Шкряб, шкряб.
Джасту кажется, что у него развивается паранойя. Он битый час слышит в ушах донимающий писк и скрежет ножа по собственным нервам. У него голова весит тонну и температура бьет почти под сорок, скачет за ручку с ознобом. Два одеяла уже не спасают, встать за третьим — убить себя физически, потому что руки ватные и слабые, вместе с мерным гудением в черепушке получится разве что прибиться о дверной косяк, завалить на себя шкаф, запутавшись в собственных ногах, и сложиться пополам где-нибудь между полупустых полок. Мир медленно плывет, стены дышат, а потолок вращается. Хотелось пить, есть и прекратить страдания в виде мигрени. Он готов отрубить себе голову чем-нибудь. Пожалуйста, рубите, только быстрее. Спит и видит эту картину, слышит, как топор из сна впивается в затылок с чавкающим звуком.
Острое лезвие разрезает плоть до шейных позвонков.
Голова падает лицом в песок.
Больно. Больно и тошно от того, что ужасы ночи потихоньку превращаются в желания. Джаст болеть ненавидел, потому что каждый раз медленно сходил с ума от бездействия, ведь в какой-то момент сидеть становилось уже физически невозможно. Приходилось лежать. Когда пальцы окончательно немели от холода и усталости — являлось воочию безумие. С его-то режимом отдых должен был быть подарком, даром свыше, не меньше, но становился лишь причиной недовольства. Когда над тобой вечный топот, шорохи и громкие комментарии к романтичному кино — недовольств внезапно становится чуть больше. Казалось, что договор о съеме квартиры он подписал не ручкой на бумаге, а кровью на теле сгинувшего в бреду до него съемщика.
Шкряб, тук, шкряб, шкряб. Звук напоминает ногти по ледяному металлу. Знакомый. Морзянка. Сначала был приглушенный скрежет, будто по бетону волокут что-то тяжелое, затем — отчетливое, наглое шуршание. Не просто шум, а целая симфония бытового неуважения: кто-то явно копошится на балконе, словно переставляя горшки, смахивая пыль, живя своей мелкой, ничтожной жизнью, когда у него внизу мир рушится. Джаст медленно поворачивает голову к окну. Знает, что увидит там. Знает, но все равно слепо вглядывается в темноту оконной рамы с небольшой щелкой между шторок. Болтающиеся ноги. И правда, тощие лодыжки в махровых штанах в глупую крапинку.
Твою мать.
Джаст прикован к кровати, пока тот, наверху, репетирует свою жизнь — яркую, громкую, полную эмоций. Каждый скрип, каждый шорох — напоминание о том, что кто-то живёт легко и свободно, дышит полной грудью, занимается ерундой и не чувствует за это вины. А он здесь, в аду собственного трудоголизма и температуры, раздавлен тисками ответственности, которую сам же и взвалил на себя. Медленно сходил с ума от бессилия и отметки в тридцать девять на ртутном градуснике. Вместо желаемого крика небрежно вылетает только короткий, хриплый выдох, полный ненависти ко всему: к Алфедову, к ебаной гитаре, к университету, к собственной слабости и к этой невыносимой, театральной легкости бытия, которая происходит прямо над его головой. Шкрябанье и три тихих стука.
Подсознательно хотелось так же: просто жить. Просто вставать по утрам, прогуливать без веской причины пары, работать за десять тысяч в месяц сварщиком или слесарем, водить в съемную квартиру какую-нибудь девицу с красивым макияжем. Может быть даже с театрального. Они там все красивые, сошедшие с обложек журналов принцессы, носящие на занятия короткие топы под легкой толстовкой и шлейф цветочных духов. Или даже одногруппницу, которую уже неделю не видно было на занятиях. Она умная, не уродка, да и общий язык они нашли еще во времена совместных практик — та разломала его код, словно белка орех. Нашла единственную лазейку, ту самую не защищенную строчку.
Джаст думал, что и его коды, и он сам слабым не были. Только все больше находил в себе же щелей: дрожь в голосе, когда говорит о доверии, неприкрытая усталость в уголках глаз в три часа ночи. Страх оказаться недостаточно совершенным, паника перед пустым экраном. Отвратительно, если так подумать. Косяки в личности, действиях, даже в мыслях людей никогда не красили, это очевидно. Неидеальных отсеивали, как ненужный шлак. Потому что такие не выживают, такие никому не нужны. Ни работодателям, ни семье, ни даже самим себе. Так и гниешь в четырех стенах с вечной температурой под сорок и светящейся фиолетовым мышкой от рабочего ноутбука, потому что твое «честно наработанное» никому и даром не сдалось. На два метра вниз вместе с тобой в гроб положат.
