***
Дни после той ночи текли, как грязная вода в забитом стоке — медленно, но неотвратимо. Они не говорили о том, что произошло. Не называли это примирением. Просто продолжали существовать в этом странном подобии близости, где каждый прикосновение было одновременно и раной, и перевязкой. Она снова оказалась в квартире из каталога в Каннаме, каждый угол которой пугал её и заставлял вспоминать всё, от чего она так отчаянно бежала: его зависимости, жестокость, её слабость и бессилие, все эти идеально подобранные стулья. Нам Гю держал её в золотой клетке и не выпускал, сидя рядом, когда её выворачивало так же, как и его в её старой квартире. Он не давал ей выйти без него рядом, но пытался удержать Дайан всеми возможными способами — снова начались подарки, бесконечные коктейли, которые лились в её честь каждые выходные в «Пентагоне». Он стал приносить девушке порошок. Просто не мог видеть, как её ломает и ломался рядом, вдыхая вместе белые измельченные гранулы. Дайан начала исчезать. Сначала на несколько часов — говорила, что вышла за сигаретами, а возвращалась под утро, с пустыми глазами и дрожью в пальцах. Потом пропадала на сутки. Нам Гю не спрашивал, куда. Он знал. Улицы, подъезды, чужие квартиры — везде, где можно было найти дозу, чтобы заглушить ту пустоту, которая росла внутри нее, как опухоль. Нам Гю смотрел на неё с тяжёлым, почти невидимым грузом — взглядом, который говорил: «Я знаю, что мы тонем, но не могу бросить тебя». Его руки дрожали, когда он осторожно раскладывал белый порошок на стекле, каждое движение было одновременно ритуалом и мучением. Он не мог отделаться от ощущения, что это спасёт их обоих, но знал, что только ускоряет падение. Дайан сидела напротив, глаза полуприкрыты, но следили за каждым его жестом. В комнате пахло спиртом, сигаретами и горечью поражённых судеб. Её пальцы нервно теребили край своей куртки, как будто пытаясь удержаться за что-то реальное, но руки дрожали, ведь зависимость разрывала их изнутри. Она слышала, как в груди стучит сердце — громко, болезненно — словно сигнал тревоги, который никто не слушает. Он поднял голову и встретился с её взглядом, быстро, почти испуганно, медленно протянул руку и коснулся её подбородка, пальцы были холодными, но в этом касании не было ни капли тепла. Это было что-то между попыткой удержать и проверкой реальности: «Ты здесь? Ты со мной?». Она не отдернула голову, но не ответила. Вместо этого, её губы дрогнули, и она попыталась улыбнуться — слабая, почти невидимая улыбка, как тень былого счастья. Её голос вырвался хриплым шёпотом: — Ты правда думаешь, что это спасёт нас? — вопрос висел в воздухе, тяжелый и непрошеный. Нам Гю не ответил сразу. Он положил руки на колени, сжал их в кулаки, словно пытаясь удержать себя в рамках, удержать боль внутри. Потом с трудом выдохнул: — Я не могу смотреть, как ты исчезаешь. Его слова были как признание и как приговор — он был в ловушке так же, как и она. Она перевела взгляд в сторону, стараясь не смотреть на него, потому что знала: каждое прикосновение, каждое слово — это нож, который режет глубже, чем физическая боль. Они оба тонут, но продолжают цепляться друг за друга, словно это единственный способ не провалиться в бездну полностью. Тишина растянулась между ними, наполненная дыханием и звуками улицы, проникающими через приоткрытое окно. Нам Гю снова протянул руку, теперь осторожнее, его пальцы скользнули по её руке, медленно, как будто боясь разбудить что-то хрупкое. Дайан не сопротивлялась. Их тела, разбитые и усталые, пытались найти хотя бы маленький островок спокойствия — пусть даже в этой гнилой зависимости и бесконечном страхе потерять друг друга окончательно. Девушке было противно даже думать о том, в кого она превратилась. Ей казалось, что она превратилась в какое-то пустое, зыбкое пространство — безликое нечто, растворённое в чужой зависимости, в этом нескончаемом круге, где единственным смыслом было просто не умереть сегодня. Это было одновременно и дико смешно, и