с ветчиной, без грибов

NC-17
В процессе
17
4
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 348 страниц, 142 683 слова, 19 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
17 Нравится 15 Отзывы 4 В сборник

двадцать девять лет

Настройки
Примечания:
      Расставание произошло в среду.       Не в какую-то особенную среду, не после ссоры, не после скандала — просто в среду, в конце августа, когда жара начала наконец отпускать город и воздух по вечерам стал чуть суше и легче. Наен ехала к Минхо с работы, и всю дорогу от Каннама до Апгуджона, которая занимала двенадцать минут в хорошем трафике и двадцать пять в плохом, она думала о том, что скажет. Она прокручивала слова в голове, подбирала формулировки, выстраивала аргументы — так, как делала это на работе перед важными переговорами, когда нужно было донести неудобную мысль и при этом сохранить лицо и отношения. Только вот отношения сохранять она не собиралась, и это было новым ощущением, пугающим и одновременно дающим странное, почти болезненное облегчение.       Темно-синяя коробочка лежала в сумке на пассажирском сиденье. Она носила ее с собой уже почти две недели, не открывая, не доставая, просто зная, что она там, и ощущая ее присутствие как что-то, что имело вес, несоразмерный своему размеру. Сегодня она вернет ее. Эта мысль была простой и окончательной, и в ее окончательности было что-то освобождающее, от чего хотелось одновременно плакать и смеяться.       Она припарковалась в подземном паркинге его дома, заглушила двигатель и несколько секунд сидела неподвижно, глядя на бетонную стену перед собой. Руки на руле не дрожали, и это было хорошим знаком. Она достала сумку, проверила, что коробочка на месте, вышла из машины и пошла к лифту, цокая каблуками по гладкому бетону, и звук этот отражался от стен паркинга гулко и пусто, как все звуки в пустых подземных пространствах.       Минхо открыл дверь сразу, как будто ждал. Он был в домашних брюках и белой футболке, волосы чуть влажные после душа, и от него пахло тем самым древесным гелем, к которому Наен так и не привыкла за все эти месяцы. Он улыбнулся ей, и улыбка была теплой, настоящей, от чего Наен почувствовала укол совести. — Заходи, — сказал он, отступая в сторону. — Я заказал ужин из того итальянского ресторана, который тебе понравился. — Оппа, — произнесла она, оставаясь в дверном проеме. — Мне нужно с тобой поговорить.       Что-то в ее голосе, видимо, было достаточно конкретным, потому что его улыбка не исчезла, но изменилась — стала осторожнее, внимательнее, как становится внимание человека, который привык считывать ситуации и понимает, что сейчас произойдет что-то, к чему нужно быть готовым. — Хорошо, — сказал он. — Заходи, поговорим.       Она зашла. Сняла туфли в прихожей, прошла в гостиную, где на низком столике стояли два бокала и бутылка вина, которую он уже открыл. На кухне горел свет, и оттуда тянуло чем-то вкусным, может быть свежим хлебом, может быть оливковым маслом, которое он всегда подогревал к пасте. Он готовился к этому вечеру, он думал о нем заранее, он представлял себе, как они будут сидеть на этом диване и пить это вино, и потом, может быть, они снова займутся сексом, и на этот раз Наен не попытается сказать «нет» в начале.       Наен остановилась у окна. Город за стеклом был вечерним, теплым, в мягком свете заходящего солнца, которое красило верхушки небоскребов в розоватое золото. Красивый город, красивая квартира, красивый мужчина, стоящий за ее спиной и ожидающий, что она скажет что-то, что уже висело в воздухе между ними и что они оба, возможно, чувствовали, только каждый по-своему. — Я не могу продолжать это, — сказала Наен. Она сказала это ровно, без дрожи, глядя в окно, потому что повернуться и посмотреть ему в лицо она пока не могла. — Нас. Я не могу продолжать отношения с тобой, оппа.       Тишина. Не долгая, может быть секунд пять, но плотная и тяжелая. Наен слышала, как за стеной тихо гудел холодильник и как где-то внизу на улице просигналил автомобиль. — Это из-за кольца? — спросил он. Голос был ровным, контролируемым, и Наен узнала в нем ту же технику, которой пользовалась сама — удерживать интонацию на одном уровне, когда внутри все начинает двигаться. — Нет, — ответила она. — Это не из-за кольца. Это из-за…это из-за меня. Просто я перестала убегать от того, что я и так знала. — Что ты знала?       Она повернулась. Он стоял у дивана, руки опущены вдоль тела, и смотрел на нее тем внимательным, испытывающим взглядом, который она видела на переговорах, когда он оценивал собеседника. Она не хотела быть собеседником, которого оценивают, но понимала, что это было его способом справляться с ситуацией. — Что это не работает, — сказала Наен. Она достала из сумки коробочку и положила ее на столик рядом с бокалами, аккуратно, как кладут что-то хрупкое. — Что между нами нет того, что должно быть. Что я…что я несправедлива к тебе. — Несправедлива, — повторил он. Не как вопрос, скорее как слово, которое он пробовал на вкус. — Ты несправедлива ко мне. — Да. — Четыре месяца, Наен, — произнес он, и теперь в голосе появилось что-то более острое, что-то, что пробивалось через контроль. — Четыре месяца я тебя ждал. Я ждал, когда ты привыкнешь, когда тебе станет комфортнее, когда ты перестанешь вздрагивать каждый раз, когда я до тебя дотрагиваюсь. Я думал, что ты просто такая, что тебе нужно время.       Наен молчала. — Я познакомил тебя с друзьями. С семьей. Мама советовалась с тобой по поводу своего гардероба, ты об этом помнишь? — он говорил все быстрее, не повышая голоса, но увеличивая плотность слов. — Я не торопил тебя, не давил, я делал все, чтобы тебе было удобно. И теперь ты приходишь и говоришь, что это «не работает»? — Оппа… — Нет, позволь мне договорить, — он поднял руку, и в этом жесте было что-то, чего Наен не видела раньше, что-то жесткое, лишенное обычной его мягкости. — Я терпеливый человек, ты это знаешь. Но у терпения есть пределы, и мои пределы наступили, когда я начал чувствовать себя идиотом. Ты думаешь, я не замечал? Что ты сжимаешься каждый раз, когда я тебя целую? Что ты ищешь повод уехать до того, как мы ляжем в постель? Что за четыре месяца мы переспали два раза, и оба раза ты лежала подо мной как…       Он осекся. Замолчал, провел рукой по лицу, как стирая что-то невидимое. — Как что? — тихо спросила Наен. Она хотела знать, что он скажет. Она хотела услышать это от него, потому что сама думала об этом каждый раз и никогда не могла сформулировать. — Как человек, который хочет быть в другом месте, — произнес Минхо, голос стал тише. — Я не дурак, Наен. Я не слепой, я просто думал, что если подождать…если дать тебе пространство, ты сама пойдешь ко мне навстречу. — Мне жаль, — сказала она, и это было искренне, и она знала, что он