Эпилог. 3 глава. Пятнадцать лживых ликов
15 февраля 2026 г., 14:11
Наша глава начнётся с особого момента — с тихой, интимной сцены перед зеркалом, которая знаменует не просто смену причёски, а метаморфозу. Наша Юми обрела новый облик, и этот облик был продиктован не модой, а необходимостью. Она не могла оставить свои волосы в прежнем, искалеченном состоянии, где одна коса была безжалостно отсечена в бою, а вторая, хоть и уцелевшая, выглядела чужеродным напоминанием. Пришлось обрезать и её. Теперь её волосы были короткими, едва достигая линии плеч, а на затылке и вовсе касались лишь конца шеи, открывая взору тонкую, беззащитную линию.
Она особенно внимательно, с какой-то отстранённой, почти клинической сосредоточенностью вглядывалась в своё отражение, словно стремясь привыкнуть к этой новой, незнакомой девушке в зеркале. Привыкнуть к коротким волосам, под которыми чётче проступали скулы. Привыкнуть к новой, чужой себе. Ведь теперь она вернулась из того ада не только с обрезанными локонами, но и с татуировкой на руке — чёрным, въевшимся узором, который станет её вечным клеймом. Несводимым. Нестираемым. Юми знала это. Знала и принимала. Это была цена. Цена всего, что она сделала, выживая. Цена всех тех жизней, что были отняты в этой бойне. И, возможно, в глубине души она понимала, что никогда не захочет свести эту тату. Не потому, что она ей нравится, а потому что не сможет — не захочет — оставить ту историю позади, отбросить её как ненужный хлам. Она будет пожизненно нести этот крест, в прямом смысле вживлённый в её кожу.
Так отвратительно, до тошноты, было смотреть на всё, что с ней произошло. Больно опускать голову вниз и всё ещё видеть на одежде, на полу, в памяти — остатки следов той самой рвоты, физического протеста её тела против всего, что с ним делали. Так больно смотреть ещё ниже, на свои стопы, где почерневшая, отмершая кожа напоминала, что часть её уже никогда не будет прежней. Но ещё больнее, ещё невыносимее будет скрывать всё это. Ведь её пригласили на официальные поминки героев, что погибли от рук Алхимика. Её пригласили как жертву, как живое доказательство его чудовищности. Но никто не скажет правду о том, через что она прошла на самом деле. Она прекрасно знала этот сценарий. Она помнила, как клеветали на Алхимика в СМИ до его разоблачения, как лепили образ больного урода, психопата, маньяка. Но никто не должен был узнать, что за этим образом скрывалась извращённая, больная, но вполне реальная эмпатия. Никто не должен был узнать, что в действиях Алхимика была доля правды. Что его острый, как скальпель, ум безошибочно ставил диагнозы обществу, его гниющим язвам, хотя руки его, увы, были кровавы, а лечение сводилось к безжалостному вырезанию всего, что казалось ему заражённым. Да, его методы были чудовищны. Но нельзя было отрицать, что что-то с системой нужно было делать, иначе организм погиб бы сам. Теперь же Комиссия будет делать вид, что никаких умирающих тканей не было, что это было лишь «небольшое недомогание», быстро прошедшее после удаления источника. Что вся проблема была лишь в одном безумце, а не в болезни, породившей этого безумца.
Её руки, ещё слабые, опустились вниз, к самой груди, прямо к тому самому кулон снежинке, что висел на тонкой цепочке. Простой, неброский, он был её тайным якорем. Так ей хотелось, чтобы он — или то, что он символизировал — дал ей сил выдержать это новое испытание. Испытание ложью и лицемерием. Возможно, на неё снова накатит тошнота, отвращение, боль и отчаяние. Но ей нельзя будет этого показывать. Нельзя будет вспоминать вслух о том, как «чудовище» хотело её лечить, пусть и ужасными методами. Нельзя будет говорить правду, потому что правда эта слишком сложна, слишком неудобна, слишком похожа на оправдание.
