с слюной и пеной.
Боль не была локализованной. Она разлилась волной адского огня от паха по всему телу. В живот, сжимая внутренности в ледяной кулак. В позвоночник. В мозг, выжигая все мысли, все чувства, кроме одного — боли. Абсолютной. Вселенской. Уничтожающей.
Он чувствовал, как его член и яички буквально горят под электродами. Как ток прожигает ткани, выжигая нервы, превращая плоть в пепел. Запах горелой кожи, смешанный с озоном и едким запахом мочи и фекалий (он даже не почувствовал, как опорожнился от ужаса и спазма), заполнил кабинет.
Бертран не убирал электроды. Он смотрел. Внимательно. Холодно. Фиксируя каждую судорогу, каждый перекос лица, каждый нечеловеческий звук, вырывающийся из искаженного рта. Его лицо было сосредоточенным, как у хирурга, делающего сложный разрез. Ни жалости. Ни отвращения. Только анализ. Запись реакции уникального экземпляра на экстремальный стимул.
Казалось, это длилось вечность. Адская вечность в сердцевине белого огня. Потом гул аппарата стих. Электроды отодвинулись.
Боль висела в воздухе лаборатории густым, липким туманом, смешиваясь с запахом озона, горелой кожи, мочи и подспудной сладостью формалина. Адам лежал в смирительном кресле, обнаженный, прикованный, его тело еще били остаточные судороги после электрошока. Дыхание хрипело в сдавленной груди, каждое движение ребер отзывалось тупой болью в солнечном сплетении, где бил кулак Бертрана. Но главная боль пульсировала в паху — глухая, жгучая, всепоглощающая, как раскаленный шар, вбитый ему в лобок. Он не мог сфокусировать взгляд. Мир плыл: сводчатый потолок, залитый мертвенным светом, тени от стеллажей с инструментами, лицо Бертрана, склонившееся над ним с холодным любопытством.
Бертран стоял, наблюдая. Его дыхание было ровным, лишь слегка учащенным — не от возбуждения, а от сосредоточенности. Он поднял руку, не касаясь Адама. Просто провел ладонью в нескольких сантиметрах над его потной, дрожащей кожей — от ключицы, вниз по груди, к животу, к тому месту, где все еще тлела невыносимая боль. Прикосновение воздуха казалось ледяным после раскаленной агонии.
— Реакция была… интенсивной, — констатировал он голосом, лишенным эмоций, как диктующий отчет. — Превысила ожидаемые параметры. Интересно, — его палец все же коснулся кожи Адама у основания сожженного члена, где остались две четкие красные точки от электродов. Адам вздрогнул всем телом, издав стон — нечленораздельный, полный животного страха. — Гиперчувствительность сохраняется. Хороший признак. Значит, нервные окончания не полностью выжжены.
Он отошел к столику. Звук открывающейся черной сумки был как скрежет ногтей по стеклу для оглушенного сознания Адама. Бертран достал не шокер, а скальпель. Тот самый, с тонким, бритвенно-острым лезвием. Он повернулся, инструмент блестел в его руке под неоном.
— Боль — лишь один инструмент познания, Адам, — произнес он, приближаясь. Его шаги были бесшумными на каменном полу. — Унижение. Потеря контроля. Чувство необратимой оскверненности… Они проникают глубже. Разъедают душу.
Он остановился у кресла. Его свободная рука легла на внутреннюю поверхность бедра Адама, чуть выше колена. Кожа там была особенно тонкой, уязвимой. Пальцы Бертрана были холодными и властными. Они не ласкали. Они фиксировали. Оценивали. Затем двинулись вверх, по дрожащей коже внутренней стороны бедра, к паху. К месту боли. Адам зажмурился, стиснул зубы, пытаясь вжаться в кресло, но ремни не давали ни миллиметра отступления. Прикосновение к обожженной, гиперчувствительной коже рядом с раной было новым витком пытки. Оно не приносило облегчения. Оно подчеркивало боль, делало ее острее, невыносимее.
— Посмотри на меня, — приказал Бертран мягко, но тоном, не терпящим возражений.
Адам заставил себя открыть глаза. Встретился взглядом с янтарными безднами. В них не было ни злобы, ни наслаждения. Только абсолютная, ледяная пустота и… ожидание. Ожидание слома.
— Ты думал, ты первый? — спросил Бертран, его палец все еще скользил по внутренней стороне бедра, вызывая мурашки отвращения и новый прилив жгучего стыда. — Что твои страхи уникальны? Твои галлюцинации? — он наклонился чуть ниже, его дыхание коснулось лица Адама. Запах кедра и металла смешался с запахом страха и боли. — Матео… он тоже видел монстров в конце. Говорил с цветами. Звал маму, — голос Бертрана не дрогнул. — Но его «Вечная Ночь» сожгла его изнутри слишком быстро. Ты… ты оказался крепче. Выносливее. Твоя психика гниет медленнее, красивее. Как редкий гриб.
