---
В покоях было полутемно. В канделябре на столике тускло горели свечи; Минджон сидела над раскрытой книгой, но не читала её уже некоторое время. Мысли блуждали. Она вспоминала Флоренцию; и ей хотелось воскликнуть — каким было то время!.. Будто прошла уже целая жизнь, и она сидела сейчас, на склоне своих лет в одиноких покоях, и смиренно перебирала потускневшие воспоминания, как если бы они были с полвека назад. Но у неё не было сил. Весь день смазался, и лишь утро отразилось в нем ярким, пугающим пятном, как пугал бы любого костёр Инквизиции; и Минджон с ужасом осознала, сколь сильно он был похож на предыдущий. Это поистине ужасало то, сколь сходны, но различны были эти дни; эта жизнь, что она впитывала во Флоренции, как солнечные лучи, и сейчас. Жизнь здесь казалась ей неподъемной, поистине тяжелой; столь огромной, что она не смогла бы её нести, как сильно бы ни старалась. Это должно было внушить ей восторг, в кой приходит ребёнок, впервые видящий мир за пределами родительского дома; но против того — Минджон ощущала лишь то, как её сдавило, словно она была лишь ссохшейся бабочкой в чьем-то gabinetto delle meraviglie. Она тосковала по дому. Но боле всего — она скучала по людям, этот дом населяющим. Минджон скучала по Гуко. И эта мысль почти заставила её разбиться в слезах. Она сдержалась. Минджон посмотрела на свое тусклое отражение в зеркале — колеблющийся огонь свечей оставлял на её лице неровные тени; она вдруг показалась самой себе на несколько лет старше. Неужели эти жалкие недели сделали её такой? Она не могла поверить в это, как не могла и отрицать это болезненное ощущение, сковавшее грудь; Минджон тяжело сглотнула ком в горле. Она не хотела думать об этом. Если раньше эта мысль приносила ей трепет и то взволнованное, сладкое чувство, кое лелеют все из поэтов, то сейчас — она словно вонзала кол ей в самое сердце, хоть Минджон и наблюдала свою жизнь будто бы со стороны; он никогда не просил её руки, и вряд ли осмелился бы, и она всегда говорила себе, что безмерно благодарна ему за оное; в ином случае она не знала бы, чем ответить. Ей нравилось лишь воображать, что она влюблена — но Минджон никогда не знала, что влекло её больше: это щекотное чувство волнения внизу живота или сама мысль о том, что ей допустимо его испытать. Сейчас всё это показалось ей одновременно потерянной возможностью и совершеннейшей глупостью. Но она не могла не признать, что, если бы это произошло, она ни за что в жизни не оказалась бы здесь. Солнце казалось ей ярче, когда они беспечно гуляли по флорентийским улочкам, заглядывая, пожалуй, в каждый второй дом; Гуко всегда имел многих друзей, и Минджон ощущала себя частью чего-то большего всякий раз, как они захаживали в мастерские, где кипела жизнь. Наверное, он воображал, что показывает ей мир, ведь в такие моменты его улыбка всегда становилась ярче, а Минджон не возражала против того, чтобы притвориться, будто так и есть — даже если они бывали там каждую неделю. Она на мгновение зажмурилась, чтобы удержать этот голос, этот смех; эти искрящиеся задором глаза, которыми он глядел на неё, особенно в моменты, когда они сбегали под вечер, переодеваясь в плащи, лишь бы ухватить мельком смех комедии на улицах. Но и он растворился, уступив место тяжелому полумраку Алькасара. И тут скрипнула дверь. Минджон обернулась; всё размылось перед глазами, словно она только что вынырнула из сна. В дверях приемной стоял тусклый свет и Ниннин. — Ваша Милость, — тихо начала она. — Я пришла приготовить постель. Минджон рассеянно кивнула и нахмурилась; она почувствовала жжение в груди и оглядела себя. Она ещё не переоделась для сна, и корсет показался ей сродни удавки на шее. Ниннин