Божество в клетке

NC-17
Завершён
13
Размер:
614 страниц, 282 409 слов, 86 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

3 акт. 14 глава. Цена ложной преданности

Настройки
Сегодня, что удивительно, мы начнём нашу историю даже не с нашей Юми — ведь так давно мы не заглядывали в глубины души нашего Акудзи, который превратил свою жизнь в единый, нескончаемый день труда. Он пахал дни напролёт — то в душной, пропахшей химикатами лаборатории, то за горами сухой документации, то на бесконечных, напряжённых встречах. Едва ли у него оставалось время хоть на что-то, кроме этой миссии, ставшей его плотью и костью. Но всё же и в этом каторжном круговороте он находил некую извращённую отдушину — ведь всё это не было бессмысленным, не так ли? Ведь не он ли трудится так упорно, сжигая себя изнутри, ради очищения этого гниющего общества, ради того, чтобы выжечь грязь и из своего собственного, запятнанного прошлого? Это был его крест, его искупление, и он нёс его с фанатичным рвением мученика. Акудзи сейчас сидел один в тишине общей спальни, которую делили двое молодожёнов не по обоюдной любви. Впервые за последние несколько суток он просто присел, позволив своему телу ощутить тяжесть, которая копилась в каждом суставе, в каждой мышце. Воздух в комнате был спёртым, неподвижным. Медленно, с видимым усилием, его руки потянулись, чтобы снять заляпанный пятнами лабораторный халат — символ его ежедневного подвижничества. Понемногу он всё же наконец смог завершить сыворотку, копирующую причуду «фантомный шёпот» — орудие, которое должно было сеять панику и раскрывать тайны. Всё это было полезно и с огромной долей вероятности пригодится при грядущих чистках. Но вот знал бы он, что ему самому, в первую очередь, давно следовало бы проверить то, что осталось от его здоровья. Он тщательно отслеживал физическое состояние каждого члена мафии, но своим собственным телом, этим истощённым сосудом своей воли, он пренебрегал с циничным фанатизмом. Он сам загреба́л себя под холодную плиту могилы, пригоршнями бросая на неё землю в виде ядов, недосыпа и непосильного напряжения. Ведь не сейчас ли он ощутил во рту знакомый, металлический привкус — тёплый и густой. Кровь. Она поднималась из самых глубин его лёгких, рвалась наружу, требуя выхода. И в этот же момент тишину комнаты разорвал звук — хриплый, словно рвущаяся ткань, кашель. Он был мокрым, клокочущим, ужасно кровавым. Рука инстинктивно прикрыла рот в тщетной попытке удержать, не запачкать чистую поверхность стола этой отвратительной жидкостью. Нет, он не должен пачкать это место. Ни в коем случае. Его взгляд, остекленевший от боли, поднялся вверх, уставившись в слепящую белую лампу на потолке, пока приступ сотрясал его тело. Кашель не прекращался, наполняя его ладонь тёплой, скользкой жизнью, которая так упорно покидала его. Химикаты, которыми он дышал годами, травили его изнутри, как медленный яд. Вся эта титаническая нагрузка лишь вскрыла старые, загноившиеся проблемы, которые он так долго, так упорно игнорировал. Он и сам знал — долго бежать он не может. Его лёгкие, изъеденные токсинами и стрессом, больше не были способны на это. Его собственная телепортационная пыль, маскирующая слабости, ужасно долго скрывала и эту страшную тайну его увядания. На глазах, помимо воли, выступили слёзы — не от боли, а от бессилия, когда кашель наконец стал стихать. Но сама боль, ломающая, ноющая и глубокая, никуда не делась. Она никогда не оставит его, ведь он сам — её главный виновник и творец. Он даже не услышал тихого, как дуновение, захода Юми в комнату. Он был слишком поглощён своей агонией. А она вошла и замерла на пороге, став невольной свидетельницей сцены, которую он так тщательно скрывал. Она видела — видела алые брызги и потёки на его белой руке, виде́ла глубокие, фиолетовые синяки под его глазами, говорящие о бессонных ночах и истощении, видела вялость, обволакивающую его фигуру, словно саван. И этот взгляд… этот ужасный, пустой, потерянный и отчаянный взгляд, устремлённый в потолок в