***
Иногда, в особенно спокойные утра, Арлекино казалось, что она снова в том доме — где стены были тонкие, а запах свежего хлеба начинал утро раньше солнца. — Проснись, — голос мягкий, обволакивающий, как пар. — Уже? — она тогда была совсем маленькой, и волосы путались в глазах. — Да. Я сделал тосты. Но если мама увидит, что ты в пижаме за столом… Он был омегой. Слишком добрым. Слишком тихим — для того, чтобы выжить рядом с альфой, у которой язык был, как кнут. Он не спорил. Не возражал. Только прикрывал дверь, когда крик становился слишком громким. Звали его Северан. И Арлекино не помнила его ни с кулаками, ни в злости. Только с мягкой тряпкой в руке, с привкусом ромашки на губах, с тем, как он вытирал ей нос, когда она плакала после тренировок. — Альфы не плачут, — говорила мать. — Все плачут, если больно, — шептал он, наклоняясь. — Ты — человек. А не тварь без чувств. Не забывай это. Он умер, когда Арлекино было шестнадцать. Инфаркт, говорили. Стресс. А она до сих пор уверена — сломалось сердце. Так, тихо, по-омежьи: не громко, не трагично — просто перестало биться под грузом постоянного "молчи", "не мешай", "уйди с глаз". После его смерти в доме стало холодно, даже летом. Мать больше не срывалась — потому что некому было. А Арлекино вдруг поняла, что если не станет сильной, как нож, то просто повторит отца. В настоящем, спустя годы, она до сих пор хранила ту тряпичную пижаму, в которой он впервые нес её на руках, когда у неё была температура. И тот стакан из прозрачного стекла, с выщербленным краем, из которого он пил чай. Иногда она наливает в него воду. Ставит напротив себя. И говорит: — Папа, я больше не боюсь быть похожей на тебя. Потом поворачивается — и видит Фурину. Смущённую, растрёпанную, с одеялом до носа, с тихим "Ты с кем говорила?" — С тобой, — отвечает она. — Глупая. Я же здесь. — Фурина улыбается. Но в сердце Арлекино звучит другое: И с ним тоже. Потому что, если бы не он — я бы не умела тебя любить.***
Она почти не помнила, какими были её родители до её рождения. Но в доме остались вещи, что говорили за них. Фотография. Молодая женщина с холодными, но ещё смеющимися глазами. И рядом с ней — мужчина с мягкими руками, держащими её за пальцы, а не за талию. Она альфа. Он — омега. И никто не верил в их пару. Но они всё равно вместе построили дом. И Арлекино родилась именно из этой любви — без страха, без расчёта, без условий. — Она всегда смотрела на него, будто он был светом, — рассказывала как-то тётка. — А он смеялся и шептал, что жить с альфой — как с ураганом. Но он не боится. Первое время всё было — легко. Северан, её отец, готовил завтраки, писал короткие стихи и знал, как именно мама любит чай. А она — гордая, стремительная — возвращалась домой и позволяла ему снять с себя пальто. Только ему. А потом родилась Арлекино. Маленькая, молчаливая, крепкая. На четвёртом месяце — уже проявились признаки: запах, температура кожи, реакция на феромоны. — Альфа, — сказал врач. — Мощная. Не сомневайтесь. И что-то сломалось. Мать смотрела на дочь не как на ребёнка, а как на символ. Как на напоминание, что теперь в доме две альфы, и одна из них — будущая. А значит, слабости больше нет. Чувств — тоже. Северан пытался сглаживать: — Она же ребёнок, дорогая. — Она альфа. Пусть привыкает. Впервые мать подняла голос на него, когда Арлекино было три года. — Если ты не можешь быть примером силы, хоть не мешай ей стать сильной. Он не спорил. Просто стал чаще уходить в сад. Задерживаться на кухне. Писать. Молчать. А однажды — просто перестал говорить о любви. Потому что больше никто не слушал. Арлекино в детстве не понимала, почему в его глазах всегда была усталость. Почему, обнимая её, он всегда смотрел поверх головы — туда, где мать стояла, сжимающая губы. Почему с каждым годом их дом становился тише, даже если в нём никто не умирал. А потом он всё же умер. И она поняла. Любовь бывает недостаточно сильной, если каждый день ты просыпаешься в роли, от которой не можешь отказаться. Теперь, каждый раз, когда она смотрит на Фурину — дёрганую, упрямую, живую — Арлекино вспоминает голос отца: "Ты не обязана быть сильной, чтобы быть нужной." "Ты не должна быть стальной, чтобы тебя любили." И в этой памяти — её клятва. Никогда не стать своей матерью. Никогда не подавлять. Никогда не смотреть на любовь, как на слабость.***
Коридор был пуст. Запоздалый час — между последним звонком и дежурным уборщиком. Окна пропускали голубоватый свет, пахло холодным кафелем и едва уловимо — ею. Фурина шла быстро, держа сумку перед собой, как щит. — Эй, — голос Арлекино сзади был тихим, но настойчивым. Омега замерла. Не оборачивалась. Плечи чуть вздрагивали — от напряжения или от чего-то другого. Шаг. Второй. Рука на стене. Арлекино зажала её в углу, не силой, нет — позволением. — Почему ты всё время убегаешь? — спросила она, опуская голос. — Я не… — голос Фурины дрогнул. — Просто… — Просто боишься, что я скажу это вслух? Фурина сглотнула. — Я хочу быть с тобой. Не украдкой. Не "в кладовке". Не "на неделе течки". Я хочу, чтобы ты была моей. Официально. Пауза. — Я знаю, что я старше. Что ты… школьница. Но ты давно не ребёнок, Фурина. И ты знаешь, что между нами — больше, чем просто секс. Фурина всё ещё молчала. Запах усиливался. Феромоны будто звенели в воздухе, как натянутые струны. — Если ты скажешь "нет", — шепнула Арлекино, приблизившись, — я отойду. Слово альфы. Но если ты тоже хочешь этого… — её ладонь легла на талию, — просто скажи "да". Фурина медленно обернулась. В глазах — страх. Желание. Любовь. Всё сразу. — Я не хочу быть "временем твоего гона". Я хочу быть… — она не закончила. — Моей омегой? Молчание. Потом — короткий, выдохнутый: — Да. Они не пошли домой. Они остались в той самой пустой аудитории, где когда-то впервые заговорили по-настоящему. Фурина сидела на столе. Арлекино стояла между её ног, целуя руки, запястья, лоб. Ни спешки. Ни рвения. — Я не буду касаться тебя, пока ты не скажешь, — прошептала альфа. Фурина смотрела прямо, спокойно. — А если я скажу сейчас? — Тогда я не остановлюсь. — Не останавливайся. И когда их тела наконец соединились — не в тени, не в игре, не в порыве — это было началом новой главы, где любовь не пряталась, и желания больше не были стыдом.