Часть 2: Разорванная нить.
5 августа 2025 г., 14:18
Холод утра. Солнечный свет, пробивавшийся сквозь водопад, рассыпался на тысячи холодных радуг, играя на влажных камнях и мшистом ложе. Тишину нарушал лишь монотонный гул воды. Мамако и Масато спали, прижавшись в тесной нише, их тела, измученные страхом и болью, искали тепла – единственной защиты в этом мире.
Мамако проснулась первой. Её тело, всегда сильное, отозвалось на близость сына глухой, животной волной. Тепло его спины, запах его кожи, смешанный с грязью и травой – всё это ударило в кровь. Она замерла, оцепенев. Её член, этот чужой, постыдный вырост, набух, став твердым и тяжелым, упершись в мягкую плоть его ягодиц. Пульсация в паху совпала с бешеным стуком сердца.
Нет. Нет. Просыпайся. Отодвинься! – пронеслось в голове паникой. Она попыталась отстраниться, сдвинуть бедра назад, но… её тело не слушалось. Каждое микро-движение Масато во сне – легкий вдох, едва заметное смещение – заставляло её член скользить по его коже, посылая жгучую, постыдную волну удовольствия от самого низа живота к горячим вискам. Сопротивление таяло. Всего на миг… Только почувствовать… – предательски шептал инстинкт. Она зажмурилась, сдавленно вдохнув, позволяя телу прижаться чуть сильнее, утопая в греховном тепле.
Масато проснулся от этого дыхания. Горячего, влажного, пахнущего сном и… чем-то напряженным, диким. Оно обжигало шею. Он завороженно потянулся навстречу теплу, его спина прижалась к ее груди, а ягодицы инстинктивно, сонно продавились в упругое тепло между ее бедер. Приятно… Тепло… Мама… – пронеслось в полусне. И тут он почувствовал. Не просто тепло. Твердый, неумолимый стержень, впивающийся в его плоть. Осознание ударило, как ледяной душ. Её… Оно… Его глаза распахнулись. Стыд, жгучий и тошнотворный, обдал его с головы до пят. Лицо пылало. Он замер, парализованный, но его тело, преданное памятью кожи, само продолжило микроскопическое, роковое движение бедрами.
Мамако не сдержала тихого стона – хриплого, глубокого, полного неконтролируемого наслаждения и такого же ужаса. Звук прозвучал громче грома в тишине пещеры.
— Ма-Масато… – её голос был чужим, пропитанным сонной хрипотцой и грубой, неприкрытой жаждой.
Этот голос, этот стон – как нож в спину. Масато рванулся вперед, как ошпаренный. Листья и ветки лежанки впились в кожу. Он вскочил, отпрянув к выходу из ниши, уставившись на мать широкими, испуганно-отвращенными глазами. Его грудь вздымалась, в горле стоял ком.
Их взгляды скрестились – и Масато увидел. Не только её возбуждение, все еще очевидное под тонкой тканью платья. Но и панику. Глубокий, унизительный стыд. И страх – страх его реакции.
Мамако медленно приподнялась. Свет, игравший на ее влажной коже, теперь казался обнажающим, оскорбительным. Она видела его оторопь, его дрожь, как он инстинктивно потер бедро – будто стирая след ее прикосновения.
— Прости, — она выдавила слова, пытаясь сделать голос твердым, но внутри все свернулось в ледяной ком. Я все испортила. Навсегда.
Масато не выдержал. Воспоминания накатили волной: её грудь, прилипшая к спине, живот, втирающийся в его раны… и оно, чужое, коснувшееся его кожи тогда… и сейчас. Низ живота предательски сжало. С громким всхлипом он рванул прочь, в холодные брызги водопада.
Мамако не двинулась. Она сжала руки, чувствуя, как мох рвется под ногтями, как оно между ног, презренно-живое, медленно опадает, оставляя лишь липкий стыд и пустоту. Он испугался. Увидел уродство. Увидел… желание. Мысль жгла сильнее кислоты. Теперь он не подпустит даже для исцеления. Как защитить его? Как…
Масато стоял по щиколотку в ледяной воде, дрожа всем телом. Брызги водопада хлестали по лицу, но не могли смыть ощутимого отпечатка ее тела. Жара под кожей. Пульсацию в паху. Стыдное возбуждение, вспыхнувшее в ответ на ее стон.
— Почему я не отшвырнул ее сразу?! – прошипел он себе, впиваясь ногтями в ладонь. – Почему… ответил?