Джаст лицо пальцами раздирает в мясо, по ощущениям, и со скрипом соскребает себя с подушки. Буквально отдирает прилипшую от пота ткань к щеке и слышит как хрустит позвонок. Нужно выпить таблетки и открыть хотя бы окно. Дышать в комнате нечем и скоро к головной боли прибавится чувство асфиксии.
А Алфедов так и сидит. Болтает ногами и тихо подпевает песне, играющей из его квартиры. Что-то про номер один, тело и любовь. Джаст песню эту искренне никогда не слышал целиком, только из тик тока, который на остановке громко смотрели подростки с большими рюкзаками. Он окно распахивает настежь и высовывает голову, ежится от ледяного ветра. Только сейчас понимает, насколько сильно лицо горит, по сравнению со сразу же закоченевшими пальцами на руках. Но дышать и правда легче, пусть и легкие жгутся до щемящей боли. Джаст стучит зубами по кружке с остывшим давно чаем, пытаясь протолкнуть в глотку очередную таблетку жаропонижающего, и надевает поверх свитера еще одну кофту. В зеркале видит, как по-идиотски выглядит ходящий колобок в скомканной от многослойности одежде. Сдирает с кровати одеяло и сворачивает его в несколько раз.
Голова адски кружится, что тело едва не валится на пол под надтреснутый голос, напевающий какую-то старую песню о море. Джаст упрямо берет с собой ноутбук, пачку сигарет, кружку и свернутое одеяло, на которое и садится. Дверь балкона громко хлопает за ним и подпевка на минуту замолкает. Тук, тук, шкряб. Пальцы, еще дрожащие от слабости, бьют по клавишам с новой силой. Он прикусывает губу, сосредоточенно щурясь на расплывающийся экран, когда Алфедов наверху подтягивает к себе ноги и напевает припев. Код ложится ровными строчками, как стихи, рождённые в лихорадочном бреду. Работа — как медитация. Это единственный способ не сойти с ума в одиночестве четырех стен. К утру задача будет решена. Джаст завершит ее с чувством, смахивающим на победу. Не громкую, не с фанфарами и громкими хлопушками, и даже не с призовым кубком. А тихую, личную. Победу над собой. Над слабостью. Над искушением лечь и сгореть адским пламенем.
— Спой что-нибудь получше, — когда песня стихает, Джаст не сдерживается. Кричащая инстасамка бьет по ушам, подкинутая в чужой плейлист словно случайно. У самого голос надрывается, чтобы кроме хрипа и раздражающего кашля выходили связанные буквы и слоги. Алфедов наверху тихо хихикает, кажется, и берет в руки телефон. Музыка играла даже не в квартире, а прямо на балконе.
— Например? Или таким как ты только классику подавать? — у него голос не хрипит, а плещет эмоциями. Живой, здоровый, но отчего-то безумно грустный. Сверху тихо что-то пиликает, а затем и выключается с омерзительным звуком. Колонка. Джаст мог бы ее перепрошить, внедрить в систему какие-нибудь изменения голоса и фраз, — я «прекрасное далеко» не вытяну. Хотя у меня есть кое-что..
А дальше — ничего. Алфедов долго роется, копошится сверху и что-то печатает. Джаст отскакивающим эхом слышит звук клацанья по клавиатуре. Шкряб, тук, тук.
И, о боже, лучше бы он молчал. Лучше бы вообще не открывал рот, потому что когда на ноги внезапно подскакивают и хватаются за перила, переваливаясь через них, у Джаста вянут уши. Громкая музыка, разрывающий барабанные перепонки голос. Какая-то до одури невыносимая песня, в которую Алфедов определенно вкладывал всего себя, рвано выкривал слова и хитро щурился. Безбожно орал, если честно, отчего в доме напротив засветилась пара окон. Их свет по глазам неприятно бьет и раздражает не меньше чужих воплей, внезапно неприятных.
Я говорю о том, о том, о том, о том, о том,
Переверни весь дом вверх дном
В горле ком, второй ситком.