немом поиске помощи, которой неоткуда было прийти. Его дыхание было тяжёлым, прерывистым, когда он вытирал окровавленный рот тыльной стороной ладони. Фуюми стояла на месте, будто корнями вросла в пол. Она не могла сделать ни шагу вперёд, ни назад. Её маска — маска спокойной жены — оставалась на месте, но в самой сердцевине её существа, под слоями льда и расчёта, возникла новая, острая трещина. Этот человек… она едва ли сможет когда-нибудь полностью понять его запутанную, искалеченную душу. Но в особенности она никогда не сможет понять, что сама чувствует к нему. Что чувствует к этому безумцу, из-за чьих действий она оказалась втянута в эту смертельную игру? Что чувствует к безумцу, который когда-то ограничивал её причуду, считая её сошедшей с ума и опасной для самой себя? К безумцу, который так хотел её «вскрыть», исследовать, лишь бы понять, какая болезнь гложет её организм? К безумцу, который лишил её возможности ходить, а потом мыл её беспомощное тело, и дал ей собственную кровь в каком-то извращённом ритуале? Но при этом… к безумцу, который в ранние моменты стал единственной опорой в этом аду, принял её — такую, какая она есть, со всей её ложью и болью. К безумцу, чьи собственные, немые страдания она наблюдала день ото дня, не в силах ничего изменить. Гнев или сожаление? Глубокая печаль или старая, невысказанная обида? Горечь или физическое отвращение? Всё что угодно, но это давно уже не была любовь, даже в её самом искажённом понимании. Сердце ныло тупой, неясной болью, но она знала, что должна поступить так, как подсказывает ей та часть её, которую она считала человеческой. Она должна помочь ему. За всё то, что раньше так долго не замечала, за попытки сохранить те хрупкие, странные отношения, что рушились с каждым днём под тяжестью лжи. Даже если её помощь в конечном счёте будет заключаться в том, чтобы сдать его в руки властей, упрятать в психбольницу, запереть навсегда и хотя бы попытаться вылечить болезнь его разума, даже если это кажется невозможным. Какая горькая ирония — предатель, оказывается, может оказаться вернее и человечнее собственных слепо преданных подчинённых. Медленно, преодолевая внутренний ступор, Фуюми подошла к Акудзи. Он в какой-то момент обратил на неё внимание, и его взгляд, полный смущения и вины, снова ударил её. Этот взгляд — взгляд виноватого ребёнка, но в то же время взгляд безумца, который показывает, что ему плохо, но отчаянно не хочет беспокоить единственного близкого человека, чью заботу он запомнил слишком хорошо… — Юми-сэмпай, извини! Просто с лёгкими беда, постараюсь что-нибудь сделать с этим… — его голос был хриплым от недавнего приступа, а взгляд, наполненный острыми, спутанными нитями боли, страха и какой-то тщетной надежды, смотрел прямо на её лицо. Он никогда не опускал глаз ниже. Кулаки Фуюми невольно сжались за спиной. Она никогда не сможет заставить себя поверить, что его привязанность — лишь к её внешности, к образу. Никогда не сможет недооценить чудовищную тяжесть его безумной, всепоглощающей одержимости, которая давно перестала быть любовью, превратившись в нечто большее и страшнее. Возможно, он когда-то и мог что-то чувствовать, что-то похожее на любовь, но всё это было навсегда похоронено в тот день, когда в пылу гнева и отчаяния он переступил последнюю черту. Её руки, чуть дрогнув, всё же поднялись. Она легонько притянула его голову к себе, к своему животу. Жест был знакомым, почти сестринским, успокаивающим. Никогда не принадлежащий жене. Она знала, что никогда не сможет быть ему настоящей женой, и он, кажется, тоже это смутно понимал. Сам же Акудзи в мгновение, с почти животной силой, резко обнял её за талию, прижавшись лицом к ткани её платья. Словно утопающий, вцепившийся в последнюю соломинку. Словно он отчаянно не желал отпускать, боялся, что она оттолкнёт его, как отталкивала в прошлом его заботу. Он слишком много раз отталкивал её сам, и теперь этот страх был мучителен. Его дыхание, всё ещё тяжёлое и неровное, горячим потоком касалось её кожи сквозь