Воспоминания лезли, навязчивые и грязные: ее запах, смешанный с потом и кровью; тот хриплый, животный стон; как ее бедра подрагивали, когда она… Нет! Она лечила! Только лечила! – пытался убедить себя разум. Но тело лгало. Оно помнило удовольствие. И предательски жаждало его снова.
— А если… – шепот сорвался с губ, – а если бы я… повернулся? Взял это в руку? Заставил стонать громче?
Губы сами собой приоткрылись, ловя воображаемый звук. Тепло разлилось по низу живота.
— Мама… – вырвалось хрипло, и от этого слова стало еще жарче, еще гаже.
Он пнул воду, поднимая фонтан брызг. Урод. Больной урод. Но мысль не уходила: А что, если ей… понравилось?
Мамако стояла под ледяными струями, стискивая зубы до боли. Вода обжигала кожу, но не мозг. Она видела его лицо. Не просто испуг. Расширенные зрачки. Взгляд, скользнувший вниз… и задержавшийся. Не отвращение. Отнюдь.
— Черт. Черт. ЧЕРТ! – ее шепот потонул в реве воды.
Мой мальчик… Мой нежный, хрупкий Мася… Она всегда обнимала его так – кожей к коже. Лечила лихорадки, ушибы. Но раньше ее тело молчало. Теперь… оно требовало. Помнило его тепло, его податливость. И этот стон… он вырвался сам.
Капля скатилась по щеке – вода. Только вода. Надо сказать… что это магия. Побочный эффект. Ложь. Но спасет ли она что-то?
Шаги на мокрых камнях. Масато не обернулся, но его спина напряглась – он чувствовал её приближение. Запах мокрых волос, земли… и ее.
— Мася… — её голос едва пробивался сквозь шум водопада.
Он стиснул зубы.
— Ма.
Одно слово. Короткое, как удар.
Мамако замерла. Её пальцы, обычно такие твёрдые и уверенные, слегка дрогнули.
— Сыночек, нам нужно…
— Не называй меня так. — Он резко повернулся, и капли воды сверкали на его ресницах, как не пролитые слёзы. — Не после… этого.
Она не отступила, но в её глазах что-то погасло.
— Ты прав. Прости.
Голос её был тихим, но не сломленным.
Масато фыркнул.
— За что? — Его слова звучали резко, но в них не было ненависти. Была боль. — За то, что ты притворяешься, будто ничего не случилось?
Её лицо оставалось спокойным. Но челюсть была сжата так, что выступили бугорки мышц.
— Я не притворяюсь, — наконец сказала она. — Я просто… не знаю, что сказать.
— Правду.
Она сжала губы. Короткий, дерганый вдох.
— Правду? — Она рассмеялась, но в этом смехе не было радости. — А какая она, Масато? Что ты хочешь услышать?
Он замер.
Чего он действительно хотел?
Чтобы она сказала, что это была ошибка? Что она не хотела этого?
Или…
Чтобы она призналась, что хотела?
Он сам не знал.
— Ты… — его голос дрогнул, — ты никогда не должна была так ко мне прикасаться.
Мамако закрыла глаза. Он прав. Не потому, что грязно. Потому, что сломала единственный мост между нами.
— Ты прав, — повторила она, на этот раз тише. — Я переступила черту.
Масато ждал продолжения. Оправданий. Мольбы.
Но его не было.
— И…?
— И больше этого не повторится. — Слова упали как каменные плиты, замуровывая что-то живое внутри нее. Она сказала это твердо, без дрожи. Но внутри… внутри все выло от боли и пустоты. Забудь. Запри. Убей.
Масато смотрел на неё. В его глазах мелькнула не просто растерянность – щемящая боль. Она… отрезала это? Навсегда? И странно, вместо облегчения – ледяная пустота. Крамольная мысль, быстрая и пугающая, пронзила сознание: А что, если я… не хочу, чтобы она останавливалась?
— Ты просто… забудем? — спросил он, голос чуть срываясь.
— Да. — Один слог. Окончательный приговор.
Тишина после бури
Они стояли друг напротив друга, разделённые всего парой шагов. Но расстояние казалось бездной.
Масато хотел закричать: "Ты действительно можешь просто стереть это?!" Но вместо этого лишь прошептал:
— Хорошо. — И повернулся к воде, чувствуя, как что-то ценное и теплое вырвали из груди.
Мамако не попыталась его остановить. Она просто отпустила. Ощущение внутри – как после ампутации: фантомная боль на месте отрезанной части души.
"Почему мне так больно?" – билось в висках Масато. Она отступила. Я должен радоваться! Но была только пустота и холод. Как будто украли последнее тепло в этом мире.
