— Допрос был, мучительно долгий, но в общем со мной по-доброму обошлись, на удивление. Я пошёл за книжками, значит, к другу…
Иосиф, до этого выглядевший безразличным, витавшим в своих мыслях, будто просыпается и спрашивает:
— «Другу»? В КГБ?
— Я тебе в рамках безопасности сказать не могу, Ось.
Бродский недовольно хмыкает:
— Как хочешь.
Женя считывает. Понимает, что тут что-то сломалось, наверное, надо извиниться или объясниться, но дорассказать для него важнее, детали он откладывает.
— Он мне о тебе заикнулся, потому что я тоже что-то упомянул… В общем, я спросил, почему тебя не печатают, а он мне раздражённо начал говорить о том, что тебя выпустили уже, и разрешение дали, а ты сам, собственно, на выезд просился. Я попросил за тебя о том, чтобы они никаких вот… Ты знаешь, травли не устраивали, не оскорбляли тебя. Он ещё больше разозлился, сказал, что это зависит от твоего поведения, мы поспорили, в общем…
Бродский дальше не слушает. Не потому, что не может сфокусироваться. Он не хочет. Евтушенко говорит и говорит, Бродский успевает только иногда кивать. Опять проклятая Котельническая, только уже другая квартира — Евтушенко выдали почти аналогичную, может, поменьше. Бродский успел осмотреться и понял, что большую часть своей библиотеки Евтушенко оставил Гале. Щедро, конечно, но зря, тут совсем уж пусто.
Опять проклятая Котельническая, в которую его опять позвал Рейн, опять со словами, что «Евтушенко хочет тебя увидеть». Бродскому не до этого вообще, он бы и сам не против Евтушенко увидеть, наверное, но не в день, когда он в Москве оказался только по своим визовым хлопотам, а не для того, чтобы увидеть друзей. Не в этот период, когда ему звонят явно КГБшники из ОВИРа, мягко намекающие, точнее, явно дающие знать, что его дни в этой стране, считай, сочтены. Евтушенко, говорящий о своих походах в это же самое КГБ, откровенно выбешивает. Бродскому хочется поскорее уйти, пока этот сумбур в голове не расчистился, пока то, что сказал Евтушенко, не вылезло на передний план, вынуждая осмыслять и думать. Надоело.
— Вот, в общем, и всё. Иосиф, прости, что раньше рассказать не вышло.
— Спасибо, Жень, — он смотрит сквозь Евтушенко, куда-то за его спину, на спрятавшееся за ней на балконе слепящее солнце. Женя выдыхает, подходит ближе, почти берёт лицо Бродского в свои руки для поцелуя, но тот его останавливает:
— Нет, Жень. За рассказ, конечно, спасибо, но, — едкая усмешка, Иосиф берёт ладонь Евтушенко со своего лица, целует костяшку, от чего Женя вздрагивает, — тебе это с рук не сойдёт.
— Ось… да я даже по-дружески бы…
Наивность и неведение Евтушенко заставляют Бродского тяжело вздохнуть:
— Мне неважно, как, я вообще не про это говорю, Женя. Ты сам их слышал — я уже вне их юрисдикции, я вне России, всё. Делай вид, что меня тут нет. Надеюсь, это не твоими усилиями было сделано.
— Не говори такого, Иосиф, — жалостливый Евтушенко вызывает у Бродского ещё больше раздражения, смешивающегося с жалостью собственной, жалостью к себе. Он горько улыбается, всё же целует Евтушенко первый, делает это так, как ему хочется, искренне и с достаточной силой, такой, что Жене приходится сделать шаг назад, чтобы найти баланс. Отпрянув, Бродский говорит:
— Напоследок, а то обидишься ещё. Спасибо.
Бродский не прощается, потому что забыл о слове «прощай», точнее, помнил, но счёл слишком пафосным. А «до свидания» и «до встречи» тут ни к чему. Уходит так быстро, как ещё никогда не уходил. Женя спрашивает, надо ли проводить, но Иосиф отмахивается, говорит, что очень занят и что ему надо бежать, впрочем, даже не врёт.
За дверью и в дороге Бродский материт сам себя за слабость и за доверие такому очевидному дураку. Слова Жени, — все слова, особенно эти про «рамки безопасности», — в голове топорщатся лезвием, от которого можно избавиться, только напоровшись на него шеей. Если бы он был младше и не знал, как ощущается предательство, он бы бросился в истерику, как раньше, в крики и обвинения, тем более, что есть на кого кидаться. Но сейчас это просто узнавание уже бывавшего на душе, очередная встреча.