тихо и шустро вошла в комнату, тут же направившись к кровати. Минджон села в кресле полубоком и глядела на неё какое-то время. — Нин-а, — тихо заговорила она. Ниннин не обернулась, продолжая взбивать подушки. — Да, Ваша Милость. — Тебе нравится жить здесь? — Смотря что Вы имеете в виду, Ваша Милость. — Здесь, во дворце, — уточнила Минджон. Служанка обернулась на неё. — Я не живу во дворце, Ваша Милость. Минджон глянула в окно — близилась ночь. — Тогда почему ты всё ещё здесь? — Quien madruga, Dios le ayuda, — хмыкнула Ниннин, возвращаясь к своим подушкам. — Почему вы спрашиваете? Минджон засомневалась. Смятение охватило её; пальцы невольно крепче вцепились в спинку кресла. Что-то бурлило у неё внутри, какое-то желание, почти нестерпимое, но которому она не могла дать названия; Минджон долго смотрела на служанку, не зная, что сказать. Ниннин, заметившая или нет её замешательство, бодро продолжила: — Я живу в городе, Ваша Милость, — она аккуратно сложила подушки, не глядя на неё, — со своей семьей. Минджон оживилась. — Не пугает тебя путь домой? — тихо спросила она. — Я могу попросить, чтобы тебе выделили комнату поблизости. — На улицах в этот час ещё много людей, Ваша Милость, — столь отвлеченно ответила Ниннин, что Минджон не смогла счесть этот ответ ни за согласие, ни за отказ. — Жизнь только начинается, когда городская стража спит пьяной свиньей в кабаках. — Ниннин! — воскликнула Минджон. — Что? — Ниннин, наконец, оторвалась от своего занятия и глянула на неё сквозь комнату; её глаза озорно блеснули. — Вы сами просили меня не бояться Вас, Ваша Милость. И если я выдумываю хоть слово, пусть кто-нибудь оторвет мне язык. — Я верю тебе, — сдалась Минджон. — Но мне сложно представить, чтоб кто-то был на улице без света дня. — В танце под светом огня больше красок, Ваша Милость, — хихикнула Ниннин и поправила одеяла. — Наши танцы не похожи на благородные, и им нет места под солнцем. Mio padre говорил мне, что не найти испанки, которая не была бы танцовщицей с момента появления на свет из чрева матери. Хотите посмотреть? — Что? Минджон опешила. Это прозвучало столь легко, будто Ниннин предложила ей отведать бокал вина для крепкого сна; она почти приподнялась со своего кресла. — Разве не потому Вы спрашиваете меня, Ваша Милость? — Ниннин выгнула бровь и склонила голову в сторону, будто бы изучала её под лупой. Она обошла кровать, занимавшую с половину комнаты, и встала ровно перед ней, скрестив руки за спиной, как нашкодивший ребёнок; её волосы спутались, грозились вот-вот вывалиться из неровно собранного пучка. Минджон невольно выпрямила спину, едва сдержав желание подняться. — Если Вы пожелаете, я могу провести Вас в город, Ваша Милость, — то ли спросила, то ли сказала она. — Не говори чепухи. Стража не пропустит нас. — Для слуг есть отдельный вход, Ваша Милость. Нас столь здесь, что никто не смотрит. Минджон прищурилась. — О чём ты толкуешь? — Скрыть Ваше достоинство плащом будет достаточным, чтоб Вы спокойно могли покинуть дворец, — спокойно сказала она, чуть улыбнувшись. — Вы не похожи на иную сеньориту, что предпочла бы навсегда остаться запертой в своем monasterio. Минджон поднялась с кресла. Слова кольнули её — как неожиданная истина, от которой не увернешься, как от стрелы. Она вцепилась пальцами в спинку кресла, и в полутьме покоев её руки показались ей такими же бледными, как воспоминания о Флоренции. — Это оскорбительно мне, Ниннин. Служанка поклонилась. — Это комплимент. Минджон ничего не ответила и в молчании прошла к окну. Огромный парк, кой она видела до сих пор лишь издалека, мирно спал за рекой; лишь слева мелькали едва заметно красные крыши домов. Солнце садилось. На улицах Флоренции