это слышит. — Мне правда жаль. — Тебе жаль, — он покачал головой. — Тебе жаль… Это все, что ты можешь мне сказать? Четыре месяца моей жизни, и ты говоришь «мне жаль» и кладешь кольцо на стол? — Я не знаю, что еще сказать, — ответила Наен. — Я могу сказать тебе, что ты хороший человек. Что ты заслуживаешь кого-то, кто будет рядом по-настоящему, а не так, как я. — Не надо, — он поморщился, как от физической боли. — Не надо этого. Не превращай это в благородство. Ты не уходишь, потому что думаешь обо мне. Ты уходишь, потому что тебе так захотелось. — Это…это сложнее… — пробормотала Наен. — Тогда объясни мне, — он сделал шаг к ней, и его глаза были темными и блестящими, и в них было что-то, похожее на обиду, глубокую и горькую. — Просто объясни мне, что не так. Что я делал не так? Я был с тобой мягким. Я не кричал на тебя, не контролировал, не лез туда, куда ты не пускала. Что я сделал неправильно? — Ничего, — сказала Наен, и это было правдой, самой жестокой правдой из всех возможных, потому что если бы он сделал что-то неправильно, ей было бы легче уйти. — Ты все делал правильно, Минхо-оппа. Дело не в тебе. — Дело не в тебе, — повторил он с горькой усмешкой. — Классика. — Я знаю, как это звучит. — Ты знаешь, как это звучит. Ты всегда знаешь, как все звучит, верно? Ты всегда идеально подбираешь слова, всегда контролируешь ситуацию, всегда…       Он замолчал. Отвернулся, прошел к окну, встал там, где секунду назад стояла она, и теперь уже он смотрел на город, и его отражение в стекле было размытым и неподвижным. — У тебя есть кто-то другой? — спросил он, не оборачиваясь.       Наен почувствовала, как внутри что-то сжалось. — Нет, — сказала она. — Не ври мне, — его голос стал жестче. — Ты несколько месяцев врала мне улыбками и поцелуями, хватит. У тебя есть кто-то? — Нет, — повторила Наен. И это было правдой в том смысле, в котором она могла ее произнести прямо сейчас, потому что «кто-то» подразумевало отношения, а у нее не было отношений, у нее было нечто, что она даже для себя не могла назвать по имени. — У меня никого нет. Я просто не могу быть с тобой, это единственная правда, которая у меня есть. Я не могу объяснить больше, и я знаю, что это нечестно, но это все, что я могу тебе дать сейчас.       Минхо обернулся. Его лицо изменилось, и то, что осталось, было хуже злости. Там было разочарование, тяжелое и усталое, и какое-то тихое отвращение, направленное не на нее, а на ситуацию в целом, на свою собственную наивность, на время, которое он потратил, ожидая чего-то, что никогда не собиралось случиться. — Какая же ты эгоистка, — произнес он тихо. — Я думал, что внутри ты другая, но может быть ты такая и есть. Может быть, ты просто не способна чувствовать.       Это попало в яблочко. Не потому что было правдой, а потому что было достаточно близко к тому, что она сама думала о себе в худшие моменты. Наен сглотнула и промолчала, потому что отвечать на это было бы ошибкой, потому что любой ответ звучал бы как оправдание, а она не хотела оправдываться. Она хотела уйти. Она хотела, чтобы это закончилось, чтобы она могла выйти из этой квартиры, сесть в машину, закрыть дверь и побыть одна. — Я оставлю ключи на столе, — сказала она. — И кольцо. — Забери свои вещи из ванной, — ответил он, и это было сказано с той будничной жесткостью, которая означала, что разговор окончен, что дверь закрыта, что пространства для маневра больше нет. — И пижаму из шкафа. Я не хочу потом находить это и думать о том, что…       Он не договорил и сделал глубокий вдох.       Наен кивнула. Она прошла в ванную, забрала свою запасную зубную щетку, крем для лица и маленькую косметичку, которую оставляла здесь для ночевок. Из шкафа в спальне забрала пижаму — ту самую, которую он купил ей специально. Она сложила все это в пакет, который нашла на полке в прихожей, и вернулась в гостиную.       Минхо стоял на том же месте у окна, спиной к ней. — Прощай, оппа, — сказала Наен. Она положила ключи на столик рядом с коробочкой. Бокалы стояли нетронутые, вино в открытой бутылке уже начало окисляться, и его запах, терпкий и чуть горький, заполнял комнату.       Он не обернулся и не сказал ничего в ответ. Наен вышла, тихо закрыв за собой дверь.       В лифте она стояла, прижимая пакет с вещами к груди, и смотрела на цифры этажей, которые уменьшались одна за другой. Двадцать два, двадцать один, двадцать. Она не плакала. Она не чувствовала облегчения, хотя ожидала его, и не чувствовала горя, хотя тоже была к нему готова. Она чувствовала пустоту — обширную, глухую, как помещение, из которого вынесли всю мебель, и ты стоишь посреди него и слышишь, как звук твоих шагов отражается от голых стен.       На парковке она села в машину, бросила пакет на заднее сиденье и завела двигатель. Она выехала на улицу, влилась в вечерний поток машин и поехала домой, соблюдая скорость, включая поворотники, останавливаясь на красных сигналах. Все было правильно и аккуратно, как всегда, как она умела, как она научилась.       Дома она разделась, приняла душ, надела футболку и шорты. Прошла на кухню, открыла холодильник, закрыла его, не взяв ничего. Прошла в гостиную, села на диван. Потом легла. Потом перевернулась на бок и подтянула колени к груди, обхватив их руками.       Вот теперь она заплакала.       Без рыдания и громких всхлипываний, просто слезы потекли сами, молча. Она лежала на боку на дорогом диване в дорогом пентхаусе и плакала без звука, и сама не до конца понимала, из-за чего именно плачет. Из-за Минхо? Из-за себя? Из-за того, что только что разрушила единственное, что связывало ее с нормальной жизнью, и теперь впереди не было ничего — ни плана, ни человека, ни той структуры, на которой все держалось? Из-за того, что слова «ты не способна чувствовать» все еще звенели у нее в ушах, точные и жестокие, и она не могла опровергнуть их, потому что не была уверена, что он ошибался?       Она плакала долго, может быть полчаса, может быть час, пока глаза не опухли и не стали болеть, а подушка под щекой не стала мокрой и теплой. Потом просто лежала, глядя на стену, на которой теплый свет вечернего города рисовал медленно ползущие тени от проезжающих за окном машин.       Телефон на столике вибрировал, но Наен не смотрела. Она знала, что это мать, потому что мать всегда звонила по средам, и сегодня была среда, и надо было ответить, потому что если не ответить, она перезвонит, а потом еще раз, а потом начнет писать, и в каждом сообщении будет нарастающая тревога, которую Наен потом придется гасить лишними словами и заверениями.       Она не ответила.       Телефон замолчал, потом завибрировал снова, потом замолчал окончательно. Пришло сообщение, Наен увидела его краем глаза, не разблокируя экран: «Позвони, когда будешь свободна». Затем она снова закрыла глаза.