ткань. Фуюми, смотря вниз на его темноволосую голову, лишь легонько, механически теребила его волосы кончиками пальцев. Внутри же её ум лихорадочно работал: всё же ей нужно побыстрее выполнить свой план. В этом жесте, в этой тихой комнате, смешались в неразрывный клубок будущее предательство и настоящее, искреннее желание спасти. Два противоположных полюса в одном лике, в одном сердце, разрываемом на части. И ни один из них в этой хрупкой, тяжёлой сцене взаимного притворства и искренности не заметил, что за дверью стоит третий. Наш Кумоно пришёл к Акудзи для того, чтобы отчитаться о выполненной, грязной работе в подконтрольном казино. Он подошёл неслышными шагами, привыкшими красться, и, не найдя лидера в обычном месте, медленно, без стука приоткрыл дверь в его личные покои. И краем глаза, в щель между дверью и косяком, его взгляд уловил происходящее внутри. Он вдруг замер, словно вкопанный, его дыхание застряло в горле. Так… странно. Неуместно. Почему эта предательница, этот ледяной призрак, стоит так близко к нему, её поза выражает не просто присутствие, а… заботу? Она словно действительно хочет его утешить, поддержать в этот момент слабости? Но она же должна презирать его всей душой! Она, с её холодным расчётом, могла бы сделать вид, что ничего не заметила, и тихо уйти, оставив его одного с его болью и позором. Но вот она здесь. Она обнимает его. Её руки, обычно скрещенные на груди в жесте защиты или сложенные в бесстрастной молитве, сейчас легонько, но уверенно держат его голову, прижимая к себе. Она даёт ему отдохнуть, стать уязвимым. Кумоно видел и дрожь, что пробегала по широким плечам Акудзи — ту самую дрожь слабости и боли, которую тот никогда, никогда не показал бы никому другому. Ни команде, ни союзникам, ни… ему. Был ли Акудзи когда-либо настолько уязвим перед кем-либо ещё? Показывал ли он хоть раз свою израненную душу Кумоно, тому, кто клялся в вечной преданности? Кумоно лихорадочно рылся в памяти, но находил лишь пустоту. Таких моментов… их попросту не было. Его верность принималась как должное, как фон, как нечто само собой разумеющееся, не требующее такой интимности, такого доверия. Как бы он ни пытался отогнать эту мысль, загадка, брошенная Фуюми после казни Бункеки, глубоко въелась в его сознание, отравляя его. Он не мог не задумываться теперь над природой своей собственной верности. Она казалась такой простой, такой чистой, но сейчас, глядя на эту сцену, он ощущал её грубой, незрелой, лишённой того… понимания, что было между этими двумя. Письмо, спрятанное под его мундиром, внезапно стало ощущаться не как награда, а как ироничный груз. Оно словно грело ложной, ядовитой надеждой, что он-то и есть тот самый, самый верный, тот, кто действительно знает, что лучше для Акудзи. И от этого видеть всю эту сцену, видеть, как тот, за кем Кумоно был готов последовать в ад и обратно, раскрывает свою душу не ему, а той, кого он считал жалкой, лживой предательницей, было невыносимо больно. Это была боль острее любого ножа — боль от осознания своей собственной ненужности в самой важной сфере, в сфере человеческой близости. Сердце его ныло, сжималось в тисках горького прозрения. Он ненавидел в Фуюми то, что было ужасающе схоже с ним самим. Все же они были ягодами с одного поля — поля обманутых ожиданий и сломанных судеб, — но совершенно разных, враждебных сортов. Он сам, до костей, помнил тяжёлое, давящее бремя детства: все вокруг ждали, что он станет героем, как его прославленный отец. Он помнил эти непосильные ожидания, сложившиеся на его хрупкие плечи тяжёлым, холодным комом, который душил всякую искру индивидуальности. И сейчас он видел отголоски тех же самых ожиданий на ней — ведь именно соответствие чужим идеалам, необходимость быть идеальной дочерью Эндевора, и породили ту самую прочную, безупречную маску, что так крепко держалась на её лице. Маску, которую она, как он смутно догадывался, ненавидела. Под ней скрывался не холодный монстр, а человек, который всё ещё хотел быть весёлым, активным, свободным. Она