жизнь всегда заканчивалась с закатом; редкие фонари лишь иногда встречались на piazze, но в основном горели лишь окна домов да редкие масляные лампы у дверей. Она никогда не выходила из дома в столь поздний час без кареты. Это было неприлично, безрассудно и опасно. Но Минджон больше не была дома. Чувство, густеющее у неё в груди весь вечер, вдруг стало столь непосильно глубоким и всеобъемлющим, что она почти задохнулась под его тяжестью. Все прошедшие дни нависли над ней, словно чёрная туча, и её сковала тоска столь оглушительная, что она ощутила, как к горлу подкатил ком. И потому; иль по иной, более или менее глупой причине, ей неведомой, словно толкала её к обрыву какая-то неведомая сила, ей не подвластная; когда Ниннин обратилась к ней ещё раз, уже тише и с предложением, Минджон ещё до своего ответа знала, что боле не могла отказаться. — Мы могли бы вернуться до заката солнца, Ваша Милость. Минджон обернулась на неё. — Приготовь необходимое. Глаза Ниннин расширились, и она быстро закивала, улыбнувшись так широко, что узел в груди Минджон моментально распустился.---
Как и было обещано, Ниннин, поменявшись с ней плащом, провела её сквозь маленькие, но тяжелые боковые двери дворца. Один из стражников остановил девчонку. Сердце Минджон замерло в ту минуту — их обман, пусть они и не затевали ничего злого, грозился вот-вот раскрыться; Ниннин подставили расшитые тонким венецианским шелком рукава. Но её шустрый, искрящийся говор, выдающий в ней испанку, каким-то образом исправил положение: она лишь сказала о том, что её señora подарила ей этот плащ в знак благодарности за усердную работу. Минджон едва не фыркнула себе под нос. Этой девчонки было не занимать хитрости, впрочем, как и находчивости. Вечер опускался на город медленно, как театральный занавес; последние розовые лучи солнца разлетались по улицам, проникающие сквозь облака. Становилось прохладнее, но не тише; напротив, извечный гомон торговых улиц будто бы не оставлял Мадрид даже в столь поздний час. Пахло дымом кузниц и пряностями. Невысокие домики обступили её со всех сторон, как стены крепости, но воздух ещё никогда не казался Минджон столь сладким; они прошли мимо лавки, где продавали сахар, но она не знала, был ли это лёгкий флёр привезенной ванили, или само состояние её души, впервые за долгие недели ощутившей вкус свободы. Когда они дошли до первого перекрестка, в воздухе зазвенели отдаленные звуки гитары и барабанов. В Минджон начало нарастать нетерпение. Они свернули на тихую улицу, где звон монет и гомон торговцев гасли, уступая место лишь шелесту листьев и тихой поступи шагов. Вдоль тянулась стена из потемневшего кирпича, скрывая за своей величавостью тихую обитель. — Кому посвящён этот монастырь? — спросила Минджон. Она остановилась у врат. Ниннин приподняла фонарь, что держала в руках, и осветила тяжелые ставни. — Это Дескалькас-Реалес, Ваша Милость, — ответила она. Минджон подняла голову. Стены казались непреступными, под стать королевскому дворцу; она слышала об этом месте — здесь хранились гобелены и работы великого Тициана. Ох, как бы желала она увидеть их сейчас! Но сие было невозможно; она не была уверена, что могла бы удостоиться такой милости даже в иных обстоятельствах. Минджон пришлось прикусить язык вместе со своими желаниями. Она лишь молча кивнула, наказывая Ниннин следовать далее. Но вдруг над ними разнесся вечерний звон колокола — глухой и глубокий, он раскатился над крышами, на мгновение замер в воздухе, повис, а затем медленно растворился в наступающих сумерках. Минджон задержала дыхание. На этой тихой улице, рядом со столь величественным местом, было что-то воистину волшебное; эта прохладная, смиренная тишина