***

      В птницу она пришла в офис ровно в девять. Макияж был безупречным, волосы уложены, костюм без единой складки. Она села за свой стол, включила компьютер, открыла почту. Тридцать два непрочитанных письма за ночь, три из которых были помечены как срочные. Она начала с них, методично и по порядку, как начинала каждое утро последние несколько лет.       Никто ничего не заметил. Или, точнее, никто ничего не сказал, что в их офисе было примерно одним и тем же.       Менеджер Пак подошел к ее столу в половине десятого, положил на край стопку документов на подпись и задержался дольше, чем требовалось. — Наен-сси, — произнес он с той легкой улыбкой, которую Наен давно классифицировала как профессионально-дружелюбную, но за которой всегда стояло что-то, что ей не нравилось. — Вчера заметил, что машина хёна не приехала за вами. Он, кажется, говорил о сессии в гольф в конце этой недели, и я просто хотел уточнить, все ли в силе.       Наен подняла взгляд от монитора. Она посмотрела на Пака с тем выражением, которое в другое время сопровождала бы легким смешком или отмахивающимся жестом, но сегодня что-то в ней не позволяло это сделать. — Все в силе, я полагаю, — сказала она. — Документы на подпись? — Да, три комплекта, второй раздел нужно подписать до полудня. — Хорошо. Спасибо, менеджер Пак.       Он ушел, и Наен знала, что он заметил. Не потому что он был проницательным, а потому что он следил, потому что это было в его природе — замечать изменения в ее поведении и потом использовать их в тех мелких, социальных маневрах, которыми он занимался ежедневно. Черный Genesis Минхо не приехал вчера за ней, и не приедет сегодня, и не приедет завтра. Пак это уже отметил. Через несколько дней отметят и другие.       Наен вернулась к документам.       Первая неделя после расставания прошла в тишине, которая снаружи выглядела нормальной, а изнутри ощущалась как вата, которой кто-то заткнул все отверстия. Наен работала, ходила на совещания, подписывала бумаги, разговаривала с коллегами ровным голосом и улыбалась ровной улыбкой. Она приходила домой, разогревала еду, которую заказывала с доставкой, потому что готовить у нее не было сил, ела перед выключенным телевизором и ложилась спать в десять, лежала без сна до полуночи, потом засыпала тяжелым, нехорошим сном без сновидений.       С алкоголем было хуже.       Она пыталась не пить. На третий день после разрыва, когда она открыла навесной шкаф на кухне и увидела бутылку виски, на треть пустую, у нее на секунду что-то сжалось внутри с такой отчетливостью, что испугало ее саму, потому что она поняла, что если нальет себе сейчас, то не остановится, потому что сегодня у нее была причина не останавливаться, и завтра тоже, и послезавтра. Она закрыла шкаф и выпила воду, и в тот вечер действительно не пила, и легла спать с тем горьким, болезненным удовлетворением, с каким ложатся спать люди, которые что-то с собой сделали.       Удовлетворения хватило на три дня.       В воскресенье вечером она снова открыла шкаф, налила себе два пальца, выпила залпом, налила еще два пальца, и так до тех пор, пока бутылка не опустела окончательно. Утром понедельника она проснулась с тяжелой головой, чистила зубы три раза, чтобы перебить запах, и пила кофе с такой жадностью, что обожгла язык. На совещании в одиннадцать утра она ловила себя на том, что слова коллег приходят к ней с задержкой в полсекунды, и заставляла себя кивать в нужных местах, и чувствовала, как ладони становятся влажными, и думала о том, что это, наверное, видно, и что Кан, который вел совещание, скорее всего, заметил, хотя ничего не сказал.       После работы в понедельник она поехала в магазин и купила новую бутылку. Не потому что планировала сразу пить, а потому что у нее в шкафу не должно было быть пусто, и эта мысль, такая будничная и такая привычная, должна была насторожить ее, но не насторожила. Она поставила бутылку в шкаф, закрыла дверцу, сварила рамён и съела его перед телевизором, не включая звук, и в тот вечер не открывала шкаф. На следующий день — тоже. В среду она пила, в четверг нет, в пятницу пила. К концу второй недели у нее уже была система, которую она никому бы не призналась называть системой — два дня без, потом день с, потом еще два дня без, и когда она ловила себя на том, что считает дни, она тут же переставала считать, потому что считать значило признать, что есть что считать, а признавать она не была готова.       Но в самые плохие ночи, когда она лежала в три часа ночи и смотрела в потолок, она думала о том, что так живут не совсем нормальные люди. Что нормальные люди не считают, не прячут бутылки в дальнюю часть шкафа, не оставляют наполовину пустые стаканы в раковине, чтобы не видеть их утром. Что эта мысль приходила к ней уже не первый раз, и что каждый следующий раз она была чуть громче и чуть отчетливее, и что рано или поздно ей придется ее услышать.       Пока она ее не слышала.

***

      К концу второй недели офис начал что-то замечать. Не сразу и не все, а так, как замечают такие вещи в больших коллективах — урывками, шепотками, мелкими наблюдениями, которые накапливаются, пока не складываются в картинку. Черный Genesis с водителем в белых перчатках больше не появлялся на парковке. Букеты перестали приходить. Наен перестала уезжать раньше по пятницам, перестала отвечать на телефонные звонки посреди рабочего дня с той отрепетированной для публики полуулыбкой, которая раньше появлялась на ее лице, когда на экране высвечивалось имя Минхо.       Сана первой произнесла это вслух — не Наен, конечно, а Мине, но Момо сидела рядом с ними и все слышала, потому что это был обед и потому что Сана не умела говорить тихо. — Минари, ты не заметила? С Наен что-то явно происходит… — Это не наше дело, Сатанг, — тихо ответила Мина, не отрывая взгляда от своего подноса. — Я серьезно, уже две недели нет никакой машины. И она похудела. И не спорит на совещаниях, ты обратила внимание? Раньше она Кана поправляла через слово, а сейчас просто сидит и кивает на его фразы. — Это все еще не наше дело. — Ну, может быть, — Сана пожала плечами. — Но это странно.       Момо слышала это и ничего не говорила. Позже после обеда она смотрела в свой монитор на таблицу с данными, которые нужно было свести к пятнице, и думала о том, что заметила все это раньше Саны, раньше всех. Она и не подозревала, что заметила это в первый же день, когда Наен пришла в офис после расставания. Потому что она не знала, что Наен рассталась, но она всегда замечала Наен первой, и это было тем, от чего она не могла избавиться, сколько бы ни старалась.       Наен была другой. Не сломанной, не разрушенной, ничего такого очевидного — она все так же была собрана, все так же ходила в безупречных костюмах, все так же говорила ровным, уверенным голосом, хотя иногда спотыкаясь на простых фразах. Но что-то в ней потухло, что-то, что раньше было в ее движениях — та самоуверенная, почти хищная грация, та острота во взгляде, та готовность к атаке или к флирту, которая всегда была на поверхности, что-то из этого исчезло. Осталась оболочка, прямая спина, правильная осанка, но без той искры, которая делала ее Им Наен.       Момо не знала, что именно произошло. Она могла догадываться — и догадывалась, конечно, потому что исчезновение черной машины и букетов говорило само за себя. Но догадки и знание — это разные вещи, и она не спрашивала, потому что не имела права спрашивать, потому что между ними была дистанция, которую она сама установила на той крыше в июне, и эта дистанция все еще была, твердая и необходимая.       Но смотреть на это было тяжело.