Джаст уши закрывает руками и тихо мычит от боли. Ноутбук плавно скатывается с коленей на холодный бетон, падает на бок. Алфедов на зло — он знает — он делает это специально. Допевает припев и смеется еще громче, чем было. Какой же он блядски невыносимый. Только кажется, что что-то тает, а на деле каждый раз напарывается на сосульки. Вместо простого понимания выбрал демонстрацию собственной силы, своего недовольства, вываливая злость на больного человека. Между ними из причин для ненависти разве что шум, и Джаст даже близко не был его инициатором.
— Да ладно тебе, Джустик, не кисни, — он свешивается вниз и улыбается беззлобно, словно даже виновато. Урод моральный, если честно, сверкает синими глазами в темноте. Джасту чего-то такого и стоило бы ожидать, наверное, подготовиться морально и физически к приступу мигрени, — могу колыбельку спеть.
— Чтобы я окончательно оглох? — скалится в ответ. Больно и одиноко,— нет, спасибо.
— Могу.. Что я еще могу.. — Алфедов возвращается назад к себе и вновь свешивает ноги. Думает. Мычит что-то себе под нос незатейливое, стучит пальцами музыкально по железным прутьям. Как они еще не отмерзли? Джаст своих уже не чувствует, спрятал на секунду в рукава сразу же, как вернул на колени бедный ноутбук. Он единственный и самый дорогой в любом смысле этого слова, — знаю что могу.
У Джаста дрожь по ногам бежит от ужаса, когда пальцы вновь стучат по экрану. Тук. Шкряб, шряб. Внутренне теперь и правда готовится к худшему. Громкому кривому рэпу, металлу, бьющему по ушам криками и мерзкими басами, какой-нибудь иностранный рок обязательно с гитарой — что-нибудь, что убьет его самого и его веру в человечество окончательно. Цифры и буквы перед глазами плывут по монитору. Алфедов тихо напевает мелодию про шахматы, кажется? Джаст слышал ее не раз, включал тихо в наушниках и под нее же несколько недель подряд мыл в коридоре полы, переворачивая ведро с водой. Каждый раз на одной и той же строчке, каждый раз на одном и том же месте. Комбинация неудачи и дурацких совпадений с маленьким шансом.
Врать не станет — звучит приятно. Надломленный голос чужой успокаивает, обволакивает как пуховое одеяло и облизывает нотами. Стоит признать — Алфедову нужно петь под свою же скрипку. Шепеляво, надрывно, но совсем не мерзко. А может у Джаста просто нет музыкального слуха, выверенного до идеала и до каждой ноты, чтобы фальшь неприкрытую заметить и как-нибудь колкой фразой задеть; Подсознательно все еще, на самом деле, страшно. Что сейчас тот внезапно опять начнет горланить, забывая о приличии, человечности и совести, что внезапно пропадет, как температурный бред. За что больше — не ясно. Парадокс не хилый создается в голове, когда от человека хочется уйти, разбить ему череп каким-нибудь тупым предметом, и одновременно с этим просто спрятаться в нем целиком.
Алфедов живым кажется совсем иногда. Не фарфоровым, как пишется в красивых романах, не пугающим, как во сне, и даже не слишком правильным, как выглядит в университете в глазах преподавателей. Наверняка ведь выглядит: парадный, вежливый, упертый, как баран, и до удивления умный, способный в разных сферах. Чертовски раздражающий бледной физиономией, въевшимся в ноздри, мозг, легкие и память запахом ментола и своим отвратительным поведением. Выглядит человеком, когда расслаблен, когда не скалится и руку чужую пальцами изучает скользяще. Когда шепотом перебирает слова песни, пробует на вкус ноты и не режет голосом слух, отстукивая ногтями по металлу такт музыки. Три коротких стука.
Джаст глаза прикрывает блаженно. Температура потихоньку спадает и мир не кажется таким леденящим, дрожащим по швам с кружащимися потолками. Тело, наконец, не бьет озноб и вдохнуть удается без щемящей боли через забитый нос. Жалкая пародия на снег присыпает и балкон, и укутанные в теплые штаны с начесом, тут же оставляя вместо снежинок безобразные капли. Было бы красиво, если бы их можно было сохранить в этом моменте, заставить замереть во времени и никогда не растаять.
Алфедов задушенно выдыхает. Шуршит по звуку одеялом и гремит над головой чашкой. Чай наверняка уже остыл десять раз. Шкряб, шкряб, шкряб, тук.
— Я поговорил с Санчезом, — выдает внезапно. Джаст глаза от удивления распахивает, встречаясь взглядом с чужим синим, свешенным с балкона. Усталый, сонный, с залегшими глубокими синяками. Их под светом фонарей снизу очень хорошо видно, хотя раньше и вовсе не бросались, — поговори ты.