Мамако сжала руки так, что ногти впились в ладони, оставляя кровавые полумесяцы. Я не имею права. Не права желать. Не права страдать. Не права любить его… так. Но она будет. Любить. Защищать. Молча. Невидимо. Ядовито.
____________________
Попытка Нормальности: Перед тем как двигаться дальше Мамако спросила сына о то, что он знает об "исекаях".
Они сидели друг напротив друга на берегу, разделенные несколькими метрами колючей тишины. Масато ткнул палкой в мох, его голос звучал плоским, лишенным жизни:
— В таких мирах… бывают статусы, характеристики. Сила. Ловкость. Интелект. — Он чертил линии, избегая ее взгляда, как огня.
Мамако сидела, подтянув колени к груди, её пальцы нервно крутили и рвали прядь волос. Она пыталась поймать его взгляд, найти щель в его броне.
— А у нас… — Она сделала резкий жест рукой, будто пытаясь нащупать невидимое меню, и тут же сжала ее в кулак, словно поймав себя на краже. — Ничего? Никаких… подсказок?
— Здесь другие правила, — отрезал Масато, ткнув палкой особенно яростно.
Тишина повисла, тяжелая и неловкая, как гиря на шее. Только стрекот цикад резал воздух.
— Тогда… — Мамако насильно разжала кулак. — Что нам… что нам нужно изучить в первую очередь? — Она избежала слова "класс". Оно звучало слишком… игриво. Не для них. Не после.
Масато наконец поднял глаза. Взгляд был пустым, выжженным. — То, что не даст нам умереть. Быстро.
Её губы дрогнули. Старые слова вертелись на языке: Мы справимся, сынок. Вместе. Но они застряли, отравленные вчерашним и сегодняшним. Вместо них – лишь короткий, безжизненный кивок.
Хруст ветки. Резкий. Близкий. Прямо за водопадом.
Они замерли синхронно, как единый организм, пораженный током. Дыхание обоих перехватило в один миг. Масато взметнулся на ноги, рука мгновенно схватилась за рукоять ржавого кинжала. Мамако осталась на корточках, но вся ее фигура преобразилась – спина выпрямилась в тугую струну, мышцы вздулись под тканью, взгляд метнулся к источнику звука, острый и смертоносный.
Из-за падающей воды, грубо раздвигая папоротники и мокрые лозы, вывалилось оно – живая гора грязно-бурой шкуры и мышц, покрытых струпьями и колючими наростами. Маленькие, злобно-желтые глазки метнулись по берегу, остановившись на них. Клыки, длинные и обломанные, обнажились в немом, слюнявом оскале.
Масато инстинктивно сделал шаг назад – и тут же шаг ВПЕРЕД, к Мамако, спиной к скале. Камень под ногой предательски подался.
Щелчок.
Чудовище взревело, слюна и пена брызнули из пасти, и оно рвануло вперед, земля затряслась под его лапами. Мамако взвилась как тень – не к сыну, а НАВСТРЕЧУ зверю, молниеносно отрезая ему путь к Масато. Она встала вполоборота, меч в дрожащей, но готовой руке – живой, дышащий щит между ним и клыками. Ее спина – к нему, ее лицо – к смерти.
— Стоять! – ее крик был хриплым, первобытным, как рык самой твари.
Масато прижался спиной к холодному камню, кинжал дрожал в его руке. Он видел, как напряглись ее плечи, как вздулась вена на шее, как капля пота смешалась с брызгами водопада. Видел оно – всего в двух прыжках. Смерть так близко. А она – так далеко, за барьером ее решения и его стыда. И все же… его свободная рука непроизвольно потянулась к ее спине, к напряженным мышцам, в немом порыве помочь, защитить ее. Мама…
Чудовище, не видя явной агрессии (щит не атаковал, лишь преграждал путь), фыркнуло, плюнув клочьями пены, и, оглядываясь с тупой злобой, нехотя скрылось в чаще.
— Ушло… — Масато выдохнул, рука с кинжалом дрожала, сердце колотилось как бешеное. Адреналин смешивался со стыдом и… жгучим облегчением, что ОНА жива.
Мамако не сразу опустила меч. Стояла, всей спиной чувствуя его взгляд на себе, его напряжение, его страх… за нее. Жив. Он жив. Я еще могу… Только потом, медленно, словно через силу, клинок опустился. Плечи слегка ссутулились от отлива адреналина.
— Идем, — сказала она, не оглядываясь, голос ровный, глухой, как в склепе. — Вниз по течению. Сейчас.
