«Где ты сейчас?»
Секунда, две — отправлено. Дайан положила телефон обратно на полку. Захотел бы — написал бы сам. Может, и правда ей не стоит лезть. Может, он устал не от всего мира, а конкретно от неё. Телефон лежал экраном вниз, но его холодное присутствие жгло затылок. Казалось, он не просто молчал — он обвинял: «Ты опять не выдержала. Он тебе нужен». Она не поднимала его, не смотрела, но внутренне считала секунды. Ждала. Хотя обещала себе — не ждать. Просто сообщить. Просто обозначить себя. Просто враньё. Она медленно прошла в кухню, налила воду, поставила чайник — не чтобы пить чай, а чтобы было что-то живое в комнате, что-то тёплое, что-то шумящее. Пространство вокруг казалось отброшенным, безвкусным, будто его протёрли спиртом, в нём не было ни запаха, ни звука, только тревожная стерильность. Чайник щёлкнул, но она не заметила и только через полминуты осознала, что он уже давно кипит в никуда. Руки на автопилоте достали чайник, засыпали ложку чая, налила в чашку горячую смесь. Налила, но не пила. Она просто стояла, вцепившись пальцами в керамику, чувствуя, как она обжигает ладони, и в этом была хоть какая-то реальность, что-то, что подтверждало её физическое существование, потому что остальное казалось фантомом. «Где он сейчас?» Без ответа. В груди будто плотным комом повис невидимый груз. Она не злилась на него, но злилась на себя за то, что ждёт, что хочет, чтобы он написал, чтобы пришёл, чтобы снова обнял, даже если молча, даже если с болью. Хотела, чтобы он разделил её пустоту — он знал как это делать, он знал о какой пустоте идёт разговор. Она скучала по нему и его присутствию. Со Ён, рыжая барменша, продолжала крутиться перед глазами, хотя Дайан смутно помнила как она выглядела — красивая корейская девушка с хитрым лисьим взглядом, почти таким же хищным, как у Нам Гю. «Он сказал, что она его бывшая подружка», пропел на ухо скрипучий голос изнутри. «Он встречался с ней, чувствовал к ней что-то большее, чем чувствует к тебе. Ты всего лишь его спаситель, а она…» Дайан покрутила головой, чтобы голос исчез: — А она мертва, — слишком громко для пустой квартиры сказала она. Она допила чай, почти не чувствуя вкуса, потом медленно вернулась в спальню. Телефон был всё там же, повёрнутый экраном вниз. Она перевернула его — экран был пуст. Никакого ответа. Села на кровать. Потом легла. Потолок был плоским, как тишина в комнате. Ни шагов, ни звуков с улицы — всё исчезло. Она лежала, раскинув руки как на распятии. Слёз не было, но слизистая будто горела изнутри. «Если он не вернётся…» — она не закончила мысль не потому что боялась, а потому что в этом не было смысла: все когда-то уходят. Родители ушли в себя, когда Якоб, брат Дайан, впервые лёг в реабилитационный центр — девушке тогда едва исполнилось четырнадцать. Они заботились о нём, стараясь сделать лучше, но напрочь забыли о том, что у них есть ещё один ребёнок. Дайан искренне хотела помочь Якобу, чтобы он вернулся, чтобы родители вернулись и снова видели в ней свою дочку, но подонок слишком быстро сдался, вернувшись из клиники. Его хватило на два месяца и он снова начал употреблять, а родители снова стали пристально наблюдать за ним. Она не выдержала, когда увидела, как брат нюхает порошок на столе в своей комнате и тут же рассказала отцу, но сделала только хуже — теперь слежка стала ещё более пристальной, а брат отказывался разговаривать с Дайан. Она встала снова — быстро, почти испуганно, словно сама мысль о неподвижности была опасной. Пошла в ванную. Горячая вода. Пар. Второй раз за утро. Снова включила душ. Пусть снова обжигает. Пусть снова заглушает. Пока сердце не научится биться по-другому или не остановится. Пар, вырывающийся из крохотных сопел душевой лейки, клубился плотным, почти мыльным облаком: он взлетал вверх, оседал на стенах, растворял зеркало, потолок, саму её кожу, превращая тесную ванную в не‑то сауну, не‑то перевёрнутый аквариум, в котором она могла существовать только за счёт одной-единственной