— Он убьет меня.
— Да, возможно, — и улыбается одними только уголками, прячась тут же в ворохе одеяла на плечах, — кричи главное громче, мне же вас так не слышно.
Отвратительно до щемящего сердца.
Больно до ноющей в висках мигрени.
Тук, шкряб.
Джаст искренне правда бы хотел просто забыть это все, как страшный сон. Но он вновь ошибается, когда выходит на балкон, хотя только отвлекся от этой суматохи. Они не виделись трое суток, не пересекались с понедельника ни с кем абсолютно. Он еще тогда отключил звук на всех чатах и окончательно пропал с радаров, выскакивая из университета сразу после пар вместе с гудящей толпой. Только бы не пересечься с художниками или проклятым театральным отделением. Секби не звонил — в черном списке висел со вторника, когда набрал на дополнительных занятиях по профильному предмету. Больше попыток не делал. Знал, что Джаст вернется, когда подумает и успокоится. Что они еще увидятся как минимум на длинных праздничных выходных, чтобы отдать друг другу едкие поздравления с подколами старых неловких новогодних историй. Может быть даже обменяются подарками, пусть и не дарили их друг другу еще с первого курса. Нет времени, нет денег. Они просто есть друг у друга и этой немой поддержки хватает с головой.
А сейчас он тут. Снова. Отрезал все, что напоминало ему о существовании людей, заблокировал телефоны, игнорировал сообщения, избегал встреч. Воздвиг вокруг себя стены, прочный купол, спрятался в панцирь как черепаха чтобы что? Чтобы просто зря потратить силы на эту защиту, на своеобразный цифровой детокс от эмоций, а в итоге не просто откатился в начало, а упал еще ниже. Ком отчаяния медленно подкатывает к горлу вместе с новой тихой песней сверху. Джаст искренне чувствовал себя наивным, полагая, что сможет действительно отключить чувства окончательно и желательно в тот же день, как компьютер. Но они командам не подчиняются и как попавший в систему страшный вирус уходят только после переустановки. Себя подсознательно обновить нельзя до прежней версии в
его понимании. Снова три стука.
Чувствует, что суровая реальность навешивает на него долговую расписку за попытку избегания. Джаст оплошал, потому что сбежать от мира и триггеров проще, чем от себя самого. Он может уйти в учебу, со слезящимися от температуры глазами разбирать задачи по математике и разглядывать строки кода, но взгляд все равно упадет на Сладкую Месть, лежащую на столе. Он может перестать есть, забывшись в работе, но чай теперь пьет вообще без сахара. Он может носить постоянно наушники и плотные беруши, но ночью все равно подсознательно ждет громкой гитары, чужого пения под глупую музыку. Джаст может не чувствовать ничего, но сердце ноет и отрицать это как минимум глупо. Клубничную жвачку выкинул в мусорку в среду.
Джаст может думать, что быстро отпустит, но он, к сожалению, человек.
Но Алфедов, к сожалению, маячит ногами за окном и играет в дурацкие кошки-мышки, то убегая и скалясь, то отстукивая пальцами по металлическим прутьям. Шкряб.
Морзянка. Блядская морзянка.
— Ты говорил со мной на азбуке морзе? — спрашивает в лоб. Ему интересно. Закуривает, получая в ответ сначала тяжелый вздох, а затем и паузу в песне.
— Я так и понял, что ты азбуку морзе не знаешь. А еще программист, умный, — Алфедов паясничает и по тону слышно, что улыбается, хмыкая самому себе.
— Мне азбука эта не нужна, смысл мне ее знать?
— Общаться со мной? — Тук, шкряб и два стука.
— У тебя есть язык, — кашель выходит наружу вместе с мокротой, — и я думал, ты умеешь общаться через него.
Смех у Алфедова звонкий, отскакивает от стен противным эхом. Дым обжигает легкие и безбожно дерет глотку. Дышать больно, говорить — еще труднее, но интерес берет свое. Интерес и соперничество, потому что Джаст отстает. Казалось бы, мелочь? Вот только тот, кто был на шаг впереди, этой мелочью пользовался и горделиво вскидывал нос, донося мысли не словами, и непонятными шифрами. И знал, что его не понимают. Два стука по металлическим прутьям режут мозг ножом вместе с гулом проезжающих машин. Даже ночью кто-то спешит с работы к семье, жене, детям. А они два идиота в двадцать два года сидят и мусолят невесть что. Тук, шкряб, шкряб.