Она пошла вперед, не проверяя, следует ли он. Оставляя ему выбирать дистанцию, которую она сама воздвигла. Масато задержался на миг, его взгляд прилип к ее спине – к линии плеч, к знакомому изгибу талии, к тому месту, где под платьем скрывалось оно. В глазах смешались остатки обиды, ледяная благодарность и то, что он боялся назвать – потребность, пережившая стыд. Потом, стиснув зубы, он шагнул следом.
Солнце поднималось выше, безжалостно освещая реку и длинную, немую дистанцию между ними. Они шли. Без слов. Без прикосновений. Неся свою ядовитую близость, как открытую рану, в сердце жестокого мира.
___________________________
Река вилась черной змеей под сенью древнего леса. Деревья, переплетенные корнями-удавками, образовывали гнетущий свод, сквозь который едва пробивался тусклый, болотный свет. Воздух висел тяжело, пропитанный запахом гниющих листьев, сырой земли и чего-то еще – сладковатого, тревожного, как запах давно пролитой крови. Тишину нарушали лишь навязчивый писк невидимых насекомых да хлюпающий звук их шагов по топкой прибрежной грязи.
Голод был постоянным, ноющим спутником. Мысль о рыбе, о любом источнике белка, не давала покоя. Еще утром, найдя небольшую рощицу молодого, крепкого бамбука, они решили сделать копья. Процесс был мучительным. Без топора, только с грубыми камнями и гоблинским кинжалом как скребком.
Масато бил камнем по основанию тонкого ствола, снова и снова, пока руки не онемели, а ладони не покрылись кровавыми волдырями. Баланс между силой удара, чтобы сломать волокна, и контролем, чтобы не раскрошить хрупкую древесину, был невероятно сложен. Каждый удар отдавался в напряженных мышцах предплечья. Рядом Мамако терпеливо затачивала конец другого ствола, водя кинжалом по волокнам, снимая тонкую стружку. Скрип металла по бамбуку сливался с шелестом листьев. Она работала молча, сосредоточенно, лишь изредка бросая быстрые, оценочные взгляды на его прогресс. Когда его бамбук наконец подался с сухим треском, он едва удержался от крика облегчения. Его копье было кривым, неровным, с рваным, волокнистым концом. Ее – чуть прямее, острее. Два жалких орудия против бесконечного голода. Они молча подвязали копья к спине, их тяжесть – новый груз на уставших плечах.
— Масато. — Голос Мамако, обычно такой уверенный, прозвучал глухо, сдавленно, прервав монотонное бульканье воды и их тяжелое дыхание. Она остановилась, указывая пальцем, чьи ногти были черны от грязи и ссадин, полученных при работе с бамбуком, на едва заметное серебристое движение в мутной воде меж коряг. — Движение. Возможно, рыба.
Масато наклонился, щурясь, инстинктивно сжимая рукоять своего убогого бамбукового копья. В сумраке под корнями действительно мелькнул бок чего-то крупного и медлительного. Желудок его болезненно сжался от призрака надежды. Еда. Настоящая еда.
— Ужин? — Его голос был хриплым, лишенным прежней бравады, звучал скорее как хриплый выдох. Голод уже точил его изнутри, превращая мысли в навязчивую идею.
— Если поймаем, — ответила она без тени былой игривости, ее взгляд скользнул к бамбуковым копьям в их руках – жалким символам их беспомощности. В ее тоне слышалась лишь усталость и тяжелая, обреченная практичность. Хихиканье осталось в прошлом, похороненное под грузом стыда, выживания и тщетных попыток что-то изготовить.
Они замерли, затаив дыхание. Масато осторожно, стараясь не сделать волны, присел на корточки у самой воды. Холодная жижа просочилась сквозь прорехи в штанах. Он прицелился своим кривым копьем, пытаясь угадать движение серебристой тени под корягой. Сердце колотилось так громко, что, казалось, распугает всю рыбу в реке. Резкий выпад! Копье со свистом вошло в воду... и ударилось о камень. Рыба, испуганная всплеском, метнулась вглубь, оставив лишь облачко ила. Масато с силой выругался сквозь зубы, чувствуя, как жар стыда разливается по щекам.
— Терпение, — глухо прозвучал голос Мамако. Она стояла чуть выше по течению, ее копье тоже было наготове, тело напряжено как тетива. Они ждали. Минуты тянулись мучительно долго. Тени удлинялись, солнце кренилось к верхушкам деревьев. Еще одна попытка Масато – промах. Попытка Мамако – копье лишь чиркнуло по чешуе, рыба ушла. Раздражение нарастало, смешиваясь с отчаянием. Их движения становились резче, менее точными. Копья, такие тяжелые в изготовлении, казались бесполезными дубинками в их неумелых руках. Каждый промах был ударом по и без того шаткой уверенности. Солнце уже почти коснулось крон, окрашивая реку в кроваво-золотые тона, а их сетки для добычи оставались пусты. Голод, усиленный надеждой и последующим разочарованием, скрутил животы в тугой узел. Словно издеваясь, где-то вдалеке снова мелькнул серебристый бок, но уже вне досягаемости. Безнадежность повисла в воздухе гуще вечернего тумана.