всё ещё осталась тем ребёнком, которым ей так и не позволили быть. И в этом он узнавал своё собственное, давно похороненное отражение. Кумоно, как же ужасно он не хотел признавать это мучительное сходство! Но история, день за днём, жестоко тыкала его носом в неопровержимые факты. Едва ли он хотел признавать самое горькое: что он, ярый фанатик, оказался менее предан в чём-то главном, чем этот «предатель». Что он оказался дальше от сердца своего лидера, чем та, кто должна была его уничтожить. Что он был слепее, не замечая истинных страданий Акудзи, когда она их видела. И самое невыносимое — что «предатель» понимал его, Кумоно, его боль, его язык и его мотивы, лучше, чем он понимал сам себя. Ощутив, как сердце готово разорваться от этой какофонии чувств, Кумоно машинально поднял руку и крепко, до побеления костяшек, сжал мундир над тем местом, где лежало письмо. В этот же момент, словно спасаясь от наваждения, он резко, почти грубо развернулся на каблуках. Он не мог больше смотреть. Не мог выносить зрелища того, как его собственный, с таким трудом выстроенный мир — мир простой веры, чёткой ненависти и ясной иерархии — рушился у него на глазах, размываемый этой немой, необъяснимой сценой человеческой слабости и… чего-то ещё, чего он боялся назвать. Он зашагал прочь по коридору, его шаги были резкими и гулкими в тишине, но внутри него царил оглушительный, хаотичный грохот обрушивающихся истин. --- Вот же настал особо важный, судьбоносный момент — тот самый, когда начнётся главная развязка второго раунда этой смертельной шахматной партии. Та самая встреча, на которой должно было открыться, кому же выпал жребий, кому досталось то зловещее письмо. Кто среди их числа, в этом причудливом сборище изгоев и фанатиков, окажется тем, кого сочтут сердцем и душой общего дела? Или же, по чудовищной иронии, именно этот человек и окажется той самой скрытой трещиной, что неумолимо тянула их всех на дно? Возможно, истинный ответ был известен лишь Акудзи, но и его версия, та, что ему предоставил партнёр, была изначально ложной. И сейчас, на глазах у всех, она должна была быть ложно подтверждена, превратившись в приговор. Не зря ведь Кумоно сегодня выглядел особенно взбудораженным и задумчивым, и как-то подозрительно, с немым вопросом в глубине многофасеточных глаз, посматривал на Фуюми, будто пытаясь разгадать последнюю загадку перед падением. — Ну чего же, кому письмецо-то досталось? Интересно хоть поглядеть, — с явным, циничным интересом спросила Васурай, легонько потирая ладони, словто предвкушая кровавое шоу. В этот момент Акудзи резким, отрывистым движением достал две небольшие ампулы — одна с фиолетовым, мерцающим как чернила веществом, вторая с густой, тёмно-красной, почти как запекшаяся кровь, жидкостью. Тут же он решил объявить то самое, зловещее правило, о котором говорил заранее. — Фиолетовое вещество нужно для подтверждения истинности ваших высказываний. Красное же — для открытия письма. Думаю, для достоверности мы можем проверить это вещество — на него нужно вылить каплю крови через десять секунд после высказывания. Если вещество приобретёт малиновый оттенок, ваше заявление ложно. Если сероватый — значит, ваше заявление правдиво. Любой желающий может поучаствовать. После мы нанесём вещество на письмо, зададим вопрос и подтвердим преданность, — Акудзи поставил ампулу с фиолетовым реагентом на стол с тихим, но весомым стуком. Воздух в зале сгустился, наполнившись напряжённым любопытством и скрытым страхом. В этот же момент шаловливые, быстрые ручонки Саимин, словно хищная птица, схватили ампулу. Она с лёгкой, игривой улыбкой повернулась к Мизуруи, который даже легонько вздрогнул от неожиданности. Не спрашивая разрешения, она взяла его руку и с той же резкостью достала свой тонкий, как игла, кинжал, который всегда держала при себе. Мизуруи, поняв немой намёк, вздохнул и вдруг сказал: — Моя кожа может быть бежевой. — Едва прошло больше десяти секунд, прежде чем на его безымянном пальце, под аккуратным движением