— Что ты тогда сказал?
— Когда именно? — слышно, как Алфедов широко улыбается, принимая собственную победу в этой немой войне. Он сильнее, он знает о чем говорит.
— Когда Санчез пришел. К нему мы еще вернемся, — сжимает губами сигарету и кашляет от боли. Вместо спокойствия одна тошнота и раздраженное горло, — но потом.
— Уже и не помню, — Джаст знает, что врет. Играет. Шкряб, тук, шкряб, шкряб. Ногти по скальпу головы скользят, сдирая кожу, — повод выучить морзянку, буду тебе в потолок стучать.
— Повтори, что сделал тогда.
Алфедов хмыкает. Утробный звук в отличие от голоса тихий, не давящий, и Джаст тает. Сползает на стене ниже, выкидывает в банку окурок. Все еще чувствует запах отвратительной лаванды, который ни губкой не смыть, ни запахом табака не перебить. Въедается, как настоящее проклятие. Открывает сайт по расшифровке азбуки морзе.
И Алфедов повторяет.
Два стука. Стук, шкряб, стук, шкряб.
Две точки. Точка, тире, точка, тире.
Буква И. У Джаста пересыхает во рту, что даже горький чай не помогает, только обжигает холодом больное горло. Буква Я.
И это короткое «и я» в череп вгрызается настолько, что проламывает его до самых мозгов, оставляя зияющую дыру от пулевого ранения. Джаст смаргивает, проверяет еще раз расшифровку. Смутное ощущение, что содержимое головы размазали по стенке.
— И.. — он подбирает слова и слепо щурится, разбирая внутри себя непонятный ворох всего и сразу, — что это значит?
— То и значит.
Действительно. Так ведь непонятно было, что это все похоже на какой-то анекдот, на глупую шутку и безумную идею для уличного романа со слащавым сюжетом. По такому бы фильм снимать да в кино крутить. Собрал бы сотни тысяч купленных билетов и заполненные ряды залов. Люди любят что-то глупое, приторное, не несущее в себе смысла. Джаст не любит. От того и хмурится, поджимая дрожащие от холода губы. Во сне Алфедов тоже говорил что-то такое дурацкое, вводящее в ступор. Только вел он себя не как громкий идиот, а как кривая карикатура испорченного мозга. Смущение вспыхивает клубничным на щеках и ушах, становится неловко.
— Я серьезно.
— Я тоже, — музыкант парирует, мелодию из головы отстукивает пальцами по кафелю и звучит до безумия устало. Словно битый час втирает ребенку информацию о том, что земля круглая потому что «потому».
— Алфедов.
— Я думал ты умный.
Джаст умный. Правда умный, просто не во всем. То, что он людей понимает на базовом уровне со скрипом идиотом его делает. В это верить хочется так же, как и в то, что щеки горят от температуры.
— Я умный.
—Ты еблан, который мне почему-то понравился.
Алфедов смеется глупо. Просто отвратительно, потому что он-то знал. Он ведь понимал все еще с момента глупого свидания наверняка. Он ведь тоже умный. Просто в другой сфере.
У Джаста мир перед глазами плывет и крутится внутри целый ураган. То «прикольно» не было ответом. Его не отвергли. Санзчеза опять оставили в стороне, предпочли пятилетней истории короткую интрижку. Интрижку ли? Как из-под толщи воды слышится тихий шкряб.
— Что с Санчезом?
— Он меня заблокировал, — Алфедов жмет плечами и возится наверху очень громко. Грякает по кафелю кружкой, едва не роняет одеяло с плеч с балкона. Было бы весело, если бы прямо сейчас оно пушистым махровым облаком полетело вниз с пятого этажа, проскользнув через перегородки, — сказал, что так проще отпустить меня. Я хочу верить, что он будет счастлив. Вы же друзья, разве ты не знаешь?
Друзья. Джаст за телефоном в комнату возвращается, выискивая определенный чат на ходу. Бьется о порог мизинцем, сметает пустой цветочный горшок и чуть не ломает. Искали бы вещи под окном вместе, освещаемые светом мигающих лампочек и фонариков от бабулек, принявших их за наркоманов. Санчез писал. Санчез даже звонил пару раз, хотел поговорить. По чату смотреть — плакать вместе с ним, потому что сотня сообщений выглядит пьяно и болезненно. Джаст от вины избавиться никак не может. Она, по ощущениям, вместе с ним поселилась в квартире и стала уже постоянным спутником. Приросла к позвоночнику, склеилась в желудке тугим узлом изжоги. Три тихих тире улавливает, тут же откидывая их в дальний ящик памяти.