ужасно — пару лет назад она точно бы расхохоталась, если бы кто-то сказал ей, что она будет сидеть в сияющей, стерильной квартире в Каннаме, нюхать кокаин с парнем, который умудрялся быть одновременно её спасением и её гибелью, едва произнеся пару слов о своём дне рождения. Ей было плохо каждый день и это было уже не исправить. Она просыпалась с тошнотой в горле и звоном в голове и засыпала с тяжелой грудью. Теперь она знала, как он чувствовал себя, когда она просила его бросить наркотики. Но вместо действий к выходу из зависимости они выбрали быть вместе до конца, умирая в каждом вздохе, наполненным табаком и веществами. В «Пентагоне» Дайан стала звездой местного масштаба — она приходила с Нам Гю, бывшей клубной легендой, снова бывшим на коне, она танцевала с ним и пила в таком количестве, что нередко её нёс на руках охранник клуба до машины. Но было всё равно. Дни настолько смешались между собой, что превратились в одну бесконечную череду наркотиков, вечеринок и секса в ванной их квартиры. Нам Гю всё крепче держал Дайан, словно боясь отпустить её хотя бы на шаг — не потому, что хотел контролировать, а потому что с каждой минутой без неё в его груди росла пустота, которую ничем не заглушить. Он не давал ей выходить из квартиры одной, заставляя идти с ним, как на привязи, чтобы хоть как-то удержать её от исчезновения в ночных тенях города, где она без него могла быть потеряна навсегда. В тот вечер они шли по знакомым улицам, сквозь знакомый шум и запахи ночного Сеула: смесь выхлопов, горячей еды с уличных лотков и влажного асфальта после дождя. Дайан молчала, опираясь на него, а он сжимал её руку так крепко, что пальцы белели, будто боялся, что она может выскользнуть. Когда они свернули в узкий, плохо освещённый переулок — то самое место, где обычно собиралась сомнительная публика, где всегда пахло перегаром и сыростью, напряжение между ними стало ощутимым, как предвестник беды. Нам Гю не отрывал взгляда от каждого движения вокруг, его тело напряглось, готовое к защите, но внутренне он чувствовал, как всё сжимается и рушится одновременно. Вдруг из темноты вышли несколько фигур. Их лица скрывали тени, шаги были резкими и быстрыми. Они окружили Дайан, загородив путь, и тут же началась потасовка, холодный страх охватил Нам Гю, он пытался вмешаться, но тело словно отказало, парализованное отчаянием и почти половиной унции в носу. Его хватка на её руке ослабла, и в тот момент, когда ей стало плохо, когда она упала на мокрый асфальт, он стоял, как статуя, бессильный свидетель её падения. Её глаза встретились с его в последнем взгляде — полном просьбы о спасении, которая так и не пришла. Нам Гю остался стоять в переулке, окружённый тишиной, которая была тяжелее любого крика, тяжелее любой боли, что он когда-либо чувствовал. «Мы снова остались вдвоём», шепнул змеиный голос разума: «Ты помнишь, что ты следующий?». Нам Гю не мог пошевелиться. Всё внутри него словно застыло — дыхание прерывистое, сердце бешено колотилось, но мышцы отказывались слушаться, погружая его в непроглядную тьму беспомощности. Он чувствовал, как тёплая кровь медленно растекается по мокрому асфальту, как пахнет страхом и горечью, от которой ни одна доза уже не спасёт. Вокруг все звуки словно погасли, остался только его голос в голове, холодный и беспощадный: «Ты видел, как она умирает. Ты стоял и смотрел. Ты — ничтожество». Он опустился на колени, пальцы цеплялись за холодную землю, а глаза продолжали следить за её телом — уже безжизненным, бледным и таким чужим. Переулок больше не был просто местом — он превратился в ад, в ловушку, из которой нет выхода.***