была иной, нежели та, что стояла во дворце, как густой дым. Словно Испания на мгновение скинула свою маскарадную вуаль и раскрыла ей своё второе, скрытое лицо. Но вскоре снова послышались звуки городской жизни. Они вновь вернулись в нетерпеливый поток улиц. Где-то впереди, уже совсем близко к ним, среди плотного ряда домов — звучала музыка. Быстрый ритм гитары и сухой стук кастаньет мгновенно пропитали воздух, как морось дождя; Ниннин ускорила шаг, и Минджон поспешила за ней — внутри неё всё взволновалось, ибо за время пути она совсем запамятовала, под каким предлогом вовсе согласилась на это безрассудное путешествие. В конце улицы скопилась толпа, и где-то среди шляп мелькали широкие юбки и яркие цветные платки танцующих. Улица вела их прямиком к этому островку света и движения, где, казалось, собрался весь столичный люд — от нарядных дам в кружевных плащах до простых крестьян. Они вышли на главную площадь. Строгой прямоугольной формы, она напоминала форумы, оставшиеся в наследство от великой Imperium Romanum; здание муниципалитета утопало в тени, и лишь под самым карнизом его мельком блистало солнце. Мимо них прошли несколько alabarderos, и Минджон спешно отвернула голову, опасаясь, что её могли узнать; в этом, быть может, не было столь острой необходимости, но она приняла для себя решение быть осторожной, чтоб никто не прознал про её самонадеянную выходку. Какой это будет скандал! Особенно среди дам; она готова была поспорить, что все эти чопорные сеньоры, в особенности маркиза де Корвера, впали бы в беспамятство об одном известии; а маркиза де ла Серена не оставила бы её в покое до конца её дней. Ибо то, что она увидела здесь, возбудило в ней такую непреодолимую жажду освобождения, что она не смогла бы избавиться от неё, даже если бы навсегда покинула отца и угрюмый Алькасар. В центре, вокруг небольшого фонтана, добивающего свой последний час, стояли музыканты — несколько мужчин в широкополых шляпах; факелы неровно освещали их силуэты. Гитары дребезжали звонко, а кастаньеты в руках какого-то щуплого мальчишки выбивали из воздуха острый, нетерпеливый ритм. Вокруг них уже собралась приличная толпа. Минджон нырнула в самую её гущу. Она остановилась возле сеньора, одобрительно хлопающего в ладони; Ниннин встала чуть позади неё, прижав к себе фонарь. Минджон приходилось вытягивать голову, чтобы узреть хоть каплю этого представления, и она едва держала себя, чтоб не выпрыгнуть в этот водоворот. В центре площади, прямо перед толпой, несколько девушек в ослепительно ярких платьях, как огненные всполохи пламени, кружили столь близко к зрителям, что, казалось, подолы их юбок вот-вот заденут кому-нибудь носы пыльных сапог; неровный свет факелов делал каждое их движение вспышкой красного цвета. Лица то выныривали из тьмы, то погружались в неё с головой, и всё это разгоралось тем сильнее, чем звонче бренчала гитара и стучали кастаньеты. Минджон замерла, задержав дыхание. Этот танец — оголенный, почти дикий — не имел ничего общего с изящными branle и allemande, что она привыкла видеть в свою пору; он был иным. Его жизнь билась ключом будто бы от самой земли — от стука каблуков, ударявших по камню, от приглушенного топота, вторившего бешеному биению её сердца. Минджон жадно следила за каждым движением танцовщиц — их тонкие запястья изгибались, повинуясь одним им известному порыву; она впитывала каждый всплеск серёг, что дрожали в такт в свете огненного пламени. На мгновение ей показалось, что всё вокруг — музыка, огонь и хлопки — сплелось в один живой, дышащий узор, который невозможно было перенести ни на холст, ни на слова. И где-то среди этого вихря звуков, света и цвета она ощутила, как в глубине её