***
Цзыюй назначила встречу в среду вечером, и Момо была этому даже рада, хотя за весь день она ни разу не подумала о Цзыюй конкретно, а думала о ней только в том фоновом режиме, в котором мы помним, что у нас сегодня встреча, не наполняя это содержанием. Это в последнее время стало для нее новым — что Цзыюй могла существовать в фоне. Раньше каждая встреча была отдельным, выпуклым событием, и Момо весь день жила в предвкушении, проверяя, не пришло ли уведомление, поправляя одежду перед зеркалом в лифте. Сейчас она просто пришла. Они договорились встретиться в маленьком кафе у набережной Хан, недалеко от моста Йондон-дэгё. Это было одно из мест Цзыюй, которые она открывала Момо постепенно, по одному, как постепенно открывают чужому человеку свои привычки. Кафе было крошечным, занимало первый этаж старого здания, в нем подавали хорошие сэндвичи и плохой кофе, и Цзыюй любила его за вид из окна — на воду и на маленький пятачок, на котором по выходным собирались уличные музыканты. Сейчас в среду на пятачке никого не было, только пожилой мужчина выгуливал крупную собаку. — Привет, — сказала она. — Я заказала тебе сэндвич, подумала, ты будешь голодная. — Спасибо, — Момо повесила сумку на спинку стула и села напротив. — Я весь день пила только кофе. — Так и думала. Цзыюй посмотрела на Момо внимательным, спокойным взглядом — тем самым взглядом, в котором не было никакой требовательности, а было ровно та степень внимания, к которой Момо последние месяцы постепенно привыкала и которая пока еще ее немного смущала. Цзыюй пока ничего не говорила, просто сидела и смотрела. Момо открыла бумажный пакет с сэндвичем, развернула его, откусила. Сэндвич был с лососем и салатом, с чем-то острым в соусе, и она поняла, что и правда голодна. — Ты сегодня тихая, — сказала Цзыюй после длинной паузы. Не вопрос, просто очередное наблюдение. Момо прожевала, проглотила. Слегка пожала плечами. — Накопилось на работе, — ответила она. — Конец квартала, отчетность. Цзыюй кивнула и не стала уточнять. Помолчала, потом протянула руку и взяла свой кофе со стола, сделала глоток, поставила обратно. Момо смотрела на нее и думала, что не врет ей по большому счету — на работе действительно был конец квартала, отчетность была реальной, бессонных вечеров с цифрами хватало. Она просто умалчивала о другом — о том, что в последнюю неделю в офисе было что-то еще, что забирало у нее больше внимания, чем все отчеты вместе взятые. — Я хотела позвать тебя в субботу в одно место, — сказала Цзыюй. — Там открывается небольшая выставка фотографа, у которого я когда-то училась. Это в галерее в Сонгсу. Я давно не виделась с ним и хочу пойти. Тебе не обязательно, но мне было бы приятно. — Да, — ответила Момо почти автоматически. — Я приду. — Хорошо, — Цзыюй улыбнулась, но улыбка была короткой, и в ней что-то было не до конца, как будто она ожидала чего-то другого, или не ожидала, но почувствовала что-то. Они немного поговорили о выставке, о фотографе, который вырос из коммерческой съемки и в последние годы делал персональные проекты про корейские районы со старой архитектурой. Цзыюй рассказывала об этом так, как рассказывала о любой работе — с энтузиазмом, который не требовал согласия слушателя и не давил на него, чтобы тот разделил восторг. Момо слушала и кивала и в какой-то момент поймала себя на том, что слушает не до конца. Что какая-то ее часть осталась там, в офисе, у стола напротив окна, у которого Им Наен сегодня семь часов подряд работала, не подняв головы, и который Момо обходила, стараясь не замечать. Она поморгала, заставляя себя вернуться. — …И в этой части, — говорила Цзыюй. — У него очень интересный подход к свету в интерьерах, он использует только то, что есть, без дополнительных источников. Получается такая своеобразная честность кадра. — Звучит хорошо, — сказала Момо. Цзыюй сделала паузу. Не длинную, но достаточную, чтобы Момо поняла, что ее замечание прозвучало невпопад. — Ты в порядке? — спросила Цзыюй, на этот раз уже как вопрос. — Да, — ответила Момо. — Я просто устала. Извини, я слушаю, правда. Цзыюй посмотрела на нее своим внимательным взглядом еще секунду, потом мягко перевела разговор на что-то другое. Момо была за это благодарна, потому что не знала, что бы она сказала, если бы Цзыюй настояла. Она ничего не могла рассказать ей про последнюю неделю — не потому что не доверяла, а потому что то, что произошло, не укладывалось ни в один из форматов, в котором между ними принято было разговаривать. У Цзыюй и Момо был спокойный, неторопливый формат — кофе и наблюдения, мелкие общие воспоминания, прогулки и вафли. В этот формат не помещался монолог Им Наен, который длился час и который начинался с того, как в четырнадцать лет у нее тряслись коленки при взгляде на красивую девочку. После кафе они прошлись пешком вдоль набережной, и в какой-то момент Цзыюй взяла Момо за руку — просто протянула пальцы и сцепила их со своими, так, как обычно. Момо не отдернула руку. Они шли молча, и вода справа от них двигалась медленно и тяжело, и далекие огни моста отражались в ней, расплываясь и снова собираясь обратно.***