Санчез звонил Секби, тот тоже писал. Рассказал все, что стоило бы знать.
— Он плохо.
— Ожидаемо, — выдает, кажется, откуда-то из глубины комнаты глухим эхом. Его голос слышится скорее над потолком, чем с холодного балкона, — я думаю, это больше его проблема, чем твоя.
— Что?
— Не вини себя.
Еще раз. Что?
Не вини себя.
Не вини себя.
И Джаст бы рад. Он бы с радостью, если бы не обстоятельства. Если бы Санчез не был другом и товарищем, с которым они пережили многое счастливое и плохое, до тошноты отвратительное и до боли в животе смешное. Его рассказы о любви до гроба в черепушку въедались прочно, что не вытянуть. Он ведь ради какого-то праздника со своей ходячей зависимостью учился танцевать под чутким руководством Альцеста, выбирая в напарники Секби. Так глупо выглядели, переставляя ноги по наклеенным на пол разноцветным стикерам в схеме вальса. Отодрали тогда все, прокатились на них же по скользкому полу и разломали в квартире искусственный папоротник, стоящий десять лет в углу, как драгоценность, украшенный детской фигуркой спутниковой тарелки из старой серии киндера. Тогда Секби путался в стикерах, Санчез — в его длинных ногах, а Альцест в смехе и злости, мешая ядерную смесь. Плакал, держась за болящий живот. Те времена вернуть хотелось безумно.
Джаст теряется, когда в дверь стучат. Настойчиво, три громких стука и один раз ногтями словно шкрябают по металлу. Выпадает, когда на пороге сначала чувствует запах ментола, а только потом видит Алфедова. В домашних тапочках, футболке с мишкой и с кружкой в руках. Той, что получил в знак извинения. Из нее дым валит по полной от до краев налитого чая, в холоде подъезда быстро остывающего.
Видит, как синий взгляд оценивающе скользит по фигуре и брови удивленно подлетают. Джаст, укутанный в два слоя, видимо и правда выглядит смешно. Алфедов хозяйски шагает за порог, запирает за собой дверь. Молчит. Зачем пришел? Тук по керамике режет мозг.
— Чего стоишь, хозяин? — через плечо оглядывается, сдувая с лица вьющуюся по носу прядь, выбившуюся из копны. Наглый до чертиков, — знакомиться будем.
И руки у него дрожат. Мелко совсем, крепко сжимая в ладонях кружку. Джаст глазами непонимающе хлопает и смиряется. С присутствием громкого человека в своей квартире смиряется, с подорвавшимся в груди сердцем, с клубничной сладостью на щеках. Заваривает себе чай, пока Алфедов изучает подаренную когда-то Альцестом картину на новоселье. Там котята на фоне натюрморта — глупо до ужаса, но спорить не пришлось. Повесить на память в коридоре помогали две пары рук, когда свои собственные по дурости были отбиты.
Джаст в комнате закрывает балкон, заносит холодное одеяло с ноутбуком назад. От вещей морозный шлейф тянется и сквозняк из открытого окна дует по половицам, что пальцев на ногах уже даже через носки не чувствуется. Босой Алфедов ногами шлепает следом. У него шаги еле слышные даже с очень чутким слухом, словно призрак по дому в прозрачных одеяниях перемещается плавно, медленно. Без привычных каблуков его из виду потерять слишком легко, а потом обнаружить с этим оскалом за собственной спиной. Шкряб, тук, тук, тук.
— Миленько, — Алфедов на кровати устраивается с ногами, нагло взбирается под одеяло и глазами своими синими в полутьме стреляет метко. Кажется, словно светятся из глубины океана, — ты снял свою игрушку окончательно?
— Когда ты играть перестал на гитаре, — Джаст садится рядом. Вздыхает сквозь боль, тут же заходясь кашлем. Мокрота в глотке встает поперек склизкой жижей, которую сплюнуть хочется. Да некуда, если только в чужой кружке оставить свой след. От собственного голоса голова болит адски и в ушах звон колокольный бьется набатом,— простил?
— Нет, — ожидаемо, — но тебе плохо, а я грех на душу за убийство человека брать пока не планирую.
Неожиданно.