души прорезается странное, тянущее чувство, похожее на тихую зависть. Минджон постаралась отбросить эту мысль столь скоро, сколь она возникла в её голове. Вдруг грянул гром. Она спешно вздёрнула голову, и её взгляд врезался в сгустившиеся темные тучи над головой; холодное предчувствие зародилось где-то внутри. Минджон посмотрела на Ниннин. Но ничего не сказала. Под грохот приближающейся грозы этот танец казался тем ярче, чем громче проносились над ними раскаты молний. Они не стали дожидаться окончания праздника и поспешили покинуть площадь; выход в сторону Дескалькас-Реалес им был закрыт образовавшейся толпой зевак. Ниннин тихо провела Минджон вдоль края зрителей, выводя на иную тропу, чем ту, по которой они прибыли сюда. Они миновали площадь и оказались в испещренной аркадами улице; под крытыми галереями суетились люди, и Минджон достаточно было одного взгляда на множество развешенных всюду тканей, чтобы понять, что они оказались на ремесленной улице. Они тихо двинулись по ней, узкой и неприметной, твёрдо решив немедля возвращаться во дворец. Невысокие домики почти все были одноэтажными; цветом напоминавшие песок, они практически сливались с тропинкой и вся улица напоминала русло пересохшей реки. Минджон нигде не увидела камня; лишь несколько кирпичных лачуг на самом углу. Тропинка, по которой они шли, была твёрдой, знавшей топот множества ног. Солнце почти погасло над их головами, и Минджон вздрагивала с каждым громовым воплем. Тихий страх впервые охватил её с того момента, как они покинули Алькасар; ей хотелось воскликнуть — о чем ты только думала!.. Но какая-то слепая вера в благополучность этой затеи заставляла её приглушить зарождающееся в груди предчувствие. Темнело резко и быстро. Ниннин шла пред ней мелкой поступью, фонарь неровным светом болтался у неё в руке. Минджон проглотила тяжелый ком в горле и начала разговор: — Скажи мне, Нин-а. Где твой дом? Ниннин ответила, быстро обернувшись: — Далеко отсюда, Ваша Милость. Они прошли мимо какого-то кабака. Оттуда взрывом донесся пьяный смех и режущие голоса. Минджон подошла ближе к Ниннин, словно эта крошечная девчонка была способна её защитить. — Коли же Вы спрашиваете, откуда я родом, мой дом — это Hegoalde, — продолжила Ниннин. — Что это означает? — Южная страна, Ваша Милость. Минджон невольно замедлила шаг. — Ты из País Vasco?.. — почти в неверии спросила она. — Мои предки, — кивнула та, — всегда были крестьянами. Но участки земли, которые мы возделывали, всегда были столь малы, что их едва хватало на то, чтобы прокормить семью. Мимо них с грохотом пронеслась толпа музыкантов и пьяниц. Они прижались к самому краю тропы, ближе к стенам домов, потупив взгляд. Они пошли дальше, и Ниннин тихо продолжила, когда шум спал: — У меня много младших братьев и сестер, — сказала она. — Но только двое из них могут работать. Mi padre почти не видится с нами; большую часть дня он проводит за городом, работая на сеньора, чье имя я предпочла бы не называть, Ваша Милость. Мы переехали в Кастилию в надежде на лучшую жизнь. — И у вас получилось? Ниннин вдруг остановилась столь внезапно, что Минджон едва не врезалась в неё. Девчонка посмотрела на неё снизу вверх, и либо то был блик пламени, неровно дребезжащий в фонаре; либо нечто иное, но её взгляд вдруг словно резанул ей по коже. — Нам нужно как можно скорее добраться до моста, Ваша Милость, — только и ответила Ниннин, отвернувшись и продолжив их путь. И тогда Минджон заметила это. Мрак наступил столь внезапно, будто кто-то затушил солнце, как свечу. Небо неумолимо темнело с каждой минутой, и тучи нависли столь низко, что казалось — они вот-вот заденут крыши домов; воздух стал тяжелым, густым, наполненным