Утро четверга началось с цветов на ее столе. Когда Наен вошла в опен-спейс, она сначала увидела их — узкий стеклянный стакан с тремя белыми лизиантусами, которые кто-то поставил у ее монитора, пока она ехала на работу. К стакану была прислонена маленькая бумажная карточка. Наен подошла, остановилась рядом со столом. Посмотрела на цветы, потом на карточку. На карточке было написано: «С днем рождения, Наен-сси! От отдела маркетинга». Подпись Кана и еще нескольких людей внизу, обычной шариковой ручкой. Двадцать второе число. Наен на секунду растерялась — не от факта, что был ее день рождения, а от того, как мало этот факт занимал ее последние дни. Она помнила, конечно. Тридцать лет — это было число, которое стояло в углу календаря последние недели, и в редкие моменты она ловила себя на том, что думает о нем без всякого содержания, просто как о точке, которую нужно пройти. Но даже сегодня утром, открывая глаза, она не подумала об этом. Подумала о голове, о бутылке, которую забыла унести с журнального столика, о расписании, о том, что нужно отправить пересмотренный медиаплан до десяти. Она стояла и смотрела на цветы. — С днем рождения, Наен-сси! Это была Сана, она шла к ней с большим бумажным пакетом, в котором что-то шуршало. Лицо у Саны было искренне теплым, но за теплотой была легкая, осторожная нота, потому что Сана уже несколько дней наблюдала за ней со сдержанным вниманием, которое не задается вопросами вслух. — Ох, не стоило, — ответила Наен и улыбнулась. Улыбка получилась автоматически, привычная мышечная работа, и Наен почувствовала, как растягиваются щеки. — Это от нас с Миной, — Сана поставила пакет на стол. — Тут небольшой набор, ничего серьезного. В пакете была свеча в темном стекле, маленькая баночка крема для рук и блокнот в бордовой кожаной обложке. Все хорошо подобранное — Сана знала, что Наен любит бренд свечей, который она дарила. Это была правда — Наен любила их и покупала себе сама раз в несколько месяцев. Она почувствовала маленький, неожиданный укол благодарности и тут же укол вины, потому что Сана была хорошим человеком, который не заслуживал того, что Наен в последние месяцы на нее почти не смотрела. — Спасибо, — сказала она. — Это очень мило. — Что планируете вечером? — Сана наклонилась к ней, опираясь о край стола ладонями. — Если вы свободны, мы с коллегами можем собраться в одном месте. Там недавно открылся винный бар на Хёчжа-доне, там очень тихо, маленькие столики, мы подумали… — Простите, — Наен покачала головой с тем легким, но решительным жестом, который должен был перекрыть тему до того, как та развернется. — Мама уже заказала ресторан, мы ужинаем сегодня, она специально приехала. Сами понимаете, тридцать лет — она этого не пропустит. — Конечно-конечно, — Сана не стала настаивать, выпрямилась. — Если будет настроение в выходные, дайте знать, можем собраться снова. — Дам знать. Сана улыбнулась еще раз и пошла к своему столу. Наен села. Положила руки на клавиатуру, посмотрела на цветы. Никакой матери в Сеуле сегодня не было. Мать была в Тэгу, и про день рождения она вспомнит — обязательно вспомнит, потому что в этом смысле она была организованной женщиной, но позвонит ближе к вечеру или, скорее всего, завтра, потому что для матери день рождения дочери был событием, которое требовало сначала обсудить его с родственниками и подругами, а уже потом зафиксировать звонком самой дочери. В течение утра еще несколько человек подошли к ней с поздравлениями. Кан заглянул на тридцать секунд, пожал ей руку через стол, сказал что-то правильное о том, что тридцать — это лучший возраст для специалиста, и ушел. Потом подошел Джисон с маленьким мешочком домашнего варенья из абрикосов, которое его мать готовила из дачных запасов, и Наен взяла мешочек, поблагодарила, поставила его в свой ящик. Один из парней из бухгалтерии прислал в общий чат отдела поздравительное гифку с танцующим кроликом, и это было его максимум общения с ней за весь год. Кто-то еще из стажерского отсека прошел мимо с открыткой, протянул ее, неловко улыбнулся, ушел. Это было разрозненно, без общего сбора, без торта в переговорной, без той общей паузы, которую офис обычно делал, когда у кого-то был день рождения. Наен это заметила. И поняла, что заметила это с облегчением, а не с обидой. Раньше ей бы устраивали что-то — по ее же намекам, по ее же сценарию, потому что она сама умела создать вокруг себя такой контекст, в котором ее день рождения становился маленьким офисным праздником с тортом из соседней пекарни и общим хохотом. В этом году она не подала ни одного сигнала. Не написала шутливо в чат «не забудьте про меня в четверг», не намекнула в чьем-то разговоре. И офис, отзывчивый только на