Возможно, вы спросите: почему же она не скажет прямо? Почему будет молчать, позволив истории искажаться? Но главный вопрос не в том, почему она не будет говорить, а в том, почему её будут затыкать, даже несмотря на её ослабевшее, хрупкое состояние. Она не сможет долго бороться. Её пальцы, сломанные, израненные, изнемождены борьбой и уже не могут продолжать сжиматься в кулаки. Она не может. Люди, даже самые сильные, имеют свои лимиты. А Фуюми — всего лишь человек. И никогда она не была святой. Святых здесь нет. Был один, и того распяли.
---
Фуюми сидит совершенно одна в душном, переполненном зале, и это одиночество в толпе — самое невыносимое. Вокруг неё роятся люди, но большинство из них — отнюдь не родственники погибших героев, заливающие слезами траурные платки. Здесь собрались важные должностные лица, чиновники в безупречных костюмах, политики с отработанными скорбными минами, представители Комиссии, чьи глаза сканируют зал не в поиске сочувствия, а в поиске репортёров, готовых запечатлеть их «правильную» печаль. Ведь часто истинными жертвами героев становились не герои, а их близкие — те, кто не могли защитить себя, кто были слишком слабы, слишком зависимы, слишком напуганы, чтобы говорить. Они могли бы раскрыть всё, открыть эту гниющую изнанку, содрать ширму, за которой так удобно прятаться геройскому сообществу. Именно поэтому их здесь нет. Их голоса заглушены цветами и казёнными речами.
Сам зал был до отвращения роскошен и до физической духоты набит людьми. Огромные хрустальные люстры проливали на толпу густой, медовый свет, призванный создавать иллюзию тепла и уюта там, где их быть не могло. Этот свет хищно отражался от объективов камер, что торчали из каждого угла, как жадные щупальца, готовые впитать любой образ, но не суть. Воздух, спёртый от множества разгорячённых тел, смеси дорогого парфюма, дешёвого пота от волнения и жара софитов, казалось, можно было резать ножом. Он оседал на коже липкой, невидимой плёнкой, забивался в горло, вызывая тошноту, не имеющую физической причины.
Семнадцать портретов в чёрных рамках смотрели со стен, обрамлённые траурными лентами и свежими цветами. Белые хризантемы, лилии, гвоздики — море цветов, чей приторный, тяжёлый запах был призван заглушить совсем иной аромат, тот, что должен был бы сопровождать эти смерти: запах страха, разложения душ и пролитой невинной крови. Улыбающиеся лица с фотографий были безупречны. Очищены фотошопом и риторикой. Лишены всего того, что сделало их целями Акудзи. Кроме двух. Два портрета выделялись из этого парада фальши — двое, чьи глаза, казалось, смотрели с укором даже сквозь траурную рамку.
Никто здесь не вспоминал о девочке в петле, о забитой жене, о проданной дочери, о закрытых делах и купленных свидетелях. Эти слова были под строжайшим запретом. Вместо них лились другие, сладкие и ядовитые: «безвременная утрата», «герои, павшие от рук безжалостных злодеев», «светочи справедливости, которых так безвременно не стало». Грехи были стёрты с лиц, как неудачные кадры, уступив место глянцевому, траурному, но такому удобному образу.
Вперёд, под свет софитов, вышел представитель HPSC — Комиссии по геройской безопасности. Высокий, гладко выбритый мужчина в безупречно сидящем чёрном костюме, с лицом, которое, казалось, родилось с навыком лгать под прицелом камер. Он встал за трибуну, поправил микрофон, и его голос, густой, проникновенный, отработанный до интонаций, разнёсся по залу, встречая одобрительный шелест фотоаппаратов.
— Дорогие друзья, коллеги, сограждане… — начал он, скорбно склонив голову под правильным углом. — Мы собрались здесь сегодня, чтобы проводить в последний путь семнадцать героев. Семнадцать жизней, оборванных не просто пулей или лезвием, а самой чёрной, самой бессмысленной ненавистью, на которую только способно сердце преступника.