Он выпрямился. Рука с пальцами на бедре Адама поднялась выше, скользнула по животу, к груди. Зацепилась за сосок, сжала его — не ласково, а с расчетливой жестокостью, заставляя Адама ахнуть от боли и унижения. Бертран наблюдал за его реакцией — за гримасой боли, за слезами, выступившими на глазах.
— Ты мог бы стать шедевром, — продолжил он, почти с сожалением. — Но твое любопытство… твое упрямое цепляние за призраки прошлого… — он резко отпустил сосок. — Оно сделало тебя… расходным материалом для более приземленных экспериментов. Для изучения предела прочности. Физической. И психической.
Он сделал шаг назад, к столику. Отложил скальпель. Взял электрошокер. Гул аппарата снова наполнил кабинет, зловещий и обещающий. Бертран повернул регулятор. Красная лампочка загорелась ярче, яростнее.
— Давай проверим твою устойчивость к каскаду, — предложил он, и в его голосе впервые прозвучало что-то, похожее на азарт. Холодный, бесчеловечный азарт.
Он приложил электроды не к паху. К внутренней стороне предплечья. Там, где кожа была тонкой.
Щелчок. Удар. Меньше предыдущего, но все равно огненный вихрь, пронзающий руку до плеча. Адам дернулся, закричал — коротко, резко. Прежде чем боль успела схлынуть, Бертран перенес электроды на икру. Еще щелчок. Еще удар. Судорога свела ногу. Потом — бок, чуть ниже ребер. Потом — второе предплечье. Каждый удар был точным, выверенным, не смертельным, но разрывающим нервную систему на части. Боль не успевала утихнуть, она накатывала волнами, сливаясь в один сплошной океан агонии. Адам выл, бился в ремнях, его тело выгибалось и дергалось в такт ударам тока. Сознание уплывало, затем резко возвращалось с новой волной боли. Мир сузился до белого огня, гула шокера и ледяного лица палача над ним.
Бертран работал методично, как дирижер ада. Он не торопился. Наблюдал. Фиксировал момент, когда крики Адама переходили в хриплое, бессильное бульканье, когда его дергания ослабевали, когда глаза закатывались, теряя фокус. Тогда он делал паузу. Давал несколько секунд передышки — не для милосердия, а чтобы организм не отключился, чтобы чувствительность вернулась. Затем — новый удар. В новое место. Поясницу. Шею сбоку. Плечо.
Во время одной из таких пауз, когда Адам лежал, обмякший, захлебываясь собственным дыханием, слезы и слюна стекали по его лицу, Бертран отложил шокер. Он подошел вплотную. Его пальцы снова нашли обожженный, гиперчувствительный член Адама. Он был мягким, съежившимся от боли и страха. Бертран взял его в руку. Холодные пальцы сжали.
— Вот видишь, — прошептал он, его губы почти касались уха Адама. — Твое тело все еще реагирует. На прикосновение. На унижение. — он начал медленно, методично массировать, движения были не ласковыми, а исследующими, оскверняющими. — Оно помнит базовые функции. Даже когда разум на грани. Это… обнадеживает.
Адам застонал. Не от удовольствия. От невыносимого стыда, от отвращения, от того, что его тело предательски откликалось на прикосновение палача теплом, наполнением, несмотря на адскую боль, тлевшую внизу. Это было хуже любого удара током. Полное уничтожение границ, осквернение самой интимной части его существа. Он пытался вырваться, но ремни и истощение держали его.
Бертран чувствовал, как под его пальцами плоть оживает. Его усмешка стала шире, холоднее.
— Тебе нравится? — прошипел он, его дыхание горячим влажным облаком касалось шеи Адама. — Ты не можешь сопротивляться даже этому? Даже после всего? — его движения стали быстрее, жестче. — Ты и есть глина. Готовая принять любую форму.
Внезапно он отпустил член. Адам ахнул от неожиданности и странного чувства потери в этом унижении. Бертран потянулся к столику. Не к шокеру. К маленькой бутылочке с прозрачной маслянистой жидкостью. Он выдавил немного на пальцы.
— Физическая боль разрушает тело, — рассуждал он вслух, пока его смазанные пальцы скользнули между ягодиц Адама, к напряженному входу. — Унижение разрушает волю. А обладание… — он надавил кончиком пальца. Резко. Без предупреждения. — …разрушает душу.