сигналы, отозвался настолько, насколько было сигналов — то есть никак. Поэтому она продолжала работать. Около двенадцати к ее столу подошел Пак. Это было его второй подход за неделю — после понедельника он держал дистанцию, и Наен этого не предполагала, потому что обычно сложности не отбивали у Пака охоту, они только увеличивали его упорство. Сейчас он встал у ее стола с маленькой коробочкой в руке, обернутой в простую крафт-бумагу. — Наен-сси, — сказал он. — С днем рождения! Я не знал, что подарить, поэтому это очень банально. — Вы не должны были, — она подняла глаза. Лицо у Пака было таким, каким бывало у человека, который выходит на знакомое поле боя, не зная правил, которые поменялись. — Я знаю, — он осторожно положил коробочку на угол стола. — Но это просто дружеский знак. Без всяких других контекстов, мы же просто коллеги. — Спасибо, менеджер Пак, — сказала Наен ровно. — Мне очень приятно. Он стоял еще секунду, как бы ожидая чего-то, но Наен не подняла головы, и он, вероятно, понял, что разговор на этом закончен. Он кивнул, повернулся и ушел. Она потом откроет коробочку — в ней окажется тонкий шелковый платок в темно-зеленых тонах, явно из дорогого магазина, выбранный с той осторожностью, которую Пак раньше всегда проявлял к ее подаркам. Она положит его в верхний ящик, не разворачивая до конца, и долго будет на него не смотреть. Около двух Момо прошла мимо ее стола в направлении переговорной. Она прошла быстро, с папкой в руке, не повернув головы. Наен не подняла глаз. Через минуту Момо вышла из переговорной и прошла обратно. На этот раз ей пришлось пройти ближе, потому что между столами столпились стажеры из-за какой-то общей задачи, и она задела сумкой край стула Наен. Замедлилась. — Извини, — тихо сказала она. — Ничего, — ответила Наен, не подняв головы. И это было все. Момо пошла дальше. Наен слышала, как ее шаги удаляются, и в какой-то момент звук смешался с обычным офисным фоном, и она перестала их различать. В пять часов офис начал собираться домой. Наен попрощалась со всеми с той правильной интонацией, которая ничем не выдавала, что у нее внутри происходит. Она ушла из офиса в десять минут седьмого, последняя из своего ряда. Дома она, не переодеваясь, прошла на кухню, открыла навесной шкаф и достала бутылку из той коллекции, которую держала для гостей — Yamazaki, восемнадцать лет. Это был хороший виски. Она открыла бутылку, налила себе в широкий хрустальный бокал, прошла в гостиную, села на диван, не включая света, и пила медленно, глядя в темное окно, за которым горел Сеул со всеми своими бесконечными огнями. В половине восьмого зазвонил телефон. Наен сделала еще один глоток, поставила бокал на столик, нажала «принять». — Алло. — Наен-а, с днем рождения, — голос матери был ровным, домашним, в нем были привычные интонации, которые Наен слышала всю свою жизнь. — Тридцать лет, представляешь? У меня в голове ты до сих пор приходишь домой со школы. — Спасибо, мама, — сказала Наен. — Ты дома сейчас? — Дома. — Одна? — Одна. Тишина в трубке длилась полтора удара сердца. — Ну, — сказала мать. — Тридцать лет — это серьезный возраст. Я хочу, чтобы мы собрались семьей в субботу. Мы с отцом будем в Сеуле, тетя Гымджа уже подтвердила, что приедет, но без дяди Хисуна. У него снова вылезла грыжа. — Мама, — Наен закрыла глаза. — Я не уверена. У меня… — Наен-а, — голос матери затвердел немного, ровно настолько, чтобы это было слышно, но не больше. — Это не обсуждается. Это твой тридцатилетний юбилей, мы собираемся как семья. Мы забронировали столик на шесть, я пришлю тебе адрес. Наен замолчала на несколько секунд, делая глубокий вдох — Хорошо, — сказала Наен. — Я буду в шесть. — Отлично, — голос матери смягчился, но не до конца, в нем все еще лежал какой-то слой осторожности. — И, Наен-а… — Что, мама? — Ты в порядке? Голос у тебя странный. — Я устала на работе, — сказала Наен. — Длинный день. — Хорошо, отдыхай. Папа передает привет. — Передай ему тоже, спасибо. Они попрощались. Наен положила телефон на диван, рядом с собой. Подняла бокал, сделала глоток. Виски был мягким и плотным, с дымным послевкусием, какое бывает у японских виски этой выдержки. Наен пила его, как будто это была вода, не получая от этого никакого удовольствия и никакого облегчения, которое она искала. Бутылка опустела к одиннадцати. Она не помнила, как ложилась. Пятница прошла размыто. Она пришла на работу в темно-сером, выпила два эспрессо, согласовала несколько мелких документов, написала пять писем, которые ей не нужно было писать, но которые она писала, потому что нужно было занять руки. Около трех Кан вызвал ее в свой кабинет на пятиминутное обсуждение бюджета на следующий квартал, и Наен говорила с ним точно и спокойно, и Кан ничего не заметил. Это ее обнадежило и одновременно опечалило — что то, что внутри перевернуто, снаружи может выглядеть нормально для постороннего глаза. В шесть она уехала домой. Открыла новую бутылку, пила медленно без дополнительного звукового сопровождения. В какой-то момент ее накрыло осознание, что завтра суббота, и она встала, чтобы умыться, потому что лицо в зеркале коридора выглядело уже не очень управляемым. Она умылась холодной водой, посмотрела на себя, кивнула собственному отражению как чужому человеку, вернулась в гостиную и налила еще. Спать она легла в час ночи. Накрылась пледом прямо на диване, не раздеваясь.***