привычки — дышать сквозь удушливое тепло и не задавать лишних вопросов о том, сколько ещё продержится сердце. Таблетка, проглоченная минут пятнадцать назад почти без воды и без осознания, что она делает, ударила точно и туго, разлив по венам вялую, смолистую тяжесть: пальцы онемели, суставы будто наполнились тёплым воском, мигнула короткая вспышка головокружения, и всё вокруг слегка приросло к ней — кафель, пар, собственные волосы, прилипшие к вискам, так, будто мир стал частью тела, а тело — частью какого‑то более вязкого, дрожащего вещества, где границы смакуют каждое прикосновение и одновременно стерты. Дайан стояла под струями до тех пор, пока кожа на плечах не начала першить от непрерывного удара, и только тогда, с трудом сбросив оцепенение, позволила коленям подогнуться, медленно осела на мокрый кафель, опустив лоб на согнутые руки; горячая вода теперь била в затылок и стекала по хребту прямыми узкими ручьями, за которыми, казалось, путешествовало всё напряжение последних дней — словно‑бы наружу вымывалась и тревога, и отвращение к самой себе, и то липкое чувство недосказанности, которое каждое утро вскрывалось оглушающей болью под черепом. Откуда‑то из глубины, из самого затуманенного угла сознания всплыла картинка — нелепо яркая и живая, будто кадр, выдранный из чужой жизни: Со Ён, рыжие пряди прилипают к раскрасневшимся щекам, глаза блестят то ли от алкоголя, то ли от свежей дорожки, широкая ухмылка тянется к уху, а Нам Гю, простуженно хрипя от смеха, ловким движением подтаскивает её поближе, сжимает талию двумя ладонями так крепко, словно проверяет, не растает ли она у него в руках. И дыхание у них общее, и воздух между ними гудит, как натянутая струна, а музыка фонит из‑за сцены, и весь клуб — не клуб, а жадная пасть, в которой они двое, сияющие и свободные, целуются так жёстко, будто вместо губ у обоих по лезвию. Эту сцену Дайан никогда не видела в реальности — она сочинила её сама, в десятый, сотый раз за последние дни, пока ползала по памяти, выискивая малейшие ассоциации, и теперь, под действием лекарства, картинка вспыхнула особенно ярко: она почти чувствовала сладкий химический запах их пота, слышала вязкий хлопок басов, видела, как пальцы Со Ён забираются ему под футболку, цепляют кожу, оставляют бороздки — такие же, какие иногда оставляла она, только у Со Ён получалось чище, точнее, натуральнее, а он, кажется, улыбался шире, дышал глубже, жил свободнее, словно именно с ней раскрывалось то, что с Дайан всегда оставалось наполовину запертым в клетке. Тревога, которую таблетка попыталась усыпить, зашевелилась под кожей новой, крепкой змеёй: ревность — но не та, кислая и жалкая, которую можно спрятать под объяснениями, а тёмная, густая, почти сладостная, заставляющая язык чуть покалывать изнутри, будто он хочет на вкус попробовать чужую кровь. Она подняла голову и пар дрожал перед глазами плотной пеленой, дыхание вырвалось резким, горячим, как выстрел. — Ты жива, — прошептала она куда‑то в пустоту, не различая, к кому обращается. — А я вот чувствую, как горю из‑за чужих мёртвых губ, чужих следов на его коже, которых, может, и не было никогда. Хотелось ударить стену, но тело поддавалось лениво, ватно, вместо этого Дайан провела ногтями по внутренней стороне бедра — медленно, оставляя красную дорожку — и короткий, болезненный резкий спазм подарил странное облегчение, почти наслаждение: вот доказательство, что она всё ещё в своём теле, что кровь по‑прежнему пульсирует, а не застыла во льду ревности. «Он выбирал её», шепнул какой‑то внутренний голос, глухой и издевательский, «Пока не надоело спасать, пока не понял, что спасение — бесполезный труд, что из ямы выбираются только те, кто сам карабкается ногтями за воздух. А ты, такая старательная, такая правильная, готова ждать под дверью, пока он сам сообразит, что ему опять нужна мягкая ладонь и другая версия правды.» Ладонь инстинктивно рванулась к крану, выкрутила воду до предела, пока струи не стали почти