лезвия, появился прокол, и алая кровь полилась на рукав униформы. Туда же Саимин накапала пару капель того самого фиолетового вещества. Оно начало медленно, но неумолимо окрашиваться в яркий, ядовито-малиновый цвет. Всё же, если задуматься, бежевый был единственным оттенком, который его кожа действительно никогда не могла принять. Ложь была зафиксирована. Сэнган, наблюдавший за этим с привычной отстранённостью, вдруг с лёгким хмыком также взял ампулу. Он достал из своей сумки стерильную иглу. — Моё зрение хуже минус двух, — заявил он ровным голосом. Вновь был сделан прокол, и капля крови упала на свежую каплю реагента. На этот раз вещество окрасилось в грязновато-серый, невзрачный цвет. Правда. Сэнган знал, что его зрение было точно хуже этой отметки, хотя точного показателя и не знал. В общем говоря, было проведено ещё три пробы разными членами, и каждая чётко зафиксировала корреляцию оттенка в зависимости от сказанной правды или лжи, известной всем в зале. Механизм работал безупречно, как часы. И это делало грядущее испытание ещё более неотвратимым и страшным. В зале настала та самая, давящая тишина, когда от каждого слова зависит судьба. Пришло время. Пришло время узнать, кому же досталось это проклятое письмо, эта печать судьбы. Все взгляды метались по лицам, выискивая малейший намёк на волнение или знание. Внезапно, с резким, почти театральным движением, с места поднялся Кумоно. Его лицо было бледным, но решительным. Он достал из внутреннего кармана своего мундира белый, нетронутый конверт с алым, словно кровь, штампом. Это был он. Тот самый конверт, что Фуюми втайне подложила ему через свою тень. В зале прокатилась волна сдавленных вздохов, лёгких возгласов удивления и понимания. — Ого, да в целом мы и не удивлены. Все же ты тут больше всех работаешь, прямо до фанатизма, — вдруг сказал Мори, и Хокуто рядом молча кивнул. Многие видели его неистовую, самоотверженную работу, его рвение, граничащее с одержимостью. Возможно, они и были правы в своей поверхностной оценке. Но вот Акудзи далеко не так считал. Как только письмо было поднято в его руке, лицо лидера на мгновение, всего на долю секунды, потемнело, исказившись вспышкой чего-то леденящего — разочарования? Ярости? Недоверия? Но тут же он скрыл это под маской непроницаемого спокойствия. Акудзи держал спину идеально ровно и словно даже не отреагировал на этот факт, хотя внутри у него всё кипело и бушевало от противоречий. Но по какой же причине? Узнаете, как только узнаете содержание письма… В этот момент Кумоно, с чуть дрогнувшими пальцами, схватил ампулу с фиолетовым реагентом. Он нанёс её содержимое на гладкую поверхность конверта и уже приготовился к вопросу, уверенный в сером, правдивом оттенке, который должен был стать его триумфом. Ведь он самый преданный. У него не может, не должно быть малинового цвета позора. Но в этот момент Акудзи заговорил, и его голос прозвучал удивительно строго, холодно, хотя и сохранял видимость спокойствия: — Ты подтверждаешь, что всё это время действовал для блага нашей организации?Да, подтверждаю, — достаточно громко, почти вызывающе сказал Кумоно. Но внутри него что-то болезненно сжалось, зашевелилось. Нечто глубокое и больное, какая-то червоточина сомнения, словно он и сам в этой абсолютной истине не был до конца уверен. Ведь вы знаете, что он видел происходящее за теми дверями. Видел, как Фуюми, эта «предательница», заботилась об Акудзи в момент его слабости. Видел, что тот ей не безразличен, что между ними существует какая-то странная, болезненная связь. И как бы он ни пытался убедить себя, что это лишь тонкая игра, притворство, он не мог. Никоим образом не мог. Всё это было настолько искренне, настолько человечно, что разрывало его чёрно-белую картину мира в клочья и сеяло в душе ядовитые семена неопределённости. И вот же капля его тёплой, алой крови, добытая тем же тонким лезвием, упала на пропитанную реагентом поверхность письма. Все замерли, вглядываясь. И внезапно… вещество начало менять цвет. Не на грязно-серый, а