Ресторан, который выбрала мать Наен, находился в Соннбук-гу — в одном из тех тихих заведений старой корейской кухни, где залы разделены деревянными перегородками, освещение приглушенное, а официанты работают так бесшумно, что это делает их почти невидимыми. Наен приехала первой, в десять минут седьмого. Хостес проводила ее в дальнюю кабинку. Стол был накрыт на четверых — пять видов панчана, маленькая бутылка хорошего соджу, бутылка вина, в центре стоял букет белых пионов в низкой вазе. Наен села во главе, потому что виновница торжества всегда садилась во главе, и подумала, что место это не очень удобное — со всех сторон ее видно. Родители приехали через пару минут минут. Мать вошла первой, в темно-синем костюме, который Наен помнила с прошлого лета, прошла к ней, коротко обняла. Отец, в очках и со спокойным, немного отстраненным выражением лица, которое было у него в любых публичных пространствах, обнял ее следом. — С днем рождения, Наен-а, — сказал он. — Тридцать лет — это серьезно. — Спасибо, папа. Тетя Гымджа пришла без четверти семь, пахнущая дорогим парфюмом. Она была на три года старше матери, и в ней было все то, что мать мечтала бы развить в Наен, но не могла. Тетя Гымджа вошла, обняла Наен, отстранилась, посмотрела с улыбкой, над которой уже нависла какая-то тень. — Наен-а, какая ты красивая. Хотя я вижу, что ты немного похудела. Минсук, ты не кормишь дочь? — Кормлю, — отозвалась мать, не глядя на сестру. — Она сама не ест. — Я ем, тетя, — Наен улыбнулась. — Просто работа. — Работа, — повторила тетя Гымджа с такой интонацией, которую можно было прочитать в десяти вариантах. Подошел официант, мать подтвердила их заранее оговоренное меню. Отец поднял стопку соджу. — За Наен и за этот юбилей. Здоровья тебе и того, что ты сама себе пожелаешь. — И самого главного, — тетя Гымджа подняла бокал. — Чтобы ты наконец нашла своего человека. Наен подняла свой бокал, сделала глоток. — Спасибо. Они начали есть. Первые несколько минут все было нормально — тетя Гымджа рассказывала о дяде Хисуне и его грыже, мать дополняла, отец слушал. Тушеное мясо было вкусным. Наен ела медленно, и в горле у нее каждый кусочек проходил с маленьким сопротивлением. — Так что случилось с Минхо? — спросила тетя Гымджа. Наен отложила палочки. — Мы расстались, тетя. Несколько недель назад. Я думала, мама уже сказала об этом. — Сказала, конечно, — кивнула тетя Гымджа. — Но я думала, может, вы одумались. Такая красивая пара была, я даже не знаю, что могло пойти не так. — Просто не сложилось. — Не сложилось, — повторила мать, и в этом повторении не было сочувствия, было только то будничное недовольство, с которым констатируют неудобный факт. — Действительно красивая пара, сам он тоже хороший человек и из хорошей семьи. — Мама… — Я просто говорю, как было. Наен посмотрела в свою тарелку. Рис лежал в ней ровными зернами, белый и аккуратный. — Жаль, — сказала тетя Гымджа. — Очень жаль. Но что поделаешь, ты молодая, у тебя все впереди, главное не затягивать. Тридцать — это не двадцать пять. Я тут как раз случайно встретила Кванхи на прошлой неделе. У нее сын, ну очень хороший мальчик, тридцать четыре года, юрист в одной из этих больших фирм. Не женат, разведен после короткого брака, без детей. Я сказала Кванхи, что у меня есть племянница, она очень обрадовалась. Я могу устроить встречу. — Я не думаю, что… — Это не значит сразу замуж, это значит хотя бы поужинать с ним. — Я не готова сейчас знакомиться с кем-либо. — Не готова, — ее мать снова вмешалась, недовольно снова повторяя ее фразу. — Не готова — это слово, которое мы говорим, когда не хотим объясняться. Тебе тридцать, Наен-а. В этом возрасте нет пространства для того, чтобы быть неготовой. — Мама, пожалуйста. — Послушай, — мать поставила бокал, и движение это было аккуратным, но в нем была та мелкая, неприятная определенность, с которой она всегда разговаривала с дочерью о вещах, не подлежащих обсуждению. — Я долго молчала, я не хотела тебя торопить, я понимала, что ты строишь карьеру, что у тебя свой темп, я уважала это. Но в последний год я смотрю на тебя и понимаю, что что-то идет не так. Минхо — это был последний шанс не делать из этого проблему. Ты этот шанс не использовала. — Это не шанс, это…это просто мужчина. — Это был очень хороший мужчина. — Я не спорю с этим, мама. — А что ты делаешь? Наен молчала. Тетя Гымджа смотрела на нее с тем же расспрашивающим выражением, отец не поднимал глаз от своей