Алфедов заботливо подает с тумбочки таблетки, протягивает свою кружку с чаем. Приторный с тремя ложками сахара. Джаст язык обжигает, проталкивая в глотку этой сладостью лекарство. Горло саднит от слов и постоянного кашля. Хочется спать и закрыть глаза от засветившегося уведомления на телефоне. Потом. Все потом. Сначала бы хоть с чем-то в собственной жизни разобраться.
— Зачем ты пришел?
— Я тебе нравлюсь? — Алфедов глаза таращит, полные иронии, получая неуверенный кивок. Поджимает губы и думает настолько громко, что это физически ощутимо. Обезоруживает, — и ты мне. Нам не пятнадцать, чтобы бегать от этого, так..
— Но ты бегал, — перебивает, сплетая слова в один комок. Обида роется где-то под сердцем гончей псиной. Разроет всю норку сурка, пока сердце не достанет.
— У меня была проблема и причина на то, — Алфедов к плечу прислоняется, толкается, едва не разливая содержимое собственный кружки. Три шкряба, — но я тут. Так что считай, мы квиты.
Говорить с ним оказалось приятно. Не о проблемах, не о работе, не о болезнях. О простых вещах. О том, как прошел день, о какой-то смешной ситуации, о мечтах, которые, казалось, были так далеко; И это забавно, на самом деле — искать в незнакомом человеке что-то искреннее, настоящее, прорываться через наглую и вежливую оболочку к тому, что сидит внутри. Не то что бы не интересно, скорее подсознательно страшно. Страшно напороться пальцем на что-то острое, сгнившее до самых костей или просто слишком карикатурное, как во сне. От воспоминаний нить чужого монолога теряется.
Тот Алфедов — насколько он близок к
этому? Тот, что скалится по-акульи, пальцами гладит скальп и содержимое души вырывает, к тому, что улыбается уголками губ, моргает сонными глазами и руками обнимает собственную кружку. Тук, тук, шкряб, шкряб. К наглой версии себя, поджимающей замерзшие под одеялом ноги, булькающей рассказом о бабульке с их дома в чай, пахнущей свежим ментолом — вероятно, далеко. Два разных человека, два абсолютно несопоставимых образа. С одним война чужая, с другим — своя личная, в которой враги говорят на одном языке.
Джаст улыбки не сдерживает, запуская пятерню в чужие волосы. Первый шаг сделал не он, второй, собственно, тоже. Остается догонять, разбирать дурацкую морзянку и искать подтекст в синих улыбающихся глазах. Алфедов страшен тем, что неизвестен. Альцест говорил, что бояться чего-то нового — нормально, главное пробовать. Пробовать разбивать руки в попытках, но повторять. Три стука. Пахнет пылью, чаем и жженной серой машин вперемешку с ментолом.
— Начали с войны, закончили.. — Джаст подбирает слова, смотрит в чужое лицо. Словно карта, в которой белых участков втрое больше, чем заполненных. В ней заблудиться, кажется, даже вдвоем можно, — этим.
— Пусть хоть какое-то перемирие будет здесь, — Алфедов совсем не весело смеется. Шкряб, стук, стук, шкряб. Дрожь чужих пальцев даже в полумраке видно отчетливо. Нервное наверняка, неловкое, — ты не прощен за мои страдания, вообще-то.
— Ты тоже меня убивал, если что. Я защищался.
— Отлично начали, просто невероятно. Зато на свидание сходили раньше, чем вообще нормально поговорили, — вспоминать это было стыдно, если честно. Джаст пальцы на чужом плече сжимает, принимая в объятия. Немая просьба замолчать, заткнуться об этом к чертовой матери и желательно забыть, — это была твоя идея.
— Я ляпнул с дуру!
— Значит исправишь нормальным.
Джаст знает, что исправит. И это в самом деле просто уморительно, потому что вся ситуация — чистый сюр. Помесь диаметрально противоположных эмоций в одном хрупком флаконе, выскальзывающим из рук все больше с каждым тихим вздохом. Разобьется — затопит и Алфедова, и его чертову квартиру вместе со всем домом. Джасту кажется, что он действительно сошел с ума, раз в ворохе прошлой ненависти и вины копошится приторная сладость чужого чая. Старые чувства не уходят, в общем-то, так и висят мертвым камнем на шее. Треклятый музыкант все еще нервирует тем, что громко дышит, что отвлекает от работы, что ведет себя нагло и ледяные ноги забрасывает на горячие колени так, словно им там самое родное место. Только вместо чистого раздражения примешивается еще и щемящая сердце нежность. Заставляет запустить руку под одеяло, пальцами забраться за махровые штаны и провести по лодыжке. Холодный, смеется звонко. Шкряб.