Нам Гю пил и пил, пока горечь не стала словно смола, заполняющая каждый вдох и выдох. Каждая рюмка сжигала горло, но не могла выжечь того, что внутри — тяжёлого, глухого чувства вины, что вязло в груди и душило с каждой секундой всё сильнее. В каждом глотке он пытался утопить крики памяти, обрывки ночей и лиц, которые отныне были лишь тенями — Со Ён, Дайан — два разных мира, две одинаково безжизненные тени, навеки вписанные в его память. Он закрывал глаза и видел их лица: у Со Ён взгляд был полон отчаяния, будто она ещё пыталась докричаться до него сквозь бездну, а Дайан — словно молчаливое прощание, которое он так и не услышал, потому что стоял, цепенея, без сил протянуть руку помощи. Они были разными, но для него — одинаково мёртвыми, словно зеркала разбились на части, и каждая осколок отражал потерянное. Пьяный, одинокий, сломленный он пил, пытаясь стереть то, что никогда не сотрётся. Полтора года они с Дайан держались друг за друга и теперь её нет. Она точно не вернётся. Больше никто не вытянет его за шкирку, не вытащит со дна, не бросит в него половину посуды на кухне, не простит так, как делала она. Её больше нет рядом. Остался только мерзкий скрипящий голос внутри, который напоминал о том, как мало ему осталось. Терять больше было нечего. Он появлялся в «Пентагоне» не чаща раза в две недели, чтобы отсыпать себе из запасов и вернуться домой. Дела были как нельзя плохо. С ней было не так. Она могла помочь, объяснить, но сейчас он не хотел даже слышать про работу. Чон то и дело пытался отвлечь Нам Гю, но теперь его щенок потерял хозяйку и стал неуправляемым: едва держался перед иглой, трясся и постоянно бормотал под нос. Пак отмечал появившиеся порезы на руках — пытался снова испытать боль того вечера, хотел быть там и исправить то, что так и не сделал. Мужчина помог организовать похороны, но Нам Гю не пришёл на них — то ли побоялся, то ли опять где-то валялся. Пак каждый день пытался удержать на плаву клуб, но из-за безучастности Нам Гю тот медленно умирал. Люди переставали приходить, выручка не покрывала даже оплату сотрудникам. Впервые Чон был рад, что Нам Гю нанимал тех, кого устраивала оплата таблетками. Ему пришлось потрудиться, чтобы найти виновников ради успокоения щенка, но этого не случилось. В тот вечер он притащил двоих крупных парней, уже сильно избитых, в подвал «Пентагона» и вытащил Нам Гю из его наркотического сна. Парень молча сидел в углу, теребя рукава своего худи. — Взгляни на себя, гаденыш, — раздался ядовитый шёпот одного из грабителей в тени. — Ты всё видел. Ты стоял и смотрел, как она умирает. Ты её не спас. Лишь в тот момент Чон увидел проблески жизни в глазах Нам Гю. Парень сидел на полу, согнувшись, словно пытался удержать в груди нечто острое и рвущее изнутри. Его худи был в пятнах, глаза красные, под ними глубокие тени, руки дрожали так, что он то и дело теребил ткань, словно хотел содрать с себя кожу. Он поднял взгляд на мужчин, которых притащил Чон. Двоих крепких, но уже переломанных, с разбитыми губами и кровью, подсохшей на скулах. Их дыхание было тяжёлым, глаза блуждали от страха и злости, но даже в этом состоянии они нашли в себе силы ранить его словами. — Ты стоял и смотрел, — повторил один, плюнув кровь на пол. — Она звала тебя глазами, а ты… — он хрипло засмеялся. — Ты, сука, даже не пошевелился. У Нам Гю дёрнулся уголок рта, но это была не улыбка. Скорее судорога. Он почувствовал, как в животе всё сжалось, будто туда воткнули ледяной нож. Внутри него поднялось то самое чувство — мерзкое, тягучее, будто чёрная жижа, которая душит изнутри: вина. Он слышал, как его собственное сердце стучит в висках, как будто пытается выломиться наружу. — Заткнись, — выдавил он, но голос сорвался на шёпот. Грабитель усмехнулся, обнажив зубы, один из которых был сломан. — А если нет? Что ты сделаешь? Сидеть дальше будешь, ныть и колоться? Она в земле, придурок. А ты жив. И за что? Чон стоял неподалёку, сжав челюсти так сильно, что на виске вздулась вена. Он ждал, что Нам Гю сорвётся, что его щенок, доведённый до предела, выжатый, словно тряпка, наконец зарычит, но тот продолжал сидеть В груди Нам Гю поднималась волна. Руки чесались, но не от ломки и не от наркотиков. Это было другое: желание хоть чем‑то заглушить боль, перекричать вину. Он медленно поднялся с пола, опираясь о стену, будто каждая клетка тела