обжигающими; дыхание сбилось, она закашлялась, но так и не убавила напор: лучше жечь кожу, чем позволить этим картинкам разрастись. В голове появился рваный ритм, что‑то вроде бешеного, подпрыгивающего сердца в колонках клуба, кости дрожали в такт. Свет над зеркалом мигнул — или это зрачки плавали в попытке сфокусироваться? «Он встревожился бы», пришла мысль, странно жёсткая и даже торжествующая: увидел бы её такой — горячую, мокрую, чуть безумную, со следами собственных ногтей на коже, — и снова потянулся бы спасать, потому что ему ведь нужно, чтобы кто‑то зависел, чтобы без него, без его руки на запястье, без его шёпота на ухо было не вынести. Он пришёл бы, взял бы за плечи, шептал бы «Эй, хватит, остановись, дыши», ставил бы холодную банку на лоб, а сам бы дрожал сильнее, чем она. Он любит спасать, любит быть главным героем — и эта правда, открытая вдруг так ясно, сжала внутренности ледяной хваткой, порождая новую волну ярости: оказывается, её тоже выбрали ради собственной тяги к утопающим. Дайан с силой сорвала мокрую прядь со лба, захлестнула её назад, почти ударила затылком о кафель, чувствуя, как раздражение и угрюмое наслаждение странно сплетаются, как глухой стук крови перекрывает шум воды. — Пускай спасает кого хочет, — выдохнула она, язык царапал нёбо, словно металлом. — Я могу утонуть и без него. Ноги, обжигаемые кипятком, начали предательски подкашиваться, мышцы налипали на кости, но выходить из душа она отказалась: горячая истома контролировала каждую клетку, пока таблетки с медовым спокойствием опускали сознание на дно собственного тела. «Со Ён умерла в его объятиях», шепнул неумолимый голос, «А ты, может, умрёшь вот так: распаренная, ослеплённая ревностью, но всё‑таки живая, пусть и без его руки. Это справедливо?» Судорожный вздох, вода до предела выкручена на холодную — режущий ледяной поток ударил по груди, и сердце, казалось, остановилось на пол удара. Дайан задохнулась, стиснула зубы, всхлипнула от резкого контраста, но всё‑таки выключила кран — дурная дрожь рванулась по спине, убегая в кончики пальцев, и в голове на миг стало пусто‑чисто, словно вьюга выметала последний пепел. Она выбралась из кабинки, оставляя за собой тяжёлые капли на полу, и, шатаясь, добралась до раковины. В запотевшем зеркале вместо лица — смазанная тень, потёкшая, будто акварель по сырой бумаге. Дайан вытерла ладонью стекло, на миг не узнала себя: глаза блестят влажным яростным хищным светом, губы распухли от прикусов, на щеке горит розовая плешь от горячей воды. Под серыми глазами затаилась не усталость, а что‑то другое: застывшая зависть мёртвой девушке, у которой, несмотря ни на что, всё‑таки был свой финал, своё завершение, свой дикий эпилог в чужих объятиях. — Тебе хотя бы не нужно ждать ответа, — прошептала она и дотронулась до своего отражения пальцем, оставив на зеркале дрожащую каплю. Телефон в спальне по‑прежнему молчал. Она уже знала: тишина — и есть ответ. И эта тишина будет жрать её медленнее, но вернее любого порошка, которым травилась Со Ён, и любого спасения, которое когда‑нибудь предложит Нам Гю. Сейчас ревность — её личный наркотик, и, наверное, она заслужила ещё одну дозу. Она шла обратно в спальню босиком, по холодному полу, с мокрыми пятками, оставляя за собой следы, как будто могла доказать самой себе — вот, я существую, я здесь, я всё ещё жива, хотя внутри чувствовала себя чем-то полураспавшимся, сломанным, как старый магнитофон, в котором плёнка порвалась, но мотор продолжает вращаться. Пальцы дрожали, но она всё же взяла телефон. Экран вспыхнул слишком ярко, и в эту секунду ей показалось, что он ослепил её, высмеяв своей бездушной пустотой. Ни ответа, ни звонка, ни малейшего признака жизни от Нам Гю. Как будто он — фантом. Или, может быть, наоборот: фантом теперь она, а он давно уже живёт вне этой плоскости, в другой комнате, в другом городе, в другом теле. Может, в том самом — рыжем, хищном, мёртвом. Она снова села на кровать, снова легла улеглась, но не вытянулась, а