Они продолжили путь в гнетущем молчании, бамбуковые копья, теперь символы их неудачи, тягостно покачивались за спинами. Тишина между ними была густой, тягучей, как болотная жижа под ногами. Каждый шаг отдавался гулко в этой тишине, каждый вздох казался слишком громким. Масато чувствовал ее присутствие за спиной – близкое, но бесконечно далекое. Он ловил себя на том, что его взгляд самопроизвольно скользит по контуру ее плеч, очерченных под мятой рубахой, по изгибу спины, по бедрам, напряженных от ходьбы по неровной земле. Раньше это было просто… мама. Теперь каждый взгляд вызывал волну стыда (за свой неуспех на рыбалке? за эти мысли?) и необъяснимой, колющей нехватки – нежности, которая раньше была так естественна, а теперь казалась утраченным раем. Он видел, как она тоже избегает его взгляда, как ее руки нервно сжимают древки их бесполезных копий, когда они случайно оказываются слишком близко. Лес вокруг, некогда просто фон, теперь казался враждебным свидетелем их разлада и их поражения, его тишина – осуждающей.
Они шли до тех пор, пока ноги не начали подкашиваться от усталости и слабости. Нашли место для ночлега – не плоский камень, а гнилую колоду у воды, окруженную колючим кустарником. Вечерние сумерки сгущались быстро, окрашивая лес в сизые, угрожающие тона.
Мамако, молча, с какой-то отрешенной решимостью, взяла более тонкую из двух бамбуковых палок, что Масато с трудом заострил камнем еще днем. Она долго стояла по колено в ледяной воде, затаив дыхание, ее фигура сливалась с тенями нависающих корней. Масато, сидя на корточках у крошечного, едва тлеющего костерка (дров для большего не нашлось), наблюдал за ней. Он видел напряжение в ее спине, сосредоточенность в позе. И снова – это неловкое, нежеланное внимание к тому, как мокрая ткань рубахи прилипла к ее бедрам, как свет огонька скользнул по мокрой пряди волос на шее. Он отвернулся, утыкаясь взглядом в жалкие угольки.
Резкий всплеск! Хлюпающий звук борьбы. Масато вскочил. Мамако выходила из воды, держа в руках извивающуюся, не особо крупную, но все же рыбину. Ее лицо в сумерках было непроницаемо, но Масато увидел, как дрожат ее руки от напряжения и холода.
— Поймала, — просто сказала она, голос глухой.
Они съели ее сырой. Страх привлечь чудовищ или гоблинов дымом был сильнее отвращения. Мамако ловко раздела рыбу острым камнем, ее пальцы работали быстро, точно. Она протянула Масато большую часть – филе с хребта. Он хотел отказаться, поделиться поровну, но голодная спазма в животе была сильнее гордости. Он молча взял кусок скользкой, холодной плоти. Вкус крови и речной тины стоял во рту. Мамако съела свою меньшую часть – голову и хвост – быстро, почти не жуя, отвернувшись. Тишина за ужином была гнетущей. Они сидели спиной друг к другу, разделенные не листьями, а пропастью молчания. Масато чувствовал каждое ее движение, каждый вздох, и это сводило с ума. Он мечтал о ее прежнем тепле, о ее успокаивающем прикосновении к плечу, о ее смехе. Теперь было только холодное мясо и холодное молчание. Спали они, конечно, не спиной к спине. Каждый свернулся на своей стороне гнилого бревна, максимально далеко друг от друга, прислушиваясь к ночным шорохам леса и к громкому стуку собственных сердец.
**День Третий**
Утро третьего дня встретило их серым, моросящим дождем и пустотой в желудках, которая уже переросла в постоянную, ноющую боль. Попытки поймать рыбу с утра провалились. Вода в реке поднялась, стала мутнее, рыба ушла глубже или спряталась. Масато безуспешно просидел с бамбуковым копьем у заводи, его руки дрожали от слабости и холода. Мамако пыталась искать съедобные коренья или грибы, но ее познания в флоре этого мира были нулевыми. Страх отравления был сильнее голода. Они двинулись дальше, их шаги стали шаркающими, раздражительность нарастала вместе с бессилием. Болтовни не было и в помине. Обменивались лишь краткими, необходимыми фразами, голоса хриплыми от жажды (пить речную воду без кипячения они боялись) и напряжения.