Боль была острой, режущей. Адам вскрикнул, выгнувшись. Бертран не останавливался. Его палец проник внутрь, глубоко, с жестокой силой, растягивая, разрывая нежные ткани. Это было насилие. Чистое, неприкрытое. Не для удовольствия. Для демонстрации абсолютной власти. Для фиксации факта осквернения.
Он добавил второй палец. Боль усилилась, смешавшись с невыносимым чувством грязи, проникновения, потери себя. Адам зарыдал, бессильно, его тело сотрясали рыдания. Сопротивление было сломлено. Осталась только пустота, заполняемая болью, стыдом и ледяным голосом хозяина.
Бертран вынул пальцы. Адам почувствовал жгучую пустоту, холодный воздух на растерзанной коже. Палач вытер пальцы о бедро Адама, оставив маслянистый след. Затем взял электрошокер. Гул усилился.
— И раз уж ты весьма любопытен… — Бертран прижал холодные электроды к тому же месту на внутренней стороне бедра, где начиналась его предыдущая «экскурсия». — …то я буду использовать тебя до последней капли. До последнего нервного импульса. Пока не узнаю все, что можно узнать о прочности твоего тела… и твоего разума.
Он нажал кнопку.
Новый визг боли слился с гулом аппарата. Белый огонь снова поглотил Адама. Но теперь, сквозь боль, сквозь унижение, сквозь невыносимый стыд от того, что его тело откликалось на прикосновения палача, он чувствовал только ледяную пустоту. Пустоту, куда уходило его «я». Пустоту, которую Бертран заполнял собой. Своей волей. Своей бесчеловечной наукой. Он больше не Адам. Он был просто… материалом. Щенком в руках хозяина. И это осознание было последним, самым страшным ударом, разрушившим что-то окончательно внутри. Он перестал бороться. Перестал кричать. Просто лежал, принимая удары, принимая боль, принимая свое новое существование в этом стеклянном и каменном аду, где единственным законом была холодная воля Бертрана де Ленджевена.
Бертран наблюдал, отрегулировав силу тока. Его янтарные глаза, лишенные всякой теплоты, изучали каждую судорогу, каждое микродвижение мышц на лице Адама. Он видел, как его глаза, некогда ясные, теперь мутные от боли и шока, закатились, теряя фокус, прежде чем с усилием вернуться к сводчатому потолку, залитому мертвенным светом.
— Интересно, — его голос, ровный и методичный, как скрип пера по бумаге, разрезал гул аппарата. — Вегетативные реакции… — он намеренно задержал электроды на коже дольше, чем требовалось, наблюдая, как Адам выгибается, пытаясь бежать от невыносимого, издавая лишь хриплый, захлебывающийся звук. — …указывают на глубокий шок. Сопротивление падает экспоненциально.
Он отпустил кнопку. Резкое прекращение боли было почти таким же шоком, как и сам удар. Адам обмяк, дыхание его стало поверхностным, частым, как у загнанного зверя. По его вискам струился холодный пот, смешиваясь со слезами и слюной, стекавшими по щекам на металл кресла. Во рту стоял горький привкус желчи. Тошнота не отпускала, пульсируя волнами в подкатывающем к горлу комке. Его желудок сжимался судорогой, пустой и раздраженный, посылая новые спазмы по изможденному телу.
«Пожалуйста… просто остановись… разорвись… что угодно… только не это снова…» — мысль пронеслась обрывком, бессвязная молитва к собственному нутру.
Бертран отошел к столику. Звук его шагов по каменному полу был едва слышен, но для обостренного страхом слуха Адама каждый шаг отдавался гулким эхом в черепе. Он отложил шокер и снова взял в руки скальпель. Лезвие блеснуло под неоном, холодным и неумолимым.
— Физические страдания, — произнес Бертран, приближаясь, — это лишь фундамент. Но здание слома возводится на унижении. На ощущении необратимой утраты себя. — он остановился у кресла. Его взгляд скользнул вниз, к сморщенному, жалкому члену Адама, покрасневшему и покрытому волдырями от ожогов. — Твое тело уже не принадлежит тебе. Оно реагирует на мои прикосновения вопреки твоей воле. На боль. На… иное.
Он не стал использовать масло снова. Его пальцы, холодные и властные, обхватили основание члена Адама, прямо на обожженной коже. Адам взвыл — высокий, истеричный звук, полный животного ужаса и отвращения. Боль от прикосновения к ране была ослепительной, но хуже было ощущение самой этой хватки, владения, осквернения.