свернулась — так, как это делают животные, когда мерзнут или чувствуют, что скоро умрут. И так же, как животные, она не издавала ни звука. Ни одного. Потому что от звука всё бы рассыпалось. Даже тишина, которая держала её как вакуум. Мозг уже не гудел — он медленно утекал сквозь края сознания, растворяясь в остаточном действии лекарства. Но ревность, как та бактерия, что не погибает даже в кислоте, продолжала грызть изнутри, расползалась язвой под диафрагмой. Не просто ревность, не просто обида — разрушительная, садистская фантазия, в которой она с каждой минутой рисовала всё новые и новые детали. Она представляла, как Со Ён выглядела утром, после ночи с ним — наверное, не торопливо прикрывала наготу простынёй, как в кино, оборачивалась через плечо с этой кошачьей лукавинкой в глазах, спрашивала голосом, слегка подрагивающим от сигарет и смеха: — Ты меня снова завтра позовёшь? И он, лениво, не глядя, курил, лежа на спине, и говорил что-то вроде: — А ты хочешь? И она, наверное, не отвечала — просто улыбалась, потому что знала, была уверена. Потому что у них была история. А у Дайан — случайное знакомство и только попытка быть нужной. Таблетки сделали тело тяжелым, но мысли — острыми, как скальпели. Не мутными — наоборот: слишком чёткими, болезненно яркими. Это был побочный эффект, она знала, что при некоторых состояниях психики лекарство не гасит, а обнажает, и сейчас каждая мысль, каждый образ был как оголённый нерв. Она представляла их двоих не просто в постели, а в момент абсолютной близости, без слов, когда дыхание сплетается, когда пальцы знают друг друга без подсказок. Он прикасался к ней иначе, чем к Дайан. Наверняка. Иначе смотрел. Наверное, с желанием, с голодом, не с усталостью. И она, Со Ён, знала, как удержать его взгляд, знала, как хохотать и делать вид, что не боится умереть, потому что, чёрт побери, она действительно не боялась. И он, возможно, это любил в ней. «А что он любит в тебе, Дайан? Твою преданность? Твою тревожность? Ты просто жалкая. Ты не равная ему, ты его проект. Спасательная операция с плохим бюджетом.» Мысль была столь острой, что она резко села, спина вспотела, кожа покрылась липким потом — как после горячки. Телефон снова оказался в её руках, она даже не заметила, как. Снова экран. Снова — пусто. — Чёрт. Слово вырвалось хрипло, как из раненной груди. В голове был только шорох. Она знала этот звук: конвульсия, желание проверить, открыть соцсети, посмотреть в сети ли он, не выложил ли кто-то историю, не видно ли его тени в чужом кадре. А за этим — необходимость пересмотреть фотографию с Со Ён, ту самую, старую, где они вдвоём, и он держит её за плечи, а лицо его чуть повернуто, будто он её целует в висок. Зачем? «Потому что боль — единственное, что делает тебя настоящей, а ты нужна ему только разбитой. Если разбита ты, то у него есть стимул меняться, ведь на твоём фоне он не выглядит таким уродом.» Она открыла галерею. Снова. Уже десятый раз за несколько дней. Полистала. Вот — лицо Со Ён: нечёткое, слишком много света, слишком много теней. Но она красивая, по-настоящему хищная, опасная, живущая на грани. Та, которая не ждёт, пока её позовут. Та, которая сама выбирает, кого уничтожить. — Я тебя ненавижу, — прошептала Дайан, не отводя взгляда. И добавила, уже тише: — Я тебя боюсь. Экран погас. Тишина снова стала абсолютной. Только за стеной — невнятный звук. Чьи-то шаги. Или воображение. Её собственное, разогнанное, как турбина. Может, он вернулся. Может, откроется дверь. Может, зайдёт. «А если он придёт — ты снова ляжешь к нему в кровать?» «Ты снова позволишь ему касаться тебя с чужими пальцами на его коже?» «С запахом, который, возможно, не твой, а оставшийся от её духов?» Она не ответила себе. Просто медленно, осторожно, как будто боялась себя разбудить, снова легла. И позволила ревности лечь рядом — как любовнику, как мертвецу, как дьяволу. Потому что в этот момент только она умела делать ей больно так, как Со Ён — никогда бы не смогла. Ночь