тарелки. — Я просто пытаюсь жить, мама. — Жить, — мать кивнула, как будто пробовала это слово, и оно ей почему-то не понравилось. — Хорошо, ты живешь. Тогда я задам тебе один вопрос, Наен-а, и ты ответь мне на него прямо. У тебя сейчас есть кто-то? В горле у Наен сжалось. — Нет, мама. — Тогда что произошло? — Что ты имеешь в виду? — Что с тобой не так? — мать сказала это ровно, без злости, как ставят медицинский диагноз. — Я тебя растила, я тебя знаю. У тебя в последний год лицо такое, как будто ты что-то делаешь и не хочешь, чтобы я это видела. Я не идиотка, Наен-а. Я твоя мать. — Мама. — Минхо был хороший, он тебя любил, он был готов жениться. И ты ему отказала. Я не понимаю, что у тебя в голове. Я правда не понимаю. И мне страшно за тебя. — Не нужно за меня бояться. — Я мать. Я буду бояться, пока ты не сделаешь все правильно. — Я не знаю, что для тебя «правильно». — Знаешь, — мать наклонилась чуть ближе, и голос у нее стал тише, но острее. — Прекрасно знаешь. Ты у меня умная девочка, Наен-а. Слишком умная иногда. Минхо мне сказал перед тем, как уйти. Он позвонил мне, ты знала об этом? Не знала, конечно. Он позвонил и рассказал о некоторых проблемах в ваших отношениях, которые мы не видели со стороны. Я ему ничего не ответила, потому что я не знала, что ответить. Потому что я подумала, что он, может быть, прав. Ты снова…делаешь что-то глупое, верно? Снова эта кодовая фраза. Наен смотрела в свою тарелку. Рис в ней расплывался — она поняла, что плачет, не сразу, потому что слезы шли тихо, без всхлипа. — Мама… — произнесла она. Голос вышел ровным. — Я говорю это, потому что я мать, — продолжила мать, не замечая или делая вид, что не замечает. — И мне стыдно от того, что я слышу это от чужого человека, а не от тебя. Я хочу понимать свою дочь. Я хочу знать, что с тобой происходит, что с тобой не так. Наен подняла глаза. Лицо у нее было мокрым. Тетя Гымджа отвела взгляд в сторону, на букет, как будто внезапно заинтересовавшись пионами. Отец продолжал смотреть в тарелку, и в этом неподнятом взгляде была вся его жизненная позиция последних тридцати лет, за исключением одного короткого и жесткого момента пять лет назад. — Папа, — сказала Наен. Отец не поднял глаз. — Папа! — повторила она. Он сделал маленький, едва заметный жест рукой — что-то вроде «не сейчас», или «не вмешивай меня», или просто «я слышу, но я ничего не скажу». Это был жест, который Наен видела сотни раз в детстве. Жест, который означал, что отец на ее стороне ровно настолько, насколько это можно сделать молча и не выходя из зоны собственного комфорта. То есть — никак. Она встала. Это произошло без объявления. Просто ее тело подняло ее, отодвинув стул. — Я пойду, — произнесла она. — Простите. — Наен-а, — мать встала тоже, лицо у нее изменилось, но не смягчилось — в нем появилось то жесткое выражение, с которым она реагировала на любое нарушение порядка. — Сядь. Мы не закончили. — Мы закончили, мама. — Наен-а, не делай сцен. — Я не делаю сцен. Я ухожу. Она вышла из кабинки, отодвинув перегородку. Слезы текли уже без сдерживания, она их не вытирала. Мать пошла за ней. В коридоре ресторана Наен надевала обувь, и руки не слушались. — Наен-а. Ты не за рулем? — За рулем. — Ты пила. — Один бокал, мама. — Наен-а, остановись на минуту. Наен повернулась к ней. Мать на секунду осеклась, потому что лицо Наен было мокрым и не контролируемым, и мать никогда не видела такого ее лица за последние десять лет. На ее лице была не вина. На ее лице было то быстрое, привычное замешательство человека, у которого ситуация вышла из границ, в которых она умела ее держать. — Позвони мне как успокоишься, — сказала мать. Это прозвучало не как просьба, а как указание, в котором была попытка вернуть контроль. — Может быть. — Наен-а. — Я позвоню. Она вышла из ресторана, закрыв за собой стеклянную дверь. На улице ее на секунду оглушил холодный воздух. Она пошла к парковке быстрым шагом, не глядя по сторонам, и в машине наконец оперлась лбом о руль и заплакала по-настоящему, тихо, не открывая рта. Просидела так минуту. Потом выпрямилась, вытерла лицо тыльной стороной ладоней, завела двигатель. Она ехала домой по пустеющему вечернему Сеулу, не включая радио, и слезы продолжали течь сами по себе, без перерывов и без рыданий, как будто кран открыли где-то и забыли закрыть. Дома она не стала включать свет. Снаяла кофту, бросила ее перед дверью, прошла босиком в гостиную. На журнальном столике еще стоял вчерашний бокал, в нем было пусто. Она прошла на кухню, открыла шкаф, достала бутылку. Налила себе сразу много, не отмеряя привычные два пальца. Села на пол у дивана, опершись о его обивку спиной. Ей было холодно от пола, потому что она выключила подогрев перед тем, как уехать. Она не пошевелилась. Первый бокал ушел быстро и без вкуса. Она встала, налила второй, села обратно. На этом ее счет закончился. Второй бокал длился дольше — может быть, полчаса, она