***

      В среду, ровно через две недели после расставания, Наен позвонила матери. Она откладывала этот звонок десять дней, отвечая на сообщения короткими «все хорошо, много работы», и мать принимала это, потому что работа была универсальным оправданием, которое не требовало подробностей. Но дальше откладывать было нельзя, потому что мать начала звонить чаще, и в интонации ее сообщений появились те особенные нотки, которые означали, что ее терпение подходит к концу.       Наен сидела на кухне в своем пентхаусе в девять вечера с кружкой остывшего чая перед собой и набирала номер. — Наен-а! — голос матери был одновременно обеспокоенным и укоряющим, и в этой комбинации звучал именно так, как Наен ожидала. — Ты жива? Десять дней! Я уже хотела приехать. — Мама, извини, я была очень занята. — Ты всегда очень занята. Это не оправдание, Им Наен. Что с Минхо? Вы виделись? Его мама звонила в воскресенье и говорила что-то про то, что он отказался обсуждать тебя. Я не знала, что ей сказать.       Наен закрыла глаза. — Мама, — сказала она. — Мы расстались с Минхо.       Тишина на том конце была долгой. Наен слышала, как где-то на фоне работал телевизор, негромко и монотонно, какое-то вечернее шоу. — Что?.. — произнесла мать наконец. — Что значит «мы расстались»? Что ты сделала? — Я ничего не сделала, мама. Я просто сказала ему, что не могу продолжать. — Не можешь продолжать, — повторила мать, и теперь в ее голосе появилось то, чего Наен боялась больше всего — снова разочарование, тяжелое и давящее, которое не нуждалось в громких словах, потому что и без них его было более чем достаточно. — Ты не можешь продолжать отношения с прекрасным мужчиной, который любит тебя и готов на тебе жениться? Тебе двадцать девять лет, Наен! — Я знаю, сколько мне лет. — Тогда ты должна понимать, что такие шансы не появляются каждый день. Ты вообще думаешь о будущем? О семье? Или ты собираешься жить одна до сорока лет в этой своей квартире? — Мама, пожалуйста, я не хочу обсуждать это сейчас. — А когда? Когда ты хочешь это обсуждать, Наен? Когда будет тридцать? Тридцать пять? Когда все нормальные мужчины будут женаты?!       Наен сжала телефон так, что пальцы побелели. — Я перезвоню тебе на выходных, — сказала она. — Мне нужно идти. — Наен-а, — голос матери стал тише, и в нем появилось что-то, что было хуже упреков, потому что за ним стояла настоящая материнская тревога, которую Наен не могла игнорировать, потому что знала, что часть этой тревоги была оправданной. — Ты не делаешь глупостей?       Этот вопрос. Этот вечный вопрос, который мать задавала каждый раз, когда что-то в жизни Наен шло не так, и каждый раз Наен слышала в нем то, что мать не произносила, но обе знали, что имелось в виду. «Ты не делаешь глупостей?» означало: «Ты не с девушкой?», «Ты не повторяешь того, что случилось, когда тебе было двадцать пять?», «Ты не разрушаешь все, что мы для тебя построили?» — Нет, мама, — ответила Наен. — Я не делаю глупостей. Спокойной ночи.       Она нажала отбой и положила телефон на стол экраном вниз. Чай окончательно остыл, и поверхность его была неподвижной и тускловатой. Наен смотрела на нее несколько минут, ни о чем конкретном не думая, просто сидя и существуя в тишине пустой квартиры.

***

      Третья неделя была самой тяжелой.       Наен перестала спать нормально. Не то чтобы она вообще не спала — она засыпала, но просыпалась в три или четыре часа ночи и дальше лежала, глядя в потолок, и мысли ходили по кругу, как запертые в клетке животные. Она думала обо всем сразу и ни о чем конкретно — о Минхо, о матери, об отце, о работе, о том, что ей скоро будет тридцать лет и у нее нет ни одного человека, которому она могла бы позвонить в три часа ночи и сказать правду. О том, что она не знала, что такое правда. О том, что она вообще знала.       О Момо.       Она думала о Момо постоянно и ненавидела себя за это с нарастающей интенсивностью, которая переходила из раздражения в отчаяние и обратно, как маятник, который не может остановиться. Она думала о ней утром, когда ехала на работу и знала, что через сорок минут увидит ее сосредоточенную и недоступную в офисе, сидящей за своим столом в наушниках. Она думала о ней днем, когда случайно ловила взглядом ее силуэт в коридоре или слышала ее голос в переговорной за стеной. Она думала о ней вечером, когда приезжала в пустую квартиру и понимала, что единственное место, куда она хотела поехать, было маленькой квартирой в Мапо с геймпадами на полу и дешевым пивом в холодильнике.       Она не ехала туда. Она помнила слова с той крыши, и эти слова были стеной, которую Наен не могла преодолеть, потому что знала, что за ними стояла боль, которую она сама причинила, и она не имела права снова стучать в дверь, за которой кто-то зализывал раны от ее рук.       Но на третьей неделе стена начала трескаться.       Это произошло в пятницу (иронично, не так ли?). Наен сидела за столом в офисе, было около шести вечера, и большинство работников уже ушло, а этаж опустел до того тихого, вечернего состояния, когда гудение кондиционеров становится слышным, потому что больше нечему его заглушать. Она смотрела в монитор, не видя ничего на экране, и думала о том, что сейчас встанет, возьмет сумку и поедет домой, и дома будет пусто и тихо, она ляжет и не уснет, и утром проснется уставшей, и так будет завтра, и послезавтра, и всю оставшуюся жизнь.       Что-то в этой мысли, в ее обыденности и неизбежности, сломало последнее, что держало ее в состоянии контролируемого существования. Она не заплакала в офисе — этого она себе не позволяла и не собиралась позволять, но что-то внутри сдвинулось и начало очень сильно жечь изнутри.       Наен выключила компьютер, взяла сумку и вышла.       Она ехала не домой. Она знала это с того момента, как села в машину и повернула не в ту сторону, не к Каннаму, а к мосту, за которым был Мапо. Она не думала об этом, не принимала решение — ее руки поворачивали руль, ее нога нажимала на педали, и все это происходило с тем автоматизмом, с которым происходят вещи, которые должны были произойти давно и которые больше невозможно откладывать.       Дорога до дома Момо заняла тридцать пять минут в пятничном вечернем трафике. Наен припарковалась на знакомой улице, у знакомого дома, под знакомым фонарем, который всегда горел чуть тусклее остальных. Она заглушила двигатель и сидела в машине несколько минут, глядя на окна третьего этажа, за которыми горел свет.       Момо была дома.       Наен вышла из машины. Вошла в подъезд, поднялась на третий этаж по лестнице, потому что лифта в этом доме не было, и она к этому привыкла, и с каждой ступенькой сердце билось все сильнее, и к третьему этажу дыхание было таким частым и неровным, что она остановилась у двери и заставила себя сделать три медленных вдоха, прежде чем позвонить.       Шаги за дверью, щелчок замка, дверь открылась.       Момо стояла в дверном проеме в домашних шортах и мятой футболке с логотипом какой-то японской аркады, волосы собраны в неряшливый пучок, в левой руке геймпад. Она смотрела на Наен, и первое, что появилось на ее лице, было не удивление, а усталость — старая, глубокая усталость человека, который видит перед собой что-то, от чего давно пытался уйти и к которому его снова привели обстоятельства. — Онни, — произнесла она.       Наен стояла перед ней и смотрела на нее, и все слова, которые она готовила, все формулировки, все аргументы и объяснения — все исчезло, испарилось, растворилось. Осталась только она, стоящая на чужом пороге в пятницу вечером, с опухшими от бессонницы глазами под слоем тонального крема, в мятой рубашке, которую она забыла расправить, потому что ей было не до того. — Можно войти? — спросила она, голос ее был тихим и хриплым, и она не узнала его, потому что это был голос человека, который пришел не воевать, не требовать и не манипулировать, а просто пришел, потому что больше идти было некуда.       