медленно вползала в комнату, как густой дым из забытого на плите чайника — медленно, вязко, липко. Она не зажигала свет. Не потому что не хотела — потому что казалось, что любое вмешательство в эту темноту будет предательством: себя, своих мыслей, даже этой боли. Она лежала на спине, глядя в потолок, в котором уже не было формы, только тень. Лекарство отпустило тело, но не отпустило голову. Мозг не давал ей спать, не давал даже закрыть глаза. Он требовал прокрутки, разматывания этой катушки, из которой всё равно ничего, кроме самоуничтожения, не извлечь. Образы всплывали один за другим — и каждый был как нащёлканный полароид. Чон в темноте клуба. Её собственные руки, лежащие на коленях в чужой квартире. Кровь на ногтях — случайная, от сломанной кожицы, но почему-то важная. Нам Гю, смотрящий мимо неё. Со Ён, будто вышедшая из сна. Со Ён, смеющаяся. Со Ён, запомнившаяся навсегда. И тогда тело выдало ту реакцию, которую не удалось зажать даже таблетками: грудь сжалась, как будто внутри кто-то резко затянул ремень, не давая вдохнуть. Глубоко, почти до крика, она вдохнула — и закашлялась. Слёзы не пришли, они будто высохли раньше времени или были выплаканы ещё тогда, в душе, на прошлой неделе, в момент, когда чувства спутались, и ничего уже нельзя было отделить — ни боль от страха, ни тревогу от желания, ни любовь от ненависти. Она встала. Наощупь нашла халат. Завязала его так туго, как будто пыталась стянуть себя в каркас, не дать развалиться на части. Подошла к окну. Открыла. Ночной воздух влетел, обжёг. Где-то за окнами, внизу, в городе, смеялись люди. Там, где было тепло. Где жила обычная, не искалеченная чужими тенями жизнь. Захотелось смеяться — счастливые люди внизу даже не могли представить, какой пиздец происходит прямо у них над головой, где в одной из квартир в высотке два созависимых друг от друга и зависимых от веществ человека одновременно тонут, держась друг за друга. Она представила: Нам Гю выходит из клуба, немного пьян, немного уставший, у него сигарета в зубах, и он смеётся. С кем-то. Не с ней. Он откидывает голову назад — и смеётся, как тогда, когда они с ней в первый раз пошли на крышу. Смех. Сигарета. Лицо, повернутое в сторону. Кто-то рядом — может, не Со Ён. Может, никто конкретный. Но не она. Не Дайан. И это было невыносимо. Даже не факт, что он с кем-то. А сам образ — того, что жизнь продолжается без неё, что он способен дышать, когда она тонет. Что он может забыть. А она — нет. Она всё ещё здесь. В темноте. В этой комнате. В этой истории, которая, возможно, закончилась ещё до того, как началась. — Вернись… — прошептала она в ночь не потому что надеялась, что он услышит, а потому что если не сказать это, оно останется внутри и сгорит. Дверь щёлкнула так тихо, что вначале она подумала: показалось. Может, сквозняк. Может, соседи. Может, мысль слишком громко стукнулась об череп. Но потом — второй щелчок. Медленный. Осторожный. Как будто тот, кто входит, сам не уверен, что имеет на это право. И только тогда Дайан, стоявшая всё ещё у окна, не шелохнувшись, как статуя боли, поняла: он пришёл. Нам Гю. Она не обернулась. Не могла. Страх был почти осязаемым — он щекотал под рёбрами, как ледяные пальцы. Он вошёл и замер в дверном проёме, будто боялся наступить на хрупкое стекло, которым вдруг стало всё пространство между ними. Из коридора ворвался слабый запах улицы — сырой асфальт после ночного дождя, сигаретный дым, чужие духи. Этот запах в одно мгновение сковал её тело, как напоминание, что он и правда здесь, что это не грёбаная иллюзия и не очередной всплеск химии под черепом. — Ты стоишь босая, — тихо сказал он, будто это имело значение. Голос хрипел, как у человека, который всю ночь курил и выкрикивал слова сквозь музыку. Его кроссовки — очередная модная пара за тысячу долларов — встали в рядок у стены. Лёгкая торопливая попытка не нарушить её порядок, который она успела организовать. Он закрыл за собой дверь, но не включил свет. Они оба прятались во