Он поднял взгляд к камерам, и в нём блеснула тщательно выверенная, профессиональная влажная печаль — ни капли больше, ни капли меньше.
— Те, кого мы потеряли, были не просто обладателями лицензий. Они были опорой. Теми, кто каждый день выходил на улицы, чтобы защищать нас с вами, не требуя ничего взамен, кроме нашей безопасности. Они отдали свои жизни, сражаясь с тенью, имя которой — Цукумо. С организацией, чья идеология построена на отрицании всего святого, на попрании закона и человечности.
Толпа репортёров замерла, ловя каждое слово, каждый щелчок затвора фиксировал эту ложь для вечности. Фуюми сидела неподвижно, но внутри неё с каждой секундой что-то скрипело, как несмазанный механизм, — её сердце, её душа, её вера в справедливость. Ей становилось всё более тошно находиться здесь, слышать всё это, впитывать эту атмосферу всеобщего, добровольного самообмана. Ведь она знала правду. Она знала, что лишь двое из семнадцати воистину должны быть помянуты с честью. Лишь двое умерли не из-за своих грехов, а по трагической случайности или защищая других, не ведая, кого именно они защищают.
— Мы не позволим их жертве стать напрасной. Их имена будут высечены в Зале Славы. Их семьи получат всю необходимую поддержку. А те, кто посмел поднять руку на наших защитников… — его голос дрогнул, изображая едва сдерживаемый, благородный гнев, — будут найдены. И понесут наказание. Клянусь вам. Клянусь памятью этих семнадцати святых, что смотрят на нас сегодня со стен.
Ни единого слова о том, что «святость» эта была куплена кровью безгласных. Только свет, цветы, траур и ложь — густая, сладкая и душная, как тот самый воздух, от которого у Фуюми кружилась голова. И вскоре ей предстояло подробно, по минутам, оповестить полицию об этой истории. О той части, которую не покажут в СМИ. Которая не будет заснята. Которая останется в пыльных папках, помеченных грифом «секретно».
Ведь теперь, глядя на каждый из этих семнадцати портретов, в её голове, как бешеные огни на панели аварийной сигнализации, мелькали все грехи этих людей, что при жизни называли себя героями. Они вспыхивали и гасли, оставляя после себя горький, металлический привкус во рту.
1. Икона Кислоты . Домашний тиран. Жертва — супруга, чьи ожоги списывали на несчастные случаи на тренировках.
2. Эхо Агонии. Садист-следователь, считавший пытки нормой даже без стопроцентной уверенности в вине. Пытки, которые никогда не должны применяться в цивилизованном мире.
3. Железная Кровь. Торговец безопасностью граждан. Продавал информацию мафии Цукумо, покрывал преступления за процент.
4. Психея. Героиня с причудой телекинеза, чья собственная четырнадцатилетняя дочь становилась «подарком» для нужных людей в обмен на привилегии.
5. Целительный импульс. Регенератор, бравший баснословные суммы за лечение, оставляя умирать тех, кто не мог заплатить.
6. Тяжесть вины. Женщина, привязавшая к себе мужа угрозами, пользуясь его ложным чувством вины. Разве это не та же самая тюрьма, только с мягкими стенами?
7. Статик. Мать-«воспитательница», использующая слабые разряды тока, чтобы «мотивировать» детей-отличников. Были ли это единственные методы? Вряд ли.
8. Аватар Стихий. Игрок чувствами, доведший влюблённого в него фаната до самоубийства, а затем прикрывший это «трагическим несчастным случаем» перед его семьёй, так и не смогший признать свою вину, пока не погиб.
9. Пыльца забвения. Мошенница, заставлявшая людей забывать о подписанных под давлением документах, лишавших их последнего.