Момо смотрела на нее долгую секунду. Две секунды. Три. — Наен, — сказала она, и в ее голосе была именно та усталость, которую Наен видела в ее лице. — Зачем ты здесь? — Пожалуйста, — произнесла Наен, и это слово далось ей с трудом, потому что она не привыкла его произносить, потому что она всегда была тем человеком, который требует, а не просит, который берет, а не ждет, и сейчас она стояла и просила, и это было унизительно и необходимо одновременно. — Пожалуйста, впусти меня. Мне некуда больше идти.       Момо закрыла глаза на секунду, как человек, который борется с собой, который знает, что правильное решение — одно, а то, что он сделает, это совсем другое. Потом она отступила в сторону и жестом пригласила Наен войти.       Квартира была такой, какой Наен ее помнила, маленькой и теплой, немного захламленной, с пустой коробкой из-под пиццы на кухонной стойке. Экран телевизора светился, остановленный на паузе посреди какой-то игры. На столике стояла наполовину пустая банка лимонада. Все было обычным, домашним, и от этой картины у Наен перехватило дыхание. — Садись, — сказала Момо, убирая вещи с дивана. Она не предложила ей пить, не суетилась, не пыталась сделать вид, что все нормально. Она просто стояла и смотрела на Наен с тем выражением, в котором было что-то среднее между настороженностью и чем-то, что при других обстоятельствах Наен назвала бы заботой, но что сейчас больше походило на тревогу.       Наен села. Она хотела сесть ровно, как сидела обычно — прямая спина, скрещенные ноги, руки на коленях. Но вместо этого осела на диван, как человек, у которого закончились силы удерживать позу, ее плечи опустились, спина согнулась, и она сидела, сгорбившись, и смотрела на свои руки, лежащие на коленях, и руки были неподвижными и чужими.       Момо села рядом, не вплотную, но на расстоянии вытянутой руки. Она ждала. Она всегда умела ждать, это была одна из тех ее черт, которые Наен одновременно ценила и ненавидела, потому что это ожидание давало ей пространство, в котором она не могла спрятаться, в котором не было ни одного угла, куда можно было забиться. — Я рассталась с Минхо, — сказала Наен. — Я знаю, — тихо ответила Момо. — Весь офис знает. Ну, не знает, но…догадывается. — Три недели назад. — Да.       Тишина. Потом Наен подняла взгляд и посмотрела на Момо, и в этом взгляде было что-то, чего Момо никогда раньше не видела, вернее видела, но не в таком количестве и не с такой интенсивностью. Там был страх, обнаженный и неприкрытый, и боль, и что-то, что больше всего было похоже на отчаяние человека, который стоит на краю и решает, прыгнуть или нет. — Момо, — произнесла Наен. — Мне нужно тебе что-то сказать. Что-то, что я никогда никому не говорила, и я не знаю, смогу ли, но я…мне нужно попробовать. Потому что если я не скажу это сейчас, я никогда не скажу, и тогда я…я не знаю, что тогда со мной будет.       Момо смотрела на нее. Что-то в ее лице изменилось — усталость не ушла, но к ней примешалось что-то другое, что-то, что она сама не могла бы назвать, и что было, наверное, тем самым, из-за чего она впустила Наен, из-за чего она всегда ее впускала, сколько бы раз ни говорила себе, что больше не будет. — Говори, — сказала Момо.       Наен сглотнула. Она смотрела на свои руки, потом на стену, потом снова на свои руки. Она открыла рот, закрыла его. Снова открыла. Слова шли тяжело, как будто каждое нужно было вытаскивать из какого-то глубокого, темного места, где оно лежало годами и приросло к поверхности. — Мне было четырнадцать, — начала она. Голос был тихим, почти шепотом, и она не поднимала взгляда. — Четырнадцать лет, когда я впервые…когда я почувствовала что-то к девушке. Ее звали Юджин, она жила в соседней квартире, через стенку. Ходила в ту же школу, на класс старше. У нее были короткие волосы и она играла в баскетбол, и когда она возвращалась с тренировки, проходя мимо нашей двери, я специально выходила в коридор якобы выбросить мусор, чтобы…чтобы просто увидеть ее. Я стояла с этим дурацким мусорным пакетом и ждала, когда она пройдет мимо, и у меня тряслись коленки. Мне было четырнадцать лет, Момо. Четырнадцать. Я ничего не понимала тогда, я думала, что это потому что она классная и я хочу с ней дружить, и потом однажды она обняла меня на дне рождения просто так, по-дружески, и у меня внутри все…все замерло. И я поняла, что это не то. Что нормальные девочки не чувствуют этого, когда их обнимают другие девочки.       Она остановилась, перевела дыхание. Момо не двигалась и не перебивала. — Я закопала это, — продолжила Наен. — Я очень хорошо умею закапывать вещи, ты это знаешь. Я убедила себя, что это было что-то странное, какие-то подростковые гормоны, что это пройдет. Я начала встречаться с парнями в старшей школе, потому что все встречались, и я встречалась. Целовалась с ними в подъездах и в караоке, и это было ничем. Просто мокрое, неловкое ничто. Я думала, может быть, дело в том, что мне попадаются не те парни. Что нужно найти правильного, и тогда все станет как у всех.       Она сделала паузу и провела руками по лицу, как стирая что-то невидимое. — Мне было двадцать, — сказала она. — Второй курс университета. Была аспирантка, Ли Джиын. Она вела семинары по маркетингу, ей было двадцать четыре, у нее были длинные волосы, она носила эти…эти блузки с расстегнутыми верхними пуговицами и круглые очки, и она была смешная, и умная, и когда она смотрела на меня, когда она вызывала меня к доске и я отвечала, и она кивала и говорила «молодец, Наен-сси», я…черт, я не знаю, как объяснить это… Я ходила на ее семинары, даже когда они были факультативными. Я садилась в первый ряд. Я выучила расписание ее офисных часов и приходила с вопросами, которые сама придумывала, чтобы побыть рядом с ней лишние десять минут.       Момо слушала. Ее лицо было неподвижным, но глаза, Наен видела это даже не поднимая взгляда полностью, были внимательными и серьезными, и в них не было ни осуждения, ни жалости. — Однажды вечером, — Наен помолчала, и в этом молчании было что-то, что стоило ей усилия. — После какого-то студенческого мероприятия, мы пили вместе в баре рядом с кампусом, и я была пьяна, и она была чуть пьяна, и потом мы были у нее дома, и я… — голос дрогнул. — Мы переспали. Я впервые переспала с женщиной. Мне было двадцать лет, и я переспала с аспиранткой по маркетингу в ее съемной квартире в Синчхоне, и это было…это было первым разом в моей жизни, когда я чувствовала что-то по-настоящему, понимаешь? Не потому что надо, не потому что все так делают, а потому что я хотела этого, и мне не нужно было симулировать оргазм и не нужно было уходить в себя, и утром я проснулась в ее постели и меня не тошнило из-за того, что пятнадцать минут в меня толкал свой член какой-то придурок прошлой ночью.       Она замолчала. Потом продолжила еще тише. — Мне было хорошо, Момо. Мне было так хорошо, что я испугалась до смерти. Потому что если бы я позволила себе это, если бы я назвала это тем, чем оно было…то все остальное, вся моя жизнь, все, что мои родители хотели для меня, все, чем я должна была быть, все это рухнуло бы. И я решила, что это была ошибка. Что я была пьяна, что это был эксперимент, что девочки так делают иногда и это ничего не значит. Я прекратила общаться с Джиын через неделю, просто перестала отвечать на ее сообщения. Она написала мне раз десять, потом позвонила, потом перестала. Я сменила группу и больше не ходила на ее пары. — Онни… — начала Момо. — Подожди, — Наен подняла руку. — Подожди, пожалуйста. Если я остановлюсь, я не смогу продолжить. Мне нужно…мне нужно сказать все целиком.       