сопротивлялась этому движению. Его глаза уже не были пустыми. В них появилась резкая, болезненная острота. — Ты не имеешь права говорить о ней. Один из мужчин хрипло рассмеялся. — Ты — труп. Она умирала, а ты боялся испачкаться. Эти слова ударили в голову Нам Гю сильнее любой дозы. Он закрыл глаза на секунду, и перед ним снова всплыло лицо Дайан: побледневшее, с влажными ресницами, когда она смотрела на него в последний раз. Тот взгляд, который теперь преследовал его даже в наркотическом забытьи. Чон это заметил первым — лёгкое движение плеча, дрожь в руках, как будто Нам Гю собирался рвануться вперёд. — Ты… закрой свой рот! Нам Гю прыгнул на ближайшего. Удар получился резким, но неуклюжим, зато полным ярости. Кулак встретил кость с таким треском, что по залу прокатилось глухое эхо. Мужчина вскрикнул, кровь брызнула на бетон. Нам Гю бил снова и снова, пока костяшки не покрылись алыми пятнами. Остановить его было невозможно — каждый удар был не только по этому человеку, но и по себе самому, по тому вечеру, по последнему взгляду Дайан. — Ты, сукин сын! — хрипел он, срываясь, — Я… я не мог… Второй грабитель попробовал вскочить, но Чон ловко прижал его к стене, дав Нам Гю выплеснуть всё, что копилось месяцами. Пак смотрел на щенка, и в его глазах впервые за долгое время мелькнуло что‑то вроде облегчения. Тот снова был живым, пусть и в самой уродливой форме. Нам Гю вбил кулак в лицо уже почти безжизненного тела, тяжело дыша, кровь стекала по его пальцам и пачкала рукава худи. В висках стучало, в горле горела кислота, но он не останавливался, пока Чон не схватил его за плечо и резко дёрнул назад. — Иди, я разберусь, — только и сказал он и Нам Гю отшатнулся. Он шёл будто в трансе, на ватных ногах, и, поднимаясь по лестнице из подвала, услышал два коротких выстрела. Но этого было мало. После той ночи в подвале что‑то в Нам Гю окончательно сломалось. Не вернулось — сломалось. Он больше не пытался прятаться в бутылке или в порошке — теперь он жил так, будто каждая минута была долгом. Перед Дайан. Перед самим собой. Перед тем вечером. Но вместе с этим пришла и бездна. Клуб «Пентагон» пришлось продать. Слишком много долгов, слишком мало клиентов. Чон до последнего держался, но и он понимал: без Нам Гю клуб умирает, а с ним гибнет всё вокруг. День, когда закрыли «Пентагон», стоял серый и липкий, как похмелье. Не было музыки, не было людей — только гулкий пустой зал, в котором ещё витал запах спирта, табака и дорогих духов, въевшийся в барные стойки и кожаные диваны. Нам Гю сидел на ступенях у сцены. Смотрел на тёмный потолок, где ещё недавно вспыхивали прожекторы. Казалось, если закрыть глаза, он снова услышит басы, крики толпы, увидит Дайан в центре танцпола, пьяную и сияющую. Чон ходил по залу и проверял документы. Его шаги звучали слишком громко в этой тишине. — Подпиши, — тихо сказал он, протягивая ручку. Нам Гю долго молчал. Потом взял лист, посмотрел на строки, но букв не видел — только лицо Дайан, когда она смеялась, закинув голову, пока он впервые встретил её тут. Он расписался так, будто подписывал себе приговор. Вечером, когда покупатель опустил тяжёлые металлические жалюзи на входе, сердце Нам Гю сжалось. Этот звук — последний гвоздь в крышку гроба их общего мира. Он вышел на улицу, не обернувшись. Квартиру в Каннаме тоже продали — та, что казалась Дайан золотой клеткой, превратилась в пустой склеп. Нам Гю не выдержал ни одной ночи там после её смерти. Её тени были в каждом углу, её смех звучал в шорохе кондиционера, её шаги казались эхом в коридоре. Квартира встретила его холодом. Казалось, стены знали — скоро придут чужие. На идеально вычищенном столе всё ещё стояла пепельница, где лежал окурок, который Дайан не докурила в ту последнюю ночь. Он не позволил уборщикам выкинуть его. Словно этот маленький кусочек пепла был единственной её вещью, которая осталась живой. Риелтор что‑то говорил о цене, о районе, о выгодном предложении. Нам Гю не слушал. Он медленно проходил по комнатам. В