*Тишину разорвал не хруст, а громкий, отвратительный чавкающий звук, смешанный с тяжелым фырканьем.*
Они замерли, вжавшись в мокрый папоротник. В двадцати метрах, у самой кромки разбухшей от дождя реки, стоял кабан. Не просто крупный – огромный, монстр с грязно-бурой, свалявшейся щетиной, покрытой коркой засохшей грязи и смолы. Его маленькие, свиные глазки тупо смотрели перед собой, но огромные, загнутые клыки, желтые и острые, как кинжалы, выдавали его опасность. Он рыл мордой в прибрежном иле, чавкая и фыркая, выискивая корешки или личинок. Его мощная спина была шире бочки, ноги – толстыми, как молодые деревца.
Масато медленно, стараясь не шелохнуться, опустил руку на рукоять гоблинского кинжала – их единственного реального оружия. Холодная дрожь страха пробежала по спине, смешиваясь с липким потом.
— Нападать? — выдохнул он, и его голос сорвался на шепоте.
Мамако, присевшая рядом, лишь резко, почти болезненно, сжала его запястье. Ее пальцы были ледяными.
— Он… он снесет нас как щепки, — прошептала она, и в ее глазах читался чистый ужас. — Иди мимо… только иди мимо…
Но кабан поднял свою тяжелую голову. Его мокрый пятак дернулся, ноздри раздулись, втягивая влажный воздух. Маленькие глазки метнулись в их сторону. Застыли.
Масато почувствовал, как у него перехватило дыхание. Время замедлилось. Он видел каждую каплю дождя на грязной щетине, каждое движение мощной мускулатуры под кожей.
И зверь рванул.
Не просто в их сторону – *на них*. Грузное тело двигалось с пугающей, неожиданной скоростью, снося молодые побеги, чавкая грязь под копытами. Земля дрожала.
— В сторону! — Заорал Масато, инстинктивно толкая Мамако в кусты справа и сам кувыркаясь влево, в мокрую пахнущую гнилью чащу папоротников.
Кабан пронесся между ними, как живой таран, вывернув пласт земли. Но развернулся он не с ловкостью – с яростной, тупой силой, выдирая клыками кусты. Второй рывок – и клыки, покрытые слюной и грязью, рванули вверх, едва не распоров живот Масато, который едва успел откатиться.
— ЧЁРТ! — Его крик был полон не столько злости, сколько животного страха.
Меч Мамако сверкнул в сером свете. Она, выбравшись из кустов, бросилась на зверя сбоку, нанося удар по его мощной, покрытой коркой спине. Удар! Но звук был глухим, как удар по гнилому пню. Толстая шкура и слой грязи смягчили удар. Кабан взревел – не от боли, а от ярости – и бросился на нее. Мамако отпрыгнула, но мокрый корень выскользнул у нее из-под ноги. Она рухнула на спину с криком.
Масато, не помня себя от ужаса и адреналина, прыгнул вперёд. Он не целился – он просто вонзил свой кинжал со всей силы в бок зверя, туда, где щетина была чуть реже. Ощущение было ужасным – кинжал вошел туго, встретив сопротивление мышц и жира. Теплая, темная кровь брызнула ему на руки и лицо, соленая и противная.
Кабан взвыл на этот раз по-настоящему – дико, пронзительно. Он рванулся в сторону, сбивая Масато с ног как тряпичную куклу. Масато приземлился на спину, боль пронзила рёбра, зазвенело в ушах. Но он, стиснув зубы, не выпустил рукоять кинжала, который остался торчать в боку зверя.
Кабан метался, пытаясь достать клыками источник боли, но не мог дотянуться. Этим мгновением воспользовалась Мамако. Она вскочила, лицо ее было искажено гримасой ужаса и ярости. Она подбежала сбоку и с криком, вложив в удар всю свою немалую силу и отчаяние, вонзила свой более крупный меч в основание шеи кабана, туда, где череп сходился с телом. Удар! Хруст! Зверь рухнул как подкошенный, дернулся несколько раз в предсмертной агонии и затих.
Тишина навалилась снова, теперь оглушающая после рева и криков. Только их прерывистое, хриплое дыхание и шум дождя. Запах крови и звериной туши смешался с запахом мокрой земли и страха.
Масато лежал, не в силах пошевелиться, ощущая каждый ушибленный мускул, каждую ссадину. Он видел, как Мамако, вся дрожа, вытерла окровавленный меч о траву и тут же подбежала к нему. Ее глаза были огромными, полными страха – но не за себя.