Женя в замешательстве и стыде вспоминает, что он спрашивал тогда у Бобкова разрешения — можно ли Бродскому об этом рассказать. Думает, что это был просто жест вежливости, и он бы рассказал так или иначе. Бобков тогда ответил «делайте, что хотите, но лучше не надо». Кажется, лишнее прикосновение к Бродскому с рук правда не сойдёт. Женя гадает и мечется между вариантами, что именно Бродский про него подумал, что отреагировал именно так. Спираль нигде не заканчивающихся мыслей ведёт далеко обратно, подкидывает эгоистичное «всё же было хорошо», ещё более эгоистичное «я же столько для тебя сделал», от которого Евтушенко закрывает лицо руками; жалкое «надо еще раз встретиться уже в Америке», ужасное и не сформулированное в слова чувство, где-то между оцепеняющим стыдом и лирическим сожалением, как о ушедшей подруге. Прервать это невозможно, даже если сильно хочется, а писать стихи сейчас, — сейчас и об этом, — не поднимется рука, никогда-никогда-никогда, нет, табу, хотя, с другой стороны, если не это, то только смерть.
?.10.1973
— Кто это?
— Ты уже и голос мой забыл, значит, — тут Бродский понимает и невольно улыбается, благо, собеседнику этого не видно, — это Женя.
— Евтушенко?
— Не Рейн же, в самом деле. Иосиф, я хочу встретиться. Скажи, когда ты сможешь?
— Жень… во-первых, зачем…
— Пожалуйста.
— Так и знал, да, поэтому сразу ко второму вопросу. Во-вторых, я уезжаю в Бостон на три дня. После этого смогу. Если тебе сильно надо.
— Очень надо.
Бродский заминается.
— Хорошо. Позвонишь через три дня, лучше вечером.
Очень, значит, надо. Иосиф чувствует, что надо было бы и выругаться на Евтуха прямо в трубку за такую наглость, но раз этого не случилось, значит, разговор будет не зря. По крайней мере, на это хочется надеяться.
Через три дня Женя правда звонит, назначает встречу возле гостиницы, где-то возле Коламбус Сёркл, Бродский адреса не запоминает и по дурости даже не записывает, но удача его направляет: подъехав на такси к перекрёстку, он замечает идущего перед ним Евтушенко. Вываливаясь из машины с глухим благодарностями на английском, ускоряет шаг, чтобы дотронуться до его плеча. Женя вздрагивает и сразу оборачивается, настороженный.
— Напомни, куда нам идти надо, — Бродский не здоровается, замечает в руках у Жени какие-то умеренно тяжёлые пакеты, один берёт себе, не спрашивая, — я адрес не записал, когда ты мне говорил.
— А… Да просто за мной иди, — пожимает плечами и разворачивается обратно, держа путь в гостиницу. Иосифа немного смешит вид Жени — как обычно, аляповатый пиджак, аляповатая кепка, зачем-то фотоаппарат, висящий на груди, ей-богу, попугай, притворяющийся человеком. Уже в лифте Женя осмеливается, — так думает только он, исключительно ему для этого нужна смелость, — и смотрит на Иосифа в ответ, а потом говорит, уже почти доехав до нужного этажа:
— Я очень рад тебя видеть, Ось.
Бродский молча улыбается ему в глаза. Двери открываются, Женя выходит, чуть ли не выбегает из них первым. В номере Иосиф стоит в дверях, пару минут совсем не зная, куда деться, потом садится в кресло за странно-уродливый кофейный столик, думает, что интерьеры тут совсем не интуитивные, что, впрочем, ожидаемо от гостиницы. Женя ходит по комнате туда-сюда, что-то переставляя и прибираясь или делая вид уборки, Бродский первым спрашивает:
— Зачем позвал?
Женя открывает окно, прежде чем ответить, потом убеждается в том, что Нью-Йорк шумнее Москвы раз в пять, закрывает его обратно, садится на край кровати напротив окна, спиной к Бродскому, отвечает:
— Ось, ты знаешь. Я… Мне рассказали, то есть. То что ты говоришь людям, что я в твоем изгнании как-то участвовал.
— А это не так?