спальне прикоснулся к стене, где когда‑то висели её фото. В ванной посмотрел на холодный кафель, где они так часто смеялись и умирали от наркотиков. Когда он подошёл к окну, откуда открывался вид на огни ночного Сеула, внутри всё оборвалось. Это было то же самое окно, у которого Дайан однажды сказала: «Знаешь, иногда кажется, что ты живёшь в витрине. Красиво, но пусто». Он подписал документы, не сказав ни слова. В день, когда новые владельцы забрали ключи, Нам Гю оставил пепельницу на столе. Не взял её с собой: унося пепел, он бы признал, что ещё хранит надежду. А её больше не было. Он ушёл. Снял крохотную, тёмную комнату на окраине, где окна выходили в глухой двор. Чон приходил к нему почти каждый день. Смотрел, как Нам Гю сидит на полу, сутулый, с пустым взглядом, как крутит в пальцах зажигалку или карту и понимал: он менялся. Не постепенно — резко, как будто в ту ночь в подвале кто‑то снял тормоза. Иногда Чон слышал, как ночью, сквозь стены, тот бормочет имя Дайан. Иногда — как в ярости бьёт кулаками в стену, оставляя на обоях пятна крови. Однажды Пак тихо сказал: — Знаешь, брат… ты либо скоро сам сгоришь, либо начнёшь сжигать других. И Нам Гю горел. После продажи квартиры и клуба у Нам Гю будто отрезали кусок сердца. Он просыпался не от будильника, а от звука собственного дыхания — тяжёлого, хриплого, словно каждое утро ему приходилось заново вытаскивать себя из могилы. Зеркала в новой комнате он завесил старой простынёй. Смотреть на себя было невыносимо. В отражении он видел не своё лицо, а Дайан, то мёртвое и неподвижное, то живое, смеющееся, то искажённое страхом в ту последнюю секунду. И каждый раз он отворачивался, чувствуя, как внутри что‑то гниёт. Он ел редко и плохо — чаще пил или закидывался порошком, чтобы притупить боль. Коварство наркотика было в том, что они не убивали боль, а только разрывали его на части. Нам Гю сделал татуировку для неё: теперь на предплечье курила девушка с трепещущими крыльями бабочки. Лёгкая, нежная, та самая, что была с ним, когда его выворачивало, которая была рядом даже когда он вёл себя как последний мудак. Её боль, ту, что она испытала в последнюю секунду, ту, что причинил он сам, было ничем не оправдать, никак не убрать. На пике кайфа он слышал её смех и чувствовал её запах. В ломке — видел кровь на асфальте и слышал её хрип. Его руки дрожали, когда он пытался зажечь сигарету. Шрамы и свежие порезы на запястьях говорили больше, чем слова. Каждый раз он проводил лезвием по коже не ради смерти — а чтобы вернуть себя туда, в переулок. Чтобы в этот раз всё исправить. Но ничего не исправлялось. Иногда, сидя на полу в темноте, он начинал разговаривать с пустотой. — Ты ведь знаешь, что я не хотел… — шептал он, не понимая, говорит ли с ней или с собой. — Я не могу без тебя. Ответа не было. Только скрипящий голос внутри, мерзкий и липкий: «Ты стоял. Ты смотрел. Ты не спас». Нам Гю сидел на полу, спиной к холодной стене, с бутылкой в руке. В квартире стояла тишина — гулкая, давящая, такая, от которой звенит в ушах. Он закрыл глаза, пытаясь хоть немного утонуть в алкогольной дымке. И вдруг услышал. Сначала лёгкий шелест ткани, будто кто‑то прошёл по комнате. Потом — запах её шампуня, еле уловимый, но такой настоящий, что он вздрогнул и поднял голову. — Дайан? — голос сорвался, почти не похожий на его собственный. Тень у двери пошевелилась. Он моргнул и она стала яснее: её силуэт, тонкий, знакомый до боли. Она стояла к нему спиной, как всегда, когда злилась. — Ты вернулась? — он поднялся, пошатнувшись, и сделал шаг. Она не обернулась. Только плечи её дрогнули. И вдруг послышался тихий смех — тот самый, с хрипотцой, от которого у него всегда сжималось сердце. — Прости… — он прошептал и протянул руку, но пальцы скользнули по пустоте. Силуэт растворился, будто никогда и не существовал. Он рухнул на колени, сжимая голову руками. Внутри раздался мерзкий голос — не её, чужой, липкий: «Она никогда не вернётся. Это ты стоял и смотрел. Это ты оставил её