10. Правдивый голос. Его дар должен был служить правде, но служил лишь его карьере, подставляя невинных и продвигая его самого по трупам.
11. Плазменный кокон. Уничтожитель улик и тел, чей дар стирал следы настоящих преступлений, превращая их в «несчастные случаи при задержании».
12. Кейджуо. Невинная душа. Один из двух, кто погиб без греха, случайно оказавшись на линии огня.
13. Повелитель веса. Тот, кто, обладая божественной силой, использовал её для психологического террора над близким человеком, угрожая сбросить с высоты.
14. Магнитный брак. Отчим-насильник, доведший свою падчерицу до грани самоубийства. Стыд, который должен был лечь на него, навсегда въелся в её душу.
15. Липкое спасение. Второй невинный. Погиб, пытаясь защитить своего напарника (№14), даже не подозревая, каким монстром тот был на самом деле.
16. Зов Бездны. Тот, кто явно не стеснялся скрывать грехи своих собственных друзей, используя огромные суммы. Интересно, есть ли у него друзья в аду, и главное — помогут ли ему там его деньги и слава?
Был ещё один. Семнадцатый, что по факту умер девятым. Тот, кого вы все так давно знаете по сводкам. Тот, чьё имя не раз мелькало в скандальной хронике. Тот, кто был расчленён за неосторожную смерть Рейко, за которую так и не принёс при жизни ни капли раскаяния.
Все эти смерти, несомненно, были ужасны. Каждая из них — трагедия. Но нельзя было отрицать, с ужасом думала Фуюми, что то, что они сотворили при жизни с другими, было ровно таким же ужасным. А может… даже более ужасным было то, что им позволяли жить и оставаться героями, не судя их за грехи, за которые судили обычных злодеев. Ведь для всех должна быть одна модель весов, единый стандарт правосудия. А не та избирательная система, что заставляет думать, будто человек может быть меньше виноват в содеянном лишь потому, что он «защищает» общество от других преступников, что носят свои грехи открыто, не пряча их за геройскими лицензиями и казёнными речами на поминках.
---
Ужасное, выматывающее состояние нашей Юми после этих поминок, казалось, достигло своего предела. Но организм, как ни странно, нашёл в себе новые, скрытые резервы — потому что впереди было ещё одно испытание. Ей предстояло пройти в полицейский участок и наконец лицезреть того, кто, по замыслу, должен был там появиться. Ведь Все За Одного не был тем, кто не имеет запасных планов. Даже если ему не удалось лишить Юми памяти полностью, он сделает всё, чтобы направить следствие по ложному пути, и этот путь начинался здесь и сейчас.
Пройдя в участок, первым, кого она увидела, стал тот, кого она надеялась больше никогда в жизни не встречать. Тот, кто называл её предательницей с пеной у рта. Тот, с кем у неё была странная, болезненная, отталкивающая схожесть. Тот, с кем у неё был второй раунд, едва не стоивший ей жизни. Кумоно Шоури.
Кумоно? Как? КАК?!
Мысли, словно бешеные, испуганные птицы, заметались в её сознании, разбиваясь о леденящую реальность. Её взгляд, не веря себе, упал на его руку. Ту самую руку, которую она собственными глазами видела отрубленной в том зале изгнания. Руку, которую она видела отдельной от тела. И теперь эта рука была цела, без единого изъяна, будто и не было того жуткого, хрустящего момента.
Как он здесь очутился?
Но в следующее мгновение, сквозь хаос мыслей, пробилась ледяная, чёткая догадка. Он ненастоящий. Наверняка. Это не Кумоно, а лишь его подражатель, кукла, марионетка, созданная, чтобы запутать следы. Руки Фуюми, несмотря на слабость, сжались в кулаки. Она должна была действовать. Немедленно. Пока не стало поздно. Она рванулась вперёд, насколько позволяло измотанное тело, чтобы докричаться до полиции, чтобы заставить их понять — их водят за нос.