не знала, потому что не смотрела на часы. Слезы текли по щекам ровно, без всхлипываний, и она, не вытирая их, иногда облизывала верхнюю губу, на которой собиралась соленая капля. Она не думала о матери, не думала о тете. В голове было ровное, темное гудение. В какой-то момент она подняла телефон с пола, разблокировала. Не помнила, зачем — может быть, чтобы посмотреть, который час, может быть, чтобы сделать что-то безымянное, что делают пьяные люди, открывая телефон без причины. На экране было новое уведомление. Сообщение от Момо. Наен смотрела на это уведомление долго. Может быть, тридцать секунд, может быть, минуту, потом нажала. Сообщение было коротким. «Я случайно услышала про твои планы, когда ты говорила по телефону вчера, и знаю, что у тебя тяжелый день. Я думала о тебе. Надеюсь, все в порядке. С днем рождения, онни». Все. Никаких эмодзи, никакого подчеркнутого тепла, никакой просьбы ответить. Просто четыре предложения, отправленные в десять сорок семь вечера в субботу. Наен смотрела на эти четыре предложения, и слезы, которые до этого текли ровно, вдруг потекли иначе, не контролируемо. Она закрыла рот ладонью, потому что у нее вырвался звук, и она не хотела, чтобы его слышали, хотя была одна дома. Сидела на полу в темноте с телефоном в руке и плакала уже по-настоящему, плечами, грудью, которая пыталась вдыхать и не могла. Она читала это сообщение пять или шесть раз. Каждый раз буквы оставались теми же. «И знаю, что у тебя тяжелый день». Откуда Момо знала? Откуда вообще можно знать, что у нее тяжелый день, ведь у нее день рождения, а день рождения не должен быть тяжелым — но Момо знала. Момо знала, потому что Момо знала ее, и в этом «знала» было больше понимания, чем во всем разговоре за столом сегодня, и больше понимания, чем во всем, что говорила ей мать за тридцать лет. Она набрала ответ. Стерла. Набрала снова. Стерла. Сидела, закрыв глаза, и чувствовала, как пол под ней холодеет все больше. В итоге она написала одно слово. «Спасибо». Нажала «отправить» прежде, чем успела передумать. Положила телефон на пол рядом с собой, экраном вниз, как будто отказалась смотреть, что будет дальше. Дальше ничего не было, потому что Момо не ответила. И это было правильно, потому что Момо не должна была отвечать — она написала то, что написала, и больше ей нечего было добавить, и Наен это понимала. Она сидела на полу еще долго. В какой-то момент бокал упал — она его задела, наверное, локтем, и остатки виски разлились по паркету маленьким темным пятном. Она этого почти не заметила. Уснула там же, прислонившись к дивану. Утром в воскресенье Наен открыла глаза и не сразу поняла, где она. Шея болела, плечи ныли, на полу под ней образовалось пятно — тонкое, темное, уже подсохшее по краям. Она посидела секунду, не двигаясь, потом медленно поднялась, держась за подлокотник дивана. Колени дрожали. Ее спина затекла и противно ныла с одной стороны — той, которая была всю ночь на холодном полу. Она прошла на кухню, стараясь не оглядывать гостиную. Открыла холодильник, достала бутылку воды. Пила прямо из горла, медленно, потому что глотать было тяжело. Потом стояла у раковины, опершись о столешницу, и смотрела в окно. За окном Сеул жил воскресной жизнью. Кто-то из соседей открыл окно, послышался обрывок разговора, и окно закрылось обратно. Голова болела. В ней был некий фоновый шум, без конкретных мыслей, как радиопомехи между станциями. Она прошла в ванную, посмотрела в зеркало. Лицо было опухшим, особенно в области век. Она открыла кран, плеснула в лицо воду и стерла остатки макияжа ватным диском. Намазалась каким-то кремом, как будто это поможет. Эти автоматические действия успокоили ее на полминуты, потому что в них была привычная последовательность. Потом она вернулась на кухню, поставила чайник. Пока он закипал, она подошла к телефону, поднимая его с пола в гостиной. На экране высветилось много пропущенных — мать звонила пять раз, отец два, тетя Гымджа один. В мессенджере были сообщение от матери: «Доехала?», потом еще одно: «Наен-а, нам надо поговорить», потом еще: «Завтра я к тебе приеду». Это последнее «приеду» Наен прочитала и закрыла переписку. Она сидела у кухонного окна с чашкой кипятка — даже не чая, просто горячей воды, потому что на чай у нее не было сил. И впервые за долгое время в голове появилась мысль, которая была ясной и не похожей на остальные. Она подумала: «Может быть, мне нужна помощь». Эта мысль была странной. Странной, потому что Наен так не думала никогда. Не в том смысле, что не думала вообще — она знала про существование психологов и психиатров теоретически, у нее на работе была медицинская страховка, которая покрывала консультации, и в офисе несколько человек, как она слышала, ходили к терапевтам, потому что в Сеуле в последние годы это перестало быть чем-то постыдным в их поколении. Но к ней самой эта тема никогда не подходила вплотную. Она всегда справлялась. Она