— Ты ранен, — прошепелявила она, ее пальцы, дрожащие и холодные, потянулись к его рубахе, где темнело пятно крови и грязи. На боку рваная царапина от копыта или клыка, глубокая, болезненная.
— П-пустяки… — попытался бодриться Масато, но голос его срывался. Он инстинктивно отшатнулся от ее рук. — Не надо… этого. Не надо лечить. Так… сойдет.
Ее рука замерла в воздухе. Губы дрогнули, глаза на мгновение блеснули чем-то – болью? Стыдом? – но тут же погасли. Она лишь резко кивнула, отдернув руку как от огня.
— Хорошо. Тогда… сиди. Отдышись. Я… я разделаю тушу.
Масато наблюдал, как она, стиснув зубы, берет кабан за ногу и тянет его тело подальше от воды, к более сухому месту под деревом. Ее движения были резкими, механическими, лишенными былой уверенности, но поразительно эффективными под гнетом необходимости. Меч рассекал шкуру с мокрым чавканьем, перерубал кости с глухим хрустом. Она не была мясником; она была матерью, рубящей плоть, чтобы ее сын не умер от голода. Масато, превозмогая боль в боку (каждый поворот туловища отзывался острым уколом под ребрами), собрал лианы и начал плести подобие сетки-волокуши. Он видел, как ее плечи вздрагивают от холода и остаточного адреналина, как она украдкой тыльной стороной ладони смахивает что-то с лица – смесь пота, крови и, возможно, слез. Он отвернулся, впиваясь взглядом в сплетаемые лианы.
— Готово, — ее голос прозвучал как скрип ржавой двери. Она протянула ему большой, бесформенный сверток, туго перетянутый лианами и замотанный в гигантские, скользкие листья лопуха. Вес был ощутимым, обещающим сытость и новую ношу боли. — Передохнем немного и… продолжим. Осторожнее. Этот гам мог привлечь кого угодно.
Он молча кивнул, взваливая тяжелый пакет на менее пострадавшее плечо. Боль пронзила тело, заставив его сглотнуть стон. Мысль о горячем мясе пересиливала все, даже стыд.
**День Четвёртый**
Следующие сутки растворились в серой мути усталости, голода, который теперь был глубокой, ноющей пустотой, и гнете молчания. Они шли медленнее, спотыкаясь о корни под тяжестью мяса и травмы Масато. Лес сомкнулся вокруг них бесконечной, враждебной стеной. Река теряла четкие берега, расползаясь в заболоченные протоки. Ели мало: жесткие, вонючие куски, быстро обжаренные на жалком огоньке из сырых веток. Обменивались краткими, хриплыми фразами, вырванными необходимостью: "Остановимся", "Вода", "Корни". Раздражение Масато клокотало под кожей – на боль, на бесконечность леса, на собственное бессилие, на ее… на ее ледяную стену. И на ее странные, слишком долгие отлучки.
Каждый вечер, устроив жалкий бивак и проглотив свою порцию, Мамако, не глядя на него, бормотала одно и то же:
— Я… пойду туда. — Неопределенный жест рукой в сторону чащи. — Ненадолго.
"Ненадолго" растягивалось в вечность. Пятнадцать минут. Двадцать. Порой больше. Масато сидел у тлеющих углей, вглядываясь в черноту за кругом света, прислушиваясь к ночным голосам леса – писку, шелесту, далеким непонятным крикам. И каждый раз подозрение, черное и липкое, заползало в грудь. Куда? Зачем? Опасность? Или… Мысль о том, что она может столкнуться с чем-то в одиночку, заставляла сердце биться чаще, но идти за ней – значило вломиться в ее последнее убежище, разрушить хрупкое перемирие. Страх быть отвергнутым снова был сильнее страха за нее.
Но на третий вечер, когда боль в боку притупилась до тупого гула, а зудящее раздражение достигло предела, подозрение перевесило. Когда Мамако, как тень, скользнула в темноту, Масато замер, считая удары сердца. Адреналин горел во рту. Глупо. Опасно. Унизительно. Но должен. Он встал, стараясь не скрипнуть, и пошел по едва читаемому следу – примятой траве, обломанному папоротнику.
Он двигался как призрак, ступая с носка на пятку, замирая на каждом шорохе. Лес дышал вокруг – тысяча невидимых жизней. Его собственное дыхание резало слух. Метров сто, может меньше. Он замер. Звук. Не ночной зверь. Не птица. Тихий, прерывистый… стон? Женский. Сдавленный, как будто сквозь стиснутые зубы. Глухой. Отчаянный.