удушливым запахом сырости и дыма. Узкие улочки словно бы дрожали от глухого гула приближающейся грозы. Минджон крепче сжала подол платья, стараясь тем самым ускорить свой шаг и поскорее выбраться с улиц. К свету одиноких фонарей липли мотыльки. Распахнутые окна трактиров выпускали наружу тяжелый дух вина и перегар; из засвеченных дверных проемов то и дело вываливались темные силуэты мужчин в испачканных, рваных куртках; шумные и слишком веселые, они заставляли кровь стыть у Минджон в жилах. Кто-то из них обернулся им вслед — она мгновенно ощутила, как ужас сдавил ей самое горло. Ниннин шла впереди быстрой, но тихой поступью, постоянно оборачиваясь, словно бы проверяя, в порядке ли она до сих пор. Но у Минджон не шли ноги. Ощущение приближающейся опасности не покидало её ни на минуту с тех пор, как она покинула Тоскану; но сейчас та словно бы наконец настигла её и наступала на пятки. Каждый переулок казался тем темнее, чем быстрее они проходили сквозь него; редкие прохожие, те, что не были пьяны, настороженно озирались по сторонам. Она подумала о темных коридорах Алькасара, его каменной неприступности и робком свете свечей; и стены этой темницы вдруг показались ей самым безопасным местом на свете. Минджон остро пожалела, что решилась выйти наружу. Над головами пронесся новый раскат грома. И тогда дождь обрушился на них, как гнев Господень, и Минджон мгновенно ощутила его ледяную плеть на своих плечах. Порыв ветра сорвал тряпье, висевшее на балконе очередной городской лачуги. Тропка моментально превратилась в непроходимую топь — редкие люди едва пробирались сквозь эту вязкую грязь. Минджон обернулась и увидела, как в дальнем конце улицы завязла телега — несколько мужчин пытались вытащить её, но безуспешно, и лишь ржание поскальзывающейся в жиже лошади перебивало их бранную ругань. Они замерли посреди улицы, если этот поток грязи и оглушительного холода еще можно было назвать таковой; вода застилала всё вокруг столь крепкой завесой, что Минджон едва различала робкий свет их фонаря. Вдруг за ними с громким хлопком распахнулась дверь кабака, и оттуда вывалилась толпа праздных гуляк; они моментально поскользнулись, увязнув в грязи, и матерая брань пронеслась по улице, четко различимая даже сквозь стук ливня о черепицу домов. Минджон прижалась к Ниннин и схватила её за локоть; ужас колотился у неё в горле, и больше всего на свете она хотела громко закричать, выплеснув его наружу, но страх сковал всё её тело. Она вдруг поняла, что если они заметят их; если Господь не убережет её своей благостью и своим чудом — никто и никогда не узнает, что с ней сталось, ежели что. Они отошли от кабака и прижались к стене первого попавшегося дома. Мимо них проскользнули несколько мужчин, и Минджон крепко зажмурилась, взмолившись. Гром глухо прокатился над крышами, и посреди повисшей паузы она вдруг различила шаги — ровные, громко хлюпающие по лужам и грязи, слишком быстрые и уверенные для пьяницы. Прямо на них шла фигура в плаще. Широкие поля шляпы были сдвинуты столь низко, что Минджон не различила бы лица даже при свете дня; у неё отнялись ноги. Она мгновенно ощутила, что вот-вот рухнула бы навзничь, разбившись в рыданиях, если бы её руки, будто заледеневшие, не вцепились в плечо стоящей пред ней Ниннин. Кто-то шел к ним, без фонаря, будто тьма была ему союзницей; без малейшего промедления, как тень, вырвавшаяся из переулка. Минджон затошнило от страха. Мысль о том, что в таком месте и в такой час её может подстерегать что угодно, вдруг стала слишком реальной. Ниннин выше подняла фонарь, будто бы готовая отбиваться, будто бы этот жалкий клочок света в этом адском мраке был способен защитить их; Минджон знала, что