умирать». Он начал кричать, глуша этот голос, бил кулаками по полу, пока костяшки не окрасились кровью. Казалось, стены сжимаются, давят на грудь, лишают воздуха. В тот момент Нам Гю понял: он уже не различает, где заканчиваются воспоминания и начинается бред. Он не мог поверить, что его Дайан, такая беззащитная и тёплая, оставила его одного. Печаль, тяжёлая, как бетонная плита на груди, вдруг сменялась злостью. Он вскакивал, шатаясь, сжимая кулаки так, что костяшки белели, и кричал в пустоту: — Как ты могла, Дайан, а? — голос сорвался на хрип, он даже сам не узнал себя. — Ты обещала… Ты обещала мне, что мы умрём вместе, как ты могла бросить меня, сука? Он швырнул в стену её старую сумку, свой подарок, и из неё высыпались какие-то мелочи — ключи, помада, маленький блокнот, в котором она когда-то рисовала убогие карикатуры на него. Всё это казалось издёвкой. Нам Гю словно обезумел: хватал её вещи одну за другой, разбрасывал по комнате, пока пол не оказался завален джинсами, платьями, его худи, в котором она любила засыпать, кольцами и браслетами, которые звенели, ударяясь о пол. Он забрал эти вещи после её смерти, притащил в эту съёмную конуру, словно боялся потерять хоть кусочек её запаха, её дыхания. Теперь же они лежали безжизненно, как и она. Слёзы текли по лицу, но он не замечал. Падал на колени, хватал её платье, прижимал к лицу, вдыхал затхлый запах чужого тела, уже почти исчезнувший, и рычал, как раненый зверь. Мысль продать всё это даже мелькнула, но тут же потонула в отвращении. Деньги? Долги? Кому какое дело? Жить всё равно не было смысла. Пусть лучше его добьют — кредиторы, улица или собственное тело, измотанное наркотиками. Он поднял взгляд на стену, где висела старая их фотография, которую он протирал каждый день — напоминание о одном из последних её вечеров в «Пентагоне», когда они смеялись, как дети, и никто не думал, что всё закончится так. — Собачья жизнь, — прохрипел он, сжимая в руках кольцо, которое когда-то снял с её пальца, а теперь засовывал в него собственный. — И смерть будет такой же. Его тело дрожало, он чувствовал, что рушится — не только дом, не только жизнь, а он сам, изнутри, до основания. Комната тонула в хаосе. Пустые бутылки катились по полу, перемешиваясь с платьями и джинсами Дайан, оставляя липкие пятна на ткани. Нам Гю сидел посреди этого бардака, обняв колени, покачивался вперёд-назад и бормотал её имя, словно молитву. Голос саднило, грудь сжимало, будто каждое дыхание рвало его изнутри. Он не заметил, сколько времени прошло. Может, час. Может, ночь. Только тяжёлый стук в дверь заставил его вскинуться. — Пошли нахуй, — сипло сказал он, думая, что снова коллекторы. Но стук повторился — спокойный, размеренный, слишком вежливый для тех, кто обычно ломился в его дверь. Он, шатаясь, поднялся и открыл. На пороге стоял мужчина в идеально выглаженном костюме. Черты лица — непроницаемые, но с той хищной вежливостью, которая заставляла чувствовать себя добычей. В руках аккуратный кожаный портфель, в другой — зонт, хотя дождя уже не было. — Нам Гю-си? — голос был низким, спокойным, будто мужчина пришёл по обычному делу. — Чего вам? — прохрипел он, прикрываясь дверью. Гость слегка склонил голову и протянул конверт. — У меня есть предложение, которое может изменить вашу жизнь. Нам Гю горько усмехнулся. — Мою жизнь? Вы опоздали с предложением. — Иногда, — продолжил мужчина, не моргнув. — Шанс на новую начинается именно там, где старая рухнула. Вам нечего терять. Но есть возможность выиграть. Нам Гю посмотрел на конверт, будто тот был ядовитым. — Очередное дерьмо? Ещё один кредит? Или вы из религиозной организации? — Нет, — тихо сказал мужчина, и угол его рта дрогнул. — Это игра. Всего лишь игра. Он раскрыл конверт и положил на грязный столик у входа визитку с простым номером. — Позвоните, если решите, что вам действительно нечего терять. И, не дожидаясь ответа, повернулся и ушёл, оставив за собой только запах дорогого одеколона и тягостное чувство нереальности.