— Офицеры! — её голос, вопреки ожиданиям, прозвучал твёрдо, как никогда раньше. В нём не было истерики, была лишь стальная, выстраданная убеждённость. Она знала: именно ради подобного момента она молчала прежде, копила силы, терпела боль и унижения. — Это не Кумоно! У настоящего Кумоно нет руки! У него нет этих воспоминаний! Он был изгнан! Я видела, как ему отрубили руку!
Она говорила быстро, горячо, вкладывая в слова всю свою правду. Но офицер по фамилии Кисе, к которому она обратилась, мягко, но непреклонно остановил её жестом. Во всех его движениях, в его взгляде читался не злой умысел, а глухой, профессиональный скептицизм.
— Тодороки-сан, — его голос был спокоен, даже участлив, но от этого спокойствия веяло могильным холодом, — вам не следует делать такие громкие заявления, не проверив факты. У вас, как нам сообщили, диагностирована амнезия, пусть и частичная. Нам нужно разобраться в этом деле объективно, для этого мы обязаны выслушать и сопоставить показания всех сторон. Пройдёмте в зал для допроса, там всё и обсудим.
Он даже не дослушал её до конца, развернулся и повёл её в указанном направлении. Фуюми ощущала, как внутри неё закипает, бурлит горячая, обжигающая волна гнева. Какая ещё к чёрту амнезия?! Они с дуба рухнули?! Она помнит всё. Каждую секунду, каждый взгляд, каждое слово. И особенно ярко, кинематографично чётко, она помнила момент изгнания Кумоно. Тот кошмар въелся в неё намертво. Она никогда, ни за что в жизни не забудет той тяжести вины, того ужаса, того количества успокоительных, которые ей пришлось принять, чтобы просто заснуть и не слышать внутренних криков.
И теперь этот человек — эта копия — смотрит на неё. В его глазах, как и у того, настоящего, плещется гнев и раздражение. Взгляд настолько похожий, что у неё сводит зубы. Но она чувствует: этот гнев — пустой. Фальшивый. Навязанный, как программа. Она не знала, что его мысли были тщательно промыты, что ложные воспоминания были вживлены в каждую клетку его искусственного естества. Он — новая, но пустая версия. Кукла без продолжения. Настоящий Кумоно давно мёртв. И теперь его заменили этим манекеном, чтобы навсегда замести следы и направить гнев полиций по ложному следу.
Краем уха, сквозь гул крови в ушах, она уловила обрывки разговора полицейских. Этот юноша, этот фальшивый Кумоно, пришёл в участок сам. Заявил, что успел сбежать со встречи до начала массового убийства и до прихода героев. Заявил, что убийца был не один. Успел он сказать многое. Многое, что идеально ложилось в удобную для всех, кроме правды, версию. Но подтвердятся ли его слова главным козырем — причудой детектора лжи офицера Цикаучи? Того самого, кто, по слухам, был близок с Всемогущим. Того, кто, казалось, единственный во всём участке смотрел на Фуюми не со скептицизмом, а с тяжёлым, понимающим ожиданием. Того, кто действительно шёл ради справедливости.
Но Фуюми с ужасом понимала: даже его, даже самую надёжную причуду, может подвести тот факт, что Кумоно — эта кукла — искренне верит в свою ложь. Он не лжёт в привычном смысле. Он просто транслирует вживлённую в него программу. И детектор, настроенный на умышленный обман, может не сработать, признав его слова правдой. И тогда её правда, выстраданная, окровавленная, истинная, останется лишь голосом в пустоте, заглушённым идеальной, бездушной ложью.