тьме, как в тёплом животе чудовища, где проще говорить правду. Она сделала полшага в сторону окна, ладонью продолжая держаться за холодный подоконник, будто за край бассейна, он — полшага вглубь комнаты. Воздух между ними дрожал, как раскалённый металл: тяжёлый, электрический, липкий. — Я писал, — сказал он, вдруг выдохнув. — Пару раз. Потом стёр. Подумал, что это… будет просто ещё одна пустая хуйня вместо нормальных слов. — Правильно подумал, — голос её был ровным, но срывался на шёпот. — Потрясающе честно: тишина вместо хуйни. Браво. Он вздрогнул. Привычный рефлекс: плечи вверх, подбородок ниже, будто ожидает удара. Потом встряхнулся, будто стряхивая с себя этого вечного «побитого школьника», шагнул вперёд и остановился в двух шагах. — Мне казалось, что я не имею права приходить домой, — выдавил он. — Я думал: если я зайду, то всё опять начнёт гореть. А если не приду — ты, возможно, хотя бы сможешь спать. — Спать? — хмыкнула она, в голове вспыхнула короткая истерическая смешинка. — Я неделю сплю с глазами открытыми. Видишь, какие у меня ресницы — все слиплись. Угадаешь отчего? Он молчал. И она продолжила, чувствуя, как в груди поднимается знакомый укол злости — тёплой, нужной, дающей силы, потому что страх и ревность превращаются во что‑то управляемое, если добавить каплю ярости. — Оттого, что я смотрела в потолок и видела, как ты смеёшься где‑то там, с сигаретой. Видела, как ты ловишь кайф, Нам Гю, пока я здесь разлетаюсь на куски. Она говорила резко, шёпотом сквозь стиснутые зубы, но каждый слог бил, как капля кислоты. Он слушал, и в темноте было видно, как его лицо будто режут невидимыми лезвиями: скулы напряглись, брови дрогнули, пальцы на швах джинсов сжались. — Я был в клубе, — произнёс он наконец. — Да, смеялся. С пацанами, с диджеем, налил в себя пару стопок. Думал: если я сейчас не буду громко орать — мой череп расколется. Но знаешь, где я оказался после всего? На крыше. Один. Как ёбанный призрак. С твоим сообщением в руках, которое не смог прочитать, как будто, если не прочитаю, не будет твоего одиночества. Дайан почувствовала, как что‑то обмякло внутри — не от жалости, а от того, что он признал её боль. Но достаточно ли этого? Гул ревности всё ещё шипел в ушах, как обнажённый кабель. — А потом? — спросила она. — Потом ты решил, что можешь появиться здесь и сказать, что устал, что не умеешь? И я такая, знаешь, «конечно, детка, садись, расскажи, как ты страдал, пока тебя обдувал кондиционер в ВИП-зоне»? — Нет, — он сделал ещё шаг, теперь в полуметре. — Я пришёл, чтобы сказать: я, блять, без тебя не вывожу. Я сползаю в ту же дыру. Слова выпрыгивали рваными, как будто он не успевал за собственным сердцем. Он дышал быстро, тяжело, словно бы бегал. — Слышишь, Дай? — он впервые за неделю назвал её коротко, будто вернул старое имя, тёплое, домашнее. — Мне похуй, насколько это токсично звучит. Я зависим от тебя. И да, я знаю, это страшно. Но когда тебя нет — место рядом занимают призраки. Со Ён. Ингрид. Твой блядский мёртвый бывший. Кто угодно. Голоса. Кровь. Таблетки. Дайан поймала себя на том, что тоже дышит чаще, чем нужно. Она не ответила сразу — шагнула навстречу. Пространство между ними исчезло. Теперь только дыхание. Запах мокрой улицы на его куртке и её все ещё влажной кожи после душа. — Если я сейчас шагну к тебе, — сказала она тихо, — у меня больше не останется ничего, кроме тебя. Всё остальное сгорит. Ты понимаешь? Он кивнул, взял её ладони. Пальцы у него холодные от ночного ветра, но ладони жаркие, тело работало на износ. — Я не прошу спасать. Я прошу — тонуть вместе, пока умеем держать друг друга. В эти слова он вложил всё, что не умел рассказать: страх, нежность, растерзанное чувство вины, которое он не озвучивал. Дайан почувствовала, как ревность шипит у последних стенок сердца — и гаснет. Не исчезает, но стихает, будто поняла: её признали, ей дали имя, и теперь она может быть частью их, не врагом. Она шагнула ближе, обвила его за шею мокрыми руками, уткнулась