ежели кому взбредет в голову воспользоваться их беспомощностью — никакая молитва не будет способна спасти их. Фигура подходила к ним столь стремительно, что шум дождя будто бы притих, заглушаемый лишь звоном в ушах и оглушительным биением сердца. Минджон ощутила, как холодок пробежал по спине — темные улицы, ночной город, шаги всё ближе… Сознание начало медленно покидать её, оставляя после себя лишь холод и беспомощное смирение. Как вдруг голос, тихий, но властный: — Señorita van Aarschot. Полы шляпы качнулись, приподнявшись, и в жалобном свете фонаря блеснули знакомые черты. — Вам не следует быть здесь. Ниннин пред ней вдруг подпрыгнула на месте и мгновенно исчезла; Минджон в забытье опустила взгляд и увидела, как служанка низко-низко склонилась, испачкав полы своего платья в грязи; фонарь почти коснулся земли, в панике болтающийся у неё в руках. — Ваша Милость… — суетливо пробормотала она. Минджон застыла; холодная стена дома прижималась к её спине, посылая по коже волну ледяных мурашек. Сердце колотилось в горле, и её ноги вдруг сделались безбожно слабыми. Она смотрела ей прямо в глаза и знала, кого видела пред собой; но в её голове было пусто, словно бы она только появилась на свет. Вдруг распахнулись двери кабака; оттуда вывалилась хохочущая толпа. Фигура пред ней обернулась столь резко, что капли дождя градом сорвались с края её плаща; и лишь тогда в свете фонаря блеснула острая линия её крепко сжатой челюсти. Её рука опустилась на эфес чёрной как ночь шпаги. — Doña Katalina… — не своим голосом обронила Минджон. Но Каталина не услышала, или же сделала вид; её резкий взгляд провожал гуляк до ближайшего перекрестка до тех пор, пока те не скрылись на другой улице. Она отпустила свою шпагу и вновь посмотрела на неё. И почему-то в эту минуту, в этот миг, столь далекий от нормальности, от приличия; от всего, чему её когда-либо учили, всего, что она когда-либо знала — Каталина вдруг показалась ей посланной самим её ангелом-хранителем, если таковой и взаправду был у неё; к глазам подкатили слёзы, и губы задрожали. Минджон не смущал боле ни её острый, тёмный взгляд, что в такую пору виделся лишь мрачнее и гуще; ни то, что она узнала её и встретила её в столь неприличных и диких обстоятельствах. Ноги сделались слабее в тысячу раз, будто бы она уже примирилась со всем, что было ей уготовано. И в эту минуту, словно вспышка редкой ясности, Минджон охватила твердая решимость отдать себя её воле, что бы Каталина ни наказала, как если бы она владела ей, словно вещью. — Здесь не безопасно, — продолжила она, глядя Минджон прямо в глаза. — Señorita, мы должны покинуть это место. Минджон хотела ответить, но её горло сдавило, и оттуда не вырвалось ни звука. Она лишь робко кивнула. Гром вновь ударил по ним с небес, и дождь усилился в несколько раз. Каталина что-то сказала Ниннин, и та быстро закивала, рассыпаясь в извинениях. Всё это перекрывал шум дождя и звук её низкого голоса, отдающийся где-то в глубине Минджон, как звон колокола. Каталина подала ей руку, и сердце в её груди забилось столь быстро и неровно, что Минджон немедленно схватилась за неё, забыв о собственном смятении, страхе и приличиях, обвившись обеими руками о локоть с таким отчаянием, словно рухнула бы навзничь без чувств, если бы Каталина вдруг перестала держать её крепче. — Прошу, señorita. Следуйте за мной. Они медленно двинулись по расплывающейся холодом и грязью улице, но тепло, исходящее от этого прикосновения, и жар, сжигающий внутри Минджон всё, как пожар, делали мир вокруг, кроме её сосредоточенно-хмурого лица, неважным и бренным. Минджон почти сказала, что пошла бы за ней куда угодно, если бы только она продолжала держать её руку.