на яркий, пронзительный, обвиняющий малиновый. Сначала по краям, затем всё пятно вспыхнуло этим цветом предательства. В зале настала гробовая, абсолютная тишина. Тишина, в которой был слышен лишь собственный учащённый стук сердец. Что? Ложь? Как так…? Почему же.? Как такое может быть, если письмо досталось самому верному? Может, это какая-то ошибка? Сбой в реагенте? Не может быть! Кумоно стоял с лицом, выбелившимся до мертвенной бледности. Его руки дрожали так, что бумага ходуном ходила. Не в силах вынести это публичное унижение, не веря в результат, он вдруг, с животным рыком отчаяния, практически разорвал конверт, решив не пользоваться вторым, красным веществом для открытия. Ему нужно было увидеть содержимое, доказательство, оправдание, что-то! И как же всепоглощающим был его шок, леденящий душу ужас, когда на белой, абсолютно чистой, пустой бумаге он обнаружил лишь одну, аккуратно выведенную строку: «Какова тебе на вкус игра, предатель?» От неверия, от леденящего удара по самому фундаменту его существования, рука Кумоно сама собой, будто независимо от воли, поднялась и приблизилась ко рту, пытаясь заглушить немой крик, рвущийся изнутри. Как? Как такое могло случиться с ним?! Почему, нет, нет, это какая-то чудовищная ошибка! И тот проклятый препарат наверняка выдал сбой, он не мог, не имел права… Но вот знал бы он, что где-то в самых тёмных, неприкосновенных глубинах его подсознания уже шевелилось холодное, неумолимое знание. Дело было в формулировке. В той самой, коварной формулировке вопроса. Ведь в самом деле он врал. Он действовал не чисто и исключительно ради блага организации — нет. Он действовал ради своего собственного, искажённого блага, ради утоления жажды признания, ради ощущения власти, ради сладкой мести, чтобы заставить страдать тех, кто когда-то причинил боль ему и таким, как он. И едва ли в его цели, в самые сокровенные мотивы, полноценно, без примеси личной ярости и боли, входило абстрактное благополучие организации. Это осознание, как червь, начало точить его изнутри. Впервые за всё это время, в этот миг всеобщего шока и обвинений, маска на лице Фуюми дрогнула и практически полностью спала — правда, лишь на пару бесценных, никем не замеченных секунд. В её глазах, обычно скрытых под слоем льда, отразилась сложная гамма чувств: не торжество, а леденящее осознание, почти что усталое. Всё же партнёр не ошибся. Его расчёт, его дьявольская логика, оказались безошибочны. Письмо было отправлено верному человеку — по меркам того, кто его послал. Только вот Фуюми, благодаря своей паранойе, интуиции и холодному уму, смогла почти невозможное — увернуться от летящей прямо в сердце пули. Это осознание висело в ней свинцовым, холодным грузом: именно её верная, пусть и мрачная, оценка противника в лице загадочного партнёра спасла ей на этот раз жизнь. Но цена этого спасения была ужасающей. Акудзи внезапно встал. Его фигура, обычно такая устойчивая, сейчас казалась высеченной из тёмного гранита, заряженной подавленной яростью и горьким разочарованием. Большинство членов мафии застыли в явном, почти оцепеневшем шоке от разворачивающейся на их глазах драмы. И тут же в натянутой до звония тишине прозвучал его голос — внешне спокойный, но каждый слог был пропитан ледяным, разъедающим разочарованием: — Я вас обманул. Это изначально была проверка на предателя. И, как видите, он прошёл её. Кумоно… — имя сорвалось с его губ со скрипом, будто вырванный с корнем зуб. Ведь даже несмотря на все прошлые, смутные подозрения, даже он едва ли мог поверить до конца, что это действительно произойдёт. Что именно тот, кто был самым ярым, фанатичным сторонником его идей, его правой рукой в тени, окажется тем самым червём в яблоке. Его голос был прерван резким, рубленым вопросом Сэнган: — Кумоно… и ты… предал нас? Видимо, поэтому ты так рядом находился с Бункеки, не так ли? — Письмо, эта пустая бумажка с ядовитой надписью, словно давало всем долгожданный, страшный повод. Повод наброситься, разорвать на части, выместить все