Кровь ударила в виски. Масато вжался в шершавый ствол старого дуба. Прислушался. Снова. Ближе. Не прямо, а левее. Источник – за стеной кустов и молодых сосенок. Чтобы не выдать себя, он пополз по дуге, обходя место. Каждый сантиметр давался ценой ледяного пота. Каждая ветка под ногой – возможная гибель. Он продирался сквозь колючий кустарник, царапая руки.
Точка обзора. За мшистым валуном и толстым дубом, в мелкой ложбине, почти в кромешной тьме, стояла фигура. Лунный свет, пробивший разрыв в облаках, выхватил фрагменты, но их хватило.
Женщина. Прислонилась спиной к дереву, голова запрокинута. Грудь обнажена выше пояса (рубаха сброшена? затёрта в темноте?), тяжело вздымалась от прерывистых, частых вдохов. Одна рука закинута за голову, впиваясь пальцами в кору. Другая… Другая рука была скрыта внизу, но по яростным, отчаянным толчкам плеча, по тому, как все тело вдруг выгибалось дугой, а пальцы на коре впивались до крови, сомнений не было. Что она делала. Ноги подкашивались, широко расставленные, и тогда рука, ласкающая грудь, металась вниз – то поддержать тело, то слиться с работой другой руки. Стоны прорывались громче – короткие, хриплые всхлипы, – и тут же глушились стиснутыми зубами, переходя в сдавленное рычание.
Масато не дышал. Мир сузился до этой лощины. Стыд, жгучий и всесокрушающий, опалил изнутри. Но что-то иное, темное, неукротимое, приковало его взгляд. Он не мог оторваться от дикого контраста: отчаяния и этой первобытной, мучительной чувственности; от ее сильного тела, корчащегося в тайной агонии; от лица, которое на миг осветила луна.
Мамако.
Лунный свет упал на ее лицо – искаженное, багровое, в гримасе нестерпимого наслаждения и боли. Пот блестел на висках. Глаза зажмурены. Губы полуоткрыты. И ниже… Ниже, там, куда была погружена рука, свет скользнул по чему-то огромному, влажному, напряженному до предела. По гигантскому, пульсирующему члену, который она яростно терзала, который требовал. Вторая рука, как он и предполагал, сжимала набухшие яйца, скользила ниже, к смутной щели в тени.
Убедившись с леденящей, неоспоримой ясностью, Масато отпрянул. Не думая, не оглядываясь, он пополз назад, отползая от этого места как от чумного барака. Каждый шорох грохотал в ушах. Он полз, пока не почувствовал себя в безопасности, затем вскочил и побежал к лагерю, спотыкаясь о невидимые корни, хватая ртом ледяной воздух.
Вернувшись к костру, он рухнул на свое место, спиной к едва тлеющим углям. Сердце колотилось как молот, не от бега – от увиденного. Лицо горело пожаром стыда. Но хуже всего было предательское тепло, разлившееся по низу живота, и сосущее осознание: это зрелище… возбудило его. Мысли метались: Она мучается… Из-за меня… Из-за того, что было… Из-за того, что я оттолкнул ее… Она не может иначе… А я… я подглядывал… как маньяк…
Он свернулся калачиком, зажмурился, пытаясь выжечь картинку из мозга. Когда через долгие, пыточные минуты он услышал осторожные шаги, возвращающиеся в лагерь, он замер, притворившись спящим. Дыхание ровное – тело деревянное. Он не мог смотреть на нее. Не сейчас. Может, никогда. Он лежал недвижимо, пока она бесшумно устраивалась на своем месте, пока ее дыхание не выровнялось. Только тогда он позволил себе сжаться сильнее, пытаясь подавить гул стыда и хаос в голове. Забыть. Надо забыть. Или сделать вид. Чтобы она не узнала. Никогда.
Там, в темноте, Мамако лежала с открытыми глазами.
Сердце еще глухо колотилось о ребра. Холод земли проникал сквозь тонкий слой веток. Она слышала его притворно ровное дыхание. Спит? Надеюсь... Господи, пусть спит. Стыд горел под кожей, жарче костра. Каждый нерв звенел от напряжения после той... разрядки. И от вечного страха – услышал? Увидел? Мысль о том, что он мог быть свидетелем ее позора, ее животной слабости, заставляла сжиматься внутри. Невыносимо. Но завтра снова идти. Тянуть эту проклятую ношу мяса. Тянуть эту проклятую ношу молчания. Холодно. Навсегда теперь холодно между ними. И виновата она. Только она. Она сжала кулаки под грубым одеялом из листьев, чувствуя, как оно между ног, удовлетворенное и презренное, мирно спит. А она – нет.