Женя выдыхает и поднимается, подходит ближе, стоит напротив Бродского, пока тот продолжает:
— Ты же сам мне во всех красках рассказал, как был почти что консультантом у КГБ по моему вопросу. Даже… даже двух лет не прошло, а ты забыл?
Жене страшно, он не понимает, как Иосиф мог это подумать — а даже если поймёт, менее страшно не станет. Иосиф же явно раздражён, и то, как спокойно и размеренно он об этом говорит, подтверждает это.
— Ось,
— Ты, Женя, сам мне сказал, что посоветовал им не мучить меня напоследок или что-то в таком роде.
— Не перебивай меня, пожалуйста, — Женя садится напротив, почти что в позу лотоса, на пол, второго кресла тут не предусмотрено. Он отодвигает стол между ними, смотрит на Бродского снизу вверх, немного ссутулившись. Бродский выдыхает, опирается локтями о колени, склоняет голову над Женей, давая знак, что он пусть и не хочет, но готов его выслушать, — Иосиф, пойми. Ты меня неправильно понял. В конце концов, как тебе… Господи, представь, что милиционер женщину на улице избивает, я ему говорю перестать. Я консультант милиции?
Оба на секунду улыбаются от примера, потом снова мрачнея.
— Иосиф, — звучит тихо и спокойно, но вымученно, как просьба или молитва.
— Ну?
— Я тебе не вру. Меня обвиняют с обеих сторон в Москве и тут.
— Женя, прости, пожалуйста, но это же правда твои проблемы, а не мои.
— Мои, — кивает, уводит взгляд с Бродского куда-то вбок, упирается в ковёр руками, — мои проблемы, да. Одного не понимаю, смысл был прощаться со мной нормально, целоваться…
— Ну кто кого ещё поцеловал, Жень.
Евтушенко снова смотрит на Бродского, теперь совсем как на дурака. С нервной улыбкой на лице, он тихо говорит:
— Ось, мне страшно за тебя.
— Я о себе позабочусь, не волнуйся, — склоняет голову набок, игриво подмигивая. В этом кокетстве много намеренного (и не особо) унижения, при желании, они могут превратить весь этот диалог, от слова до слова, в игру, но тогда от них не останется вообще ничего живого, пустое место и пустая болтовня. Бродский делает последнюю попытку уколоть или выудить из Евтушенко что-то новое:
— Почему ты мне не можешь сказать, как зовут твоего друга КГБшного?
— Ты же понимаешь.
— Можем выйти, на улице скажешь. Никому не расскажу.
Евтушенко подгибает ноги под себя, подаётся вперёд, говоря Бродскому почти в лицо:
— Не могу, Ось, но это не значит, что я кого-то там консультировал по твоему поводу, поверь мне. Могу на колени встать.
Бродский проводит по щеке оказавшегося слишком близко Евтушенко, сам не знает зачем, может, чтобы проверить его осязаемость, убедиться, что он не бредит — вот, перед ним, его величество «первый советский поэт», расшибается и раскаивается.
— Прекращай этот театр одного актёра, Жень, — Иосиф сразу видит в его глазах злость или обиду, с каждым словом становясь всё тише, продолжает, — к тому же, я на Бога совсем не похож. Поднимайтесь, Евгений Александрович, это никуда не годится.
Минутная тишина, во время которой Евтушенко пытался молча что-то Иосифу сказать, просто глядя ему в глаза, прерывается. Он встаёт на ноги, ещё какое-то время молчит, видит, что Иосиф тоже поднялся и тянется в сторону выхода, сразу же соображает и собирается уже что-то сказать, как Иосиф начинает первым:
— Нам не о чём разговаривать, Женя.
— Ты меня держишь чуть ли не за друга Андропова.
Иосиф опирается спиной о стену возле выхода:
— Ты в эмиграции никогда не был и не понимаешь, Женя, даже представить себе не можешь, даже со своей бурной фантазией, как это выглядит для меня. У меня нет… — запинается, — у меня даже если и есть причины тебе доверять, допустим, что так… я не могу не замечать в этом, в твоих походках в КГБ и моем выдворении, связи, понимаешь?
Евтушенко, не глядя на Бродского, кивает. Упершись глазами в пол и прокашлявшись, говорит:
— Иосиф, смотри. Последняя моя к тебе просьба. У меня сейчас с Бертом и остальными друзьями будет обед в ресторане неподалёку. Если… В общем, я тебя приглашаю, чтобы ты хотя бы Берту сказал, что это только твои домыслы.