— Видишь? — Бертран начал методично двигать рукой, движения были не ласковыми, а исследующими, техничными, как будто он проверял функциональность механизма. — Даже в этом аду, даже после электрошока, который должен был убить всякую чувствительность, оно откликается. Нервные пути живы. Импульсы идут, — его пальцы сжали сильнее, заставив Адама задохнуться от нового витка боли и унижения. — Это базовая физиология. Животный инстинкт. Ты не можешь его контролировать. Как не можешь контролировать тошноту. Как не можешь контролировать свой страх.
«Нет… нет, только не это… остановись… я не хочу…» — он мысленно выл, моля свое же тело ослушаться, остаться вялым, мертвым. Но тело, измученное болью и шоком, реагировало на механическую стимуляцию с тупой, животной покорностью.
— Унижение должно быть тотальным, — прошептал Бертран. Его голос был низким, интимным, и от этого еще более чудовищным. — Обладание — это ключ к последней двери. К той, за которой нет уже ничего твоего.
Адам почувствовал, как кончики холодных пальцев упираются в его анус.
— Нет… — вырвалось у Адама хриплым шепотом, последний отчаянный протест угасающего сознания. — Пожалуйста… не…
Бертран проигнорировал. Он надавил. Резко. С жестокой, рассчитанной силой.
Он двигал пальцем внутри. Медленно, с чудовищной, исследующей тщательностью. Каждое движение отзывалось новой волной мучительной боли, смешанной с невыносимым чувством грязи, падения, полной потери себя. Тошнота Адама достигла апогея; казалось, его внутренности выворачиваются наизнанку, но рвать было уже нечем. Голову пронзила острая, колющая боль.
«Убей меня… просто убей… сделай это сейчас…» — молился он беззвучно, обращаясь к пустым сводам лаборатории, к мертвенному свету, к самому Бертрану. Но палач был глух к этим мольбам. Он искал не смерти. Он искал полного распада.
Бертран добавил второй палец. Растяжение было пыткой само по себе. Адам завыл, выгибаясь дугой, его ногти впились в ладони, оставляя кровавые полумесяцы. Он чувствовал, как рвется что-то внутри, не только физически. Ощущение инородного тела, глубокого, властного, двигающегося в нем, было невыносимым. Это было хуже любой боли от тока. Это было уничтожение его как личности, как человека. Сведение его к объекту, к отверстию для экспериментов.
— Вот так, — прошипел Бертран, его движения стали резче, глубже, исследующими самые чувствительные точки с холодным любопытством. Адам вздрогнул всем телом от неожиданного, мучительного спазма, смеси боли и предательского, отвратительного импульса, посланного изнасилованным телом. — Видишь? Даже здесь, в самой глубине унижения, твое тело пытается реагировать. Оно помнит функции. Оно хочет выжить. Любой ценой. Даже ценой собственного осквернения.
Он вынул пальцы. Адам почувствовал жгучую пустоту, холодный воздух, обжигающий растянутые, раздраженные ткани. По внутренней стороне бедер потекла струйка теплой крови, смешанная с чем-то другим. Стыд был таким огненным, что казалось, он сожжет его изнутри. Бертран вытер пальцы о лоно Адама, оставив влажный, липкий след.
— Ты держишься, щенок, — произнес он с легким оттенком чего-то, похожего на уважение, но лишенного всякого тепла. — Твоя выносливость… восхитительна. Но каждый ресурс конечен. — он взял электрошокер. Гул заполнил пространство, зловещий и знакомый. — Посмотрим, сколько циклов выдержит твой вегетативный контроль. До рвоты? До непроизвольного опорожнения? До остановки сердца?
Он приложил электроды к животу Адама, чуть ниже пупка, к месту, где все еще ныли мышцы от ударов кулаком и судорог от тока.
— Молись, чтобы оно остановилось, — добавил он почти ласково, и в его глазах вспыхнул холодный азарт алхимика, наблюдающего за окончательной трансформацией вещества. — Это будет самый чистый… самый ценный… результат.
Он нажал кнопку.
Новый вихрь белого огня поглотил Адама. Боль пронзила живот, отдалась эхом в только что оскверненном месте, сотрясла все существо. Но сквозь боль, сквозь тошноту, сквозь невыносимый стыд и унижение, в его разбитом сознании оставалась только одна ясная, навязчивая мысль, слившаяся с ритмом безумного сердца: «Остановись… остановись… остановись…» Молитва к собственному мясному сосуду о милосердии, о конце. И над всем этим нависал ледяной, бездушный взгляд Бертрана де Ленджевена, фиксирующего каждую судорогу, каждую слезу, каждую каплю позора своего щенка. Щенка, который уже почти перестал быть Адамом.