Момо кивнула и замолчала. — После Джиын я встречалась с тремя мужчинами, — продолжила Наен. — Каждый раз я убеждала себя, что вот этот, именно этот, будет другим. Что я наконец почувствую то, что должна чувствовать. Что я нормальная. И каждый раз было одно и то же — пустота, какое-то терпение, преодоление себя. Каждый раз, когда меня трахал очередной Сухо, или Мингю, или Хосок, я закрывала глаза и ждала, когда это закончится. И каждый раз уходила в маленькую комнату внутри себя, где тихо и где никто меня не видит.       Она сделала паузу, длинную, и Момо видела, как ее руки, лежащие на коленях, сжались в кулаки и медленно разжались. — Когда мне было двадцать пять… — сказала Наен, и теперь ее голос стал еще тише, тяжелее, и в нем появилось что-то такое, от чего Момо напряглась. — Мне было двадцать пять, я готовилась переехать от родителей, уже нашла квартиру. И в это время я…я снова была с кое-кем. С девушкой. Ничего серьезного, мы встречались несколько раз, просто занимались сексом, она работала в кофейне рядом с моей работой, и это было…было что-то. Я думала, что я осторожна, что никто не узнает. Но отец…отец нашел переписку в моем телефоне, который я оставила на зарядке. Я не знаю, почему он полез в мой телефон, может быть, он подозревал что-то, может быть, нет, это уже не имеет значения.       Она замолчала. Ее дыхание стало неровным, и она сглотнула несколько раз, как человек, который пытается удержать что-то внутри, но оно все равно рвется наружу. — Он ударил меня, — сказала она. — Не…не со всей силы, не так, чтобы сломать что-то или нанести реальный вред. Просто…просто по лицу несколько раз. Я стояла на кухне, и он…он читал мне переписку вслух, и его руки тряслись, и он кричал что-то, я не помню все слова, я помню только «позор» и «ненормальная», и потом он ударил, и я упала не потому что было очень больно, а потому что не ожидала, потому что он никогда раньше не поднимал на меня руку, никогда, слышишь? И я лежала на полу кухни и смотрела на потолок, пока у меня текла кровь из носа.       Момо сидела совершенно неподвижно, ее лицо стало белым, и она чувствовала, как что-то внутри нее, что-то, связанное с этой женщиной, сидящей рядом, сжималось в тугой, болезненный ком, и ей хотелось протянуть руку и коснуться Наен, просто коснуться, положить ладонь на ее плечо. Но она не двигалась, потому что понимала, что сейчас любое прикосновение может сломать то, что Наен строила в себе, чтобы суметь говорить. — Он взял с меня слово, — продолжила Наен. — Что я прекращу это. Что я больше никогда…что я буду нормальной. И что я не скажу маме. Он сказал, что это убьет ее, что ее сердце не выдержит. И я пообещала, я пообещала, лежа на полу кухни с кровью из носа, что я буду нормальной и что мама не узнает. И я… Момо, я держала это обещание, я была нормальной. Я встречалась с мужчинами, я улыбалась на семейных обедах, я делала вид, что все хорошо, что я просто…карьеристка, что мне некогда, что я ищу правильного мужчину, и все верили, потому что я очень хорошо умею притворяться, ты знаешь это.       Она наконец подняла голову и посмотрела на Момо. Ее глаза были красными и мокрыми, тушь потекла, оставляя темные полосы на щеках, и она не пыталась их вытереть, и это, этот отказ от контроля над собственным лицом, был, наверное, самым страшным, что Момо видела за все время, что знала ее. — А потом я встретила тебя, — сказала Наен.       Момо не дышала. — Три года назад, — продолжила Наен, и теперь ее голос был другим, не тихим и задавленным, а каким-то сломанным. — Три года назад, твой первый день в компании. Ты пришла на ориентацию для новых сотрудников, и я была на том же этаже, потому что у меня было совещание в переговорной рядом. И я увидела тебя в коридоре. Ты шла за стажером, который показывал тебе офис, и ты несла коробку с канцелярией, и ты была в этих…в джинсах и простом худи, потому что тебе еще не сказали, что у нас дресс-код, и ты выглядела немного растерянной, и у тебя были такие…такие глаза, уставшие и большие, и ты улыбнулась кому-то, кажется, Сане, и я стояла в коридоре с кофе в руке и смотрела на тебя и…       Она замолчала, и ее голос сорвался, и она зажмурилась и провела ладонью по лицу, размазывая слезы и тушь. — И я поняла, что все мои попытки стать нормальной — это полное дерьмо, — произнесла она. — Потому что я стояла и смотрела на тебя, и мои коленки также трслись, как у той четырнадцатилетней идиотки с мусорным пакетом. И я подумала: ну вот, опять.       Момо сидела и слушала, и что-то в ее груди разрывалось, медленно и очень больно, она чувствовала, как горячие слезы подступают к глазам. Она так и не смогла их сдержать, потому что одна скатилась по щеке, и она не стала ее вытирать. — Два года назад, — продолжила Наен. — Когда тебя переводили на наш этаж, я узнала об этом за неделю от Кана, потому что он упомянул это на планерке, и я… Момо, я улыбалась весь тот день. Весь день. Сана спросила меня, что случилось, почему я такая довольная, и я сказала, что мне пришла посылка, которую я давно ждала. Посылка, мать твою! Я врала про посылку, потому что не могла сказать, что я радуюсь, как идиотка, потому что Хираи Момо будет сидеть в пятнадцати метрах от меня каждый день. И потом, когда ты действительно переехала на наш этаж, я два месяца подбирала момент, чтобы заговорить с тобой, два гребанных месяца, и каждый раз давала заднюю, и в итоге первый нормальный разговор случился, потому что ты пролила кофе рядом с моим столом и я дала тебе салфетки, пока ты извинялась так, как будто совершила уголовное преступление, а я стояла и думала, что ты самый красивый человек, которого я когда-либо видела.       Наен остановилась. Она дышала тяжело и неровно, ее руки на коленях тряслись, мелко и заметно, и она не пряталась от этого, не сжимала их в кулаки, просто позволяла им трястись. — Все эти пятницы, — продолжила она после паузы. — Все эти вечера, когда я приезжала к тебе, все это время, когда я говорила, что это просто секс, что это ничего не значит, что мне просто нравится, как ты…как ты это делаешь, как ты выглядишь во время секса. Каждый раз, когда я говорила это, я врала. Я врала себе и врала тебе, и я знала, что вру, и не могла остановиться, потому что правда была такой…такой огромной и такой страшной, что я не знала, как с ней жить. Я не знала, куда ее поставить, как уместить ее в свою жизнь, где для нее нет места. Нет места, понимаешь? Нет комнаты, нет полки, нет ящика, в который можно положить эту правду и закрыть крышку. Она везде, она во всем, она в том, как я смотрю на тебя каждый день в офисе и делаю вид, что не смотрю. Она в том, как я ненавижу каждого, кто стоит рядом с тобой, включая ту гребанную Цзыюй, которую я ни разу не видела вблизи, но которую я так сильно ненавижу, потому что она может…может быть с тобой открыто, может держать тебя за руку, может даже целовать тебя где-то вне четырех стен, а я не могу, я никогда не могла, и это…       Она задохнулась. Замолчала, прижав ладонь ко рту, и несколько секунд молчала, и ее плечи вздрагивали, и Момо видела, как она пытается справиться с собой, пытается собрать то, что рассыпается. — Я люблю тебя, — прошептала Наен.       