носом в ключицу, вдохнула запах табака, дождя и его кожи. Он прижался лицом к её волосам, и эта тишина, в которой слетели все слова, была громче любого крика. — Скажи только одно, — шёпотом в его ухо. — Что? — Она для тебя всё ещё здесь? Он сжал её крепче, обхватив руками по талии, будто боялся, что она рассыплется, если отпустит. — Сука, Дайан, — выдохнул он и горячо ткнулся лбом в её висок. — Там никого уже нет, только тень. Между нами никогда не было ничего того, что есть у нас. Ты — моя реальность. Ты живая, ты чистая. Я никогда не спрашивал про твои отношения, потому что знаю, что разорвусь, если узнаю больше, чем нужно, прости меня, что тебе пришлось так узнать больше обо мне, но пойми — мы оба с чемоданами скелетов. Руки их дрожали, плечи дрожали, но они стояли — не как жертва и палач, не как спасатель и утопающий, а как две половины одного абсолютного, опасного, но всё‑таки живого сердца. Там, за закрытым окном, всё ещё смеялись ночные люди, и город жил без них, но в этой темноте, наконец‑то, было слышно, как пульсируют их вены: ровно, синхронно, болезненно‑сладко. Он наклонился и, всё ещё молча, коснулся её лба своим. Несколько секунд — просто дыхание. Просто кожа к коже. Просто пульс к пульсу. — Знаешь, — сказал он хрипло, — мне иногда кажется, что я хочу, чтобы ты сорвалась. Чтобы ты накричала, разбила что-нибудь. Чтобы ты сказала мне: «ты охуел». Потому что ты слишком часто делаешь вид, будто не больно. А мне хочется знать, что тебе, блядь, больно. Что я тебе важен. Что ты меня ненавидишь, потому что любишь. Она молчала. Пальцы сжались у него на груди. Потом тихо, очень тихо, она произнесла: — Я тебя ненавижу, Нам Гю. Ненавижу так сильно, что мне иногда кажется, если ты исчезнешь — я вздохну. А потом задыхаюсь от этой мысли. Потому что сразу же понимаю: не смогу. Не смогу без тебя. — Ну вот и сорвалась, — шепнул он, целуя её в макушку. — Наконец-то, блять. — Пошёл ты, — пробормотала она в его футболку. Нам Гю почувствовал лёгкость, настоящую, заставляющую взмыть в воздух. Пусть это таблетки смешались в её голове, пусть она накуривается с ним в клубе в четверг и танцует, подпевая каждой песне, даже если не знает слов — она любит его и она останется.Часть 17
16 июля 2025 г., 18:33
Неделя прошла будто в тумане, Дайан не могла вспомнить практически ничего из того, что делала — лишь обрывки, куски сцен.
Она не могла вспомнить, как прошли эти дни. Только обрывки, как кадры из смазанного фильма без начала и конца. Помнила, что был экзамен — и вроде бы сдала его. Помнила, как сидела дома, ноги под себя, Нам Гю рядом, и между ними — тишина, в которой дышать было труднее, чем разговаривать. Помнила, как плакала в душе, так, что уже не понимала, откуда вода — снаружи или изнутри. Помнила, что танцевала в клубе — и это казалось неправдой. Как будто это был кто-то другой. Смелее. Легче.
Утро встретило болью, будто скальп отодрали, а мысли забили гвоздями в виски. Она пошатываясь встала, опираясь на край кровати. Ковёр под ногами казался зыбким. Прошаркала в ванную, словно по туннелю, где всё — слишком белое и слишком громкое.
Руки по памяти нащупали стакан, таблетницу. Открыла. Одна капсула, запила не глядя. Всё делалось машинально, потому что иначе можно было упасть. Она уже знала: сначала головная боль, потом тревожный фон, потом он становится всё громче и тяжелее, и вот ты уже стоишь в кухне с руками, дрожащими как в момент пожара. Лучше не ждать и заглушить заранее.
Наверное, дело в той ночи — в разговоре с Чоном, в мёртвых глазах Со Ён, которых она не знала, но теперь видела постоянно, в признании Нам Гю, которое разложилось в ней, как мина под кожей. Она ходила по этим дням, как по тонкому стеклу — осторожно, молча, в одиночестве, даже когда была не одна.
Где Нам Гю?
Она пошла на цыпочках в коридор — его кроссовок у двери не было. Значит, не вернулся. Или вернулся и ушёл снова. Или остался в клубе.
Она взяла телефон, экран засветился холодным светом, чуть не обжёг.