В следующие мгновения Фуюми оказалась посажена на жёсткий, неудобный стул в центре комнаты, залитой беспощадным, белым светом. Рядом с ней, почти вплотную, сидел офицер Цикаучи. Одна его рука мягко, но уверенно держала её ладонь — это было необходимо для работы детектора лжи, для считывания пульса и микроколебаний. Но была и другая, неофициальная причина: он видел, как она дрожит. Крупная, неконтролируемая дрожь пробегала по её телу, выдавая запредельное напряжение. Возможно, от чужих, но мягких и не холодных рук ей станет хоть немного легче. Ведь руки Акудзи были почти всегда холодны — температура его тела, казалось, всегда была на градус ниже нормы, и эти ледяные прикосновения въелись в её память. Она больше никогда не хотела ощущать подобного. Цикаучи, сам того не зная, давал ей сейчас нечто иное — простое, человеческое тепло, лишённое тайных мотивов.
Напротив, за массивным столом, восседали ещё трое офицеров. Один, с бесстрастным лицом, методично записывал каждое слово на компьютере, его пальцы порхали по клавиатуре с отстранённой механичностью. Второй, судя по позе и манере держаться, был главным по выстраиванию диалога — он задавал вопросы, его голос звучал ровно и профессионально, но Фуюми кожей чувствовала, что для него она — лишь очередной источник информации, винтик в бюрократической машине. Третий сидел молча, сложив руки на груди, и просто наблюдал за всей обстановкой, за каждым её вздохом, за каждым движением глаз. За стеклом, в соседней комнате, угадывались силуэты ещё нескольких офицеров, их внимание тоже было приковано к ней.
Вся эта атмосфера давила неимоверно. Казалось, сам воздух в комнате уплотнился и стек вниз, к ногам, заставляя ощущать в конечностях мёртвый, ватный холод, а в области груди и горла — острую нехватку кислорода, будто кто-то перекрыл доступ к самому дыханию. Каждый вдох давался с усилием, каждый выдох вырывался с тихим, едва слышным свистом.
Она едва ли могла произнести хоть слово без того, чтобы голос её не дрогнул, не сорвался на предательский шёпот. Но теперь ей придётся. Придётся раскрыть перед этими чужими, оценивающими людьми всё. Истинную причину появления Шифую. Истинную, извращённую связь с Акудзи. Истинный характер его безумия — не плоский, не карикатурный, а сложный, многослойный, пугающий своей человечностью.
Поскольку наша история долгая и запутанная, нам остаётся лишь наблюдать за этим разговором со стороны, не вдаваясь в каждое слово. Ведь допрос этот продлится более четырёх часов. Четырёх часов, в течение которых Юми должна была досконально, с мучительными подробностями, восстановить хронологию кошмара. Должна была раскрыть свою душу нараспашку, пока все эти взгляды — оценивающие, недоверчивые, скептические — буравят её, ищут нестыковки, лазейки, повод усомниться.
И она видела эти взгляды. В них читалось недоумение, граничащее с неверием. Они словно думали: «Она лжёт. Такого не может быть». Они привыкли к другим историям — чётким, линейным, где есть явный злодей и явная жертва. Её история была слишком сложной, слишком противоречивой. Лишь кивки Цикаучи, едва заметные, но регулярные, и показания его причуды, фиксирующие абсолютную правду, не давали им реальных поводов обвинить её во лжи. Но верили ли они ей сердцем? Верили ли они, что человек может быть одновременно и спасителем, и мучителем? Что забота может быть тюрьмой?
Кто мог поверить в то, что Акудзи не с самого начала был воплощением абсолютного зла? Что именно от переизбытка чувств, от неспособности их экологично выразить, он и скатился в ту бездну, из которой уже не было выхода? Что именно непринятая вовремя ответственность за свои травмы и боль не дала ему выбраться из ямы, в которую он упал ребёнком. Что именно смерть Тойи стала для него не предупреждением, а извращённым вдохновением. Что именно из-за ошибок героев, из-за их трусливого безразличия к трагедии семьи Тодороки, к молчаливому страданию Рей и детей, в итоге появилось то самое оружие, что унесло жизни семнадцати человек.
Но ужаснее всего было не это. Ужаснее всего наступило тогда, когда она, собрав волю в кулак, перешла к самой страшной, самой интимной части — к похищению. Именно тогда ей пришлось рассказать то, о чём она мечтала забыть навсегда.