всегда все контролировала. Она была человеком, у которого все было, и у которого внешне все работало, и поэтому идея, что ей нужна помощь, не помещалась в ту картину, в которой она существовала. Сейчас она сидела на полу собственной кухни в семь утра воскресенья, после ночи, проведенной на полу у дивана, после семейного ужина, с которого она ушла в слезах, после недели, в которую она ни разу не помнила, как ложилась спать, и эта мысль наконец вошла. Просто как факт, который кто-то аккуратно поставил перед ней на стол и сказал: посмотри. Она сидела с этой мыслью и не двигалась. Не открывала браузер, не набирала ничего в поиске. Просто держала ее перед собой и смотрела. Через какое-то время мысль выцвела немного — не исчезла, но стала менее яркой, как экран, на который долго смотришь и потом привыкаешь. Наен дала ей выцвести. Сделала глоток горячей воды, поставила чашку на стол. Что-то с этим придется делать. Не сейчас. Может быть, через день, может быть, через две недели, может быть, через месяц. Но что-то. Она встала, чтобы все-таки заварить чай.***
В то же воскресное утро Момо проснулась около десяти. В последнее время она старалась вставать в воскресенье пораньше, но вчерашнаяя суббота была долгой — выставка фотографа Цзыюй заняла целый вечер, потом они шли пешком от Сонгсу до набережной Хан, разговаривали о работах, о свете в кадрах, о том, как фотограф объяснил один из своих снимков, и Момо вернулась домой только в час ночи. Она лежала в кровати, глядя в потолок, и думала о вчерашнем вечере. О том, что Цзыюй на выставке вела себя обычно — приветствовала старого учителя, представила Момо парой слов, улыбалась, когда смотрела на работы. Но в какой-то момент в середине вечера, когда они остановились перед одной из фотографий — снимком пустого внутреннего дворика старого дома в Тонгмёне, Цзыюй не сразу заметила, что Момо отошла на шаг. Она стояла перед снимком, ушедшая в собственное созерцание. Это было нормально для Цзыюй. Но у Момо в этот момент возникло маленькое, странное ощущение, будто между ними не было разговора. Будто они стояли рядом, но не были вместе. Это было новым. Раньше с Цзыюй так не было. С Цзыюй всегда было так, что они стояли рядом и были вместе, даже если молчали. Момо встала, умылась, сделала кофе, затем села с ним у окна. Цзыюй написала ей в одиннадцать утра: «Привет. Я сегодня свободна после двух. Приходи ко мне, если можешь, я куплю что-нибудь к чаю. Хочу с тобой поговорить». «Хочу с тобой поговорить». Это была небольшая фраза, в которой не было ничего конкретного, но Момо прочитала ее два раза и почувствовала, как что-то засосало под ложечкой. «Хорошо, — написала она. — Я приеду к трем». Цзыюй жила недалеко от станции метро Хапчжон, в маленькой студии, которую снимала уже почти год. Это была чистая, светлая квартира с белыми стенами, на которых висели только две черно-белые фотографии в рамах — одна ее работа, одна — учителя. Кухня была открытой, в углу стоял большой деревянный стол, за которым Цзыюй обычно работала. Когда Момо приехала, на столе уже стояли две чашки и блюдо с печеньем, которое Цзыюй привезла из булочной у станции. — Привет, — Цзыюй открыла дверь и коротко обняла ее. — Заходи. Я заварила чай. Они сели за стол. Цзыюй поставила перед ней чашку, села напротив, подвинула блюдо с печеньем. Все ее движения были размеренными. Момо смотрела на нее и пыталась прочитать выражение лица, но Цзыюй не давала ничего читать — она была спокойной, как всегда, и в этом спокойствии не было ничего необычного. Или так ей казалось. — Я хотела сказать тебе кое-что, — сказала Цзыюй. — Сначала я не хотела говорить раньше времени, но потом подумала, что лучше это сделать сразу. — Что-то случилось? — Ничего плохого, — Цзыюй повернула чашку в руках. — Мне написали из Малайзии. Один из журналов, для которого я работала пару лет назад. Они делают большой проект про Юго-Восточную Азию, документальный, на год. Хотят сделать его в Малайзии — Куала-Лумпур и несколько маленьких городов. Им нужен фотограф на постоянной основе, и они предложили это мне. Момо смотрела на нее. Внутри что-то медленно сместилось — как осторожное падение чего-то с полки, что предчувствуешь за секунду до и потом уже только наблюдаешь, как оно становится фактом. — Ты согласилась? — спросила она. — Еще нет, — сказала Цзыюй. — Я думаю. — Когда нужно ответить? — У меня неделя. Момо кивнула. Сделала глоток чая. Чай был горячим, она обожгла верх языка слегка, но не подала виду. — Это хороший проект? — спросила она. — Это очень хороший проект, — ответила Цзыюй. — Из тех, которые редко предлагают. Бюджет, командировки, материал для будущего альбома. То, на что я работала последние десять лет. — Тогда тебе нужно соглашаться, — сказала Момо. Это вышло у нее быстрее, чем она думала, и без дрожи в голосе, и она сама себе удивилась — спокойствию, которое внезапно пришло. Цзыюй посмотрела на