— То есть, извинений хочешь, — Бродский звучит на удивление спокойно.
— Ось, называй это как хочешь.
— Хорошо. Мне без разницы, пошли.
— Спасибо, — Женя хочет подступиться ближе, протянуть руку, сделать хоть что-то из того, что он делает всегда, но всё, что ему доступно — пересиливать себя и смотреть в глаза, ни-че-го ему не говорящие.
— Рано благодаришь.
Молча улыбаются друг другу.
***
Стук вилки по бокалу.
— Берт, обращаюсь к тебе, — на Бродского, тем не менее, обратили внимание все за столом, — если помнишь, мы с тобой как-то обсуждали мою… Встречу с Женей в Москве, — рукой указывает в сторону сидящего сбоку Евтушенко.
Берт искренне не владеет особо хорошей памятью на вещи, кажущиеся ему мелочёвкой.
— Какой встрече?
— Про мою высылку, про его книги, про КГБ. Ты помнишь, — утверждает, не вникая дальше, — так вот. Допускаю, что я Женю неправильно понял и зря обговорил, за что перед ним, — смотрят друг на друга, — извиняюсь, — сказано с улыбкой, без какого-либо сожаления, — и на этом всё, я должен идти, у меня дела.
Иосиф поднимается из-за стола, но Евтушенко аккуратно хватает его за рукав, привлекая внимание. Они переходят на русский, шёпотом:
— Ну что ещё, Жень? Тебе мало?
— Да не это… тебя проводить?
— Меня правда подруга ждёт, я даже отговорок не выдумывал.
— И что? Ты не сможешь пару минут возле ресторана постоять со мной?
Бродский выдыхает, взглядом и прикосновением к запястью давая понять, что так уж и быть, сможет. Выходят на крыльцо вместе, оставив американских друзей Евтушенко беседовать между собой: они мало что поняли из этого перформанса и вникать им не так интересно, а у Берта сомнений в Евтушенко и так не было.
Прохладный ветер ошпаривает руки, они встают напротив друг друга, Иосиф достаёт сигарету, предлагает Жене, тот отмахивается:
— Не хочу, спасибо.
— Ого, — щёлкая зажигалкой, — бросил, что ли? Как много за год поменялось, — затяжка.
— Нет, не бросил, — нервный смешок, — ты слишком хорошего обо мне мнения
— Хоть в чём-то.
Евтушенко с улыбкой кивает. Пару минут он просто смотрит на курящего Иосифа, довольно медитативное и приятное занятие, особенно когда с ним не надо разговаривать, не надо думать, что ему ответить и как его понимать. Вспоминается одна вещь:
— Я слышал, что ты хочешь родителей сюда привезти.
— М-гм, — утвердительно, — от кого слышал?
Бродский ехидничает — не так уж ему и важно, от кого Женя об этом узнал, тем более, что уж для этого с КГБ сотрудничать не обязательно, вероятно, просто слухи.
— Неважно. Я попытаюсь помочь, накапаю на мозги кому-нибудь. Если не выйдет — извини.
— Спасибо, — Иосиф смотрит на Женю, поправляющего волосы на виске, замечает, что у того дрожат руки.
Надо же.
— Как ты сегодня сказал, рано благодаришь.
— Мне не жалко, — выбрасывает окурок, — ладно, Жень, мне правда пора идти.
Женя инстинктивно делает шаг вперёд, не думая. Они стопорятся друг перед другом, Женя тянет руку, чтобы соблюдать выстроенную за год километровую дистанцию, чтобы эта колючая проволока никого не убила, Иосиф сначала соглашается на эти условия, рукопожатие держится пару секунд, но это настолько глупо, что вызывает у него усмешку, — он обнимает Женю нормально, как обнял бы друга, и почти ему на ухо говорит:
— Надеюсь, больше ты меня дёргать никуда не будешь.
Женя промолчал в ответ.
***
Через неделю Женя в Москве находит у себя среди исписанных бумаг одну, от которой хочется отрубить себе руки: недописанное письмо Бродскому, которое он начинал летом этого года.
Дорогой Иосиф!
Мы уже не виделись с тобой больше года. Не знаю, поверишь ты или нет, — твой отъезд был для меня огромной потерей — и человеческой, и литературной. Я хочу сказать этим, что, во-первых, я как-то очень близко стал чувствовать тебя в последнее время по-человечески,¹
А дальше и вовсе невыносимо. Женя закрывает лист другим, первым попавшимся под руку.