Три слова. Произнесенные сквозь ладонь, тихо, почти невнятно, размазанные слезами и трясущимися губами. Три слова, которые Момо ждала и боялась, и которые изменили что-то в воздухе комнаты, сделали его плотнее и тяжелее, и после которых тишина стала такой абсолютной, что Момо слышала собственное сердцебиение. — Я люблю тебя, — повторила Наен, убрав ладонь от лица. — Вот, я сказала это, — она выпустила горький смешок. — Я тебя люблю, Хираи Момо. Я люблю тебя уже три года, и все эти три года я делала все, чтобы этого не было, чтобы убить это в себе, задавить, спрятать, переименовать во что-то более удобное, и…и я не смогла. Я пробовала построить что-то с Минхо, я пробовала нормальную жизнь, я пробовала не думать о тебе, я пробовала тебя ненавидеть, и ни хрена не вышло. Просто ни хрена! Ничего из этого не вышло, потому что каждый раз, каждый раз, когда я закрываю глаза, я вижу тебя, и каждый раз, когда я открываю дверь своей квартиры и там пусто, я думаю о том, что хотела бы, чтобы там была ты. И мне страшно. Мне так страшно, что я не могу дышать, мне страшно от того, что скажет мама, и от того, что скажет отец, и от того, что скажут в офисе, и от того, что это значит для моей жизни, и от того, что я…что я ненормальная, сломанная, неправильная, что со мной что-то не так с четырнадцати лет и что я никогда не стану такой, какой должна быть… — Наен, — произнесла Момо, и ее голос дрожал, и по ее лицу текли слезы, которые она тоже не вытирала. — Наен, остановись, пожалуйста. Дыши. — Нет, — Наен покачала головой. — Нет, я не могу остановиться, потому что если я остановлюсь, я передумаю, я снова закроюсь, и тогда…тогда я потеряю тебя окончательно, и я не переживу этого, Момо. Я буквально не переживу этого. Ты единственный человек, с которым мне не нужно притворяться, единственный, с кем я дышу нормально, единственный, кого я хочу, по-настоящему хочу, и не только в плане секса, и я…я знаю, что не заслуживаю тебя, и я знаю, что я сломала все, что можно было сломать между нами, и что ты устала от меня, и ты имеешь полное право послать меня к черту и закрыть дверь, и я пойму, если ты это сделаешь, но мне нужно, чтобы ты знала. Мне нужно, чтобы хотя бы один человек в мире знал правду обо мне, всю правду, без…без вранья. Я знаю, что это эгоистично, но я медленно умираю внутри, и это первый раз, когда я хочу жить, понимаешь?       Она замолчала. Окончательно, полностью, как замолкает человек, который сказал все и у которого больше ничего не осталось. Она сидела на диване, сгорбившись, с мокрым лицом и трясущимися руками, и смотрела на Момо, и в ее взгляде было все, что она когда-либо прятала, и это все было обнаженным, беззащитным и невыносимым.       Момо смотрела на нее.       Она смотрела на нее и думала о том, что знала многое. Знала о страхах, о маске, о том фарфоровом высокомерии, которое Наен носила как броню. Подозревала об остальном, потому что некоторые вещи не нужно было говорить вслух, чтобы они были понятны. Но она не ожидала этого. Не ожидала четырнадцати лет и мусорного пакета. Не ожидала аспирантки по маркетингу и ночи в Синчхоне. Не ожидала отца и крови из носа на кухонном полу. Не ожидала трех лет молчаливого наблюдения и кофе, пролитого рядом с ее столом, и пакета с салфетками, после которого все началось.       Она не ожидала этих слов, этих трех слов, произнесенных сквозь слезы и ладонь, потому что за весь год, что они были вместе, за все те пятничные ночи и субботние утра, за все те моменты, когда Наен лежала рядом и смотрела на нее в темноте, ни разу, ни одного раза она не произнесла ничего подобного. Ни намека, ни полуслова, ни даже взгляда, который можно было бы истолковать так однозначно. И Момо привыкла к тому, что этого нет, что этого не будет, и что все, что между ними было, было для Наен чем-то другим, чем-то меньшим, чем-то, что не имело названия.       И вот сейчас название прозвучало, и Момо не знала, что с ним делать.       Она протянула руку и накрыла ладонь Наен своей. Просто накрыла, ничего больше. Ладонь Наен была холодной и влажной, и она дрожала, Момо почувствовала эту дрожь через собственную кожу, и от нее что-то прошло по ней, как электричество, только не горячее, а какое-то другое — глубокое и холодное. — Я не знаю, что сейчас сказать, Наен, — сказала Момо. Ее голос был хриплым и не совсем ровным, но в нем было что-то, что было важнее. Что-то, что было честным и настоящим и что, возможно, Наен нужно было услышать больше всего на свете. — Я правда не знаю, но мне так жаль.       Наен смотрела на нее. Потом ее лицо скривилось, как кривится лицо человека, который пытается не заплакать и не может, и она заплакала, по-настоящему на этот раз, не молча, а с тем тихим, сдавленным звуком, который был больше похож на стон, чем на плач, и Момо обняла ее, просто обняла и прижала к себе. И Наен уткнулась лицом ей в плечо и плакала, ее плечи вздрагивали, руки вцепились в футболку Момо с той силой, с которой вцепляются в что-то, когда боятся, что оно исчезнет.       Они сидели так долго. Несколько минут, может быть десять, может быть пятнадцать. Момо держала Наен и гладила ее по волосам, медленно и ритмично, как гладят кого-то, кого нужно успокоить, как гладят кого-то, кого любят, и думала о том, что все, что она только что услышала, было слишком большим для одного вечера и слишком важным, чтобы отвечать на это прямо сейчас. Что она не готова, что ей нужно время, и что время, которое ей нужно, может быть больше, чем Наен может выдержать.       Когда Наен немного успокоилась, когда плач перешел в тихие, прерывистые вздохи, Момо мягко отстранилась и посмотрела ей в лицо. Тушь размазалась окончательно, превратив аккуратный макияж в темные пятна, нос покраснел, глаза опухли, нижняя губа все еще подрагивала и Наен выглядела совершенно не так, как выглядела обычно — не безупречной, не собранной, не идеальной. Она выглядела как человек, который только что вывернул себя наизнанку и теперь сидит и не знает, что делать с тем, что оказалось внутри. — Тебе нужна вода, — сказала Момо.       Она встала, пошла на кухню, налила стакан воды из фильтра. Руки тряслись, и она сжала стакан обеими ладонями, чтобы не расплескать, и стояла так секунду, повернувшись спиной к гостиной. Закрыла глаза, выдохнула, потому что ей тоже хотелось плакать, но она позволила себе эти несколько секунд, чтобы успокоиться, прежде чем вернуться.       Наен взяла стакан и сделала глоток, потом еще один. Ее руки все еще дрожали, и вода чуть плескалась о края. — Наен, — сказала Момо, садясь рядом и осторожно подбирая слова. — То, что ты мне сейчас рассказала…это… Я не могу это переварить за один вечер. Ты понимаешь? — Да, — прошептала Наен. — Я не могу сказать тебе то, что ты хочешь услышать, прямо сейчас. Потому что…потому что между нами было слишком много всего, и я не знаю, сколько из этого лечится словами. И мне нужно подумать, и тебе тоже нужно подумать. Не сейчас, не в этом состоянии, а потом, когда ты немного успокоишься. — Ты злишься на меня? — спросила Наен тихо.       Момо подумала. — Нет, — ответила она. — Не злюсь. Я…я не знаю, что я чувствую сейчас, если честно. Очень много всего сразу. Мне нужно время, чтобы разобраться. — Но ты не…ты не отталкиваешь меня? — Нет, — Момо покачала головой. — Я не отталкиваю тебя, Наен. Но я и не обещаю ничего. Потому что мы уже были в том месте, где обещания ничего не стоили, и я не хочу туда возвращаться.       Наен кивнула. Медленно, тяжело, как кивает человек, который принимает что-то, чего не хочет, но понимает необходимость. Она допила воду, поставила стакан на столик и посмотрела на свои руки, которые наконец перестали трястись. — Мне ехать домой? — спросила она.       