нее, и в этом взгляде Момо увидела, что Цзыюй ожидала именно этого — не борьбы, не уговоров. Чего-то такого. — Я знаю, — сказала Цзыюй тихо. — Я думаю об этом. Но я хотела сначала поговорить с тобой. — Почему? — Потому что мы с тобой видимся уже…сколько, три месяца? Четыре? — она чуть улыбнулась. — Я знаю, что мы не назвали это никак. Мы не говорили друг другу ничего конкретного. Но мне показалось правильным сказать тебе это раньше, чем кому-либо другому. — Спасибо, — сказала Момо. Они замолчали. За окном проехал мотоцикл, уехал. Цзыюй посмотрела в свою чашку, потом подняла глаза на Момо. — Я понимаю, что это значит, — сказала она. — Я не прошу тебя ехать со мной, очевидно. Я не прошу тебя ждать. Это год, а не выходные. И я знаю, что у нас с тобой не было разговоров про что-то серьезное. Нам просто было хорошо вместе. Я не хочу теперь требовать чего-то. — Я знаю, — Момо опустила глаза. — Я знаю, что у нас было. — Это не значит, что я не дорожу этим. — Я тоже. Цзыюй посмотрела на нее долго. Без печали или сочувствия, просто внимательно посмотрела. Потом протянула руку через стол и накрыла руку Момо своей, как уже делала раньше, и в этом жесте было все то же самое, что и обычно — мягкое, конкретное прикосновение. — Я в последнее время чувствовала, — сказала Цзыюй. — Что у тебя есть что-то, что ты не рассказываешь. Я не спрашивала, потому что это не в моих правилах. Но я видела. И я думаю, что для тебя сейчас не очень правильное время, чтобы у нас с тобой было что-то очень близкое. Я тебя не упрекаю в этом. Я тоже не очень правильное место для того, что у тебя есть. Момо подняла глаза на нее. У нее сжалось в горле. — Цзыюй… — Не нужно ничего объяснять, Момо, — Цзыюй мягко сжала ее пальцы. — Я говорю это не для того, чтобы ты мне рассказала, что у тебя там есть. Я говорю это, чтобы ты знала, что я вижу, и что я не обижена, я не злюсь. — Я не… — Ты — хороший человек, — сказала Цзыюй. — И ты заслуживаешь быть с человеком, к которому ты будешь приходить целиком, без половины, оставшейся где-то еще. Я не хочу быть тем человеком, к которому ты приходишь, оставив половину. И я не хочу быть человеком, который требует от тебя, чтобы ты эту половину обрубила раньше, чем сама будешь готова. Момо чувствовала, что ее глаза начинают наполняться слезами. Она моргнула, чтобы это остановить. — Когда ты улетаешь? — спросила она. — Если я соглашусь — через три недели. У них уже все организовано, ждут только меня. — Соглашайся, — Момо медленно выдохнула. — Это твой проект. Это то, для чего ты работаешь. Я не хочу быть причиной, по которой ты упустишь это. — Я не упустила бы это из-за тебя, — Цзыюй покачала головой. — Я хочу, чтобы ты это знала. Я сказала бы «да» в любом случае. Но мне было важно, чтобы ты узнала это от меня раньше, чем я отвечу им. — Хорошо. Они сидели так несколько минут, держа друг друга за руки через стол. Чай остывал в чашках. Где-то за окном играла далекая музыка — кто-то слушал у себя дома, не очень громко. Момо смотрела на руку Цзыюй на своей руке, и у нее в груди было то странное чувство, в котором смешивались утрата и облегчение, и она не могла разделить их. — Я хочу, чтобы мы увиделись еще раз перед твоим отъездом, — сказала она. — Не сейчас. Когда ты уже все решишь и все организуешь. — Конечно. — Не как…не для прощания, — Момо замялась. — Просто чтобы увидеться. — Я понимаю. Момо встала. Цзыюй встала тоже. Они стояли друг напротив друга у кухонного стола, и Момо потянулась и обняла ее — крепко-крепко. Цзыюй ответила объятием. Они стояли так какое-то время, не говоря ничего, и Момо чувствовала, как у нее под щекой бьется сердце Цзыюй — ровно, спокойно, как и все в этой женщине. Потом она отстранилась, взяла свою сумку и вышла. На улице был воскресный полдень. Светило солнце, оно было еще теплым. Момо шла к станции метро Хапчжон, и на каждом шагу она проверяла внутри, как себя чувствует. Там было пусто. Цзыюй была права во всем, что сказала. Это было самым странным. Цзыюй всегда была права, это была ее главная черта — она видела вещи такими, какими они были, без аранжировки. И сейчас она увидела то, что Момо не сказала вслух ни разу: что внутри Момо в последнее время что-то стало очень громким, и это что-то не имело никакого отношения к Цзыюй, и из-за этого Цзыюй уходила. Не потому, что Момо была плохой. Не потому, что что-то сделала не так. Просто потому что у Момо было что-то еще, и Цзыюй это видела, и не хотела стоять в очереди. Момо дошла до станции, спустилась в метро, села в вагон. На сиденье напротив маленькая девочка в розовой кофточке держала за руку мать и что-то ей рассказывала, размахивая свободной рукой. Момо смотрела на них и думала, что нужно будет что-то делать со своей жизнью. С чем-то конкретным. Она не знала, с чем, но в той пустоте, которая была у нее внутри сейчас, появлялось место для решений. Поезд тронулся, и за окном побежали темные стены тоннеля.