накопленные страхи и подозрения. Все нити, все странности теперь вели к нему. Вдруг высказался и Низоу, и в его обычно глухом голосе звучала не только обвинительная нота, но и скрытая, личная обида: — Ты ведь поэтому крыл такими оскорблениями Цукумо-саму, когда та пришла к нам? Ведь наверняка вам с Бункеки она и мешала, вот вы так и относились к ней. — Ведь он и Кумоно, в какой-то степени, не были такими уж разными — оба изгоя, оба сожжённые обидой. Именно Кумоно когда-то первый, ещё до Акудзи, начал зажигать в нём огонь мстительного возмездия героям. А теперь… теперь он предатель. Эта мысль была настолько чудовищной, что мозг отказывался её принимать, но все улики, вся логика событий вели именно сюда. Разум Кумоно лихорадочно, с животной паникой метался, пытаясь найти хоть какую-то зацепку, хоть один аргумент, который не закопал бы его в эту могилу окончательно, который дал бы ему доказать, что он не виновен. Но в голове была пустота, оглушённая шоком и нарастающим ужасом. Дыхание стало тяжёлым, прерывистым, лицо побелело до мертвенной бледности, отчего чёрные, паутиноподобные отметины под его глазами — следы бессонных ночей и внутреннего напряжения — проступили ещё контрастнее, словно трещины на фарфоре. Едва ли Кумоно верил в реальность происходящего — хотел верить, что это кошмарный сон, от которого вот-вот проснётся. Но он ведь почти что знал, что нечто подобное должно было произойти, не так ли? Эта тревога, это предчувствие гнали его всё последнее время. И нам стоит на мгновение отвести взгляд на Тобивату. Впервые за всё время на его всегда бесстрастном, как маска, лице промелькнула иная реакция, нежели полное безразличие. Искреннее, неподдельное удивление, смешанное с глухим потрясением. Ведь столько времени они провели рядом, столько операций выполнили вместе. И теперь этого человека, которого он, возможно, в своей молчаливой манере, считал хоть каким-то постоянством в этом хаосе, обвиняют в самом страшном. Всё внутри Кумоно сжалось в тугой ком: может, в этот миг он всё же смог достучаться до тех самых, заповедных остатков чего-то человеческого внутри Тобиваты? Может, внутри того механизма послушания осталось нечто, что выходило за рамки простого инструмента? Может, не зря тогда, в порыве странного, необъяснимого доверия, Кумоно оставил для него то письмо в своей комнате? — Ах, Кумоно-сан, так и знала, что все женоненавистники такие жалкие, — вдруг с лёгкой, ядовитой издевкой произнесла Саимин, её голос, как всегда, сладок и опасен. — Ты ведь наверняка был разочарован тем, что не вся власть принадлежала тебе? — Слухи в мафии расползались, как лесной пожар, и тот разговор между Фуюми и Кумоно также стал достоянием общественности, обрастая домыслами. Все теперь думали, что увидели истинную, уродливую натуру Кумоно — жадную до власти, завистливую, мелкую. И в одной мере это было не так уж далеко от правды о его амбициях, но предателем он никогда не был. Однако теперь все улики, вся ненависть и страх были против него. — Кто считает Кумоно тем, кто предаёт нас и противодействует нашей миссии? — вдруг громко, разрезая гул голосов, прозвучал вопрос Акудзи. Голос его был холоден и неумолим, как приговор. В зале, после секундной паузы, взметнулся лес рук. Резких, решительных, отчаянных, злых. Поднялась рука Вацурай с циничной усмешкой, рука Мори с разочарованием, рука Низоу с обидой, рука Саимин со сладострастным ожиданием, руки десятков других, чьи лица слились в единое пятно осуждения. Неподвижной, как изваяние, осталась лишь одна рука — рука Тобиваты. Она лежала на столе, пальцы слегка сжаты, но не поднялась. Этот маленький, немой жест в море единодушного осуждения был красноречивее любых слов. Для Кумоно в этот миг он, возможно, значил больше, чем все остальные поднятые руки вместе взятые. Теперь Кумоно ждало изгнание. Не просто уход — изгнание. Отсечение от дела всей его жизни, от семьи, которую он себе выбрал, от единственного смысла, что у него оставался. Он стоял посреди зала, бледный, с пустым