Момо молчала несколько секунд. Потом сказала: — Ты можешь остаться на диване, если хочешь. Ты не в лучшем состоянии для того, чтобы садиться за руль. — Я не хочу…мне не нужна жалость. — Это не жалость, — ответила Момо. — Это здравый смысл. Ты трясешься, у тебя красные глаза и, судя по всему, ты не спала нормально уже несколько дней. За руль в таком состоянии нельзя. Я принесу подушку и одеяло.       Наен хотела возразить, хотела встать и уйти с той гордостью, которая всегда была ее последним убежищем, но сил не было. Сил не было совсем. Она просто кивнула и осталась сидеть на диване, пока Момо ходила в спальню за подушкой и одеялом.       Момо вернулась, положила все на диван рядом с Наен и остановилась. — Спокойной ночи, — сказала она. — Момо, — Наен подняла на нее взгляд. — Спасибо за то, что выслушала. Тебе не следовало этого делать, потому что мы все закончили, и я знаю, что не заслуживаю этого. — Перестань решать за меня, что мне делать, — тихо ответила Момо. И ушла в спальню, закрыв за собой дверь.       Наен легла на диван, натянув одеяло до подбородка. Одеяло было теплым и пахло чем-то мягким, каким-то кондиционером для белья или стиральным порошком, и этот запах был знакомым, потому что она чувствовала его раньше в те ночи, когда оставалась здесь и засыпала рядом с Момо. Знакомый запах в знакомой квартире, и свет фонаря с улицы через поднятые жалюзи, и тихое гудение холодильника на кухне, и все это было таким привычным и таким болезненным одновременно.       Она закрыла глаза.       Она сказала правду. Впервые за двадцать девять лет она сказала всю правду, и мир не рухнул, и потолок не обвалился, и она все еще дышала, и ее сердце все еще билось, и кто-то из соседней комнаты дал ей подушку и одеяло и сказал «спокойной ночи». Это было не прощение и не ответ, но это было что-то, и этого чего-то было достаточно, чтобы впервые за три недели она почувствовала, что, может быть, ей удастся уснуть.       За стеной в спальне Момо лежала на спине и смотрела в потолок.       Она не плакала, хотя слезы стояли где-то на самом краю и периодически подступали и отступали. Она думала обо всем, что только что услышала, и мысли не выстраивались в ряд, а ходили хаотично, перескакивая с одного на другое, и каждая приносила с собой что-то новое, что-то, что нужно было обдумать и осмыслить и чему нужно было найти место.       Четырнадцать лет и мусорный пакет. Аспирантка в Синчхоне. Отец и кровь на кухонном полу. Три года молчаливого наблюдения, о которых Момо не знала и не могла знать. Кофе и салфетки, которые были не случайностью, а результатом двух месяцев подготовки. Пятницы, которые были не просто сексом, а чем-то, для чего Наен не имела слов и не могла найти.       И три слова в конце, сказанные сквозь слезы и ладонь.       Момо перевернулась на бок и прижала подушку к груди. Она думала о Цзыюй и о том, что ей нужно будет позвонить ей, потому что Цзыюй заслуживала честности, и честность в данном случае означала, что что-то изменилось, даже если Момо пока не знала, что именно и насколько. Она думала о том, что Наен сегодня была такой, какой Момо никогда ее не видела — разобранной, распотрошенной, без единого слоя защиты, и что увидеть это было одновременно самым страшным и самым важным, что происходило между ними за все время их отношений. Или отсутствия отношений.       Она думала о том, что любит ее. Что любила все это время, несмотря на боль, несмотря на злость, несмотря на все те моменты, когда хотела ненавидеть ее и не могла. Что это не прошло, не ушло, не растворилось — просто спряталось, как прячется что-то живое, когда условия для жизни становятся невозможными, и ждет, когда снова можно будет выйти.       Но она не была готова это сказать. Не сейчас, не после всего.       Она закрыла глаза и лежала так, слушая тишину, и где-то за стеной в нескольких метрах от нее на диване под одеялом, которое пахло ее стиральным порошком, лежала Наен, и обе они не спали, и обе знали, что другая тоже не спит, и ни одна не вышла, потому что некоторые вещи должны были оставаться за закрытыми дверями хотя бы до утра.       Утро было серым. Свет за окном был рассеянным и бледным, облака затянули небо, и все вокруг имело тот приглушенный вид, который бывает в Сеуле в сентябре, когда лето устает от самого себя и начинает уступать место чему-то следующему.       Момо проснулась в семь без будильника, как просыпалась всегда, когда ночь была неспокойной. Она лежала несколько минут, вспоминая вчерашний вечер, и каждое воспоминание приносило с собой что-то, что не уложилось за ночь, что-то, что все еще было слишком большим и слишком тяжелым. Потом она встала, натянула спортивные штаны и тихо открыла дверь спальни.       Наен спала. Она лежала на боку, подтянув колени к груди, в той же одежде, в которой пришла вчера, и ее лицо в утреннем свете было бледным и измученным, с темными следами размазанной туши вокруг глаз. Волосы разметались по подушке, одеяло сбилось к ногам. Она выглядела маленькой и уязвимой, а Момо стояла в дверном проеме и смотрела на нее и думала о том, что эта женщина четыре года ходила с обещанием, данным отцу на кухонном полу с кровью из носа, и улыбалась, делала карьеру, носила безупречные костюмы, и никому, ни одному человеку, не сказала правды, пока вчера не пришла сюда и не вывернула себя наизнанку.       Момо прошла на кухню, стараясь не шуметь. Включила чайник. Достала из шкафа две кружки — свою с отколотым краем и кружку для гостей, белую и без рисунка. Положила в каждую по пакетику чая. Подождала, пока вода закипит, залила.       Когда она обернулась, Наен стояла в дверях кухни. Она проснулась, или, может быть, не спала уже какое-то время, и просто лежала, пока не услышала звук чайника. Ее глаза были опухшими, лицо помятым, и она выглядела так, как выглядит человек после истерики и короткого сна — разобранной и настоящей. — Доброе утро, — сказала Момо. — Доброе, — ответила Наен хрипло.       Момо протянула ей кружку. Наен взяла ее обеими руками и сделала глоток. Они стояли на маленькой кухне, в тишине субботнего утра и пили чай, и не разговаривали, потому что все, что нужно было сказать, было сказано вчера, и сейчас слова были не нужны.       Через некоторое время Наен поставила кружку на стойку. — Мне нужно ехать, — сказала она. — Хорошо, — ответила Момо.       Наен прошла в прихожую, надела обувь. Она не стала искать зеркало, не стала поправлять волосы или пытаться стереть остатки макияжа, она просто обулась и повернулась к Момо, которая стояла у стены, прислонившись к ней плечом и держа кружку обеими руками. — Я не буду доставать тебя, — сказала Наен. — Ты сказала, что тебе нужно время. Я дам тебе время, столько, сколько нужно. Только…просто знай, что я…я никуда не денусь. Я знаю, что раньше мои слова ничего не стоили, и ты не обязана мне верить.       Момо кивнула. — Береги себя, — сказала она тихо.       Наен посмотрела на нее долго, несколько секунд, в течение которых ничего не было произнесено и ничего не нужно было произносить. Потом она открыла дверь и вышла, и ее шаги на лестнице становились тише с каждым пролетом, пока не растворились в утренней тишине подъезда.       Момо закрыла дверь. Прислонилась к ней спиной и медленно сползла вниз, пока не села на пол, обхватив колени руками. Кружка с чаем стояла рядом на полу, и пар от нее поднимался тонкой, извилистой струйкой, и Момо смотрела на этот пар и думала о том, что ничего не закончилось и ничего не началось, что они обе стоят посередине чего-то, у чего нет названия и нет формы, и что дальше будет что-то, но она не знала что.       Она знала только, что в ее гостиной на диване осталась помятая подушка с запахом чужих волос, и что этот запах был ванильным и невыносимо знакомым.
17 Нравится 15 Отзывы 4 В сборник