О том, как она слышала о препарате, копирующем свойства её ледяной причуды, созданном им лишь для того, чтобы ощутить её прикосновения, когда он не мог с нею встретится. О том, как он одержимо следил за её весом, искренне расстраиваясь, когда она худела и «теряла себя», не понимая, что её «я» уничтожает именно он. О его осмотрах — холодных, дотошных, не оставляющих камня на камне от её личных границ. О том, как он считал её больной, страдающей от мук разума, хотя вся её мука была заключена в нём самом. О том, как тот металлический чокер на её шее появился лишь из-за её неосторожной, отчаянной фразы, что она предпочтёт умереть, чем остаться с ним. О том, как он делал очертания для вскрытия на её теле, в одержимом порыве желания узнать, какая же болезнь её губит. О его угрозах убить её родных, сказанных в порыве гнева. О её отчаянном, безумном побеге через зимний лес. О том, как она чуть не умерла там, замёрзшая, обессилевшая. О препарате, введённом в ноги, чтобы она больше никогда не смогла повторить эту попытку. О том, как он мыл её, беспомощную, парализованную, превращая интимность в ритуал контроля. И о самом страшном — о том, как он подлил ей в еду собственную кровь, связывая их не только душами, но и, в его больном воображении, телами.
Все эти воспоминания накатывали волнами, вызывая физические приступы тошноты и отчаяния. Но особенно ужасным, почти невыносимым, было наблюдать за лицами офицеров. Лицами людей, привыкших разбираться лишь с тем насилием, которое оставляет синяки, переломы, раны. Которое включает в себя удары, избиения и, в крайнем случае, убийства. Они привыкли считать только это насилием. И сейчас они смотрели на неё с пустыми, профессиональными взглядами, записывая её показания в протокол и задавая следующие вопросы. И дальше. И дальше. Но никакого реального, человеческого сочувствия она в них не видела. Словно то, что с ней происходило — эти недели психологической пытки, это систематическое уничтожение её воли, это вторжение в самые святые пределы её существа — было лишь неудобной мелочью, бюрократической формальностью, а не трагедией вселенского масштаба.
Действительно ли то, что не включает в себя удары, не является насилием? — эта мысль жгла её изнутри. Разве лишь потому, что Акудзи не желал ей зла напрямую, а, в его искажённом понимании, «заботился», он не совершал ничего ужасного? Разве справедливо так считать?
Её взгляд, мутный от слёз и усталости, лишь единожды обратился к лицу Цикаучи. Он сидел, вцепившись в неё рукой, и его лицо было бледным. Не профессионально-бесстрастным, а именно бледным, вытянувшимся от осознания того, что он слышит. Возможно, его причуда, раз за разом подтверждая её правдивость, заставляла его воспринимать всё это не как отстранённый протокол, а как живую, реальную боль. Возможно, дело было вовсе не в причуде, а в человеке. В его способности чувствовать чужое горе. Ведь и сам Всемогущий, с которым Цикаучи был близок, был воистину справедливым человеком, и возле него всегда собирались такие же. Может, именно поэтому Эндевор, с его холодной эффективностью и неспособностью к проявлению эмпатии, так и не стал ему по-настоящему близок.
Фуюми больше не могла выдерживать. Всё это — воспоминания, взгляды, давление, сама необходимость заново переживать каждый миг кошмара — давило на неё со всех сторон, как толща воды. Зрение начало мутнеть, края предметов расплывались, тонули в серой пелене. Тело обмякало, теряя последние остатки напряжения. Возможно, это был предел. Её личный, человеческий предел. Она не может. Она больше не может всё это выдерживать. Да и кто вообще может?
Вновь — темнота. Тёплая, спасительная, принимающая. Без снов, без голосов, без боли. Просто — пустота, в которой можно наконец исчезнуть, хотя бы на время.