Алфедов в кружку булькает что-то незатейливое, заводит новый рассказ о недавних событиях в университете. И сердце от этого тарабанит в ушах быстро-быстро, пробивает клетку ребер. Голова отзывается от голоса болью в виске.
Чуть тише.
И его слушают. Действительно почти шепот, увлеченный и быстрый, даже неловкий скользит уже приятно, прерываемый шумом машин за окном. Светает. Алфедов в этом свете кажется невероятно красивым, живым и самым настоящим, какой только может быть. Не идеальный — кривой в реакциях, срывающийся на внезапный крик от эмоций, стучащий ногтями по кружке, но чертовски красивый. Тук. Шкряб, три стука. Общающийся на отвратительной морзянке, которую Джаст не знал. Учить не станет — долго. У него время и так ограничено учебой и ворохом ответственности, которую сам на себя взвалил, а тут еще изучение чего-то настолько тонкого, сложного. Одна буква от другой отличается всего лишь точкой. Стук, шкряб, стук, шкряб. Джаст думает, что заведет блокнот. Чужие знаки начнет записывать, разгадывая в перерывах перед сном. А потом скинет ему файл с нарисованным кодом в программе сердечком. Глупо, по-детски.
— У тебя есть колонка? — Алфедов в непонимании выглядит смешным. Рот открывает, роняя непонятный звук, прежде чем кивнуть, — я ее переделаю немного.
— Я тебе свои вещи не доверю, — он беззлобно хмурится и улыбается. Опять как акула, выглядит даже жутко. Кажется, что вот-вот откусит палец и руку по самый локоть. Тук, шкряб, тук, тук,— мало ли что ты там сделаешь.
— Просто немного изменю,— отпивает из чужой остывшей кружки. Приторно, — в теории на нее можно поставить любой звук. Включение, выключение, громкость. Я могу в нее влезть.
— Поставишь что-то глупое и тебе лично устрою такой музыкальный концерт, какой ты на всю жизнь запомнишь, — беззлобно, но действенно. Джаст бы не стал. Возможно, с кем-то другим, кто не будет постоянно над головой и чей шаг не слышится звоном в ушах.
— Я верну Сладкую Месть назад на потолок.
— Я просто спущусь к тебе и лично отпинаю, — две точки, два тире. Он со стуком оставляет кружку на тумбе, — ну и дурацкое же название ты придумал.
Алфедов тихо смеется, а у Джаста под сердцем расцветает целый букет. Щемящая нежность в тисках давит сердце, пока холодные лодыжки под пальцами медленно теплеют. Шкряб, стук, стук, стук. Самому себе стыдно признать, что вместе с чужим льдом на коже оттаивает что-то и в себе. Неспешно, по кусочкам, роняя острые сосульки, но оттаивает. Ввинчивается в мозг новыми устоями по миллиметру. Алфедов методично ломает систему изнутри, разглядывая под первыми лучами солнца собственные руки. Сонный, уставший, с залегшими под глазами синяками. И все это кажется настолько нереальным, что становится страшно. Ему бы треснуть по черепушке, заставить собрать себя по кусочкам назад в прежнее состояние, да только карикатура окажется тогда живее.
Они очень разные. Чужая наглость в холодных руках, просунутых под два слоя теплых свитеров, с собственным испугом даже рядом не стоит. Хочется закричать, пальцы чужие содрать с себя и отбить, чтобы больше не повторял. Алфедов отстукивает дважды по горячей коже.
Отчего-то Джаст так и не двигается. Морщится, позволяя провести подушечками по позвонкам, и расслабляется. Нарочно откидывается назад, зажимая ладонь между собственной спиной и стенкой. Ногти полосят по пояснице с тихим смехом. Шкряб. Угадывать морзянку тактильно — задачка поинтереснее. Слышать мерзкий стук по металлу больше не приходится.
— В понедельник на пары вместе пойдем? — Алфедов голову опускает на плечо, закрывает глаза. Сопит так громко-громко, прям над ухом, щекочет шею горячим дыханием.
— Если я не убью тебя до этого времени, — под свитером ногти впиваются в кожу. Беззлобная месть. Шкряб, тук, тук, шкряб, — то пойдем.
Завтра ждет разговор с Санчезом.