взглядом, глядя на это море поднятых рук и на единственную, опущенную. Мир рушился окончательно и бесповоротно, и звук этого обвала оглушал всё внутри. --- Перейдём же мы теперь на время после холодного, ритуального акта изгнания — после процедуры отрубания руки и безжалостного стирания памяти. Теперь Кумоно Шоури лежал не в зале суда, а в грязном, безликом переулке, где пахло сигаретами, гнилью и отчаянием. Его тело было скрючено, культя левой руки, аккуратно обработанная и перевязанная, тупо ныла под бинтами — единственный признак «благодарности» за его прошлый вклад, жест, предотвращающий заражение и немедленную смерть на улице. Он мог жить. В этом было всё милосердие, на которое была способна мафия. Жить с обрывками воспоминаний, обрывающихся где-то до начала правления Акудзи, в туманном мире, где он был ещё кем-то другим. Но его изломанная жизнь, выброшенная, как мусор, уже привлекла внимание иного хищника. Того, кто эту жизнь и изменил одним-единственным, пустым письмом, тем, кто стоял за кулисами этой жестокой пьесы. В тёмной, стерильной комнате, далёкой от этого переулка, на экране одного из множества мониторов всплыло короткое, безэмоциональное сообщение: «Тело Кумоно Шоури забрано и введено в искусственную кому. Координаты: подтверждены.» Лёгкая, почти механическая улыбка, лишённая тепла, искривила скрытые под медицинской маской и аппаратом дыхания черты лица символа абсолютного зла. В глубине его искалеченной груди, там, где когда-то билось сердце, возникло знакомое, холодное щекотание триумфа. Ему практически хотелось смеяться, но смех вышел бы хриплым, булькающим, похожим на звук неисправного механизма. — Боже, боже, Акихико… — прошипел он, голос, пропущенный через фильтры, звучал как скрежет металла. — Какой же ты хороший воспитатель… какой же потраченный, изумительный потенциал… — Он медленно покачал головой, и его взгляд, полный ледяного, аналитического восторга, скользнул по другим экранам, где мелькали данные. Всего один ход. Всего одна правильно подложенная пустота, и падение такого полезного, такого яростного инструмента. Он проверял её, осматривал территорию её разума и воли. Если бы Фуюми оставила письмо себе, проявив жадность к ложному признанию или наивную веру в свою неуязвимость, это показало бы в его глазах неликвидный, глупый ресурс, эмоциональную слабину. Но вот она… она правильно оценила его. Угадала уровень угрозы. Спасла себе жизнь холодным расчётом и избавилась от того, кто больше всех мешал не только ей, но, как он подозревал, и ему самому своей неуправляемой фанатичностью. Идеальный ход. Блестящий. И теперь Кумоно, этот выброшенный клинок, будет использован вновь. Но уже не как меч ярости, а как… нечто иное. Более податливое. Более управляемое. Мысль Князя Тьмы обратилась к другому проекту, скрытому в самых глубинных лабораториях. — Образец А-90 готов, — прошептал он сам себе, и в его голосе прозвучала нотка почти творческого удовлетворения. Теперь оставалось лишь вселить в чистый, сломанный сосуд новые образы, имплантировать нужную причуду, вшить искусственные воспоминания, как изящные, лживые узоры. Чтобы эта новая кукла, этот перерождённый фанатик, смог сыграть свою, совершенно иную роль в грандиозном спектакле, режиссёром которого был он один. Но нашему Князю Тьмы, как ни странно, стоило поторопиться. Чувство удовлетворения от удачного хода быстро сменилось холодной, практической необходимостью. Его взгляд снова стал острым, сканирующим. Игра вступила в новую, ещё более опасную фазу. Ведь теперь, устранив одного помеху, он должен был не позволить Фуюми Цукумо, этой неожиданно способной ученице её отца, исполнить её собственный, глубоко скрытый план. Она перестала быть просто пешкой или раздражающим фактором. Она стала игроком, чьи намерения могли пересечься с его собственной великой целью самым непредсказуемым и опасным образом. И с этим нужно было что-то делать. И быстро. Тень его замысла должна была накрыть и её, прежде чем она успеет сделать следующий, возможно, решающий шаг.